Кассия Сенина Татьяна
– Хорошо, я буду молиться за него. Да я и так иногда его поминаю на молитве. Я вот раньше молилась еще, чтоб у него сыночек родился, так жалко было, что не было у него сына… Даже не знаю: неужели кто-то не стал бы за него молиться, если бы попросили, только потому, что он еретик? По-моему, это было бы ужасно! Даже если б он злодей какой был! Я вот читала, что молитва это духовная милостыня, а милостыню ведь мы всем подаем и не думаем, хороший тот нищий или всё пропьет… А государь-то ведь хороший, правда?
– Да, хороший.
– Ну, вот как хорошо, что мы с тобой об этом заговорили! Я и вспомнила, что – духовная милостыня! Я теперь за государя всегда молиться буду, обещаю!
Евфрасия радостно взглянула на сестру, и Кассия тихонько пожала ей руку:
– Благодарю, сестренка.
7. Сокращенное время
Сильнее всего – неизбежность, ибо она властвует всем.
(Фалес Милетский)
В мае патриарх побывал в гостях у брата и, прощаясь, сказал:
– Отныне, Арсавир, мы с тобой поменяемся ролями: я буду ожидать тебя в гости, поить вином и кормить баснями, – он улыбнулся. – Здесь я вряд ли буду появляться чаще одного-двух раз в год.
– Что ж, может, заберешь свое любимое кресло с террасы?
– Нет, – Иоанн качнул головой, – пусть остается здесь.
– Вместе с воспоминаниями?
– О, от воспоминаний так просто не избавишься! – патриарх усмехнулся. – Впрочем, в моей жизни почти не было таких вещей, о которых мне хотелось бы забыть.
– Да, ты всегда знал, чего хочешь, и умел добиваться желаемого!
– Дело не только в этом, ведь и я не избавлен от превратностей судьбы. Но даже из того, что происходило помимо моей воли, я умел извлечь для себя полезное, а потому, в сущности, мне не о чем жалеть, – Иоанн улыбнулся. – Итак, брат, жду тебя в Психе! Там тоже красивейший вид на Босфор, а мой повар, думаю, готовит не хуже твоих. Только, как надумаешь, сообщи, а то я пока нечасто там бываю.
Патриарх решил обзавестись собственным особняком после того, как Арсавир пожаловался, что местные жители стали поговаривать, будто его преосвященнейший брат, приезжая в гости, вызывает в «Трофониевых пещерах» злых духов, чтобы натравливать их на людей. Виной тому были химические опыты. Став патриархом, Иоанн не оставил занятий химией и перенес свою «мастерскую» из Сергие-Вакхова монастыря в особняк брата: тамошние подземные помещения как раз подходили для опытов – с хорошей вентиляцией, скрытые от любопытных взоров. Новый игумен Сергие-Вакховой обители, бывший старший больничник Арсений, не бросил занятий, к которым пристрастился под руководством Грамматика, и продолжал изготовлять в «мастерской» лекарства и краски, а иногда проводил там и кое-какие опыты. Патриарх иной раз подбрасывал ему идеи, и если в результате опытов получалось что-нибудь интересное, они вместе продолжали исследования в «пещерах». Иоанн часто привозил с собой Кледония и Арсения, они по полдня просиживали под землей, выходили оттуда очень довольные, устраивали ужин на террасе над Босфором и почти всю ночь вели беседы. Иногда их приходили послушать Арсавир с внуком – смышленым мальчиком двенадцати лет.
– Думаю, слова Гермесовой Скрижали: «то, что внизу, подобно тому, что вверху, да осуществятся чудеса единой вещи», – говорил патриарх, – можно истолковать в смысле единства мировой материи. Всё, что нас окружает, состоит из одних и тех же элементов, которые сочетаются друг с другом и переходят друг в друга. Если мы вспомним, что, по Платону, из воды рождается воздух, а из воздуха – огонь, то можно сказать, что в воде уже содержится огонь, так сказать, в скрытом виде – подобно тому, как Павел говорит, что Левий в лице Авраама дал десятину Мелхиседеку, поскольку в то время «еще был в чреслах отца». К чему это я? К тому, что мы взираем на небесные светила и думаем, что вроде бы их свет и, в случае солнца, жар совершенно противоположны такой жидкой и влажной субстанции, как вода, которая под действием огня испаряется и как бы исчезает. Но на самом деле, если вспомнить о взаимопереходимости элементов, должен быть способ получить из воды огонь и свет. А если верить Скрижали, говорящей о подобии верхнего и нижнего, можно предположить, что самое высокое и прекрасное способно возникнуть из самого низкого и презренного, если говорить о видимых нами веществах и телах. То же самое можно заключить и из рассказа о сотворении мира: «в начале сотворил Бог небо и землю» – то есть всё, что есть в этом мире, всё, что наверху и внизу, во всех смыслах, а это – все те элементы, из которых составляется всё. Но дальнейший рассказ Моисея не менее значим: сначала был свет, то есть огонь, затем твердь, то есть та воздушная стихия, что «разделяет между водой и водой» – полагаю, между земным веществом во всех его проявлениях и тем веществом, из которого составлены светила. Далее вода под небом «собирается в свое место», и появляется суша – земля. Разумеется, сейчас я имею в виду более общие смыслы, чем у Златоуста в беседах на Книгу Бытия. Более того, создание человека «из земли» говорит нам о том, чего не допускал Платон: он считал, что земля под действием огня или воды распадается на отдельные частицы, но потом снова соединяется в землю, поскольку «не может принять иную форму», претворившись в воду, воздух или огонь. Но в человеческом теле мы видим и воду, и воздух, и теплоту, которая, конечно, от огненной части, – но всё это, согласно Писанию, произошло из земли. Таким образом, мы видим полный оборот четырех элементов, каждый в каждом, и весь мир окончится огнем и сгорит, и, по слову Григория Нисского, «перестановкой элементов всё вновь перейдет в какое-то другое состояние». Итак, в силу возможности перехода всего во всё, мне думается, гораздо интереснее не возможность получить, образно говоря, золото из черепков – ведь это всего лишь земля из земли, просто в ином сочетании, – но, например, огонь из земли или, для начала, из воды. Собственно, то обстоятельство, что золото есть по сути земля, не допускает истолкование Скрижали как средства к получению этого металла – ведь в таком случае Гермесу не было бы нужды начинать с утверждения о подобии верхнего и нижнего и о «чудесах единой вещи»…
Арсавир так и не смог выяснить, был ли кто-нибудь из его слуг сам виновником новой волны сплетен, или поводом для нее стала просто необдуманная болтовня кого-то из них о происходящем в особняке хозяев, но в любом случае было мало приятного в том, что на него и его домочадцев стали поглядывать косо, когда они появлялись в местных храмах или на рынке. Говорили, что у них в особняке образовалось «колдовское гнездо», причем не так уж часто произносилось имя Иоанна: многие упоминали просто о якобы привечаемых Арсаиром «бродячих монахах», которые занимаются гаданиями и «дружат с бесами»… Припомнили и «оргии» шестнадцатилетней давности – и вот, пошли слухи не только о «колдовстве», но и о «мерзком притоне блуда»… Арсавир досадовал на «тупых невежд», но что он мог сделать против народной молвы? Выслушав его сетования и немного поразмышляв, Иоанн сказал:
– Что ж, придется мне устраивать свидания с госпожой химией в другом месте. Прости, брат, я не предвидел, что могу подставить тебя под удар людской глупости… Впрочем, всё к лучшему: когда мы перестанем здесь появляться, молва уляжется, зато она дала мне повод для обзаведения собственным углом.
Они договорились, что Арсавир выкупит у брата его часть имения, а на вырученные деньги Иоанн приобретет себе другое, поменьше, где-нибудь на босфорском берегу и наймет управляющего и слуг для его содержания.
– Да, наверное, так будет лучше, – проговорил Арсавир. – Но как досадно, что так вышло! – он горестно вздохнул. – Ты позволишь мне самому подыскать тебе особняк в твоем вкусе?
– О, разумеется, – улыбнулся патриарх. – Я как раз думал просить тебя об этом.
Из нескольких имений, выбранных Арсавиром для брата на обоих берегах пролива, Иоанну больше всего понравился небольшой живописный особняк в местечке Психа; хозяин почел за честь продать его патриарху и даже подарил Иоанну собственного раба-садовника, уверяя, что он «сумеет превратить в рай» патриаршее хозяйство.
– Послушай, – сказал Арсавир брату, – мне невыносимо жаль, что ты почти не будешь приезжать к нам теперь! В конце концов, если тебе нужно место для опытов, то можно было бы обустроить какое-нибудь помещение в Городе… А сюда бы ты просто приезжал отдохнуть, как раньше! Зачем тебе отдельное имение, тем более, что ты не очень-то часто будешь там бывать?
– Химия – мой отдых, – улыбнулся Грамматик. – Разумеется, можно было бы сделать, как ты говоришь. Но думаю, мне в любом случае полезно иметь свой угол. Мало ли, что может случиться.
– Что же может случиться? – удивился Арсавир.
Но патриарх, чей взгляд задумчиво покоился на темной синеве Босфора, не ответил на вопрос брата.
Между тем ничто, как будто бы, не предвещало особых перемен, и жизнь текла в привычном русле. Император по-прежнему еженедельно совершал выезды во Влахерны, принимал жалобы от народа и творил правосудие, невзирая на лица. Он не пощадил даже собственного шурина Петрону, когда на него принесла жалобу одна вдовица: бросившись к ногам императора при его выходе из Влахернской церкви, она пожаловалась, что друнгарий виглы построил большой дом рядом с ее скромным жилищем, так что загородил ей и свет, и вид на море, оставив ее «во тьме и рыданиях», несмотря на то, что она просила соблюсти положенное в таких случаях по закону расстояние и высоту дома. Феофил тут же послал проверить, правду ли говорит женщина: оказалось, что Петрона действительно выстроил пятиэтажный дом с целью сдавать его под квартиры и лавки, и эта постройка обрекла вдову с детьми на жизнь в полумраке, поскольку с других сторон ее домик тоже обступали более высокие здания. Следствием учиненного разбирательства было публичное наказание брата императрицы: во время выхода в Великую церковь ему дали полсотни ударов бичом в Орологии и лишили должности. Новым друнгарием виглы стал ранее служивший под его началом Константин, молодой армянин, приехавший в столицу из Каппадокии. Обозленный Петрона, через несколько дней придя в себя, явился к сестре с упреками, что она не защитила его от гнева мужа. Феодора только плечами пожала:
– Почему я должна тебя защищать? Только потому, что ты мой брат? У тебя есть всё, что душе угодно, и ты вполне мог бы обойтись без этого дома. Можно подумать, ты голодаешь, бедненький! А если уж тебе так охота получить доход, то мог бы найти и другое место, но ты за дешевизной погнался… Сам и виноват!
Не менее резко она прервала и поучения дяди, когда Мануил принялся увещевать ее, что нужно повлиять на императора, чтобы он «задумался относительно иконопочитания».
– Дядя, с каких это пор ты стал таким пламенным чтителем икон? – насмешливо спросила императрица. – Где ты был раньше?
– Я заблуждался, – ответил Мануил, немного растерявшись от тона племянницы. – Но отец Николай меня исцелил, призвав покаяться в иконоборчестве, и я покаялся. И я уверен, что если б я не покаялся, то не сидел бы сейчас перед тобой, а лежал бы под землей и разлагался! – сказал он с горячностью. – Послушай, не смейся, ведь я хочу вам добра! Я боюсь за государя… Ведь он тоже болеет… Эта дизентерия… я знаю, что она может тянуться, отнимать силы и…
– Знаешь, дядя, я не смеюсь, – ответила августа, – я, пожалуй, удивляюсь.
– Чему же?
– Тому, что исцеления, оказывается, продаются! Значит, если б ты отказался покаяться в иконоборчестве, этот отец Николай сказал бы тебе: «Ну, и подыхай тут, еретик проклятый!» – повернулся и ушел бы?
– Ты… – Мануил не сразу нашелся, что сказать, настолько выпад августы поразил его. – Послушай, как ты всё перевернула с ног на голову! Отец Николай не сказал, что не будет за меня молиться, если я не покаюсь, он только сказал, что Господь может не принять в таком случае его молитву за меня… Ведь и Христос исцелял «по вере», и тут тоже нужна вера – правильная вера! Ведь понятно же, что…
– А, – перебила Феодора, – так значит, отец Николай всё же милосерд и исцеления не продает, это Бог немилосерд и торгует исцелениями… в обмен на догматы? Так, получается?
– Как ты можешь такое говорить?! – возмутился доместик. – Бог ищет нашего вразумления, а как Ему еще нас вразумить, если мы иначе не понимаем?
– Это ты иначе не понимаешь, – спокойно ответила августа. – А Феофил, я уверена, может понимать иначе. И поэтому продавать ему исцеление в обмен на догматы я не буду. Тем более, что я слишком хорошо знаю, как он воспримет такое предложение. И прошу тебя, дядя, никогда больше не говори со мной об этом. Если тебе страшно за Феофила, то молись за него – вот, по-моему, достойное дело любви! Или ты не будешь теперь за него молиться, потому что он не чтит икон?
– Да нет, что ты, Феодора, – Мануил смешался. – Конечно, я всегда буду молиться за него!
– Вот и хорошо, дядя, я рада, – императрица улыбнулась. – А рассуждать о том, за кого Господь принимает молитву, а за кого нет, по-моему, совсем не наше дело!
Лето было жарким и нерадостным. Арабы в начале июня совершили очередной набег на ромейские земли и захватили много пленных. Феофоб выступил против них со своими персами, и в первом сражении удалось отбить агарян и освободить пленников, но вскоре враги получили помощь – свежие войска под командованием Абу Саида. Силы были неравны, и в отчаянной схватке Феофоб был убит. Военачальник Вешир, сразивший знаменитого Насира, насадил его отрубленную голову на копье и высоко поднял, показывая всем, чтобы воодушевить своих воинов и смутить противника. Персы, увидев, что их вождь мертв, все спешились, перерезали жилы у своих коней и сражались, пока не полегли все до одного: никто не сдался врагу живым, и арабы надолго запомнили эту битву.
Когда скорбная весть дошла до Константинополя, во дворце воцарилось уныние. Феофоб был лучшим военачальником Империи в последние годы, и вряд ли можно было восполнить эту потерю. Елена была подавлена горем, а император еще острее, чем скорбь, ощущал собственное бессилие – как перед безжалостной судьбой, так и перед несчастьем сестры, которой ничем не мог помочь…
Спустя три недели после гибели Феофоба молодая вдова пошла на исповедь к патриарху, на другой день причастилась в дворцовом храме, а затем попросила брата принять ее наедине и сказала:
– Знаешь, я всё решила: я хочу сделать из нашего дома монастырь, постригусь и буду там жить. Хочу до смерти жить там, где мне было так хорошо несколько лет… И дочка пусть со мной, пока не вырастет, а потом пусть делает, что захочет: остается со мной или выходит замуж… Назову обителью Страха Божия[2] – в память о нем, – она помолчала. – Он, когда уходил в поход, всегда говорил мне: «До встречи, моя родная, где бы она ни случилась!» Ну от, теперь мне больше ничего не осталось, как только готовиться к этой встрече. А здешняя моя жизнь кончена… Впрочем, я не ропщу: я была счастлива! – она подняла глаза на брата. – Ты не огорчайся так из-за меня, Феофил, прошу тебя! Лучше, знаешь, что я тебе скажу: пока ты счастлив, будь счастлив, ведь это может в любой момент окончиться! Я так огорчалась раньше, что у тебя так было с Феодорой… не так, как нужно… И я так рада, что это ушло! Ведь теперь вы счастливы, правда?
– Да. Я был… таким дураком, Елена!
– Нет, ты дураком никогда не был, – улыбнулась она. – Просто тебе был назначен такой путь, вот и всё. Ты сам должен видеть, ради чего это было нужно. Ты ведь видишь?
– Вижу. Но всё равно иногда бывает досадно, что много времени потрачено не на то… Впрочем, ладно, давай лучше о тебе. Твой дом всё-таки нужно немного перестроить, сделать там храм. Ты думала об этом?
– Да, я как раз хотела просить тебя о помощи, ведь понадобится архитектор, строители…
– Всё будет, не беспокойся. Я сегодня же поговорю, с кем нужно.
– Благодарю! – она подошла, привстала на цыпочки и поцеловала его в щеку. – А я боялась, что ты начнешь отговаривать меня.
– Нет, Елена. Последним, кого я пытался от чего-то отговаривать, был Алексей. А потом я вспомнил себя… и понял, что это бесполезно. Человек в каждый момент жизни действует в меру своего понимания, будь оно правильным или неправильным, и если он чего-то не сознаёт, его невозможно убедить. Это еще у монахов в монастыре есть послушание наставникам, невзирая на свое разумение, а у нас в миру каждый сам себе наставник, в конечном счете! Знаешь, патриарх уже давно понимал, к чему я приду в отношениях с Фео дорой… но он ничего не советовал мне, только сказал, что я должен понять всё сам – и он был прав. Ведь если б он сказал мне это раньше, я бы не поверил… Вот поэтому я больше никого не хочу отговаривать или уговаривать.
– Да, наша жизнь… как полотно: каждый сам ткет свой узор… Не грусти, Феофил!
– Я не грущу, – он улыбнулся и поцеловал сестру в лоб.
Когда она ушла, он подошел к окну и долго смотрел на море. Нет, он не грустил. Он думал о том, сколько судьба еще отмерила времени на его счастье. Этим утром император почувствовал, что болезнь снова возвращается к нему.
Действительно, спустя два дня Феофил опять слег.
– И сколько это может продолжаться? – спросил он у врача. – Только говори правду, не крути!
– Дизентерия – коварная болезнь, государь, – вздохнул Симеон. – Окончательному исцелению она редко поддается и, если не вылечили с первого раза, может тянуться вяло несколько лет, вот так, как у тебя: то приступ, то как будто полное выздоровление…
– Несколько лет? Сколько?
– Я знал больных, проживших так до десяти лет. Но чаще всё оканчивается раньше, августейший. Если только не случится чуда…
– Ну, чудо – это вряд ли! По крайней мере, не стоит на него надеяться.
– Надеяться никогда не грех, государь! – возразил врач.
«Итак, в лучшем случае десять лет, – подумал император, когда Симеон ушел. – Точнее, уже только восемь. А на самом деле, скорее, гораздо меньше… “Исчислил Бог царство твое и положил конец ему”… Интересно, мне тоже скажут на том свете: “Ты взвешен на весах и найден очень легким”? Странно: когда-то меня всё это так воодушевляло – военные победы, постройки, правосудие, – а сейчас уже как-то безразлично… Значит ли это, что я одолел тщеславие? Точнее, его одолела болезнь… А скоро она и меня одолеет. Время исчислено и сокращено, “ибо прах ты и в прах возвратишься”… Что ж, похоже, всё, что мне осталось, это позаботиться о том, чтобы мое царство досталось сыну, а не было “разделено и дано мидянам и персам”…»
В начале августа в Константинополь пришла весть о смерти стратига Каппадокии, ставшая для всех полной неожиданностью: никто не думал, чтобы тридцатитрехлетний здоровый военачальник мог умереть не на поле боя, а в своей постели. Но, тем не менее, Евдоким умер 31 июля и был погребен в Харсианской крепости.
Оправившись от приступа болезни, император тут же пригласил к себе комита шатра, привезшего в столицу скорбную весть, и в присутствии августы расспросил его, чтобы узнать как можно больше подробностей. До Феофила доходили известия о жизни Евдокима: стратига любили в Каппадокии за благочестие и милосердие, за то, что он всегда терпеливо выслушивал просителей и умел подать хороший совет, а кроме того, был чрезвычайно целомудрен – рассказывали, что при разговорах с женщинами он никогда не поднимал глаз на собеседниц. Он мужественно сражался с врагами, у Анзена был ранен, но его сумели унести с поля боя, и он быстро оправился. После аморийских событий Евдоким успешно отражал набеги арабов на Каппадокию и заботился о пострадавшем от них населении фемы. Он очень много благотворил убогим и неимущим, и народ любил его, а местные начальники скоро зауважали и стали бояться: стратиг был милостив, но также справедлив и нелицеприятен.
– Почему он умер? – спросил император. – Ведь он был здоров и крепок, насколько я знаю.
– Мы сами удивлены, августейший, – ответил комит. – Господин Евдоким почти до последнего выглядел совершенно здоровым. Только неделю и поболел! Но то была обычная простуда, и мы никак не думали… Правда, теперь я вспоминаю… Может быть, он и предчувствовал задолго свою смерть…
– Почему ты так думаешь?
– Да вот, государь, в последнее время он был каким-то… задумчивым.
– Задумчивым?
– Да. Как бы это объяснить, государь… Мы стали примечать, что он, когда слушал доклад какой или рассказ, то… вроде бы и слушал говорящего, но одновременно как бы прислушивался к чему-то другому… словно внутрь себя смотрел… Но мы думали, это от того, что он стал в последнее время усерднее молиться.
– Но он и должен был усерднее молиться, если предчувствовал близкую смерть, – сказала Феодора.
– Когда же началась у него эта «задумчивость»? – спросил Феофил.
– Когда?.. – комит немного помолчал, припоминая. – Да вот, наверное, с января. Когда у вас родился сын, августейшие, и мы узнали об этом, то все радовались, и у нас был праздничный молебен, а потом обед. И вот, пожалуй, тогда… то есть это мне так помнится… за тем обедом господин Евдоким был сильно задумчив…
Император с женой переглянулись.
– Что же, он был не рад? – спросила императрица.
– Нет, как можно, августейшая! – воскликнул комит. – Он был очень рад, лицо у него прямо сияло, когда мы в храме молились и благодарили Бога! А вот потом, за обедом, он как-то… задумывался всё… Да, и еще с тех пор он стал совсем неразговорчив: бывало, раньше истории рассказывал какие-нибудь, шутил иногда, а тут – всё только по делу или на вопрос ответить, а так всё молчал. И молиться стал больше по ночам… Пожалуй, немного бледен был в последние уже дни перед болезнью, но мы не обратили внимания… Это я теперь вот вспомнил…
– А что было в тот день, когда он умер? – спросил василевс.
– О, тот день я помню очень хорошо, я был при нем. Мы в Харсиан-то приехали по приглашению начальника крепости, у него родилась двойня, сын и дочь, и он непременно хотел, чтобы господин Евдоким был его крестным. Он господина Евдокима так уважал, что даже захотел, чтоб он и имена детям выбрал! И вот, с утра мы все в храме были, крещение совершилось, потом обед званый был, а на другой день господин стратиг и занемог…
– А как назвали младенцев? – спросила августа.
Комит вдруг удивленно воззрился на нее, перевел глаза на императора и сказал немного растерянно:
– Феофил и Феодора.
– Так, – проговорил василевс, опять переглянувшись с женой. – И что же было дальше?
– Дальше?.. На другой день господин Евдоким пожаловался на недомогание, а к вечеру у него начался жар. Мы, конечно, всполошились, врачей позвали, те ему – питье с медом, грелку… Он вроде как на третий день уже и оправился, только слаб был и всё лежал, не вставал. Еще три дня прошло, и вот, прихожу я к нему утром, а он сидит на постели. «Подведи, – говорит, – меня к окну». Я ему помог встать, он у окна долго стоял, смотрел, вид-то красивый оттуда, он ведь в доме у начальника крепости жил… Потом опять лег в постель и попросил позвать всех, кто был в доме. И говорит нам: «Жаль, что умирать пришлось не дома, но раз уж Бог судил тут умереть, то тут меня и похороните». И так он нас, скажу, государь, ошеломил вконец. Мы ему наперебой: да как же, да что же, что он еще проживет столько и еще полстолько… А он говорит: «Нет, друзья мои, я сегодня уже покину этот мир. Прошу вас только об одном: погребите меня в военном одеянии, чтоб всё было при мне – и пояс, и меч, и всё прочее! Обещайте мне это!» Тут уж мы стали плакать… ну, и обещали ему, конечно. А он улыбнулся так светло-светло и говорит: «Не плачьте, Господь милостив, а когда-нибудь все мы свидимся. Простите мне, грешному всё, чем обидел вас, и молитесь за мою душу! А теперь оставьте меня, Христа ради!» И вот, мы его со слезами оставили, только я не утерпел, грешным делом, и у двери слушал: господин Евдоким молился вслух, но негромко, так что я слов не расслышал. А потом он сказал погромче: «В руки Твои, Господи, предаю дух мой!» – и умолк. Мы еще немного подождали, вошли, а он уже преставился… Так мы его и погребли, как он завещал. Вот и всё, государь, – комит вытер слезу со щеки. – Видно, Господь за праведную жизнь забрал господина Евдокима от нас, грешных!
Когда комит ушел, императрица встала, отошла к окну и, чуть помолчав, тихо сказала:
– Он словно охранял нас… пока мы шли к нашему счастью… Он всегда был хорошим охранником, – она вздохнула и заплакала.
Император подошел к ней и обнял за плечи.
– Да. Он был праведным человеком. Думаю, ему сейчас хорошо.
…На третий день после Рождества Христова императору незадолго до обеда доложили, что эпарх просит принять его наедине.
– Государь, – сказал эпарх, – два часа назад в Артополии поймали одну агарянку, из пленных, служанку магистра оффиций. Она вдруг посреди рынка начала прорицать, и вокруг сразу столпилась куча народа, тем более, что она еще и красавица…
– И что же? Что она прорицала?
– Она говорила… Вообще-то торговцы рассказали, что всё началось с болтовни каких-то покупателей. Они вспоминали о слухах, что бродили после сражения при Анзене – мол, теперь-то нечего бояться потрясений: даже если что случится с государем, есть законный наследник… А эта агарянка вдруг бросила свою корзину, воздела руки и как закричит: «Ингер будет царствовать, Ингер!» Конечно, долго кричать ей не дали, схватили и отвели в Преторий, а господину магистру я сказал, чтоб он ее дома держал и не выпускал никуда. Но слух уже пошел, увы! Народ ведь хлебом не корми, только дай новую сплетню…
Феофил чуть нахмурился.
– Ингер? Кого она имела в виду? Не Мартинакия ли?
– Именно его, августейший! Я ее сейчас сам допросил, и она мне сказала слово в слово так: «Феодора и Михаил будут царствовать, а потом Мартинакии».
Император задумался. Опять пророчество! Разумеется, глупо было бы брать в расчет болтовню всякого прорицателя, но не стоило и вовсе пренебрегать ею: даже если всё это вранье, даже если сам Ингер ни о чем подобном не помышлял, однако слухами в будущем могли воспользоваться какие-нибудь негодяи и после смерти императора доставить неприятности его жене и сыну – Феофил не сомневался, что не доживет до совершеннолетия Михаила и Феодоре когда-нибудь придется одной нести бремя власти. Ингер был сыном Анастасия Мартинакия, человеком уважаемым, образованным и, можно сказать, вполне подходящим для ношения красных сапог: если бы кому-нибудь пришло в голову возвести его на царство, эта мысль не показалась бы безумной…
К вечеру василевс принял решение и после приема чинов приказал логофету дрома наутро взять Ингера Мартинакия под стражу, отвести в Сергие-Вакхов монастырь и постричь в монахи, после чего сразу же отправить на остров Принкипо, его семью выселить из Города в Хрисополь, а их дом обратить в монастырь. Впрочем, чтобы не показаться слишком жестоким, император велел выплачивать семье Ингера денежное пособие, достаточное для безбедной жизни и воспитания детей: у Мартинакия был сын от первой жены, рано умершей, и еще двое детей от второго брака – сын и дочь, родившаяся всего несколько месяцев назад.
Феоктист, выслушав приказ, чуть вздрогнул, и сердце его поневоле радостно стукнуло: «Все-таки есть возмездие наглецам!» – хотя логофет тут же мысленно укорил себя за злорадство. У него были свои счеты с Мартинакиями: Феоктист терпеть не мог Анастасия, который задирал его еще в то время, когда он был простым секретарем доместика экскувитов; даже получив чин патрикия и состоя на придворных должностях, Феоктист постоянно чувствовал презрение Мартинакия. То ли Анастасию была известна роль, сыгранная Феоктистом при рождественском перевороте, возведшем на трон Михаила, – а Мартинакий всегда преданно служил императору Льву, любил его и, хотя в царствование Михаила остался при дворе, особой радости по поводу смены власти не выказал, а кроме того, не одобрял мягкого отношения к иконопочитателям, – то ли великий куратор презирал патрикия за умение «донести нужные сведения всем, кому необходимо их донести», только Анастасий не упускал случая кольнуть Феоктиста острым словцом. Патрикий иной раз не мог подавить раздражение и пытался поддеть Мартинакия в ответ, но это никогда ему не удавалось: Анастасий был нечувствителен к уколам и всегда презрительно усмехался или всаживал в Феоктиста какую-нибудь еще более обидную шпильку… Между тем сын составлял предмет гордости Анастасия и делал хорошую карьеру при дворе, что Феоктиста несколько выводило из себя, тем более, что Мартинакий однажды зло посмеялся над ним, когда хранитель чернильницы за одним обедом у эпарха, слушая очередные похвальбы Анастасия успехами Ингера по службе, с некоторым раздражением сказал, что Мартинакий «всегда находит повод отметить, чем он лучше других».
– Разумеется! – воскликнул тот, насмешливо сверкнув зеленоватыми глазами. – Мне, слава Богу, есть чем гордиться, кроме собственной услужливости – в отличие от евнухов! У них-то, конечно, нет другого способа преуспеть, как только вылизывать сапоги вышестоящих!
И теперь, хотя Анастасия уже не было в живых – он пал в битве при Анзене, – обрыв карьеры его сына не мог не радовать Феоктиста: логофету виделась в этом едва ли не высшая справедливость, и он почти готов был благословить агарянку-прорицательницу.
– Весьма, весьма разумное и милосердное решение, трижды августейший! – проговорил Феоктист. – Конечно, нужно вовремя устранять поводы к возможным мятежам, ведь, как сказал, помнится, Менандр, «простой народ – существо мятежное, и дерзость в его природе». Всё будет исполнено в точности, государь!
8. Фессалоники
На вопрос, для чего Анаксагор родился на свет, он ответил: «Для наблюдения солнца, луны и неба». Ему сказали: «Ты лишился общества афинян». Он ответил: «Нет, это они лишились моего общества».
(Диоген Лаэртий)
– Владыка, где ты собираешься служить в Цветоносное воскресенье?
– Думаю, в храме Богоматери, что у Игнатиевой дороги, если отсюда идти мимо Фалла. Хороший храм, мне там нравится.
– Да, храм чудесный! Кстати, владыка, там некогда произошла интересная история! Если позволишь, расскажу.
– Конечно!
– Это было в царствование Анастасия, архиепископом здесь тогда был святой Андрей. В то время в городе был большой иудейский квартал, как раз возле Фалла, там еще был храм Диониса, и язычники даже свои обряды в нем совершали! Трудно сейчас представить, да? А ведь было же!.. Так вот, в этом еврейском квартале жила одна девочка, глухонемая с рождения, и так она дожила до пятнадцати лет. И вот, однажды она видит во сне некоего мужа в белом и с ним прекрасную женщину, они вывели ее из дома и привели по Игнатиевой дороге в этот самый храм Богоматери, довели до входа и исчезли. Она растерялась, но увидела, что люди входят, и вошла с ними, а там как раз совершалось крещение. Девочка этого не поняла, подумала, что это общественная баня, и бросилась в воду, погрузилась трижды, а когда вышла из воды, увидела тех же мужчину и женщину, и они сказали ей: «Услышь и скажи роду твоему». И она тотчас стала слышать и заговорила – это всё во сне. А когда она проснулась, то очень захотела исцелиться, тайно от домашних выскользнула из дома и пошла по тому же пути, что во сне. Пришла в храм и видит – там собираются крестить одного старика. Тогда она, словно по наитию от Бога, сбросила одежду, прыгнула в воду и предстала перед архиепископом, а это как раз был святитель Андрей. Он поразился, но решил, что это от Бога, и крестил ее…
Лев слушал рассказ диакона и думал, что пути Божии поистине неисповедимы и недоведомы. Мог ли он предполагать, что окажется в Фессалониках, причем в качестве архиепископа?!.. Решение императора и патриарха рукоположить его на смену умершему прошлой зимой Солунскому архиерею стало для Льва полной неожиданностью и совсем не обрадовало: вместо любимого преподавания и занятий науками – окормлять неизвестных людей в чужом городе!.. Конечно, новое назначение было очень почетным: Фессалоники были богатым городом, где скрещивались торговые пути, а местная святыня – мощи великомученика Димитрия – издавна привлекала множество паломников. Такому городу нужен был архиерей высоких достоинств, а не какой-нибудь случайный, и выбор пал на Философа вполне оправданно. К счастью, училище, где он преподавал, перешло в хорошие руки: император отправил Математика в Фессалоники не раньше, чем в столицу прибыл Игнатий, при императоре Михаиле занимавший Никейскую кафедру. Митрополит был в почете у василевса, особенно после того как написал для распространения в народе ямбы против мятежника Фомы. Однако, когда умер в ссылке патриарх Никифор, Игнатий сложил с себя омофор и удалился монашествовать на Олимп – говорили, что он раскаивался в общении с иконоборцами. Но теперь о нем вспомнили, поскольку он в молодости получил прекрасное образование, учился у будущего патриарха Тарасия стихосложению, а потом некоторое время преподавал и сам, пока не был рукоположен в диакона и стал клириком Великой церкви. Грамматик был знаком с ним, хотя не близко, и посоветовал императору поручить Игнатию руководство школой при храме Сорока мучеников. Бывшего митрополита вызвали в Город, и Игнатий не заставил себя долго уговаривать принять учительство: на самом деле он порядком соскучился на Олимпе за прошедшие несколько лет и был рад вновь оказаться в Константинополе среди ученых людей. Правда, от какого-либо церковного служения он категорически отказался, но император, улыбнувшись, сказал только:
– Не беспокойся, господин Игнатий, к этому тебя никто не будет принуждать. Мне нужен преподаватель в школу, а клириков у нас и так полон Город!
Поговорив с Игнатием, Лев понял, что может оставить в его руках школу со спокойной душой. Но он не мог сдержать слез, покидая столицу. Правда, патриарх с улыбкой сказал ему, что новый опыт будет Философу полезен, а печалиться не стоит, ведь они еще увидятся, «по крайней мере, на том свете, а скорее всего, еще и на этом»… А вот расставание с императором вышло грустным; Лев не знал, думал ли василевс о близкой смерти – внешне ничто не говорило об этом, – однако на прощание Феофил сказал архиепископу:
– Общение с тобой, Лев, всегда было для меня великим удовольствием, одним из самых больших, какие я испытал в жизни. Поэтому не думай, что только ты будешь страдать от разлуки. Тут, скорее, следует сказать, что больше мы лишаемся твоего общества, чем ты нашего… Но что делать, иногда церковные дела требуют определенных жертв! Впрочем, Прокл говорил, что «философ должен быть не только священнослужителем какого-нибудь одного города или нескольких, но иереем целого мира». Что же удивительного, если философ стал архиереем хотя бы одного города? – император улыбнулся. – До встречи, Философ – если не здесь, так на небесах! В любом случае, для молитвы и любви расстояние – не препятствие, не так ли?
– Конечно, государь!
Архиепископ зашел повидаться с Кассией перед отъездом: теперь, будучи в сане, он мог посетить ее монастырь и посмотреть на всё своими глазами. Предварительно он спросил у игуменьи запиской, не будет ли она против визита «архиерея-еретика». Встречая его у врат обители, Кассия улыбнулась иронически и немного печально:
– Ну, здравствуй, преосвященный еретик! – она оглядела его. – Тебе идет монашеское одеяние.
– Все говорят мне это, – с улыбкой ответил Лев. – Моя мать перед смертью прочила мне в будущем монашество, но вот как пришлось мне постричься!
– Ты не хотел?
– Не то, чтобы не хотел… Против монашества я ничего не имею, но думаю, по своей воле я бы принял постриг, скорее всего, разве что в старости. Сказать честно, я не вижу особого смысла в перемене одежд, а жить по-монашески при желании можно и в миру. Но епископом я, разумеется, становиться совсем не хотел… Мне и в голову это не приходило никогда!
– И как ты ощущаешь себя в новом качестве?
Лев задумался на несколько мгновений.
– Не знаю, – тихо ответил он. – Как-то странно, честно говоря… Не в своей тарелке. Патриарх уверяет, что этот опыт принесет мне пользу… Может, он и прав, но я с превеликим удовольствием вернулся бы на преподавательскую кафедру, она мне куда милее, чем епископская!
Кассия провела его по обители, показала храм, скрипторий, библиотеку. Монахини встречали и провожали его поклонами, но благословения не брали.
– Что ж, – сказал архиепископ, когда они с игуменьей снова стояли посреди монастырского двора, – у вас тут всё прекрасно! Сестры должны быть счастливы, – он пристально взглянул на Кассию. – А ты?
– Я тоже, – ответила она, поднимая на него глаза. – Троянская война окончена, Лев, и Одиссей прибыл на свою Итаку.
– Рад за тебя! Думаю, что плаванье государя тоже окончено, и теперь он вполне счастлив.
– Правда?.. – она несколько мгновений помолчала, точно прислушиваясь к чему-то внутри. – Это было бы прекрасно! Только я всё время думаю… о разной вере… Правда, тебе это, наверное, непонятно, – она опустила голову.
– Понятно, но я смотрю на это не так прямолинейно. Послушай, Кассия, ведь когда отец Феодор запретил поминать господина Феодота, ты сама говорила об «оттенках», о том, что невозможно всё разделить на черное и белое, всегда четко провести эту грань… Разве сейчас ты уверена в том, что научилась проводить ее?
– Не уверена, но… Всё-таки не может всё вообще быть относительным! Тем более то, что касается веры! Иначе, если логически продолжить это рассуждение, то и мученики страдали зря, и соборы собирались впустую, и православные страдали от еретиков не за истину, а… из-за «ревности не по разуму»… Разве такое может быть?! Нет, я не могу принять это! Я только могу допустить, что… что людей, искренних в своем заблуждении, если они стремятся жить по заповедям, Господь или вразумит, хотя бы перед смертью, или… или, может быть, помилует и так… Но ведь это только «может быть»! Здесь нет не только уверенности – конечно, было бы безумно нам, не стяжавшим в себе божественной любви, быть уверенными без страха! – но нет даже надежды! Что такое «может быть»? Может быть, а может и не быть… Это не та надежда, о которой говорит апостол, – не та надежда, которой мы спасены! А мне хочется, чтобы была та: «надеемся на то, чего не видим, и упованием ждем», понимаешь?
– Понимаю, – Лев помолчал. – Что тут можно сказать, кроме того, что «любовь на всё надеется и никогда не перестает»? Если мы жаждем спасения человека, то не тем ли более – Бог? Думаю, если на что мы можем надеяться твердо, так это на то, что Он слышит наши молитвы за других, а значит, есть надежда, что и услышит до конца.
Путь до Фессалоник был довольно долог и уныл, но, приехав на свою кафедру, новоиспеченный архиепископ был приятно удивлен как обилием прекрасных храмов, так и общей благоустроенностью города. Местные жители приняли его тепло – до них уже дошли о нем из столицы самые восторженные рассказы. Но особенно поразило Льва то, что в Фессалониках почти совсем не ощущалось влияние иконоборчества: хотя низко висевшие иконы из храмов были убраны, но и это не везде, а в целом народ чтил образа, как раньше, перед ними молились, возжигали лампады и свечи, рассказывали о совершавшихся от них чудесах… Нельзя сказать, что Льва это смущало или огорчало – скорее, напротив, и фессалоникийцы это быстро поняли: через несколько месяцев после приезда архиепископа они уже совсем не стеснялись обнаруживать перед ним свою любовь к иконам и веру в их чудотворность…
– И вот, – продолжал между тем диакон, – выйдя из воды, девочка на глазах у всех исцелилась, стала слышать и заговорила, и рассказала о своем сне. А в крестильне там иконы были разные, в том числе Богоматери и святого Димитрия, и девочка как закричит: «Это они!» – то есть те, кого она видела во сне. А сама она даже и не знала, кто они, и раньше никогда не слыхала о них. Вот такое чудо! И после этого пять сотен иудеев вместе с семьями тоже приняли крещение! А девочка потом всю жизнь подвизалась при этом храме.
– Замечательная история! – улыбнулся Лев. – От кого ты ее узнал, отче?
– Я прочел о ней в одной книге из храмовой библиотеки, владыка. Если угодно, я принесу ее тебе.
– Да, прошу тебя. Мне бы хотелось прочесть самому.
В Фессалониках Лев ясно понял, что иконоборчество не выживет. Оно просто не могло выжить, даже в очень мягком виде, даже со всеми оговорками и снисхождениями – слишком почитание икон уже впиталось, так сказать, в плоть и кровь простого народа, да и не только простого… Возможно, патриарх был прав, и распространение икон стало данью грубому суеверию, пережиткам язычества… Но, раз принятое и тем более оправданное догматически, оно уже не могло исчезнуть – и если его не смогли существенно поколебать даже достаточно жестокие гонения, то тем более не изживут нынешние более мягкие меры, полумеры, а то и вовсе их отсутствие… Всё чаще перед Математиком вставал вопрос: зачем понадобилось Иоанну устраивать это «крушение веры»? Теперь, после нескольких лет близкого знакомства с Грамматиком, он сознавал, что дело тут было не только в личных убеждениях «великого софиста». В чем же еще? Льву иногда хотелось спросить об этом патриарха в письме, но он подозревал, что всё равно не получит ответа…
Не прошло и года с начала пребывания архиепископа в Фессалониках, как его уже не только прославляли как подвижника и мудреца – он действительно весьма выгодно отличался от своего предшественника на кафедре аскетическим видом, спокойным характером и красивыми проповедями, – но даже стали почитать чудотворцем: причиной тому была история с посевом ячменя и пшеницы. Когда Лев прибыл в свою архиепископию, он узнал, что город и его окрестности уже несколько лет страдают от недорода, и наступившим летом повторилось то же самое. Граждане были в унынии и страхе: на горизонте явственно замаячил признак голода и всеобщей дороговизны. Тогда архиепископ успокоил народ, пообещав подсказать, когда именно нужно сеять, и осенью, действительно, посоветовал начать посев ячменя за два дня до октябрьских календ, а пшеницу – после захода Плеяд, так чтобы успеть окончить сев не позже, чем в день солнцестояния. Он даже сам выехал на близлежащие поля, бросил в землю первые зерна и благословил сеятелей. Весной всходы принялись на удивление дружно, а летом был собран такой небывалый урожай, что зерном завалили все амбары, и запасов должно было хватить на несколько лет, даже самых неурожайных. Граждане готовы были носить архиепископа на руках, «чудо умножения хлеба» посодействовало и расцвету благочестия: народ толпами валил слушать проповеди Философа, а на улицах при встрече почти каждый приветствовал его низким поклоном и норовил взять благословение.
«Я воочию увидел, – писал Лев патриарху, – что наука в глазах простого народа поистине предстает как дар чудотворения. Я почти никого, кроме близких знакомых и сослужителей, не пытался уверить в том, что указал время посева, сообразуясь исключительно с расположением звезд и их возможным влиянием, поскольку мне всё равно не поверили бы: даже мои иподиаконы, как я узнал, считают, что я приписал звездам собственную прозорливость по смирению! Признаться, я чувствую себя неуютно, встречая теперь везде такой почет, к которому я, право же, не привык, тем более, что я его вовсе не заслуживаю. С другой стороны, меня печалит мысль о том, насколько люди ленивы: вместо того, чтобы упражнять ум в поисках наилучших разрешений возникающих трудностей, они вопиют к небу и ждут чудес… Я вознамерился сказать проповедь, основанную на мысли Великого Василия, что Бог не даровал человеку ничего такого, что Он дал бессловесным – когтей, перьев, мехового покрова, готовой пищи, – и извел его на свет нагим потому, что “взамен всего дал ему ум, которым изобретены деятельные искусства: домостроительство, ткачество, земледелие, кузнечество, – и душа недостающее для тела восполняет посредством ума”. Так и вижу, святейший, как по губам твоим пробегает ироническая улыбка. Конечно, я предвижу, что мое слово не возымеет должного действия, но, по крайней мере, душа моя будет покойна при мысли, что я исполнил свой долг…»
Однажды в сентябре после воскресной литургии к архиепископу подошел друнгарий Лев – один из состоятельных и уважаемых граждан Фессалоник. У него было семь детей, и после рождения последнего родители договорились жить, как брат с сестрой; сейчас младшему сыну, Константину, пошел четырнадцатый год – с ним-то отец и пришел к Философу. Мальчик получил начальное образование, и теперь ему хотелось заниматься дальше; в школе он проявил большие способности, всё быстро схватывал, всем живо интересовался, но в Солуни не было хороших преподавателей, которые могли бы повести Константина дальше. Зная, что архиепископ до назначения на кафедру преподавал в столице всякие науки, друнгарий подумал, что Лев, быть может, хотя бы подскажет мальчику, какие книги и в каком порядке ему следует изучать дальше – Константин был готов заняться самообразованием, но не знал, с чего начать. Архиепископ внимательно посмотрел на мальчика. Тот был замечательно красив – ростом чуть выше среднего, стройный, с темно-русыми волосами и большими карими глазами; высокий лоб и печать некоторой утонченности в чертах лица говорили об уме, а волевой подбородок – об изрядном упорстве. Сейчас мальчик смотрел на архиепископа с надеждой и чуть просительно, но не теряя достоинства. Математик улыбнулся.
– Если ты зайдешь ко мне домой, Константин, я побеседую с тобой и тогда решу, что дать тебе почитать.
Мальчик пришел в тот же день после обеда. Когда он увидел библиотеку архиепископа – Лев привез ее с собой из Константинополя, – глаза его загорелись, он шагнул к одному из шкафов и, остановившись в нерешительности, взглянул на хозяина и восхищенно проговорил:
– Сколько книг!
– Да, много, – с улыбкой ответил Лев. – Но набрасываться сразу на все без разбора было бы неразумно. Скажи мне, Константин, что вы изучили в школе? Грамматику, счет, письмо?
– Да, мы делали разные упражнения и читали… Сначала мы всё учились по Псалтири, потом читали Гомера и Златоуста…
– Учились ли вы составлять речи?
– Речи? – мальчик удивленно взглянул на архиепископа. – Нет, владыка, речи мы не составляли.
– Значит, риторику вам не преподавали?
– Наш учитель говорил, что риторические прикрасы бесполезны для благочестия, и потому не стоит тратить на них время.
– Вот как! – Лев чуть усмехнулся. – Боюсь, такими речами он лишь стремился прикрыть собственное невежество. Как бы там ни было, есть и иное мнение об искусстве слова: «Полагаю же, что всякий, имеющий ум, признает первым для нас благом ученость, и не только эту благороднейшую и нашу ученость, которая, презирая все украшения и плодовитость речи, берется за единое спасение и за красоту умосозерцаемую, но и ученость внешнюю, которой многие из христиан, по худому разумению, гнушаются, как злоискусной, опасной и удаляющей от Бога». Ибо «не должно унижать ученость, как рассуждают об этом некоторые; а напротив, надобно признать глупыми и невеждами тех, кто, придерживаясь такого мнения, желал бы всех видеть подобными себе, чтобы в общем недостатке скрыть свой собственный недостаток и избежать обличения в невежестве». Ведь «преуспевшие или в делах, оставив слово, или в слове, оставив дела, ничем, как мне кажется, не отличаются от одноглазых, которые терпят большой ущерб, когда сами смотрят, а еще больший стыд, когда на них смотрят. Но кто может преуспеть в том и другом и стать одинаково ловким на обе руки, тому возможно быть совершенным и в этой жизни вкушать тамошнее блаженство».
– Чьи это слова? – воскликнул Константин. – Как прекрасно сказано!
– Это святитель Григорий Богослов. Вот, пожалуй, с него тебе и стоит начать дальнейшее образование.
Лев достал из шкафа толстую книгу в зеленом переплете и протянул мальчику.
– Бери, Константин, читай, изучай, наслаждайся! Это мой подарок тебе.
– Подарок? – переспросил Константин, словно не смея верить. – О, благодарю, благодарю, владыка! – он прижал книгу к груди, с восторгом глядя на архиепископа.
– Во славу Божию! Если у тебя будут какие-то вопросы, приходи, я постараюсь ответить.
Спустя три недели Константин пришел ко Льву вновь, но не с вопросами – впрочем, архиепископ понимал, что для них еще не пришло время: пока что мальчика полностью охватило восхищение великим Богословом – восторг первооткрывателя. Константин принес показать архиепископу свою похвалу святому Григорию:
- «О, Григорий, телом человек, душой же ангел!
- Ты телом человек, но ангелом явил себя,
- уста твои подобны серафиму:
- и Бога славят, и вселенную всю просвещают
- правой веры наставлением.
- Ты так же и меня прими,
- тебе припадающа верой и любовью,
- и будь мне просветитель и учитель!»
– Прекрасно! – сказал Лев, прочтя. – Ты делаешь успехи, Константин! Думаю, святой Григорий услышит твою молитву.
– Знаешь, владыка, – сказал мальчик, – мне однажды приснился сон… Мне тогда было семь лет. Мне снилось, что господин стратиг собрал в нашем городе всех девочек и сказал мне: «Избери из них себе, кого хочешь, в супругу, тебе в помощь и твою сверстницу». Я стал их всех разглядывать, и одна там была красивее всех, с сияющим лицом, нарядная, вся в золоте и жемчуге… Я спросил, как ее зовут, и она ответила: София. Ее я и избрал. Потом я рассказал об этом родителям, а они истолковали это так, что Бог дает мне в невесту Мудрость, а ведь Мудрость – это Сам Христос, Божия Премудрость… Это значит, я буду монахом, да?
– Не знаю, Константин. Может быть, и будешь. Но сон твой действительно очень интересный! Думаю, что мудрость здесь может означать не только Мудрость в высшем смысле, но мудрость вообще – мудрость и в божественных, и в земных вещах. Люди истинно мудрые, как говорит святой Григорий, из внешних наук умеют «извлекать полезное даже для самого благочестия», а люди неразумные и знания о божественном легко могут обратить себе во вред. Думаю, если Господь дал нам разум, способный постигать разные вещи, мы должны эту способность использовать во благо себе и ближним, а не зарывать в землю.
– Ты вот не зарыл, владыка! – сказал Константин. – Я слышал, что ты был великим учителем в Константинополе до того, как приехал сюда. А у нас тут ни учителей, ни глубины наук… – он вздохнул. – И захочешь, ничего не выучишь!
– Не горюй! – улыбнулся Лев. – Твоя жизнь еще только начинается. Когда я был в твоем возрасте, я тоже не имел возможности учиться тому, чему хотел, даже живя в столице, потому что был очень беден. Но Господь в конце концов даровал мне возможность изучить нужные науки, а потом я стал учить и других. Временными трудностями Бог испытывает наше произволение и смотрит, действительно ли мы непреклонны в своем стремлении к знаниям и мудрости. «Верный в малом, верен и во многом», Константин, и если ты будешь усердно изучать то, что можешь, Бог пошлет тебе возможность приобрести более глубокие познания, не сомневайся в этом!
…Евстратий, игумен Агаврский, тяжело опираясь на палку, поднимался по склону Антидиевой горы, где на вершине в небольшой келье жил старец Иоанникий. Евстратий думал о том, сколько людей уже прошло по этой тропинке – знатных и безвестных, богатых и нищих, одержимых страстями и страждущих от болезней, – и никто не ушел не исцеленным и не утешенным, кроме тех, которые не захотели послушаться совета старца или покаяться в иконоборческой ереси. Сам Евстратий был обязан Иоанникию тем, что до сих пор, несмотря на почитание икон, оставался игуменом в своей обители, хотя она находилась не в глуши и нередко служила местом встреч для православных исповедников. Когда после издания императором эдикта о запрете иконопочитания местный епископ-иконоборец прислал игуменствовать в обитель своего ставленника иеромонаха Антония, Иоанникий трижды приходил к новому настоятелю и убеждал его вернуться к православию, но тот не обращал внимания на увещания. В четвертый раз старец пригрозил:
– Знай, отче, что, как ты не каешься, то через сорок дней умрешь, и игуменство, ради которого ты отрекся от икон, тебя не попользует!
– Поди-ка ты со своими предсказаниями! – рассердился Антоний.
Но через неделю игумен занемог от болей в груди и в желудке и на сороковой день действительно скончался. Евстратий вновь занял место настоятеля в Агаврском монастыре, и с тех пор его не трогали. Дважды Евстратий был исцелен старцем от тяжкой болезни и с того времени часто навещал Иоанникия. Подвижник, сколько ни пытался скрыться от народа, не преуспел в этом: поток страждущих, текший к его келье на горе, не только не ослабевал, но даже усилился, особенно после кончины Атройского игумена – Петр скончался 1 января того года, когда ромеи взяли Запетру. Говорили, что Бесхлебный перед смертью предсказал скорый конец иконоборчества, но пока в Империи всё оставалось по-прежнему…
Евстратий в последние годы тесно сдружился с Иоанникием и иногда удивлялся про себя: «За что мне, грешному, такая милость – быть близким к такому святому мужу? Иные едут к нему Бог весть откуда, по несколько недель проводят в пути, чтобы только услышать несколько слов и получить благословение… А я могу видеть его, когда только захочу, и беседовать подолгу!..»
Он нашел старца сидящим на поваленном дереве возле кельи. Поприветствовав друг друга, они сели, и Евстратий сказал, что получил письмо от Феофана Начертанного: исповедник писал, что его брат Феодор совсем плох и, скорее всего, не переживет грядущей зимы. Палестинцы уже три года содержались в заключении в Апамее Вифинской, куда были высланы из Константинополя после взятия арабами Амория.
– Отец Феофан, кажется, немного унывает, – сказал Евстратий. – Да и немудрено! Я и сам иной раз падаю духом, когда думаю, сколько лет уже длится эта зима ереси, а весны всё нет и нет… Подумать только, как упрям император! Сколько на него обрушилось несчастий, а он так и не вразумился! Хотя, говорят, и августа, и многие ее родственники тайно чтят иконы… Сколько бед может быть из-за одного человека, если он облечен в пурпур!
– Насколько можно судить из того, что пишут наши братья из столицы, тут дело даже не в упрямстве императора, а в его излишнем доверии к бывшему учителю, – сказал Иоанникий. – Если бы не нечестивый Ианний, государь, быть может, уже давно раскаялся бы в своей ереси, – старец помолчал немного и взглянул на Евстратия. – Но не скорби, отче! Еще немного, и ереси силою Христовой придет конец: император умрет, и злочестивый Иоанн лишится престола, а вместо него взойдет муж, испытанный скорбями и сохранивший веру во всех испытаниях. И тогда воссияет православие!
Бледное лицо старца точно светилось изнутри, и Евстратий, вздрогнув, подумал: «Неужто Бог открыл ему?..»
– Да, отче, истинно так! – будто отвечая на его мысли, продолжал Иоанникий. – Верь, что избавление наше приближается!
– А кто же тогда… удостоится патриаршества? – несмело спросил игумен.
Старец покачал головой, но Евстратий умоляюще сложил руки и воскликнул:
– Скажи, отче, прошу тебя! Ведь ты знаешь!
– Обещай, Евстратий, что ты никому не расскажешь этого, пока не сбудутся мои слова, – тихо сказал Иоанникий.
– Клянусь, я никому не скажу!
– Богом определен к этому муж, славный делом, познаниями и убеждением духовным – игумен Мефодий.
– Тот, что был заключен в пещере на острове Святого Андрея, а теперь в Городе?
– Да. Он от юности бежал мира и прелестей его, много пострадал и до сих пор страждет за икону Христову, он ни разу не пошел на уступки нечестивым. Он и будет судом Божиим избран в архиереи Царицы городов!
9. Последняя встреча
Не забывай! Пусть между нами – как до облаков на небе будет, – всё ж – до новой встречи.
(«Исэ Моногатари»)
Осенью болезнь снова приковала императора к постели. На этот раз приступ был не острым, но затяжным, и ожидаемого облегчения не наступило – напротив, начались боли в печени, и врачи, ощупывая ее, обнаружили опухоль, а это означало, что дело идет к неизбежной и скорой развязке. Узнав об этом, Феофил велел подготовить ему отчет по состоянию казны и, призвав к себе августу, патриарха, логофетов, магистров и протоасикрита – совещание пришлось проводить прямо в покоях василевса, – обсудил с ними положение дел и отдал распоряжения на случай своей смерти. Несмотря на то, что военные походы и строительство забирали много денег, казна оказалась в цветущем состоянии: помимо больших сумм серебра в монетах и слитках, император оставлял в распоряжении жены и сына девятьсот семьдесят кентинариев чеканного золота. Была почти закончена и последняя предпринятая василевсом постройка – огромная, великолепно отделанная странноприимница, возведенная по его приказу на месте бывшего блудилищного дома, чьих обитательниц император разогнал. Феофил велел выплатить вознаграждение всем архитекторам и рабочим, потрудившимся в последние годы над возведением дворцов и других построек в Городе и окрестностях, а также раздать много денег константинопольским беднякам. Вопрос о помолвке Феклы с юным сыном Лотаря, короля франков, пока так и не удалось решить, но теперь император велел прервать начатые переговоры: по его завещанию, ни одна из дочерей не должна была выходить замуж до тех пор, пока Михаил не достигнет совершеннолетия и не вступит в брак. «Я поступаю с ними жестоко, – подумал он, – но ничего не поделаешь! История показывает, что даже самые лучшие люди способны потерять голову, если их поманить порфирой… Нужно обезопасить сына заранее!»
В случае смерти императора регентами при малолетнем наследнике оставались августа, ее дядя Мануил, Варда и Феоктист. Феофил колебался, прежде чем включить логофета в регентство, но в конце концов утвердился в этом выборе: патрикий, может быть, как никто другой, знал все подводные течения придворной жизни, обладал большой гибкостью, умел разбираться в интригах и направлять возникающие слухи в нужное русло – такой помощник должен был пригодиться Феодоре. «Она всё же слишком простодушна для единоличного управления, – печально думал император. – Как-то она справится?.. Господи, Ты Сам помоги ей, больше мне некому поручить ее!»
Отдельную тревогу возбуждали церковные дела. Императору было известно, что приступы его болезни в последнее время пробудили надежды иконопочитателей, что по Вифинии уже ходят слухи о том, будто Иоанникий предрек скорое свержение с престола патриарха и конец иконоборчества, что названы разные кандидаты на замену «нечестивому Ианнию» – кто говорил о ком-то из студитов, кто об игумене Мефодии, кто об иных исповедниках… Феофила беспокоил даже не столько возможный возврат иконопочитания, сколько изгнание Иоанна с патриаршества и замена его каким-нибудь «твердолобым монахом»: василевс понимал, что это, во-первых, приведет к изменению общего духа и в патриархии, и при дворе, а во-вторых, лишит его сына возможности в будущем учиться у Грамматика – ничего хорошего в этом Феофил не видел. Он даже взял с жены и других членов регентства обещание ни в каком случае не лишать Иоанна престола, и все пообещали ему это – вроде бы совершенно искренне. Феоктист даже возмутился:
– Да кому же придет в голову прогонять такого ученого и благочестивого мужа, украшение кафедры и всей вселенной!
Мануил выразился более осторожно:
– Разумеется, августейший, если только не возникнет каких-нибудь… гм… непредвиденных обстоятельств…
Феодора повернулась к дяде:
– Что ты имеешь в виду?
– Э… Всякое может быть, государыня… Всем нам известна склонность в народе… по крайней мере, в определенной его части, к почитанию икон…
Императрица нахмурилась, но ничего не сказала. Варда пожал плечами:
– Конечно, какие-то выступления иконопоклонников могут произойти, но… в любом случае мы не должны идти на поводу у толпы! Вообще же мне представляется, что главным в наших действиях должно быть одно: сохранить мир в государстве и обеспечить августейшему Михаилу безмятежное возрастание, наилучшее воспитание и спокойное и долгое царствование!
– Да, – сказал император. – И я прошу всех вас сделать всё возможное для этого.
– Мы сделаем всё, что можем, августейший! – с жаром сказал Мануил. – Обещаем и клянемся!
– Хорошо, благодарю вас, – Феофил на несколько мгновений закрыл глаза, он был утомлен разговором. – Теперь оставьте меня.
Все простились и ушли, одна Феодора осталась и села у изголовья мужа.
– Почему ты заговорил об изгнании Иоанна? – спросила она.
– Известно, что иконопоклонники уже делят кафедру, – усмехнулся Феофил. – Они предполагают, что после моей смерти смогут отыграться.
Императрица помолчала и тихо проговорила:
– Отыграться на патриархе я не позволю им в любом случае!
– Я знаю, – император улыбнулся. – Но твои будущие помощники должны были узнать мою волю.