Кассия Сенина Татьяна
Его слова могли не значить ничего особенного – и могли значить очень много… Но, что бы они ни значили, Феодора в этот день яснее, чем когда-либо раньше, осознала, что тонкая, неуловимая нить, протянувшаяся когда-то между ними, незаметно превратилась в целые путы или сети и Феофил это тоже чувствовал – но, похоже, не собирался освобождаться… Она была ему нужна – не только как «подстилка» или как мать его детей. Пускай по-настоящему он любил другую, пускай между ними не было той дружбы, о которой мечтала Феодора – но всё-таки она была ему нужна.
На последней седмице перед Великим постом кесарь пришел к императору и попросил позволения удалиться в монастырь: придворная служба его больше не радовала, поскольку во дворце всё слишком напоминало ему о Марии, да и вообще мирская жизнь после смерти жены враз опостылела ему и потеряла смысл… К тому же Алексея беспокоили по-прежнему ходившие в Городе слухи о том, будто он мечтает о престоле и потому не уходит со службы. Слухи эти поползли, еще когда он был на Сицилии, а особенно усилились после раскрытия заговора во время дазимонского поражения: говорили, что Муселе замышляет переворот и тайно готовит в Лангобардии восстание, что «альфа не должна взять верх над фитой»… Встревоженный Алексей написал тогда императору, прося отозвать его домой и поручить сицилийские дела кому-нибудь другому, но Феофил ответил зятю, что он не должен волноваться из-за глупых сплетен. Однако теперь на Сицилии был новый стратиг, а при дворе кесарь чувствовал себя лишним.
– Тошно мне всё, глаза б не глядели! – с горечью закончил Муселе.
– Алексей, ведь я уже сказал тебе, что на слухи нечего обращать внимание! – ответил Феофил. – А что до тоски… Это понятно, но, думаю, пройдет со временем. Мне кажется, не стоит торопиться, тем более, что монашество – шаг туда, откуда нет возврата, – он положил зятю руку на плечо. – Готов ли ты к этому? Не пожалеешь ли потом? Подумай хорошенько!
– Я всё обдумал, государь. Я молился, просил у Бога вразумления… Я уверен, что мне нужно идти этим путем. Не удерживай меня, прошу!
Василевс помолчал, вздохнул и ответил:
– Хорошо, Алексей, поступай, как знаешь.
– Я буду молиться за всех вас, государь, – тихо сказал Муселе. – Я верю, что Господь еще дарует тебе наследника.
«Пережить, – повторял император сам себе, стискивая зубы, – надо пережить».
В воскресенье перед постом, причастившись за литургией, он вдруг осознал, что уже давно не думает о Кассии. И теперь, когда он вспомнил о ней, все когда-то мучившие его страдания и недоумения показались ему чем-то далеким и давно прошедшим, словно рассказы из хроник. Он вслушивался в себя и пытался понять, умерла ли его страсть или просто временно заглохла, – и не понимал. Однако сейчас он не испытывал прежних чувств, и даже ощущение «платонической» связи словно бы угасло. «Уж не был ли мой любовный недуг просто следствием того, что у меня было слишком много времени о нем думать? – усмехнулся император. – А как судьба дала по голове, так и мысли все разлетелись… Точнее, отлетели лишние, остались только самые необходимые… И внутренние связи – только самые насущные…»
В среду первой седмицы поста Феофил пришел на исповедь к патриарху.
– Знаешь, владыка, – сказал он под конец, – в последнее время я начал ощущать дыхание смерти… Да, пожалуй, это именно так можно назвать. Казалось бы, странно: сколько смертей я уже пережил, в том числе дорогих людей, но такого чувства не было, что смерть совсем рядом… Понятно, что нужно иметь память смертную, но… она ли это? Скорее, здесь другое… Не то, чтобы страх… а какая-то бесприютность… Болезнь, что ли, так повлияла?
– Возможно. Но такое ощущение бывает полезно испытывать временами, августейший, чтобы обновить в себе знание того, что мы смертны и что смерть может придти совершенно в любой момент. Знание, что здешний мир – не наш настоящий дом. Мы ведь склонны забывать об этом, даже видя смерть вокруг себя.
– Да… Как будто нам суждено жить здесь вечно! А ведь, вроде бы, каждый знает, что умрет… Хотя я думаю, нам кажется, что наша жизнь здесь может быть вечной, вследствие внутреннего знания души, что она действительно вечна.
– Разумеется. Поэтому и нужны напоминания о настоящей, а не воображаемой вечности, и Господь иногда отбирает у нас что-нибудь очень нам дорогое как раз тогда, когда мы возлагаем на это большие упования… С одной стороны, такие напоминания жестоки, а с другой – утешительны: ведь если помнить, что со смертью ничего не кончается, и что нас ждет встреча там, то нужно не столько скорбеть, сколько готовиться к той встрече.
Император грустно улыбнулся.
– Ты-то готовишься, философ. А вот я… В этом мире я поднялся на вершину славы, а куда попаду в том, не знаю…
– Но и я не знаю этого, государь, – возразил Иоанн, – и никто не знает. Спасение наше, как сказано, совершается между страхом и надеждой – по крайней мере, пока мы не достигли любви, изгоняющей страх. А что до здешних вершин… Как сказал один преподобный, указав ученику на сухую ветку, «идущий вперед и преуспевающий в Боге человек владеет всем миром, как этой веточкой, даже если владеет всем миром – ибо, скажу вам, вредит не обладание, но обладание с пристрастием». Мера же наших пристрастий бывает видна тогда, когда мы чего-то лишаемся. Не скорби, государь! Часто великие искушения предшествуют великим милостям Божиим. Главное – не погубить терпения. Что бы ни случалось, надо жить дальше и стараться жить так, будто ничего особенного не произошло.
– Что ж, – задумчиво сказал Феофил, – на самом деле так оно и есть… Военные поражения, болезни, смерть – что тут особенного? Всё это случается постоянно, и «нет ничего нового под солнцем», – он вздохнул. – Помолись за меня, владыка! Всё-таки тяжело… Отец говорил мне, что надо быть сильным, и я сам себе часто говорил это, но… я всё еще не так силен, как хотелось бы. Хотя, конечно, наши силы – от Бога…
– И бессилие попускается Им же. Иногда оно полезно для смирения или для того, чтобы лучше понять какие-то вещи. Не падай духом, августейший! У тебя много скорбей, но ведь совсем рядом и утешение, – Иоанн чуть улыбнулся. – Разве этого мало?
– Нет, – тихо ответил император, взглянув на патриарха, – не мало. Хотя я чуть было не лишился этого… по своей слепоте!
– Быть слепым еще не такая большая беда, государь. Страшнее было бы не прозреть.
…В Крестопоклонное воскресенье поста император приказал выбить монограммы на Красивых дверях Святой Софии, недавно заново отделанных бронзой и украшенных крестами в рамах из растительных и геометрических орнаментов. Посеребренные монограммы должны были располагаться попарно, над и под крестами – всего четыре пары монограмм, Феофил сам придумал их и нарисовал в настоящую величину, чтобы мастера могли перевести контуры прямо на двери:
- «Господи, помоги Феофилу владыке.
- Богородица, помоги Феодоре августе.
- Христе, помоги Иоанну патриарху.
- Лета от сотворения мира 6347, индикта 2».
Когда работа была окончена, император с августой и патриархом пришли взглянуть на готовое произведение. Феодора была взволнована. Она догадывалась, что в монограммах был заключен некий важный смысл, что неспроста Феофил решил украсить двери именно так. Но что он хотел этим выразить? «Скоро ты всё узнаешь, моя августа, – подумал император, глядя, как она рассматривала монограммы. – Поистине, этот год нужно было запечатлеть здесь… в память о моем прозрении!» А патриарх думал о них обоих, о том, какой долгий и тернистый путь они прошли, прежде чем поняли, что их противоборство было подобно изобретенному Каллиником жидкому огню, который, попадая в воду, лишь больше разгорается… «Прав был Гераклит: “всё совершается по судьбе и слаживается взаимной противоположностью”, – чуть заметная улыбка пробежала по губам Грамматика. – Впрочем, могло ли быть иначе?»
– Чему ты улыбаешься, владыка? – спросил император.
– Я вспомнил, государь, как некий мужчина пытался доказать одной женщине, что если он в детстве убежал из дома и всегда поступал по-своему, ни с кем не считаясь, а она никогда не выходила из повиновения родителям и приличиям, то между ними не может быть ничего общего.
– И он ошибался? – спросила Феодора, повернувшись к Иоанну.
– Еще как, августейшая!
5. Признание
Когда человек любит, он часто сомневается в том, во что больше всего верит.
(Ф. де Ларошфуко)
На Пасху, 6 апреля, Феофил короновал в Августее трех старших дочерей и повелел выпустить новую монету: на лицевой стороне изобразить его самого с Феодорой и Феклой, а на обороте – Анну с Анастасией. Несмотря на торжества, во дворце витала тень печали: рана, нанесенная смертью Марии, еще не совсем затянулась, наследника престола не было, до возможного брака старшей дочери оставалось много лет, восточные земли Империи всё еще не оправились после агарянского нашествия, и угроза новых вторжений по-прежнему висела над ними, несмотря на то, что император уже отдал приказ о некоторых преобразованиях в военной организации восточных областей и велел построить дополнительные укрепления у горных ущелий, где арабы обычно проникали в ромейскую землю…
В светлый понедельник император отдал приказ о начале строительства во Влахернах, на берегу Золотого Рога в квартале Кариан, недалеко от храма Богоматери, дворца для юных август. Архитекторы взялись разрабатывать проект здания, и Феофил пригласил жену для обсуждения с ними общего плана отделки. Феодора живо участвовала в разговоре, предложила отделать пол белым мрамором с красными прожилками, а потолок – золотом и мозаиками с растительными узорами… Она говорила, улыбалась, а сама думала об одном: «Господи, я больше не могу так, Господи, сжалься над нами, пожалей Феофила, Господи, пошли нам сына!» Кажется, теперь она была готова согласиться даже на то, чтобы после рождения сына муж взялся бы нести епитимию, так возмутившую ее в свое время…
В четверг Светлой седмицы, когда основные пасхальные торжества, приемы и церемонии, наконец, окончились, император велел после обеда доставить в покои августы множество роз и украсить всё букетами, венками и гирляндами из цветов, а пол усыпать свежими розовыми лепестками. Уже второй год они с весны переселялись на жительство в новопостроенный Жемчужный триклин, воздвигнутый на востоке от Триконха и великолепно отделанный. Пол там устилали белоснежный мрамор и узорчатые мозаики, стены покрывали изображения зверей и птиц; жилой покой под золоченым куполом был отделан так же, а колонны, поддерживавшие крышу, украшали золотые вкрапления. Из окон второго этажа открывались превосходные виды на сады, Босфор и Пропонтиду. Августейшая чета проводила тут время от весеннего равноденствия и до самой зимы. Феофил самолично пришел посмотреть на приготовленные для украшения цветы, дал кое-какие указания относительно сочетания оттенков роз, а под конец расхвалил садовников и кувикуларий и пожаловал всем по несколько номисм. Препозит августы, отправляясь руководить украшением покоев, сказал василевсу:
– Обещаю, августейший, будет сделано, как на свадьбу и даже лучше!
– Да, уж постарайся, чтобы было лучше! – улыбнулся император.
Наконец-то в его душе всё определилось, и больше никакие сомнения не тревожили его. Хотя последний год был чрезвычайно горьким, но именно эти скорби, утраты и бедствия помогли Феофилу окончательно понять то, мысль о чем ему когда-то даже не приходила в голову, что гораздо позднее он ощутил очень смутно и лишь не так давно стал сознавать яснее: что бы ни случалось в жизни горького и страшного, что бы ни случилось еще в будущем, всё это можно было пережить, пока рядом была Феодора. Он столько лет почти ни во что ее не ставил, роптал из-за нее на Бога, обижал ее, в то же время пользуясь ею «по законному праву», в разные времена уделял ей себя то скупо, то щедро, но почти всегда так, словно делал одолжение; однако, по ночам эта женщина сводила его с ума в тридцать пять лет так же, как в двадцать, и за прошедшие годы он научился понимать ее без слов, а она, в свою очередь, научилась понимать его, – и если он где и находил успокоение от тревог, горестей и просто от повседневной усталости, то именно рядом с ней, когда ему не надо было играть никаких ролей и он ощущал себя просто самим собой. Хотя он по-прежнему не вел с женой таких философских бесед, как с Иоанном или Львом, но это уже не представлялось ему недостатком. Рядом с ней он мог ощутить красоту «просто жизни» – когда они гуляли вдвоем или с детьми, когда он что-нибудь читал ей, когда они рассказывали друг другу о своих выездах в Город или сидели на террасе и смотрели на море, когда им было хорошо и когда им было плохо, при удачах и при поражениях, в радостях и в скорбях: рядом с ней ему не надо было думать о том, как именно себя вести, что говорить и что нет, потому что она любила и принимала его таким, каким он был – и можно было сколь угодно долго говорить, потому что она не уставала его слушать, или сколь угодно долго молчать, потому что всё давно было сказано…
Нет, не всё было сказано. Самого главного так до сих пор и не было сказано – и теперь он, наконец, мог и должен был сказать это. Весь последний год Феофил проверял себя, вслушивался в свое сердце: то, что он собирался сказать Феодоре, должно было быть правдой, чистой от всякой примеси, от всякой недосказанности и софистики, – иначе он не мог произнести этих слов, хотя ему уже не раз хотелось их произнести. И сейчас, наконец, задав сам себе вопрос: «От всей души?» – он без колебаний ответил: «Да!»
А Кассия?.. Иоанн был прав, когда сказал, что благодаря любви к ней Феофил стал таким, каким стал, но теперь императору думалось, что эта любовь и могла принести ему более всего пользы за счет разлуки. И не потому ли Бог призвал Кассию к иной жизни, что она по своему характеру и внутренним устремлениям была приспособлена именно к ней? Феофил хорошо представлял ее в нынешней роли монахини и игуменьи, ученой подвижницы и песнописицы… и хорошо представлял ее в постели – но он почти не мог вообразить ее, например, окруженной детьми, представить, как она играет с ними, вникает в их детские причуды и отвечает на их наивные вопросы. Однажды императору пришла в голову мысль, вызвавшая у него легкую усмешку: Кассию точно так же трудно было представить в роли матери, как и Грамматика – в роли отца семейства, несмотря на то, что она была прекрасной игуменьей, а он – великолепным преподавателем. «Пожалуй, они с Иоанном чем-то похожи, – подумал Феофил. – Не потому ли именно он смог тогда помочь ей прочесть акростих жизни?» Женщина-философ была способна стать прекрасным другом, восхитительной любовницей или тем и другим сразу, но вряд ли годилась для того, чтобы стать хорошей женой и матерью…
Но императору нужна была жена, ее он хотел найти на смотринах – и он ее выбрал. Он долго страдал от того, что женился на женщине, с которой невозможно дружить, и только в последнее время стал понимать, что попросту не умел дружить с ней, не умел увидеть в ней ее, потому что постоянно хотел видеть в ней другую. Удивительно ли, что он не мог с ней дружить? «Вот уж воистину, “горе тем, кто разумны сами перед собой”! – думал он. – Но, слава Богу, всё еще можно исправить!»
Когда император вечером пришел к жене, она сидела среди цветочного буйства в тунике из белого шелка, расшитого серебряным узором; волосы ее были заплетены в две косы – просто, без лент и украшений; пурпурные башмачки на ногах терялись на фоне устилавших пол темно-красных лепестков. Дочери были уже уложены в детской, а Феодора читала книжку. Когда Феофил вошел, она улыбнулась, взяла со столика венок из белых роз, возложила себе на голову и поднялась мужу навстречу.
– Похожа я на какую-нибудь нимфу, как ты думаешь?
– Ты гораздо красивее любой нимфы, моя августейшая! – ответил император, любуясь ею. – Сама Афродита позавидовала бы тебе!
На ее щеках показался легкий румянец.
– Как ты это устроил с розами! – она подошла и положила руки ему на плечи. – Так неожиданно… и так хорошо!
– Захотелось порадовать свою половинку, – улыбнулся он, обнимая ее.
Она посмотрела ему в глаза.
– «Половинку»?.. А ты… – от волнения у нее внезапно перехватило дыхание; она осторожно высвободилась из его объятий, отошла к окну, несколько мгновений смотрела в темневшее небо и снова повернулась к мужу. – Ты и правда веришь в эти платоновские половины?
– Сложный вопрос, – он улыбнулся. – В целом, думаю, эта теория верна, но случаи ее воплощения в жизни могут быть весьма разнообразны.
Феодора опустила глаза.
– Знаешь, я ведь прочла «Пир», даже не один раз.
– Понравился?
– В общем да, и раз от раза всё больше…
Она опять замолкла. Ощущение, что вот-вот должно произойти что-то важное, усилилось до невыносимости. И одновременно с этим стало невыносимым держать в себе то, о чем она уже много раз думала, даже если, высказанное, оно могло «всё испортить» – хотя она сама не понимала толком, что именно оно должно было испортить… Но она больше не могла молчать об этом.
– Только я потом всё думала… Ведь если правда, что каждый по-настоящему любит только свою «половину» и сразу влечется к ней, когда увидит, то, – она подняла глаза, – тогда странно, что я сразу… влюбилась в тебе на смотринах… Получается, я должна была полюбить кого-то другого, – ее голос чуть дрогнул.
– Раньше я тоже думал об этом, – он подошел, встал рядом с нею и посмотрел в окно; в темно-синем небе уже мерцала первая звезда, а под ней сиял лунный серп. – После той истории с Евдокимом, я даже подумал, что он-то и есть твоя «половина»… Он рассказал мне, как ты хотела его соблазнить, и я… У меня тогда мелькнула мысль сказать ему что-то вроде: «Так будь же с ней счастлив»…
Феофил умолк. Он говорил не о том, точнее, о том, но не так… Но у него не получалось иначе, чем именно так – неуклюже и «неизящно»: даже теперь, перед решающими словами, он продолжал мучить Феодору! «Я умудрился принести ей мёд в сосуде из-под уксуса и всё никак не могу снять крышку, чтобы показать содержимое!» – подумал он и вдруг понял: на самом деле он боится того, что может услышать от нее в ответ. Хотя, казалось бы, он знал, всё это время знал, что не может услышать ничего, кроме… Но сейчас ему стало так страшно, словно он был неопытным юношей, который собирается сделать первое признание и боится услышать «нет»!..
Феодора тоже повернулась к окну и посмотрела на звезду.
– Но ты не сказал.
– Не сказал.
– Из благочестия, чтобы не потворствовать греху?
– Нет.
Она глотнула воздуха, пахнувшего розами и морем, и спросила чуть слышно:
– А почему?
Он взял ее руку в свою, тихонько сжал и ответил:
– Потому что я люблю тебя.
Она вздрогнула всем телом, повернулась и взглянула на мужа широко распахнувшимися глазами, губы ее чуть приоткрылись. Несколько мгновений она молча смотрела на Феофила, не в силах ничего произнести, ни даже пошевелиться.
– Повтори, – еле выговорила она.
– Я люблю тебя.
Феодора внезапно ощутила слабость в ногах и прислонилась спиной к косяку окна, но Феофил тут же взял ее на руки, отнес в спальню, уложил на кровать и сел рядом. Венок упал с головы августы у самой кровати, император поднял его и положил рядом на столик.
– Так не бывает, – прошептала Феодора, и губы ее задрожали. – Ты ведь всегда любил ее.
– Да, любил, – Феофил опустился на колени перед ложем и взял руку Феодоры в свою. – Но так бывает. Хотя я сам раньше думал, что нет. Конечно, встреча с ней и всё, что было потом, сильно изменили мою жизнь, меня самого… возможно, продолжают менять до сих пор… И наверное, я для того ее и встретил, ведь по жизни Бог судил нам идти разными путями… Но главное не в этом. Я любил ее, но без нее, как видишь, я смог прожить… А без тебя не смог бы.
Она села на постели.
– Ты… столько лет ждал… чтобы сказать мне это?
– Чтобы понять это. Видишь, иногда нужно очень много времени, чтобы понять… Что ж ты теперь-то плачешь, моя божественная августа? – он поднялся, сел рядом с ней и нежно коснулся рукой ее щеки, вытирая слезы.
Она уткнулась ему в плечо и заплакала. Он обнял ее и несколько раз тихонько погладил по голове, а потом хотел поцеловать, но она вдруг отстранилась.
– Подожди! Мне надо тебе рассказать… Сначала про Евдокима… Я тогда… я поначалу хотела просто отомстить тебе, а потом… уже не только… Мне захотелось… Видишь, я тоже изменница!
– Бедная моя! – сказал он, сжимая ее руку. – Да разве ж ты виновата!
– Я виновата! И это еще не всё… Ты знаешь, что стало с Евфимией после той истории?
– Разве с ней что-то случилось? Я думал, она давно замужем. Когда я узнал, что она больше не служит у тебя, я велел препозиту спросить о ней у Вавуцика, и тот сказал, что у нее жених и дело идет к свадьбе…
– Да, так и было, но всё разладилось, потому что она решила идти в монастырь.
– В монастырь?
– Да! София говорила со мной об этом, и я… посоветовала отправить Евфимию… в монастырь Кассии… И она туда поступила.
– О, Господи! – проговорил император, вздрогнув.
– Я хотела отомстить, – голос Феодоры задрожал, – и… Кассия и правда всё узнала! Мне рассказал об этом Иоанн, он говорил с ней… Правда, он сказал, что она… справилась с этим… но… Прости меня! Видишь, я ужасно злая…
– Бедная моя! – повторил Феофил. – Как же я тебя мучил все эти годы!
– Это теперь всё равно… Ведь я тоже была к тебе жестока, – она глубоко вздохнула, освобождаясь от остатков страха и недомолвок, обняла мужа и проговорила ему в самое ухо: – Я всегда так сильно тебя любила, но на самом деле… я не умела любить! Не умела смотреть, не умела видеть, не умела понять тебя… Наверное, поэтому и ты так долго… не мог понять… Я только недавно поняла, почему сказано: «блаженнее давать, а не принимать», – она чуть отстранилась и посмотрела в глаза Феофилу. – Мне так давно хотелось тебе сказать… и сейчас я, наконец, могу сказать это: я невыносимо люблю тебя!
– А я сегодня боялся, что ты… не скажешь мне этого в ответ.
– Ты… – она смотрела на него сияющими глазами. – Ты невыносим, мой государь! – она легонько стукнула его по лбу, и тут же ее губы опять оказались у его уха. – Скажи еще раз.
– Я люблю тебя.
В следующий миг они уже целовались – так жадно, словно хотели выпить друг друга, как припадают к воде путники после долгого пути под палящим солнцем. Это была самая длинная, самая страстная и самая счастливая ночь, когда между ними больше не стояло никого и ничего, когда ни одна тень не омрачала их отношений. Все чувства словно обострились и затопили их тела и души такими ощущениями, каких они, казалось, до сих пор никогда не знали. Когда рассвело, они еще не спали: обнявшись, они лежали и смотрели, как в комнату вползало солнце, зажигая золото мозаик на стене и подбираясь к ложу под прозрачным шелковым балдахином.
– Я так мучилась, – проговорила Феодора, – а теперь мне кажется, что всё это ничтожно по сравнению с этим счастьем!
– Так и должно быть. Это значит, что всё правильно.
Всю Пятидесятницу император проводил с женой всё свободное время: они не могли ни наговориться, ни намолчаться друг с другом. Как-то раз они гуляли вдвоем по парку и пришли к тому пруду, на берегу которого стояла мраморная чаша с плоскими камушками. Феофил взял несколько и с улыбкой взглянул на Феодору:
– Помнишь?
– Помню.
– Так держи! – он вложил ей в руку камушки, а сам взял еще. – Раз, два, три!
Два камушка поскакали по воде далеко, почти параллельно друг другу; со следующим броском сошлись уже близко, а на третий раз булькнули в одной точке. Император с императрицей взглянули друг на друга, выбросили в воду оставшиеся камушки, и через мгновение Феофил уже держал жену в объятиях. Когда он оторвался от ее губ, она прошептала с улыбкой:
– Нам с тобой тридцать пять лет или пятнадцать?
– Разве это имеет значение, моя августа?
…Четкие красивые строки ложились на пергамент. «Воистину нет ничего богоподобнее божественной любви, нет ничего таинственнее, и ничто так не возвышает людей до обожения, потому что она соединяет в себе все блага, какие слово правды относит к добродетелям, и далеко отстоит от всего, считающегося пороком, будучи “исполнением закона и пророков” – ведь им наследует таинство божественной любви, превращающее нас из людей в богов и сокращающее отдельные заповеди до одного всеобъемлющего слова…»
Темно-коричневые чернила высыхали довольно быстро – бич начинающих писцов, – но для игуменьи это не было страшно: она уже давно не делала при письме ошибок, которые пришлось бы по свежим следам соскабливать ножиком… Она сидела на высоком стуле перед наклонным столом, где слева была закреплена присланная отцом Навкратием рукопись, а справа лежали несколько листов светлого пергамента очень хорошей выделки, мягкого, тонкого – именно такой, думалось ей, подобал для копии с творений святого Максима…
День клонился к вечеру, и солнечный луч пробрался в окно и упал на ее лицо. Она подняла голову от рукописи и невольно улыбнулась. В арке окна на фоне голубого неба блестел крест над храмом. Несколько дней назад, когда Кассия, сидя в своей келье и сочиняя стихиру в честь Успения Богоматери, точно так же взглянула в окно, в эту голубую прозрачность, она вдруг поняла, что мучившая ее страсть, наконец, отпустила и ушла. Ощущение было таким, как будто вытащили занозу из души – и настала свобода. С того мгновения молитва в сердце шла сама, не прерываясь, не оставляя места для тревоги и малодушия. В этой молитве было знание, что Бог любит всех и печется обо всех так, как никогда не смогли бы самые близкие люди – и эта божественная любовь стала и ее любовью ко всем – и к нему, – любовь, в которой не было ничего страстного и преходящего. Кассия не знала, как долго сможет сохранить в себе этот божественный дар; она не была уверена в том, что страсть не возвратится позднее – она давно избавилась от прежней мечтательной самоуверенности и не доверяла себе, – но она знала, что уже никогда не забудет того состояния, в каком теперь жила, настолько превышавшем всё, что можно было вообразить прекрасного из земных вещей, что хотелось только одного: чтобы все люди в мире познали этот свет, чтобы он стал для них вечным достоянием.
Конечно, у всех оставалась свободная воля – и у Феофила тоже, но страх и сомнения сейчас не мучили Кассию: «Кто верил Ему и постыдился?» Не бояться, а молиться – «и Он сотворит».
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешную». Она молилась этой молитвой и о сестрах, и о друзьях и знакомых, и о вразумлении и спасении государя, и свет, сиявший в ее душе, изгонял всякий страх, всякую печаль, и в этом свете точно слышалось ей: «Се, даровал тебе Бог всех плывущих с тобою». Свет словно изливался в нее от строк рукописи, которую она переписывала, свет просвещал ее изнутри – и порой настолько охватывал ее всю, что она останавливалась и не могла более писать.
– Лия, послушай, как прекрасно! – сказала Кассия сестре, которая в этот день одна трудилась с ней в скриптории, и прочла: – «Любовь есть великое благо, первое и высочайшее из благ, она сочетает собою Бога и стяжавших ее людей, позволяя Творцу человеков являться, как человеку, через полное подобие в благе, достигаемое обоженным, насколько то доступно человеку». Понимаешь? Если человек любовью уподобляется Богу, то Сам Бог является через этого человека людям так, как явился во Христе! И дальше: «Выше этого нельзя подняться боголюбцу, прошедшему через все образы благочестия. Эту связь мы знаем как любовь и именуем любовью, не считая любовь к Богу и любовь к ближнему за нечто раздельное, но признавая ее всю целиком за единую и ту же самую, ибо ею мы обязаны Богу и она сочетает людей друг с другом…»
– Да, – тихо проговорила Лия. – Вот только, когда я о таком читаю или слушаю, то сначала восхищаюсь, а потом… страшно, что никогда этого не достигнешь! Святые, кто писал об этом, они… как орлы парят над землей, а мы ползаем тут в пыли… И сами мы пыль! Как-то и не верится, что когда-нибудь сможешь достичь того, о чем тут написано… Разве что после смерти, если Господь помилует?
– Да, мы – пыль. Но всё-таки и в здешней жизни Господь дает вкусить Своих благ стремящимся к Нему, кому-то более, кому-то менее, а полностью для всех будет только после смерти. Конечно, бывает и страшно – и за себя, и за других… Но ведь Господь нас любит, а значит, есть и надежда, что когда-нибудь любовь изгонит страх. Смотри, что еще говорит святой Максим: «Разве не дает любовь насладиться тем, во что мы верим и на что надеемся, потому что благодаря ей будущее уже как бы присутствует в душе?»
– Когда я смотрю на себя, матушка… Я такая болтливая, любопытная… И если бы только это!.. Иногда такая тоска навалится, что хоть ложись и помирай! А то иной раз так рассердишься на кого из сестер, что хоть дерись… А тут – божественная любовь, свет… Куда мне до такого! Вот и не верится, что это возможно…
– Да, понятно. Но это возможно, Лия, – игуменья чуть улыбнулась. – Только не будем унывать! Святой Аммон говорит: «Предайтесь труду телесному и сердечному, а помыслы ночью и днем простирайте к небу, прося от всего сердца Духа огня, – и Он будет дарован вам. Смотрите, чтобы помыслы сомнения не вошли в ваше сердце, нашептывая: “Кто сможет принять Его?” Ибо тот, кто в роде и роде возделывает сей Дух, тот и обретет Его». В следующий раз возьми в библиотеке его послания и почитай.
– Хорошо, матушка! Правда, когда я читаю, тоже часто думается, что вот, читаю всё без толку, ведь ничего не исполняю… Но я вспоминаю тогда из патерика поучение про сосуды: тот, в который наливали воду и вылили, всё-таки будет чище, чем тот, куда и не наливали.
– Да, так и есть, – Кассия осмотрела свое перо, отложила и взяла в коробочке другое, поострее. – Господь Сам жил в этой нашей смертной плоти и этой жизнью, Он знает, как нам бывает тяжело, и Он не бросит нас, только бы мы сами Его не бросали в мыслях и на деле… Помнишь, как Он говорил в Гефсимании: «Прискорбна душа Моя до смерти»? Значит, Он знает, каково нам, когда «хоть ложись и помирай»… Когда скорбно, Лия, ты вспоминай о Гефсимании, и тебе сразу станет легче, вот увидишь!
– Я попробую, – Лия подняла глаза и улыбнулась. – А всё-таки, что бы ни было, я ужасно счастлива, что стала монахиней, что я в обители! Сколько уже лет прошло, а кажется – недавно постригли… В общем-то скорбное забывается… А хорошее помнится! И эта наша жизнь тут – как один день, солнечный и сияющий… А если и тучки набегали, так это не так уж страшно, ведь солнце всё равно всегда есть за ними и не гаснет!
– Да, не гаснет. Оно даже при затмении не гаснет, – тут раздался звук монастырского била, игуменья отложила перо и встала. – Вот и к вечерне зовут. Пойдем, Лия.
6. Наследник
(Николай Караев)
- Видишь, Джульетта, как получается:
- реки текут, любовь не кончается.
- Сумрачно в небе, пусто в пустыне,
- мертвость санскрита и сухость латыни,
- люди как боги, люди как клоуны,
- те, что застыли над бездной условной,
- люди как люди, время безвременья,
- вечность – песок, сквозь пальцы мгновения…
- Только не спи, Джульетта, молю тебя,
- только живи. Привет. Я люблю тебя.
В среду праздника Пятидесятницы Феодора отправилась во Влахерны – помолиться у ризы Богоматери и вымыться в тамошних банях. Когда она проезжала через Дигисфей, лошадь императрицы внезапно споткнулась почти на ровном месте; Феодора немного удивилась, но скоро позабыла об этом. Однако на обратном пути, на том же самом месте, лошадь споткнулась снова, уже сильнее, так что Феодора, разморенная после бани, едва не вылетела из седла, и в глазах у нее вдруг потемнело. Испуганная свита окружила ее так тесно, что, если б даже она вдруг стала падать, ее бы тут же подхватило множество рук.
– Помогите мне сойти, – тихо проговорила императрица. – Мне что-то нехорошо.
От полученного толчка она почувствовала тошноту, и ее подташнивало всё сильнее.
«О Боже, только не здесь! Надо куда-нибудь зайти…» Они вошли в первый попавшийся особняк, и когда испуганная хозяйка – ее звали Анна, она оказалась вдовой одного из погибших при Анзене патрикиев – провела августу в гостиную, Феодора согнулась в поясе и только успела сказать:
– Ведро!
Через четверть часа, бледная и обессиленная, она полулежала на низком диване в соседней комнате с окнами на север. Двое кувикуларий усердно обмахивали ее опахалами.
– Это из-за жары, – сказала одна из них. – Сегодня так душно!
– Да еще августейшая, верно, перегрелась в бане, а тут встряхнуло, вот и вышло, – добавила другая.
Феодора слабо улыбнулась и ничего не ответила. Она знала, что жара тут ни при чем и тошнить ее стало не поэтому.
Ребенок! Она зачала. Почему-то она была уверена, что это случилось в ту «розовую» ночь в Жемчужном триклине, когда Феофил признался ей в любви. И теперь она не сомневалась, что родится сын. Наследник. Тот «плод, который должен созреть». Он был прав, этот удивительный человек, которого она по-настоящему оценила лишь недавно, когда он стал патриархом. «Надо будет построить здесь храм в честь праведной Анны», – подумала императрица.
Вернувшись во дворец, она сразу отправилась искать мужа. Феофил был в библиотеке – сидел в своей любимой нише у окна, с книгой на коленях. Императрица вошла так тихо, что он не услышал, и чуть вздрогнул, когда она оказалась рядом и села на ручку кресла.
– Как ты? – спросил он с улыбкой.
– Прогулялась неплохо, – ответила она. – Правда, лошадь споткнулась на ровном месте… Феофил, у нас будет ребенок.
Его лицо засветилось радостью.
– Ты уверена?
– Да, теперь уже точно. Сын! – она улыбнулась.
– Я тоже верю в это, любовь моя, – он притянул ее к себе и поцеловал, а потом встал, убрал книгу в шкаф, подошел к жене, взял ее за руку и поднял с кресла. – Пойдем в сад, погуляем… или посидим где-нибудь, если ты устала.
– Да, посидим… где-нибудь в тени.
Он внимательно поглядел на нее.
– Ты точно хорошо себя чувствуешь?
– Да, очень, – она улыбнулась. – С тобой мне всегда хорошо. Идем.
Ожидаемый ребенок стал для императора великим утешением, особенно на фоне военных дел, шедших из рук вон плохо. Посольство, отправленное осенью минувшего года в Венецию, привело лишь к очередному краху: снаряженный Петром Трандонико флот из шести десятков кораблей в начале года отправился к Таренту, где стоял с большим войском арабский военачальник Саба, но был почти полностью истреблен агарянами, после чего победители, решив отомстить Венеции за нападение, двинулись на север к берегам Далмации. На второй день после Пасхи они напали на остров Херсо и сожгли город Оссеро, а на обратном пути захватили немало венецианских кораблей, возвращавшихся после проигранного сражения.
Патрикий Феодосий доложил императору, что венецианское посольство не привело к ожидаемому результату, и получил приказ отправляться в Ингельхейм к Людовику. Посольство было принято королем 17 июня со всевозможной пышностью. Послы изложили просьбу ромейского императора оказать ему помощь, послав войско против арабов в их ливийские владения, чтобы отвлечь внимание Мутасима от восточных границ Империи и раздробить его силы. Людовик обошелся с послами очень любезно и ответил Феофилу длинным письмом, но далее не последовало никаких действий. К тому же Вавуцик неожиданно занемог и умер, и оставшееся без главы посольство вернулось в Константинополь, ничего не добившись.
Послы, отправленные Феофилом в том же году в Испанию, были приняты тамошним правителем Абдаррахманом, однако и тот не мог придти на помощь византийцем, поскольку Испанию раздирали внутренние смуты. Абдаррахман лишь послал императору с одним из своих приближенных дорогие подарки и обещал выступить в морской поход против Мутасима, как только одолеет мятежников, но никто, разумеется, не мог сказать, когда это будет и будет ли вообще. Таким образом, и это посольство окончилось ничем.
Наступила осень, и ее можно было назвать для Империи временем обманутых надежд. Рассчитывать на помощь союзных держав не приходилось, оставалось только укреплять внутреннюю оборону, для чего по приказу императора на восточной границе начали строить цепь дополнительных укреплений, где должны были находиться постоянные войсковые отряды для отражения внезапных набегов арабов.
Иконопочитатели, разумеется, не преминули приписать военные неудачи императора его «злочестию», но, к их разочарованию, в народе не произошло особенных возмущений в связи с поражениями от арабов: если о чем и говорили, то о том, что Феофилу просто не повезло, и, жалея, называли его «несчастным». Сам император, к некоторому удивлению придворных, оставался спокоен. Если раньше окружающие еще могли замечать перепады его настроения, то сейчас он вел себя так, будто ничего не происходит. Никто не знал, что причина такого бесстрастия заключалась в том, что теперь ему было, кому излить свои скорби, и было, от кого получить утешение: вся слабость, какую мог бы выказать василевс, не выходила за двери покоев августы. Об этом догадывался лишь патриарх, хотя и ему Феофил не жаловался на положение дел. Впрочем, император чувствовал, что Иоанн, давно предвидевший, как будут развиваться его отношения с женой, понимает всё без слов…
– Скажи, владыка, – спросил император у патриарха во время очередной исповеди, – ты ведь знаешь о том, что Евфимия поступила в Кассиину обитель?
– Да, давно знаю.
– А что еще ты о ней знаешь? Кассия сказала тебе, почему Евфимия решила идти этим путем?
– Да. Потому что ты слишком сильно впечатлил ее, и ее женихи не смогли переломить это впечатление.
– Так я и подумал!.. Всё-таки я негодяй!
– Даже если б и так, в чем я не уверен, – патриарх чуть улыбнулся, – думаю, что такая перемена жизни в итоге будет для госпожи Евфимии гораздо благотворнее, чем какое бы то ни было, даже самое удачное замужество.
– Хочешь меня успокоить? – усмехнулся Феофил. – Возможно, ты и прав, только… Знаешь, я в последнее время задаюсь вопросом… За что они меня так любили – все трое?! Что я сделал им хорошего? Одну едва не совратил, вторую развратил и обеим доставил бездну искушений и скорбей… «Платонизм»? Конечно, он прекрасен, но если бы Кассия обошлась без него, ее монашество, думаю, не потерпело бы особенного ущерба… Вероятно, ее жизнь сложилась бы иначе, но монахиней она бы стала в любом случае и спасалась бы… как-нибудь. Монашество – всегда монашество, в конце концов! – он помолчал. – Я иногда думаю, что убил на этот платонизм слишком много времени… которое мог бы с большей пользой отдать другой женщине. А я ее так долго мучил, едва до самоубийства не довел! – Феофил взглянул на патриарха и грустно улыбнулся. – Нет, Иоанн, я не забыл твой урок философии. Разумеется, все эти рассуждения «если бы, то…» бессмысленны. Я понимаю, что случившееся случилось единственно возможным и, по-видимому, самым полезным образом… Но я не могу простить себе… многого не могу простить, а особенно того, что так долго мучил Феодору!
– Ты сам по себе, государь, действительно доставил этим женщинам немало скорбей, хотя всё же не только их, – по губам Грамматика промелькнула улыбка. – Но здесь главное не то, что дал ты им или они тебе, а сама любовь. Любовь всегда приносит больше пользы, чем ее предмет, конечно, если уметь эту пользу извлечь. А эти три женщины извлечь ее сумели. Что же до уплаченной цены… Да, полученные раны, бывает, ноют до самой смерти и не дают покоя, и это действительно выглядело бы безнадежно, если бы всё кончалось с этой жизнью. Но, к счастью, это не так. Любое представление, даже самое прекрасное и поучительное, когда-нибудь кончается, и мы покидаем этот театр, чтобы вернуться домой.
– Встреча на небесах всё оправдывает? – император посмотрел в глаза патриарху.
– Это не совсем то выражение, – Иоанн несколько мгновений помолчал в задумчивости. – Пожалуй, тут подойдет сравнение с живописью, государь. Любая картина создается путем написания нескольких слоев, каждый из них по-своему важен, но для конечного вида изображения самой важной является последняя ступень – нанесение обводки и пробелка, так называемые «светы». От этого зависит, как будут выглядеть фигуры, лица, вообще вся картина – будет ли она живой или мертвой. Мы, как художники, всю жизнь трудимся каждый над своей картиной, и если бы мы не трудились в меру наших сил, никакой картины не получилось бы, но окончательное произведение создается не нашими усилиями. «Светы» накладывает Источник вечного света – но накладывает на слои, созданные нами. Краски быстро высыхают, и если испортишь что-то в каком-нибудь слое, приходится много трудиться, чтобы записать всё и нарисовать заново. Но важно не то, как много ошибок ты допустил и как долго бился над их исправлением, а то, какой картина получилась в итоге. И я думаю, августейший, что твоя картина получается совсем не плохой.
Сын родился в ночь с 9-го на 10 января. Роды были, против ожидания, долгими и трудными – мальчик оказался крупным, шел тяжело, и Феодора очень мучилась. Император захотел лично присутствовать при родах, всё время сидел у изголовья и держал жену за руку. Когда, наконец, мальчик оказался в руках у врача и заорал на всю Порфировую палату – так, что даже у бывших за дверьми кувикуларий и стражников не осталось сомнений, что родился наследник престола, – Феофил был так же измотан, как Феодора, и походил на выжатый лимон. После родов у императрицы несколько дней была легкая лихорадка, но благополучно прошла. Однако врачи, наблюдавшие за состоянием ребенка и матери, сказали василевсу, что, хотя в целом всё обошлось и осложнений не предвидится, детей императрица, скорее всего, больше иметь не сможет.
«Господи, какие дети?! – подумал император. – Сын родился, и слава Богу! Лишь бы она жила, больше мне ничего не нужно!»
В крещении младенца нарекли Михаилом, а уже на Пасху император короновал его соправителем. Мальчик отнесся к церемонии вполне серьезно, не кричал, а только таращился на всё вокруг темными, как у отца, глазищами. Когда же Феофил возложил на голову сына золотую стемму, димы возгласили: «Достоин!» – а народ, вслед за певцами, огласил Великую церковь пением: «Слава в вышних Богу, и на земле мир!» – маленький василевс решил, что пора присоединить свой голос ко всеобщему ликованию, и завопил:
– Я-а-а!!!
Император встретился глазами с патриархом и счастливо улыбнулся, но только Иоанн и смотревшая на коронацию сына с галерей императрица знали, сколько много всего было пережито на пути к этой улыбке, как дорого стоило это счастье – и как оно было велико.
Несколько дней спустя Феофил приказал переделать две нижних монограммы на Красивых дверях Святой Софии: заменить «Иоанну патриарху» на «Михаилу владыке», а в надписи «лета от сотворения мира 6347, индикта 2» переменить дату на «6349, индикта 3».
– Надеюсь, ты не обидишься, святейший? – спросил он Грамматика при встрече.
– Как можно! – с улыбкой ответил патриарх. – Я очень рад за тебя, государь. Точнее, за вас обоих.
Они немного помолчали, а потом император внимательно взглянул на Иоанна, задумчиво глядевшего куда-то в пространство, и тихо сказал:
– Думаю, она оттуда могла видеть всё это и порадовалась за нас. И мой отец тоже.
– Да, – улыбнулся патриарх. – Конечно.
– Я еще приказал сделать по верху дверей надпись: «Феофила и Михаила победителей». Как бы ни были плохи наши военные дела в настоящем, полагаю, еще рано признавать себя побежденными!
– Ты совершенно прав, государь. Кроме того, самый великий победитель тот, кто сумел победить самого себя. «Важны твои победы, добытые оружием и сражениями, но еще важнее и знаменитее приобретенные без крови», и «это выше для имеющих ум».
…На Светлой седмице Кассия, по своему обыкновению, поехала навестить сестру и мать. Евфрасия увидела в окно, как сестра подъезжает, и встретила ее на крыльце.
– Как мама?
– Совсем плоха, – тихо ответила Евфрасия. – Догорает, как свечечка, – в ее глазах блеснули слезы. – Но знаешь, это так спокойно и так… красиво! Я бы хотела, чтобы у меня была такая же старость: человек достойно прожил жизнь, и теперь уходит – и вот, смотришь и понимаешь, что уходит в лучший мир… Она стала часто вспоминать папу. Наверное, думает о встрече… Врач сказал: до конца лета вряд ли доживет…
Они прошли на террасу, где в тени вившихся по деревянной сетчатой загородке роз в глубоком кресле полулежала мать. При виде дочерей ее лицо озарилось улыбкой, залучилось тонкой сеткой морщин. Улыбка была такой светлой и в то же время словно уже нездешней, что у Кассии защемило сердце.
– Здравствуй, мама, – сказала она. – Вот и я. Как ты?
– Слава Богу, хорошо! Мне хорошо… Сядь, Кассия, посиди тут со мной.
– А я пойду, прикажу принести чего-нибудь вкусного, ладно? – и Евфрасия исчезла с террасы подобно ветру: она была всё такой же легкой и стремительной, как в юности.
Кассия села на низенький стульчик рядом с матерью. Марфа внимательно оглядела ее, заглянула в глаза и улыбнулась:
– Вижу, у тебя тоже всё хорошо.
– Да, – кивнула Кассия.
– Слава Богу! Знаешь, я так долго, так много беспокоилась о тебе… из-за той истории. Она ведь тогда еще не кончилась, с твоим постригом, правда?.. Ну вот, ты не говорила, но я догадывалась… А теперь?
– Теперь всё, – Кассия помолчала и тихо добавила: – Но я боюсь за него, мама! Ведь он вовсе не такой «зверь», как… некоторые его представляют!
– О, я знаю, – Марфа улыбнулась. – Акилин друг – он ведь из экскувитов – много рассказывает нам про государя, когда приезжает, да с таким восторгом!.. Вот и сын у государя, наконец, родился, у нас тут по селам праздновали!.. Ну, а как твои сестры? Подвизаются? У тебя свои чада, а у нас тут свои, тоже скучать некогда!
Словно в ответ на ее слова, на террасу вбежали два мальчика и две девочки, с одинаковыми каштановыми кудрями и темными блестящими глазами, но, присмотревшись, можно было понять, что все они очень разнятся и лицом, и характером.
– О, тетя Кассия приехала! – вскричала одна из девочек и бросилась к монахине.
– Она не тетя, а матушка, – наставительно сказала девочка постарше.
– Ты что?! – возмутился мальчик, самый маленький из всех, лет трех. – Мама вон идет!
На террасу вошла Евфрасия, а за ней слуги внесли широкий низкий стол, несколько стульчиков, подносы со сластями, тарелочки, кувшины с апельсиновым соком, стаканы – всё из зеленого и белого стекла с красными узорами. Евфрасия держала за руки еще мальчика и девочку постарше, лет десяти-одиннадцати.
– А старшенькие у нас верхом уехали кататься, с Акилой, но скоро должны уже вернуться, – сказала Евфрасия, имея в виду двух самых старших сыновей.
Она быстро навела порядок на террасе: рассадила всех детей вокруг стола, успела поправить тунику младшей дочери, подвязать распустившуюся ленту в волосах другой девочки, вытереть чумазое лицо одному карапузу, погрозить пальцем другому, который раньше времени полез в блюдо за сладким, – всё это за считанные мгновения. Кассия наблюдала за сестрой и удивлялась, как у нее это выходит ловко и естественно. Сама она в присутствии такого множества детей всегда немного терялась и недоумевала, почему племянники ее так любят, хотя она, приезжая, вовсе не старалась их «очаровать» и не возилась с ними. Евфрасия, когда сестра однажды спросила ее об этом, ответила с улыбкой:
– Они чувствуют, что ты добрая. Дети вообще многое чувствуют. Мне с ними так интересно, знаешь! Каждый день открывается что-нибудь новое… Ну, вот тебе, наверное, так же интересно с твоими сестрами, смотреть за тем, как они возрастают духовно, что-то понимают, чему-то учатся… Ведь интересно же?
– Да, конечно. Я и сама часто учусь у них чему-нибудь!
– О, и я у детей тоже учусь. Правда! У них взгляд чистый, такой непредвзятый еще, и они иногда такое замечают… Вроде ходишь целыми днями мимо и не видишь, а ребеночек увидел и показывает, и в восторге… А за ним и я в восторге! Видишь, у тебя свои дети, а у меня свои – каждой Бог послал таких, какие для нее больше подходят! – и она рассмеялась звонким переливистым смехом.
Евфрасия смеялась так же, как в юности, да и вообще почти не менялась: родив девять детей – одна дочь умерла, не дожив до года, – она осталась такой же стройной и легкой, какой была до замужества. Она всё делала легко и радостно: радостно возилась с детьми, радостно хлопотала по дому и давала указания слугам, радостно провожала мужа, когда он уезжал по делам их большого хозяйства, и детей, когда они уходили в школу – все сыновья получали начальное образование в простой местной школе, а потом Акила нанимал им учителей, девочек же учила дома мать, – радостно встречала их дома. Она даже сердилась словно бы радостно, а когда бывала строгой, где-то в углах рта всё равно пряталась улыбка, готовая появиться в любой миг. Она походила на бабочку или певчую птичку, всегда умела утешить, взбодрить. Она была душой дома и семьи, и все здесь любили ее без памяти.
Разобравшись с детьми, она улыбнулась сестре и сказала:
– А ты что же? Садись вот сюда, рядом со мной, пока Акилы нет… Или нет, лучше оставайся рядом с мамой!
Хозяин дома с сыновьями вернулись через полчаса и присоединились к остальным. Все были рады видеть Кассию, и ей было хорошо с ними – так, как бывает хорошо в гостях у лучших друзей. Но ее дом и жизнь были не здесь – и никогда не могли бы быть здесь.
Вечером сестры вдвоем пошли погулять по саду и, побродив по дорожкам, сели на скамье у кустов мирта.
– Знаешь, – сказала Евфрасия, – я давно хотела сказать тебе… Почему-то мне хочется сказать это, пока еще мама жива… Думаю, она знает, что я знаю, хотя мы с ней не говорили об этом… Ну, вот. Я ведь знаю, что Акила сначала хотел жениться на тебе, он рассказал мне потом… Вот ведь, человеку трудно понять, кто ему на самом деле нужен, какой другой человек. Вроде кажется – этот, а оказывается – совсем другой! – она улыбнулась. – Он так волновался, когда рассказывал, даже перо сломал! Вертел его, вертел в руках… А я ему и говорю: «Ну, вот, так оно и бывает в жизни: чего-то вертишься, вертишься, а потом хрясь! – и вдруг понимаешь, что нужно!» Я вот в детстве всегда тебе завидовала, что ты такая красивая, такая умная… Но теперь я понимаю, что это не важно. Нужно просто найти свое место в жизни. Вот, говорят: люди бьются друг с другом за место в мире… А ведь за свое место не нужно ни с кем сражаться! Если оно твое, то оно не может быть занято, оно ждет именно тебя, и тебе просто нужно его найти. А если ты с кем-то дерешься за какое-то место, так это уже и значит, что это место не твое!
– Да, это точно. Как ты хорошо сказала!
– Ну, вот. Я ужасно счастлива! Я не представляю себе другой жизни, чем та, что у меня есть. Точнее, представляю, но мне нужна только эта, которую я живу, – Евфрасия заглянула в глаза сестре. – А ты счастлива, Кассия?
– Да.
– Точно-точно?
– Точно-точно, – Кассия улыбнулась.
– Я потому спрашиваю, что… Ты ведь любила его… государя… Я давно догадалась…
– Да, это длилось долго. Но теперь прошло, – Кассия помолчала. – Я много думала о том, что могло бы быть, если б я вышла за него… И в конце концов поняла, что я совсем не способна к такой жизни! Семья – это дети, родственники, хлопоты такого рода, какие я никогда не любила… А ведь даже императрица не избавлена от всего этого! Да еще столько всяких людей вокруг… Конечно, в обители я тоже всегда среди сестер, но это другое… И с детьми… я никогда не могла понять, как с ними обращаться, воспитывать… Я всегда восхищаюсь тобой, как у тебя это получается красиво и естественно! Я бы так не смогла… И сейчас я понимаю, что не сумела бы стать для государя хорошей женой. Это только кажется, что вот, любовь, внутреннее сходство, душевное сродство… Это важно, но этого мало для того, чтобы жить вместе. Я лучше всего поняла это, когда приезжала сюда, к вам. Я так рада, что вы у меня есть! – она тихонько погладила сестру по плечу. – Да, теперь я уже совсем успокоилась… от той страсти.
– Но что-то другое тебя беспокоит?
