Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации Лавров Александр
Истинно уважающий Вас
Вячеслав Иванов.
Судя по тому, что это письмо отложилось в архиве Мануйлова, оно не дошло до адресата; начинающий поэт не рискнул воспользоваться столь энергичной рекомендацией (стихи его в «Красной нови» не появились).
Среди материалов, относящихся к Вячеславу Иванову, в том же архивном фонде имеются: машинописная копия стихотворения Иванова «Ио» (с пояснительной припиской: «Неопубликованное стихотворение, автограф которого был передан в собрание П. Н. Медведева В. А. Мануйловым в конце 1920-х годов»);[1457] фрагмент из музыкальной трагикомедии Иванова «Любовь – мираж?»;[1458] библиографические записи; наброски и тезисы на тему «Бальмонт»; отдельные листы черновых и исправленных беловых автографов, относящихся к исследованию Иванова «Дионис и прадионисийство». Особый интерес представляет карандашный черновой автограф стихотворения Иванова «Металлом обложился…», впоследствии опубликованного в его книге «Свет вечерний» под заглавием «Был в сердце поздний ропот»:[1459]
- Металлом обложился
- Осенний небосклон[1460]
- И ветр-трубач кружился
- С трубою похорон.
- Был в сердце поздний ропот[1461],
- Невыплаканный плач,
- Да памятливый опыт,
- Безрадостный богач.
- Когда бы люди жили
- Как легких птиц семья,
- Взвивались и кружили, –
- И с ними – жизнь моя!
- Ненастья бы метали[1462]
- Листву осокорей, –
- Мы б с ветром улетали[1463]
- За тридевять морей.
- Всегда б нам твердь синела,[1464]
- И рдел на древе плод,[1465]
- И песня бы звенела,
- И реял хоровод.
- Над нами, полднем пьяны,
- Сплетали б мирты сень, –
- Где шепчутся бурьяны
- Убогих деревень.
- Поник мой дух унылой…[1466]
- Вдруг резвый пастушок[1467]
- Предстал, с улыбкой милой
- Мне подал посошок:[1468]
- «Ты с палочкой, вот этой,[1469]
- О прошлом не тужи,
- О будущем не сетуй:
- В руке ее держи!»[1470]
- И прочь бежит проворный.
- Держу я посошок,
- А в сердце животворный[1471]
- [Затеплен] огонек.[1472]
- Дивлюсь, как чудом эта[1473]
- Мне палочка дана?
- Из мглы клубится света[1474]
- Зеленая волна.
- По сумрачной дубраве[1475]
- Клубы колец вия,
- Ползет, в огнистой славе,
- Красавица-змея.
- Горит на лбу покатом
- В коронке <?> – самоцвет[1476]
- И весь зеленым златом
- Дремучий лес одет.
- Подкрался я, неслышный,
- До царственной змеи,
- Жезлом волшебно-пышной
- Коснулся чешуи.
- Доверился удаче,
- И мощь была в жезле.
- Так стал я всех богаче
- Богатых на земле.
Хлопоты Вячеслава Иванова об отъезде за границу вместе с семьей (дочерью и сыном) увенчались успехом. Официально отъезд был оформлен как временная заграничная командировка в Италию для работы над переводами Эсхила и Данте, а также для участия в различных культурных инициативах.[1477] Ивановы выехали из Советской России 28 августа 1924 г. Судя по одному из последовавших писем Мануйлова, Иванов предлагал ему отправиться в Италию вместе с ними, но тот отказался. Мануйлов вспоминает об их предотъездной встрече: «Мы обедали в последний раз и прощались в Доме ученых.
Это было очень долгое прощание. Мы совсем уже простились, я спустился со второго этажа и в вестибюле стал надевать пальто. Вдруг вижу – Вячеслав Иванович быстро спускается с лестницы, бежит в вестибюль: “Я не могу, я должен вас еще раз обнять!” Мы снова обнялись и оба заплакали.
Больше мы не встречались».[1478]
Днем отъезда за границу датировано хранящееся в архиве Мануйлова письмо Иванова к нему с наставлениями касательно так и не состоявшегося перехода из Бакинского в Московский университет:
Успеньев день 1924. Москва.[1479]
Дорогой Витя.
Пишу в последние минуточки перед отъездом на вокзал. Обратитесь к Н. А. Дубровскому и, непременно, к П. С. Когану;[1480] они помогут, и были уверены оба в успехе. Копии захваченных Вами (очень не к месту) стихов, особенно посвященных Вере (покойной жене моей), вышлите мне – лучше всего через Ольгу Александровну Шор (М<алый> Знаменский 7, 2-й этаж).[1481] Мой адрес во всяком случ<ае>
Al Sig<nore> Professore Venceslao Ivanov
ferma in posta Roma
или, через посольство,
All’ ambasciata URSS
Via Gaeta 3
Roma
per il Prof. Venceslao Ivanov.
Целую Вас и кланяюсь Вашим.
Любящий Вяч. Иванов.
Поселившись в Риме и не имея на первых порах никаких надежных гарантий относительного дальнейшего жизненного обеспечения, Иванов на протяжении ряда месяцев пребывал в сомнениях, в неопределенном положении относительно своего статуса и принципиального выбора – считать себя временно командированным или обосновавшимся за границей окончательно. 1 декабря 1924 г. он записал в дневнике: «Чувство спасения, радость свободы не утрачивают своей свежести по сей день. Быть в Риме – это казалось неосуществимым сном еще так недавно! Но как здесь остаться, на что жить? Чудо, ожидавшее меня за границей, чудо воистину нечаянное, сказочно-нечаянное – еще не обеспечивает нашего будущего. Во всяком случае возвратить в советскую школу моего ненаглядного Диму было бы прямым преступлением. Итак, одному опять нырнуть in gurgite <в пучину – лат.>? Не значит ли это испытывать судьбу?» (III, 850–851). И в этот же день, ниже: «Письмо от бедной Ксении. Как ее встряхнешь? Надо написать ученикам» (III, 851). Переписка с учениками, однако, приобрела в основном односторонний характер. Ниже публикуются 8 писем Мануйлова к Иванову за 1924–1928 гг., в то время как в архиве Мануйлова имеется лишь одно письмо Иванова к нему, отправленное из Италии. 3 письма (1925–1926) Иванов адресовал Е. А. Миллиор.[1482] Более или менее регулярно Иванов переписывался со своими друзьями, жившими в Баку, – С. В. Троцким и В. М. Зуммером (его письма к ним, видимо, впоследствии погибли).
Иванов воздерживался от установления активных эпистолярных контактов с учениками, вероятно, главным образом из нежелания вселять в них надежды на его скорое возвращение в Баку – надежды, которые с течением времени имели все меньше шансов на осуществление. Он продолжал числиться штатным профессором университета, «в отпуску без содержания», и это обстоятельство подкрепляло убежденность многих в том, что его отсутствие – явление временное. С. В. Троцкий в своих письмах регулярно его информировал: «Здесь все меня спрашивают, когда вы вернетесь. Уж очень любят, очень дорожат вами» (10 октября 1924 г.); «…за вами ‹…› оставлена кафедра, авторы древности ‹…› в ожидании вас даже никто до сих пор не назначен. Вот как ждет вас университет. А о нас грешных не говорю; вы и сами знаете и, может быть, только не представляете себе достаточно ярко» (18 июня 1925 г.); «Кафедра – за вами, и – многих радостное ожидание» (12 ноября 1925 г.).[1483] Однако сам Иванов 27 января 1925 г. писал Ал. Н. Чеботаревской: «В Баку, должно быть, не вернусь, потому что детям необходимо продолжать их дело здесь ‹…› Окончательные решения однако не приняты. Все надеюсь на то, что денежный вопрос как-нибудь решится в благоприятном смысле».[1484] В книге А. О. Маковельского о первом десятилетии деятельности Азербайджанского государственного университета указано, что Иванов был профессором до 1 июля 1925 г., однако его фамилия значилась даже в повестке на явку профессоров на совещание 22 октября 1925 г.[1485]
О том, какое огромное место занимал Вяч. Иванов во внутреннем мире его ближайших учеников, можно судить по письмам к Мануйлову Е. А. Миллиор. В одном из них, написанном 13 августа 1924 г., еще до отъезда учителя за границу, но уже в пору, когда его отсутствие в Баку было осознано как ощутимая утрата, она предпринимает пристрастный отсчет: «А Вяч. Ив. вовсе не для всех. Кто с ним, кроме меня, тебя, Ксении? Мирра, Миша Сир<откин>. Уже Миле он чужд. Брискман, Цезарь, Муся от него далеки. В. Ф. “любопытствует”, но не любит. Андрей относится горячо, но любит или ненавидит? Нина очень любит, но идет своим путем. Шура, Лена знают мало».[1486] 26 августа 1924 г. – вновь об Иванове: «Я твердо убеждена, что в конце концов не изменю ему и заветам его, но сейчас я в пустоте ‹…› мы связаны В. Ивановым и должны говорить правду друг другу: ведь и от тебя я жду того же. Но не только ты сдаешь позиции, хочешь идти и с В. Ив. и без него (даже против), и все остальные делают то же ‹…› я разрушала Бога, потому что кругом творили его. Теперь я против “веры в неверие”. Я хочу ставить вопросы. Миросозерцание В. И. дает гораздо больше страшной свободы, более творческое, но и более разрушительное. Вот почему я хочу быть с ним».[1487] Три года спустя, из Баку в Ленинград (25 ноября 1927 г.), уже после ознакомления с присланными В. М. Зуммеру новейшими стихотворениями Иванова («Палинодия», «Собаки») – провозглашениями «Хлеба Жизни» христианства: «Как-то у нас был “симпосион” в нынешнем классическом кабинете: собрались на праздник ‹…› Читали стихи В. Ив. ‹…› Конечно, это хорошо, что новый путь открылся перед В. Ив., я верю В<ячеславу> Ив<анови>чу, что путь его верен. ‹…› Зуммер как будто считает возможным, что В. Ив. примет католичество и станет монахом. А мне не верится. Все-таки, его молчание беспокоит меня. Он знает, как важно для нас его слово, как просили мы его хоть несколько строк прислать нам. Отчего же он не захотел? Или не мог? Или считал для нас нужным искать пути без его слова?»[1488]
Мануйлов по складу своей личности не был подвержен тем поглощающим все сознание рефлексиям, которыми наполнены письма Нелли Миллиор. В его посланиях, обращенных к Иванову, преобладает чувство восторженной и благодарной памяти об учителе и готовность следовать его заветам – которые ученик, однако, надеется сочетать с адаптацией к тем новым жизненным параметрам, которые принесла советская эпоха и которые, в конечном счете, побудили его учителя остаться в Италии (см. письмо от 9 февраля 1925 г.). Год спустя после совместного с Ивановым отъезда из Баку в Москву Мануйлов написал стихотворение, обращенное к учителю:
Вячеславу Иванову
- По вечерам рассматриваю карту
- Италии далекой и желанной,
- И снится мне потом, как будто в Риме
- Я просыпаюсь утром золотым.
- И улицею Четырех фонтанов,
- Насквозь пронзенной звонкими лучами,
- В который раз, походкою весенней
- Я прохожу по левой стороне.
- И всякий раз, в окне одном и том же,
- Склоненное над книгою старинной
- (Должно быть, томик вещего Эсхила)
- Мне светится знакомое лицо.
- Учитель мой, все тот же, как и прежде,
- Твой горестный и величавый облик,
- Власы дымящиеся ореолом,
- Кольцо опаловое на руке.
- И, опаленный радостною болью,
- Бросаюсь я к тебе и просыпаюсь,
- И снова русское смеется солнце
- И освещает карту на столе.
По инициативе Мануйлова состоялась последняя при жизни Вяч. Иванова публикация четырех его оригинальных стихотворений на родине. Сборник «Норд» (Баку, 1926), составленный Мануйловым (фамилия его в этом качестве, впрочем, в книжке не обозначена), являл собой скромный итог деятельности того кружкового литературного объединения «Чаша», которое увековечило себя на описанной выше групповой фотографии. Из 15 стихотворцев, участвовавших в сборнике, шестеро представлены на этом снимке: кроме Иванова и Мануйлова также Кс. Колобова, М. Брискман, Вера Гадзяцкая и Мих. Сироткин. Среди участников сборника – М. Волошин и поэты, приобретшие широкую известность в 1920-е гг., – Н. Тихонов и Вс. Рождественский, а также авторы, входившие в круг близких друзей составителя, – Вл. Луизов и Мих. Казмичев.[1490] Выход в свет сборника откровенно аполитичного, лишенного зримых примет новой советской действительности был немедленно оценен по достоинству в идеологически бдительной бакинской печати; заглавия рецензий: «Поэзия, вышедшая в тираж», «Норд, который не дует» (А. Якоби) – говорят сами за себя.[1491]
Перед Мануйловым с годами все отчетливее вырисовывалась дилемма – или продолжать свои попытки активно включиться в советскую литературную жизнь, но ценой ущерба для собственной поэтической индивидуальности, которую надлежало перестроить сообразно повсеместно внедряемым идейно-эстетическим нормативам, или избрать себе иное творческое поприще. Окончательный выбор он сделал во многом под влиянием двухдневного общения в Коктебеле в июле 1927 г. с Максимилианом Волошиным. «До этого, – вспоминает Мануйлов, – я мечтал о литературной работе, о славе, выступлениях в печати, хотя три хироманта в 1920, 1923 и 1924 годах предупредили меня, что печататься не нужно, а надо писать совершенно свободно, не делая поэзию своей профессией, своим заработком, стать профессиональным литературоведом. Встреча с Волошиным укрепила меня в этом решении. Я понял, что даже он, большой поэт, лишен возможности печатать многие стихи и вынужден при жизни “быть не книжкой, а тетрадкой”».[1492] Об этом своем выборе Мануйлов сообщил Иванову в письме от 12 мая 1928 г., отправленном из Ленинграда, где он обосновался на всю оставшуюся жизнь, – последнем из его писем, сохранившихся в Римском архиве поэта. Оно было ответным на письмо Иванова, исполненное любви к ученику и тревоги за его судьбу: «Знаю, как вам трудно, и верю, что Бог Вам поможет».[1493]
Еще какое-то время до Иванова доходили краткие известия о Мануйлове и других бывших бакинских студентах. 10 октября 1929 г. С. В. Троцкий писал ему, в частности: «Витя, Нелли, Ксения работают и пробиваются к науке, сохраняя себя такими, какими были».[1494] В том же 1929 году Мануйлов написал сонет «От необыкновенной красоты…», который вместе с ранее написанным сонетом «Вновь конькобежец режет вензеля…» составил двухчастный цикл «Зимние сонеты»[1495] – явный отголосок одноименного цикла Вяч. Иванова, впервые опубликованного в 1920 г. (№ 1) в московском журнале «Художественное слово». В последующие долгие годы, когда сталинскую империю отделял от цивилизованного мира непроницаемый железный занавес, даже эпистолярные контакты бакинских учеников с их учителем оказались невозможными. Связь восстановилась только тогда, когда в железном занавесе обнаружились первые прорехи, – уже после смерти Вячеслава Иванова: возобновилась дружеская переписка Мануйлова и Миллиор с детьми поэта.[1496] Но это уже другая история.
Позднейшей своей работе «Размышления о романе М. Булгакова “Мастер и Маргарита”» (1967–1975) Е. А. Миллиор предпослала посвящение: «Посвящаю моему другу В. А. М. и нашему общему учителю поэту Вячеславу Иванову».[1497] В этом соединении имени Мануйлова с именем учителя – указание на исток становления и самоопределения личности, а также на общность жизненного пути, пройденного под знаком Вячеслава Иванова.
Ниже публикуются 8 писем В. А. Мануйлова к Вяч. И. Иванову по автографам, хранящимся в Римском архиве Вяч. Иванова. Выражаю глубокую благодарность А. Б. Шишкину за предоставление этих документов и за всяческое содействие в работе.
19/IX 1924 г.
Милый Учитель, Вячеслав Иванович!
Я никогда не думал, что любовь моя может довести меня до того, что я, потеряв контроль над самим собой, стану делать грубые глупости и доставлять Вам неприятности.
Когда я взял из «Русского Современника» Ваши стихи,[1498] я почти ни о чем не думал – поэтому не верьте мне, если я стану оправдываться.
Да, я спрашивал Лидию Вячеславну,[1499] я думал, что это не нужные Вам копии, я предполагал, что, если бы Вы были рядом, Вы позволили бы мне взять эти стихи – но все это разве уменьшает мою вину?
Мне осталось только одно – точно исправить свою ошибку – рукописи уже отправлены (все в целости) Ольге Александровне Шор.[1500]
Та же самая любовь толкнула меня и на второе преступление – я написал стихотворение «друзьям» – отвратительное по стилю, грубое и ненужное.[1501] Как оно плохо, я понял только теперь, когда уже прошел месяц с тех пор, что копия его послана в Москву Вам. Жаль, если Вы его получили.
Я написал новые стихи Вам и о Вас, но прислать сейчас их не могу, хотя говорят, что они хороши.
На этот год (кончать Университет) я остаюсь в Баку, т<ак> к<ак> нам, переходящим сейчас на 4-ый курс, разрешено кончать историко-филологический факультет.[1502] С Багрием же думаю я как-нибудь сладить,[1503] я ведь теперь уже не буду пытаться остаться при университете. Кончу и поеду в Ленинград. Кончать же по всем соображениям лучше в Баку. И студенты, и профессура меня здесь знают, чистка мне здесь совершенно не угрожает,[1504] и в материальном отношении я устроился лучше, чем в прошлом году, т<ак> к<ак> демобилизовался[1505] и взял небольшую службу – сократив все расходы и освободив почти все время для занятий.
Послезавтра сдаю греческий яз<ык>, которым занимался все лето дома. Приехал я в Баку 5/IX. Поселился у Мили Блинкова, друга Миши Сироткина[1506] и Нелли[1507].
Через день занимаюсь с Сергеем Витальевичем[1508] по-французски, т<ак> к<ак> хочу научиться писать письма по-французски – тогда не придется задумываться над правописанием, по-русски же я что-то часто делаю ошибки: слишком уж я люблю пушкинскую орфографию. Надо же было постараться Павлу Никитичу Сакулину![1509] Даже моими личными письмами распорядился.
Итак, следующее письмо по «новому правописанию».[1510]
Мой адрес. Баку. Будаговская 36. Самуилу Михайловичу Блинкову для В. Мануйлова.
Простите меня, пожалуйста!
Любящий с каждым днем все крепче
Витя.
Я очень скучаю. Спасибо за записку из Москвы.
Привет Диме[1511] и Лидии Вячеславне.
26/IX. 1924.
Я уже писал Вам о том, что остался еще на один год в Баку, т<ак> к<ак> нам, переходящим на 4-ый курс, разрешено кончать Историко-филологический факультет, более милый мне, чем Педфак. Итак я демобилизовался, взял не очень обременительную службу и понемногу, но все же интенсивно сдаю экзамены, чтобы к маю сдать все необходимое.
На днях Петру Христиановичу[1512] сдал греческий, и он остался мною доволен, т<ак> к<ак> я занимался все лето.
Все устроилось как нельзя лучше, и я не жалею, что еще на год остался сидеть в провинции.
Хуже дело с А. В. Багрием, который очень любезно и искренне объяснил мне, что дипломную работу он от меня не примет.
Приблизительно он мне сказал следующее: «Ввиду того, что вы у меня не работали и я вас совершенно не знаю, ввиду того, что направление Вячеслава Ивановича диаметрально противоположно моему и переделывать вас за год я не в состоянии, да и не нахожу нужным, – я не имею ничего против, если вы спишетесь с Вячеславом Ивановичем и получите от него записочку, что на такую-то тему дипломной работы он согласен, и если вы защитите ее у него же. Оставаясь в Италии, Вячеслав Иванович сможет дать отзыв на вашу работу и согласно его отзыва факультет может найти возможным дать ту или иную командировку по окончании. Тема дипломной работы может быть по поэтике, но не по русской литературе».
Дорогой Вячеслав Иванович, ответьте мне, пожалуйста, как мне быть, согласны ли Вы принять от меня дипломную работу и смогу ли я, написав ее здесь, переслать Вам для отзыва в Италию.
Что касается темы, я хотел бы взять что-либо из поэтики Пушкина. Не предложите ли Вы мне еще какие-либо темы и не посоветуете что-либо. Больше всего меня интересует вопрос о связи фонетики стиха с фонетикой рифмы, т. е. меня интересует вскрытие процесса поэтического творчества, идущего путями звуковых ассоциаций, отправляющихся от того или иного звукообраза.
Это общая часть.
Что касается матерьяла – любезен мне более всего «Граф Нулин»[1513] – но здесь сильны и чисто историко-литературные мотивы.
Итак, жду Ваших указаний, коими мог бы я руководствоваться при выборе темы для моей дипломной работы.
В случае, если Вы не найдете удобным принять от меня дипломную работу, мне придется кончать у Вс. Мих. Зуммера[1514] или по философскому отделению, а этого за год почти наверняка не сделать.
Ваши рукописи уже отправлены Ольге Александровне.[1515]
У Сергея Витальевича опять прошлогодняя история с ногой, но пока он еще двигается кое-как по комнатам. Зуммеры уже приехали.[1516]
Посылаю вчера написанный стишок,[1517] т<ак> к<ак> совершенно не знаю, каков он: Сергей Витальевич и Зуммеры – хвалят.
Ужасный, крепкий-крепкий привет Лидии Вячеславне и Диме.
Витя.
Будаговская 36, кв. Блинковых.
- С. М. Блинкову
- Ветер
- Какая буря! Как скрипят и стонут
- И всхлипывают ставни, рамы, двери;
- Как будто мы не дома, не на суше,
- А на качающемся корабле…
- Я никогда не видел, чтобы лампа,
- Подвешенная к потолку, от ветра
- Гуляла равномерными шагами
- Вперед-назад, как сонный часовой…
- Не закрывай окна! На подоконник
- Поставим увядающие розы:
- Пусть разлетятся на ветру осеннем
- Веселой стаей пестрых мотыльков.
- Огня не зажигай! Придвинься ближе
- И слушай, что рассказывает ветер;
- Он перелистывал живые книги
- Священных рощ и вековых лесов!
3 декабря 1924 г. Баку.
Сначала я ждал от Вас весточки, потом стал догадываться, что ее не будет (и не верилось этому); потом обрадовался несказанно, узнав от Сергея Витальевича, что письма мои получены и на них последует ответ.[1518] Ожиданиями этими, опять, жил с утра и до вечера и, до прихода почтальона, день не клеился – пока не выяснялось – «письмо будет завтра!» Письма еще нет, и я его уже не жду.
Только вижу Вас во сне каждую ночь почти, и недавно, проснувшись, не мог я уже заснуть – так хотелось Вас видеть и так не верилось, что это невозможно сделать.
Та радость, которую Вы принесли мне, дорого мне досталась – мне приходится расплачиваться теперь за нее все растущей, тоскующей любовью. Я люблю вспоминать о Вас, но это так тяжело: неужели же все невозвратно. Чем больше я живу, тем убедительнее для меня моя Любовь к жизни и радостность моя – и, как бы мне ни было трудно и тяжело жить (и внешне и внутренне), радость моя крепнет и ширится. Любя всё живое (а мертвого вообще нет), в любви этой я становлюсь все суровее и тверже и, со столькими людьми встречаясь, и, будучи нужным им – в отдельности, для себя – никого я не люблю. Это я понял уже довольно давно. Может быть, путь мой и тяжести, взятые мною добровольно, есть иллюзия и обман, но назад я не отступлю и чем дальше иду я, тем больше вижу, что я одинок в этом пути и никого с собой брать не могу – хотя были и такие, которые пошли бы за мной – если бы я имел слабость позволить им.
Любить для себя на пути моем почти невозможно – это помешает мне, – помогать же я должен иначе – не беря с собой – но обгоняя.
И люблю я одного только Вас. Вы далеко, далеко впереди меня – только следы я различаю; Вы шли при другой погоде, и Ваше солнце – другое солнце, чем мое, – но земля у нас одна, родная. Мой путь не может быть таким, как Ваш – и я не знаю – могу ли я даже любить Вас; – иначе я должен был бы отказаться и от пути своего и слушать и видеть – куда поведет Учитель. Может быть, так надо, чтобы мы разлучились рано или поздно и чтобы я прошел испытание без Вашей помощи. Мне еще трудно говорить обо всем этом – я боюсь, что даже Вы – не поймете сейчас меня – но все это очень важное. Конечно, я еще малый и глупый, но все чаще и чаще начинаю я думать, что так любить, как я люблю Вас, – я не должен – ибо это уже есть грех перед самим собой и задачами, возложенными на меня. Это не гордость – это просто сознание ответственности взятого на себя пути.
Вот чем утешаю я себя! Во внешнем мире дла у меня еще больше, чем в прошлом году, но я стал ровнее и устремленнее к главному, а потому горю более устойчивым, не таким трепетным огнем. Я стал сильнее.
Много новых людей. Во встречах с ними все больше вижу и люблю Достоевского. Гоголя я не то чтобы боюсь, но обхожу подальше.
Достоевским заменяю разговоры с Вами. В службу вхожу целиком, живой <?>, по-душевному – и часто за это даже себя ругаю:
- «Доколе звездный голос мой и пламень
- Ты будешь безрассудно расточать
- В слова бумажные, на мертвый камень
- Под круглую, тяжелую печать?»
Что должно сейчас делать: петь и радость благовествовать – или камни тесать на новую стройку, чтобы руки были в крови и душа без песен тосковала – вот самое для меня тревожное сейчас. Веры в себя во мне много, да не песен просят от меня люди, а хлеба – самого простого.
Как служить им? Вот главное… Служить-то я хочу – только просят они у меня слишком малое. Здесь трудно говорить об этом; только вопрос разешить нужно во что бы то ни стало. Пишу об этом стих<отворение> «Разговор с душой» – для меня это то же, что: «Поэт и чернь».[1519] Внешних тяжестей много, занят я страшно, на университет почти нет времени, учусь усталый, сонный – но на это я не обращаю внимания, к этому я привык давно – тяжелей внутренний рост, слишком быстро иногда идущий. Человек я практический, действенный – не могу мысль продумать без того, чтобы ее в дело не пустить, поэтому-то каждая мысль – так важна для меня и богата последствиями – и на всем внешнем строе жизни отражается. Времени так мало, что оставшиеся 9 экзаменов и занятия французским языком с Сергеем Витальевичем застряли – и когда расчищу для них время – ума не приложу.
Много пишу – не только стихи, но, хоть еще и рано, учусь писать прозу. Печататься еще не тянет – знаю: все впереди – не пора еще. На Пушкина нет времени – это досадно. Багрий теснит и припирает всячески. Успеваю слушать в Университете семинарий по Софокловой Антигоне у Петра Христиановича[1520] (какой он хороший); курс по Платону у Гуляева[1521] и его же методологию наук. Ходил бы на Евлахова[1522] – да занят на Баилове,[1523] как раз в его часы. Стал бывать у Леонида Александровича Ишкова[1524] – он мне доставил на днях большую радость, разговорившись за вином, до поздней ночи, о Пушкине и о моей работе над «Графом Нулиным». Если бы было время – я написал бы хорошую работу – у меня столько новых открытий и догадок – всего только не напишешь – места мало. Леонид Александрович заинтересовался темой и со мной согласен. Он советует мне не выбирать никакой другой темы для дипломной работы и писать ее, если нельзя у Багрия, – у Томашевского.[1525] Очень жалеет, что нет Вас. Если у Вас есть какие-либо советы относительно моей дипломной работы (подробности моего разговора с Багрием я писал Вам еще в октябре), напишите, пожалуйста, записочку для меня и приложите в письмо к Сергею Витальевичу – мы видимся часто, и он передаст ее мне.
Как бы дорого я дал за то, чтобы посмотреть сейчас на Вас, когда Вы читаете эти строчки, на Лидию Вячеславну и на Диму. Увидимся ли мы и когда? Меня теперь уже тянет из Баку – здесь стало как-то тесно – тянет меня только не в Москву, а в Петрполь. Там много друзей и там литература как-то роднее и выше.
Другое дело, если Вы вернетесь в Баку осенью. Только университет стал уже не тот. Педфак дает себя чувствовать.
Витя.
Боюсь, что не разберете моего письма – а разборчивее не могу!
Мой адрес на всякий случай.
Баку, угол Краснокрестовской и Б. Чемберекендской, Лютеранский пер. д. № 5, кв. Варшавских. В. Мануйлову.
9/II 1925.
Я только что от Леонида Александровича, у которого читал Ваше письмо[1526] и строчки обо мне, вернее о моей дипломной работе. Большое, большое спасибо, любимый Вячеслав Иванович, за согласие Ваше дать отзыв о моей будущей дипломной работе.
Кстати, на днях я был у Петра Христиановича Тумбиля[1527] и часа два говорил о моих «Пушкинианских ересях». (У меня есть еще ряд занятных предположений, касающихся отношений А. С. и Николая I). Петр Христианович, также как и Леонид Александрович, живо откликнулся на мои мысли и нашел мою проблему очень занимательной.
Завтра годовщина смерти Пушкина. Мы отметим ее с Мишей Сироткиным совместным чтением любимых мест.
Да, о работе… Совершенно неожиданно Александр Васильевич Багрий сменил гнев на милость, вспомнил, что «Нулин» написан в 1825 году (юбилейная дата), нашел тему – «современной» и безо всяких изменений тему моей работы утвердил. Сейчас я сдаю ему экзамены и готовлюсь очень основательно, так, как мне бы хотелось сдавать Вам. (Курьерская гонка с моими прошлогодними экзаменами до сих пор мне не дает покоя).
Поскольку поэтика обнимает 2–3 главы моей работы, являясь одним из методов исследования, и поскольку вся работа, в целом, строится на историко-литературном матерьяле, как историко-литературная проблема – я думаю, что мне нужно «согласиться» на согласие Багрия и «обагриться». Во всяком случае, без Вашего ответа я не начну никаких формальных приготовлений – Ваш совет определит все мои дальнейшие шаги.
Леонид Александрович согласен провести через факультет утверждение моей работы и в том случае, если я буду писать ее у Вас. Особых препятствий как будто не встретится.
Нам предоставлено право сдавать экзамены до осени 1925 года, а дипломную работу к январю 1926.
Мне кажется (независимо от моего желания), что правильнее всего я поступлю, «обагрившись», тем более что никаких уступок в отношении темы я не делаю, и мне представлена полная свобода действия.
Что касается отзыва – Ваш отзыв мне дороже всех. Отзыв Багрия – формальность. Последний не исключает первого, если его заслужу.
Во всяком случае, пока я сдаю экзамены, с расчетом к июню сдать все и летом уже, съездив на 2–3 недели в Москву и Петербург, засесть за работу.
Осень этого года я буду еще в Баку, пока не защищу работы, и только тогда стану думать о переселении на север.
Как бы хотелось мне видеть Вас осенью в Баку на защите работы и с какой радостью остался бы я около Вас. Ведь меня в Москву и даже Петербург совсем не тянет. Баку любим мною еще крепче и еще 5–6 лет работы над собой совсем не требуют моего переселения. Внутренне расти, заняться языками, накопить литературный матерьял, серьезно теоретически и жизненно подготовиться к дальнейшей деятельности и трудному своему пути – я смогу лучше всего здесь в ветровом и упорном, древнем Баку.
Я много сейчас думаю о пути, который меня ждет, и о той трудности – вынести которую я готовлюсь… Во всем этом много еще неперебродившей мальчишеской дерзости, но я чутко слушаю Жизнь и все окружающее и имею основания полагать, что в силу непреложного закона диалектического развития – мы идем к эпохе синтеза; к новой эпохе Возрождения – которая выразится в нашей русской литературе и (верю) философии как неоромантизм. Вспоминаю разговор у Дегтяревского о романтизме и классицизме.[1528] Только теперь я начинаю в этом разбираться. Я не жалею, что я отказался в свое время ехать с Вами в Италию, хотя Вы для меня дороже всех любимых мною людей. – Не быв еще на западе (по одним модным французским журналам и по тому, что до нас доходит из берлинских газет и книг), я глубоко убежден, что мы со своей отсталой техникой и темной деревней ушли уже далеко вперед. Я люблю СССР и верю в него (не в названии дело). Жить везде трудно, везде тяжело и здесь, может быть, тяжелее, но тут больше правды, да и я здесь нужнее. А разве в том лишь дело, чтобы меня понимали и меня благодарили. Я об этом много сейчас думаю – короче: тяжело – но я чувствую живую и крепкую жизнь сквозь налет «казенной» пыли. Наша жизнь тверже, жарче, злее и здоровей, чем на западе. Куда бы мы ни шли – мы идем, и не по инерции, а с усилием роста. Такого желания работать и строить (пусть нет уменья), такой молодой силы я сейчас не вижу нигде, кроме нашей страны.
Мне трудно учесть все то, что нужно для Вас; я не могу «советовать» Вам возвращаться в Баку – я знаю только одно – мне очень нужно Вас видеть; мне и таким, как я (а на нас впереди лежит многое), Вы нужны очень, и даже не словесным факультетом определяется все это, а только тем, что Вы один и никто уже Вас заменить не может.
Что касается словесного отделения – за него ведется отчаянная борьба, и есть вероятия его отстоять.
Я много пишу и говорят, делаю успехи, кончил большую поэму «Часы». Сергей Витальевич, Зуммер, Ксения[1529] и другие хвалят. Из «Русского современника» стихи взял.[1530] Предлагают печататься и даже устроить в Баку вечер моих стихов. Отказался. Много еще работать нужно, да и спешить не хочу. Сейчас одно – кончить университет. Потом еще несколько лет подготовка к работе (не дипломной – но делу всей жизни). Только тогда – заговорю. Много у меня друзей – а вообще одиноко – и никто бы меня сейчас не понял – как Вы. Всеволод Михайлович многого не видит и смотрит несколько специфически узко; вот Сергей Витальевич и Ксения понимают. Мы должны обязательно увидеться, Вячеслав Иванович! Мне не только этого хочется, но это нужно. Есть еще одно: когда я буду больше и умнее – мне очень захочется писать о Вас и о Ваших стихах. Пока мы с Вами не увидимся, я не смогу получить на это разрешения и благословения: а без этого я не могу.
Вы ведь еще не прочитаны! Совсем не то пишут эти Коганы[1531] и даже Андрей Белый.[1532]
Или я потерял всякую меру? Вячеслав Иванович! Я и сам еще только начинаю чувствовать Ваши слова и часто не понимаю – но я пойму – я ведь еще вырасту. Я расту каждый день.
Я вот сейчас пишу и чувствую Вас около себя, и мне стыдно за некоторые слова, и я чувствую, какой я еще глупый и маленький перед Вами и сколько нужно работать над собой. А еще больше чувствую я свою любовь к Вам.
Ведь я никого так не люблю и не полюблю наверно – здесь есть даже что-то даже особенное.
Часто вижу во сне, как я пешком отправляюсь в Рим – бросив все – смешно – а это так; во снах я еще ребячливее.
Помните ли Вы еще меня? Если бы Вы только знали, как я Вас люблю. Вот сейчас стал думать о Вас и даже расплакался. Это со мной в первый раз – никогда еще не было. Неужели же мы не скоро увидимся. Я очень по Вас скучаю. А о московском житье и вспомнить спокойно не могу. Поклон Лидии Вячеславне и Диме. Как хочется всех вас видеть!
Крепко, крепко целую Вас.
Витя.
P. S.
Сейчас по дороге на почту зашел к Леониду Александровичу. Он просит передать, что письмо Ваше получено дня три тому назад – сильно задержалось в дороге.
Утро с Мишей[1533] провели за Пушкиным. Я рассказывал ему о своей работе. Миша заинтересовался и даже вполне согласился.
Не сердитесь на меня за конец вчерашнего письма![1534]
Витя.
Декабрь 1924 – январь. Баку.
Вступление[1535]
- Такие дни, раз в четверть века
- Пронзают грохотом лазурь,
- Когда от Ниццы до Казбека
- Земля дрожит под звоном бурь;
- Когда Двина, раздвинув льдины,
- В морские рушится стремнины,
- Дивясь декабрьской весне,
- Когда спросонок, в полусне,
- Идет Нева, дыша туманом
- И ледоходным холодком,
- Когда бушует бурелом
- Над Ледовитым океаном
- И даже синий Енисей –
- Старик холодный и суровый,
- Хрустит, становится синей,
- И рвет хрустальные оковы…
- Так в эти дни, когда сама
- С ума свихнулась мать Природа,
- Сбежала с севера зима
- И перепуталась погода:
- Весна на севере, а юг
- Оглох под завыванья вьюг…
- Замерз Аракс, под небывалым
- Буранно-белым покрывалом,
- И говорливая Кура
- Пришла в смятение и ужас;
- Под ледяной корой натужась,
- Она боролась до утра,
- Пока не уступила вьюге
- И не замолкла подо льдом…
- И горы, в горе и в испуге,
- Сгрудились гордые кругом…
- И даже здесь, в Баку любимом,
- Шальная русская зима
- Заволокла метельным дымом
- И минареты и дома;
- Напрасно кутались татарки
- В свой разрисованный и яркий,
- Как крылья трепетный, платок –
- Платок татаркам не помог;
- Напрасно в море с вихрем белым
- Бессильный спорил рыболов,
- Одни лишь крылья парусов
- Над ним трещали, оробелым,
- Да снег с оснеженной земли
- Летел непобедимой тучей,
- И брошенные корабли
- Искали смерти неминучей…
- Рождался двадцать пятый год
- В таком смятении и шуме,
- Что поседел весь юг, и вот…
- Замерзли кактусы в Батуме…
- И в эти дни самой судьбой,
- В мятели встретиться с тобой
- Мне было суждено, подруга…
- Ты помнишь, как взметалась вьюга,
- Гоня в отгулье голоса –
- Как ночь звенела зимним хладом,
- Как было сладко тронуть взглядом
- Твои крылатые глаза…
- Зачем, зачем, не для того ли,
- Чтоб в летописях наших дней
- Одним безумством было боле
- И болью новою больней.
- ГОЛОС ОРФЕЯ
- Грустно и дико кругом…
- Войди, Эвридика, в дом.
- Сердце мое – погляди –
- Красной гвоздикой в груди…
- Пусть за окном пустота,
- Осень за синим стеклом;
- Нам ли грустить о том,
- Что синева разлита.
- В тонком бокале вино,
- В тонкой руке бокал…
- Помнишь, как плыли давно
- Весенние облака…
- Как глубока была высь;
- (Глубже, чем этот бокал…)
- В тонкую пряжу вились
- Весенние облака…
- Выпьем за ту весну,
- Что не цвела никогда.
- Солнце еще в плену,
- Но погляди в глубину –
- Утренняя звезда
- Светит всегда…
- Так входит в мой задумавшийся дом[1536]
- Твоя любовь приветливой хозяйкой,
- И открывает голубые ставни
- Навстречу звонким утренним лучам…
- Сквозь окна, разрисованные льдом,
- Она глядит и видит: над лужайкой
- Нет и следа мятелицы недавней,
- И радуется солнцу и грачам…
- Любовь поет, и мой суровый дом,
- Разбуженный приветливой хозяйкой,
- Поет и светится, и даже ставни
- Скрипят навстречу утренним лучам.
21/Х 1925 г. Баку.
Я затеял в Баку издание альманаха стихов «Норд» при участии М. Сироткина, Ксении Колобовой, Всеволода Рождественского[1537] (ученик Гумилева) и 3-х хороших, добрых молодых поэтов из Петербурга.[1538] Просим Вашего на то благословения и разрешения напечатать те стихи, которые были даны Вами в «Русский Современник», но из-за его преждевременного закрытия и всяческих идеологических соображений напечатаны не были. Почти уже получено согласие дать стихи от Макс<имилиана> Волошина и С. Есенина.[1539] Наша задача дать сборник стихов, никаких других целей, кроме поэтических, не преследующий.
К сожалению, прилично издать сборник стоит настолько дорого, что мы не можем никому предложить гонорара – вкладываем в дело все свои тощие средства, т<ак> к<ак> считаем издание такого сборника своей моральной обязанностью. Наступило время, когда нужно дать голос и Музам.
Если Вы разрешите напечатать Ваши стихи – припишите об этом, пожалуйста, в первом же письме к С<ергею> В<итальевичу> или, еще лучше, пришлите на его имя хотя бы одно слово телеграфом – «Да» или «Нет».
Из Ваших стихотворений у нас есть: Звезды блещут; Гревсу; Вл. Вл. Руслову; Чернофигурная ваза (В день Эллады светозарной) и Сочи – все это нам бы очень хотелось иметь, как литературное напутствие.[1540] Перечисленные стихотворения есть у Всеволода Михайловича (частью) и частью у меня (переписаны мною с рукописей, взятых из «Русского Современника» и отправленных Ольге Александровне Шор, согласно Вашему желанию).
Если Вы найдете возможным прислать что-либо из Римских сонетов (о них я знаю от Сергея Витальевича)[1541] и стих<отворение> памяти А. Блока[1542] – нам очень бы их хотелось включить в число печатаемых стихотворений.
Трудно, в наших условиях, что-либо обещать, но альманах постараемся издать возможно более выдержанно и строго; каждому из участников отведем небольшую квартирку в 5 – 10 страниц, отделенную белым листом с именем и фамилией.
Недавно послал Вам довольно большое письмо о себе. Хотел с С<ергеем> В<итальевичем> переслать Вам кое-что из стихов этого года, но надеюсь переслать их уже в «Норде», который должен быть выпущен к концу ноября, если ответ Ваш не задержится.
Александр Дмитриевич Гуляев просил написать Вам, что Правлению Университета нужно официальное Ваше заявление – ответ на деловые письма Гуляева и Ишкова,[1543] т<ак> к<ак> Наркомпрос требует формальных оснований для оставления Вас в числе профессоров Ун<иверсите>та или для исключения из списка 1925 – 26 уч<ебного> года. Ваше положение в Университете остается неоформленным, тогда как можно просить продления отпуска, хотя бы еще на год, без сохранения жалования – это даст возможность университету числить Вас в качестве профессора по кафедре классической филологии на Восточном факультете, а Вам даст известное официальное положение и возможность в любой момент вернуться в Баку.
Кроме того нас интересует, дошли ли 8 экз<емпляров> «Диониса и прадионисийства», посланные еще в марте мною, и книги, отправленные Оником не так давно (кажется, в конце лета).[1544]
Жду ответа о книге Лернера: «Труды и дни А. С. Пушкина».[1545] Эта книга очень нужна для моей работы, и мне хотелось бы купить ее вместе с книгой Гершензона «Гольфстрем».[1546] Обе книги даны С<ергеем> В<итальевичем> мне сейчас на дом, и я ими уже постоянно пользуюсь – особенно первой.
Еще раз очень прошу Вас разрешить напечатать Ваши стихи в «Норде» – мы (все участники) придаем этому большое значение – «Норд» – для нас есть начало, первый литературный смотр – начало литературного пути – и напутствие Ваше для нас очень дорого.
Привет Диме и Лидии – мы с Нелли писали ей недавно.
Витя.
Адрес для ответа телеграммой. Баку. Университет. Зуммеру.
Адрес для ответа письмом. Баку. Лютеранский 5 (уг<ол> Краснокрестовской и Б. Чемберекендской), кв. Варшавских, В. А. Мануйлову.[1547]
9/XII 1925. Баку.
Большое спасибо за согласие Ваше принять участие в нашем Норде. Сборник уже средактирован, но вышла небольшая денежная задержка, кроме того я оттягиваю со сдачей в печать намеренно, в надежде на получение письма, обещанного Вами.
По целому ряду (но чисто эстетических соображений) нам бы хотелось напечатать в Норде следующие Ваши вещи в следующем порядке.
1) Может быть, это смутное время (?)[1548]
2) Чернофигурная ваза.
3) Тот вправе говорить: «я жил».
4) Звезды блещут над прудами.
5) Возврат (Гревсу).
6) Весь исходив свой лабиринт душевный.[1549]
Хотелось бы напечатать, но это еще не значит, что удастся – возможны всяческие редакционные перетасовки до последней минуты.
Мне было бы очень важно получить до выхода сборника в свет Ваше мнение о сделанном нами выборе и порядке, чтобы можно было успеть согласоваться с Вашим желанием.[1550]
Кроме того у Зуммера оказались «Звезды блещут над прудами» – в зуммеровской редакции, а не в той, что Вы читали мне в Москве. Всеволод Михайлович часто «исправляет» чужие стихи и выбирает из них по своему вкусу отдельные части, подобно составителям древних рукописных изборников, синаксарей[1551] и т. д. – часто в ущерб художественной цельности. Мне бы хотелось видеть в Норде «Звезды блещут» полностью, но у меня нет этого стихотворения вообще, но только зуммеровская редакция – не могли ли бы Вы прислать это стихотворение целиком.[1552] Кроме того всем нам, участникам сборника, хотелось бы очень видеть в нем Ваши последние Римские сонеты.
Итак – мы ждем Вашего письма с инструкциями о выборе и порядке печатаемых стихов.[1553] Сборник предположено сдать в печать в начале января – к этому времени ответ Ваш, надеюсь, уже успеет прийти.
Я сейчас увлечен статьей: «Мировосприятие поэта и прозаика» – это первый опыт в этом роде, первый блин, поэтому вряд ли что получится хорошее – но мне-то это полезно.
Кроме того готовлю большую статью «Пушкин в 1826 году»,[1554] Багрий все сопротивляется и тормозит мои работы, но так или иначе университет я кончу и тогда уже примусь за работу. Сейчас сдача экзаменов и университет только мешают моему росту и занятиям – хочется заняться языками, прозой, поэтикой Пушкина, перебраться в Петербург к книгам и проч. – но, видно, надо ждать до мая – я так перегружен службами и проч. – что раньше не кончу, да и переутомляться очень не позволяет здоровье.
Обо многом надо было бы с Вами посоветоваться, целый ряд сомнений терзает меня (впрочем, радости к жизни и самой горячей любви к работе и гуманизму я не утратил нисколько). С одной стороны, меня не удовлетворяют стихи мои, чувствую, что все это еще не то, что мне нужно, увлекаюсь белым пятистопным ямбом и все убеждаюсь, как трудно писать хорошие стихи. Тянет к прозе, много замыслов, но нет времени писать и работать. Очень хочется учиться – но широко, а не закапываться в статистические таблички пиррихиев и спондея у Пушкина.
Чувствую, что с формалистами, которых, впрочем, я очень уважаю и у которых мне будет чему поучиться, сговориться мне будет не многим легче, чем с Багрием.
Главное же – с каждым днем убеждаюсь в несовместности научной и литературной работы – два разных мировосприятия и мироощущения – недели, проведенные над анализом чужих стихов, – опустошают меня в области творческой и наоборот – предамся поэтической лени, напишу много захватывающего меня, почувствую самый процесс своего роста – стоят эти самые исследовательские работы – а и к тому и к другому тянет чрезвычайно – хотя знаю, что нужно остановиться на чем-нибудь одном. Конечно, все это «образуется», отстоится.
Но пока, предоставленному самому себе – иногда становится несколько недоуменно – правилен ли путь – так ли я должен идти и проч.
Впрочем, я не теряю бодрости и веры, я знаю, что без всех этих внутренних препятствий и противоречий трудно добраться до намеченного не мною.
Витя.
24/I 1928.
Я очень хочу Вас видеть и, как никогда еще, скучаю о Вас. Писать страшно трудно – все равно ничего не получится. О том – как идет внешняя жизнь – вряд ли стоит. Много работы, очень устаю,[1555] но по-прежнему, кажется, счастлив. Пишу и, должно быть, расту – очень хочется работать над прозой – но пока никак не могу найти для себя свободного времени.
Летом много странствовал пешком по берегам Черного моря, был в Коктебеле. М. А. Волошин встретил очень ласково.[1556] Сейчас живу на Васильевском острове 15 л<иния>, д. № 16, кв. 16. Но не об этом стоило писать. Мне только хотелось сказать Вам еще раз большое, большое спасибо – если бы Вы только знали, кк я Вас люблю и кк много Вы мне дали и продолжаете давать после разлуки нашей; а еще особенно благодарен я Вам за Ваши последние стихи.[1557] Я чувствую сердцем – кк все это дорого мне, кк это важно, и никакого изменения (измены? – как думает Ксения) не вижу, не могу увидеть.[1558] Много раз перечитывал Ваше письмо к Ксении – оно многое мне сказало и обрадовало до слез – значит, Вы впереди, значит, я все еще иду за Вами, значит, любовь моя – зоркая и живая! Может быть, нам не должно уже увидеть друг друга – очень мне это тяжело – но я знаю, что все не случайно.
Вячеслав Иванович, милый, только думайте обо мне иногда, потому что я никогда так никого не любил и не буду любить – как Вас – я весь от этой любви и отсюда моя радостная вера.
Впереди трудная, очень трудная жизнь – только Вы мой свет и мой Вожатый – поэтому мне не страшно, а хорошо. А еще я жалею, что нет здесь со мной Сергея Витальевича, но он иногда пишет необыкновенные письма. Привет Лиде и Диме, о них также я помню всегда и люблю их очень.
Виктор.
12/V 1928.
Меня очень, очень обрадовало Ваше письмо.[1559] Я знаю – оно одно уже будет меня радовать многие годы. Я всегда верил, что Вы меня не забыли, что Вы помните, как много Вы для меня значите, но получение такого письма, такого знака было все же совершенно неожиданной и невероятной радостью.
За последнее время в моей внутренней жизни ничего существенно не изменилось, но это не значит, конечно, что я подобен стоячему пруду – нет – маленький ручеек все дальше и дальше пробивается по камушкам, но направление все то же, к одной цели, к Единому Морю. Я только стал внутренне богаче и полнее, как бы принял приток – 19 февраля я женился на Лидии Ивановне Сперанской,[1560] дочери московского врача. Я с ней познакомился в море, на пароходе, около Ялты этим летом 3-го августа; видел ее до свадьбы 31 день, но этого было достаточно. Счастлив ли я? Такой вопрос мне часто задают, как будто это существенно. Да, я остался по-прежнему счастлив и даже не потому, что каждый из нас должен (а не может) быть счастлив, а просто потому, что мне хорошо, хорошо всегда – совершенно независимо от внешнего моего бытия.
А внешняя реальность такова: очень много работы. С утра до обеда сижу в Пушкинском доме – готовлю для Щеголева книгу «Лермонтов в жизни»[1561] – это дает мне очень многое: научный метод, знание матерьяла, а летом отдых (гонорар). Это единственная работа, которая меня захватывает – вся прочая не так. Школьной работы получить не удалось, и я по ней очень скучаю, а работа по театру (лекции по поэтике театральных форм в клубно-сценической мастерской Дома Культуры) в том виде, как сейчас, меня не удовлетворяет. Работой руководит Сладкопевцев[1562] – его метод мне чужд и кажется глубоко неверным. Работы вообще очень много – все срочная, напряженная и трудная; а как никогда, хочется писать – не столько стихи, сколько прозу: многое накопилось, душа разбухла и чем дальше, тем труднее делать то, что может сделать всякий на моем месте, и откладывать исполнение своего труда, самого основного для меня и существенного, продиктованного мне голосом сердца и жизни. Частично потому, возлагаю большие надежды на это лето – хочу попытаться на юге устроиться вообще, на зимовку и даже больше – чтобы жить в тишине, у моря – больше думать и больше писать. Город мне сейчас очень не п сердцу, и если не только я, но мы (вдвоем с женой) сможем достать самое необходимое для жизни на юге, в провинции – я на несколько лет уеду разговаривать с природой, потому что хочется ее правды.
Эта зима внешне была очень трудной – была безработица, нужда, потом большая и напряженная работа, переутомление – но это все не важно – я многое понял и многому еще научился – а самое главное, мне надо было приехать сюда, чтобы понять, что жить мне лучше всего не в городе, а если в городе, то только в этом и нигде больше, но сейчас мне здесь делать нечего: выбиваться в литературу я не хочу – она сейчас не стоит того – надо работать не на сегодня, а на завтра, не на день, а на гораздо бльшие сроки – это можно только вдали и в тиши, потому что такое, действительно нужное и человеческое, всегда нужно потом и никогда не нужно сейчас. Таков закон, и в нем есть своя глубокая мудрость. Я очень многое бы дал за то, чтобы с Вами поговорить. Может быть, после нашего разговора не только мне, но и Вам, было бы очень хорошо, потому что я Вас очень люблю, потому что солнце внутри нас, оно неистощимо и незакатно, и смерть есть только рождение.
Виктор.
Стихов я не посылаю, потому что они еще только будут написаны – те, которые я хотел бы Вам послать, а те, которые есть, или не стоят того, или не портативны. Кроме того я не знаю, можно ли вообще посылать за границу рукописи, а мне важно, чтобы письмо дошло: это важнее стихов.
До середины июня я предполагаю быть еще здесь. Я очень скучаю по Светику – СВТ.[1563]
А что с Димой и Лидой? Привет им братский!
Владимир Щировский – корреспондент Максимилиана Волошина
По возрасту Владимир Евгеньевич Щировский (1909–1941) принадлежал к поколению поэтов, начинавших свою творческую деятельность на рубеже 1920 – 1930-х гг., в условиях окончательного установления и укрепления нового общественного строя. Однако ничего общего, кроме возраста, у него с подавляющим большинством представителей этого поколения не было; живя в советской стране, он ни в малой мере не мог называться советским поэтом. Другие с большей или меньшей убежденностью себя «мерили пятилеткой», у Щировского же вся окружающая его социальная действительность вызывала лишь всеобъемлющее чувство отвращения и презрения: «ледяное презрение к власти Советов», по позднейшей формулировке Т. Кибирова. Совершенно недвусмысленно его отношение к большевистской революции («Вот, проползая по земной коре, // Букашки дошлые опять запели // Интернационал»), к пореволюционному политическому режиму («Неистовая свистопляска // Холодных инфернальных лет») и насаждаемой им идеологии («убогая теодицея: // Безбожье, ленинизм, марксизм»).[1564] Не приходится удивляться тому, что ни одно стихотворение Щировского не было при его жизни напечатано. Открытие этого поэта произошло лишь в перестроечную эпоху, в 1989 г., когда Евг. Евтушенко опубликовал в своей поэтической антологии «Русская муза XX века» 4 его стихотворения с краткой преамбулой, суммировавшей основные биографические сведения об их авторе.[1565] Ныне лирика Щировского осмысляется как одно из соединительных эволюционных звеньев между русской поэзией символистской и постсимволистской эпохи и «теми поэтами-“метафизиками”, которые объединились в пятидесятые годы вокруг А. А. Ахматовой», самым ярким представителем которых был И. Бродский.[1566]
Щировский погиб в Крыму в ходе боевых действий летом 1941 г., там же, в Керчи, сгорел его архив, включвший рукописи стихотворений и переписку. Стихотворные тексты Щировского, вошедшие в рачительно подготовленный В. В. Емельяновым сборник «Танец души», лишь в единичных случаях основываются на рукописях самого автора, по большей части они известны по спискам, рукописным и машинописным, выполненным первой женой поэта Е. Н. Щировской и ее сестрой А. Н. Доррер; нет твердой уверенности в их аутентичности, тем более и потому, что многие стихотворения зафиксированы в тетрадях, изготовленных в 1950-е гг., и некоторые из них записаны по памяти, с отмеченными пропусками строк и строф.[1567] От людей, близко знавших Щировского, которым он мог передавать рукописи своих произведений, архивов также не осталось.[1568] Щировского дважды ненадолго арестовывали – в 1931 и 1936 гг.; вполне вероятно, что при этом были изъяты его рукописи. При таком положении дел с творческим наследием поэта выявление его автографов приобретает особую значимость. Сохранились автографы Щировского, в частности, в архиве Максимилиана Волошина.
А. Н. Доррер сообщает в кратком биографическом очерке о Щировском: «В 1928 году знакомится с будущей женой Екатериной Николаевной Рагозиной, и летом 1929 г. они вдвоем отправились в Коктебель к М. А. Волошину. У Вл. Евг. была к нему рекомендация от харьковских поэтов, и Волошин принял их очень гостеприимно (как обычно он принимал и многих других). Щировский читал свои стихи, был одобрен. Пробыли они десять дней, и на прощание М. А. подарил Владимиру свою небольшую акварель с коктебельским пейзажем, надписав ее: “На память Вл. Щировскому, за детской внешностью которого я рассмотрел большого и грустного поэта”».[1569]
Приведенные сведения могут быть уточнены. В. П. Купченко предположительно датирует пребывание Щировского в доме Волошина 3-й неделей июля 1929 г.[1570] Поэт появился в Коктебеле с двумя сестрами Рагозиными – Екатериной и Лидией, приехавшими вместе с ним из Харькова. Щировского рекомендовала Волошину харьковская поэтесса Елизавета Андреевна Новская (1893–1959), автор стихотворных сборников «Звезда-земля» (Харьков, 1918) и «Ордалии» (Харьков, 1923); впервые встретившаяся с Волошиным в феврале 1925 г., но состоявшая в интенсивной переписке с ним еще с 1918 г., она входила в ближайший круг его друзей и почитателей, неоднократно гостила в Коктебеле. В Харькове Щировский общался еще с одной близкой приятельницей Волошина и его жены Марии Степановны – Лидией Владимировной Тимофеевой (в замужестве Тремль; 1900–1990), «Дадой» по коктебельскому прозвищу, позднее в эмиграции опубликовавшей о Волошине мемуарный очерк.[1571]
«Дорогие Марусенька и Макс! – обращалась Новская в недатированном письме. – Это письмо передает Вам юный поэт, Володя Щировский, о печальной судьбе которого я как-то рассказывала Вам и стихи которого Макс однажды читал (в Х<арькове>) и одобрил. Он отправляется в пешеходное путешествие вдоль Черного моря – кажется, вместе с одной подругой своей (товарищем – в хорошем смысле этого), и начинают путь с Феодосии, конечно идя через Коктебель. И если у Вас найдется возможность где-ниб<удь> на чердаке, на балконе, вообще где-ниб<удь> дать им возможность 2–3 ночи переночевать, без всяких забот о них, – то я очень буду благодарна Вам и рада за них, т<ак> к<ак> несмотря на современный опыт и т. д. – это совсем не современные юные фантазеры и пессимисты. Знаю, что к Максу он относится с благоговением, и думаю, что они будут тихи, как мыши. Этот Вова – сын убитого губернатора, кажется, Седлецк<ой> губ<ернии>, потом – одно время – беспризорный, теперь – гонимый студент Богословск<их> курсов, потом, кажется, Инстит<ута> Литературы, – отовсюду вычистили его; собирается вновь где-то держать экз<амены>. Хорошо, талантливо прямо, играет, – и не плохо, культурно, пишет стихи. Но в жизни – чужой и несливаемый с нею. Простите, дорогие, за эту просьбу: не могу отказать им в этом письме».[1572]
Аттестация, даваемая в этом письме Щировскому, грешит неточностями. Отец поэта, родившегося летом 1909 г. в Москве и проведшего детские годы в усадьбе под Харьковом, был сенатором в отставке, умер своей смертью в первые пореволюционные годы. Студентом «богословских курсов» Щировский не состоял; впрочем, не исключено, что он был причастен к деятельности какого-то официально не зарегистрированного кружка, интересовавшегося религиозными вопросами. Слова о том, что Щировского «отовсюду вычистили», соотносятся с сообщением А. Н. Доррер в биографическом очерке о нем, что в 1927 г. в Ленинграде его «вычистили за сокрытие соцпроисхождения» из Института с факультета языко-материальных культур, т. е. за умолчание в анкете о своем дворянстве. Примечательно в письме Новской упоминание о том, что Волошин уже ранее одобрительно отзывался о поэтических опытах Щировского (видимо, во время своего пребывания в Харькове в январе 1928 г.).
Для юного поэта, преклонявшегося перед тем миром интеллектуальных, духовных и эстетических ценностей, который был низвержен и унижен большевистской властью, атмосфера, царившая в волошинском доме, и личность его хозяина, безусловно, оказались внутренне чрезвычайно близки. Отрадными впечатлениями от пребывания в Коктебеле и чувством глубокой признательности за гостеприимство продиктовано первое письмо Щировского к Волошину:
Многоуважаемый Максимилиан Александрович!
Не рассердитесь, пожалуйста, на эту розовую бумагу: никакой иной у меня нет под руками.
Наше путешествие окончилось неожиданно быстро. Одна из моих спутниц (может быть, Вы помните – Лида) повредила себе ногу в пути, и нам пришлось вернуться в Феодосию. Неделя, проведенная нами в Коктебеле, была так хороша, что сейчас, в Харькове, нам кажется, что мы читали о ней в книге. А Харьков удивительно скверен: к нему нельзя даже привыкнуть. Ощущением некоторого внутреннего самооправдания и бодрости я обязан Вам; я, после встречи с Вами, пользуюсь воспоминанием о Вас, как успокаивающим средством.
В конце августа я думаю уехать в Петербург. Ехать туда не хочется – сам не знаю, почему.
Против всех своих обыкновений, пишу стихи летом. Одно из них я позволил себе посвятить Вам – прилагаю его к этому письму.
Я буду безмерно рад, если когда-нибудь у Вас найдется время и будет желание написать мне несколько строк.
Из Петербурга я напишу Вам письмо.
Катя и Лида Рагозины просили меня передать Вам их поклоны. Они пленены Коктебелем и говорят, что любят даже дорожные мешки, побывавшие в Вашем доме.
Передайте, пожалуйста, мой поклон Марии Степановне. Я с большой благодарностью вспоминаю ее заботы о нас, и чайник, просьбами о котором мы ее, вероятно, терзали.
Передайте привет – если они меня помнят – Всеволоду Ивановичу, д-ру Саркизову, Парижской Тане (я почтительно храню чертей ее работы), Тамаре и М. А. Тарловскому, буде все они еще у Вас.
Преданный Вам
Владимир Щировский.
Харьков 9 августа 1929.[1573]
Авторизованная машинопись стихотворения, упомянутого в письме, хранится в архиве Волошина в особом альбоме, содержащем стихотворения, посвященные хозяину Дома поэта.[1574] Среди стихотворных текстов Щировского, составляющих собрание А. Н. Доррер и вошедших в сборник «Танец души», оно отсутствует. Тексту предпослан эпиграф из стихотворения З. Н. Гиппиус «14 декабря 17 года» (1917).[1575]
- М. А. Волошину
- О, петля Николая чище,
- Чем пальцы серых обезьян.
- З. Гиппиус.
- Иль вправду чище петля Николая,
- Чем пальцы серых обезьян? Была
- Россия белая, теперь – былая,
- А будет ли опять бела?
- Вторично белая – от смерти, что ли?
- Вторично чистая – скребли ножом.
- Иль Бог придет – откуда-то, оттоле –
- И белый остов будет обнажен?
- О, мертвенькая, беленькая, разве
- И после смерти явятся врачи –
- Диагностировать похабство в язве
- И лить сквозь грудь рентгеновы лучи?
- Пока же мним: вот выдуман и создан
- Наш новый мир; нас старый мир бесил.
- Так Фаэтон к неразрешимым звездам,
- От власти ошалев, скакал без сил;
- Так душу голого переполняют
- В конце концов добытые штаны;
- Так, скотски сытные, нам снятся сны
- В те дни, когда «младая кровь играет»…
- О, пальцы злополучных обезьян!
- Вот аристократический ребенок
- Висит на веточке; а капитан
- Лебядкин сетует, совсем не пьян,
- А даже философски тих и тонок.
- И в выспренней кромешности слились
- С водицей душ – стигийские водицы.
- И камни запрокидывают в высь
- Свои неописуемые лица.
- Кощунствую и говорю: явись –
- Ты, чей костюм не плащ, а плащаница.
- И открывается простой исход:
- Пусть излучается забвенье всех
- Дурных и радостных земных погод,
- Сырых и гадостных людских потех.
- И – сердце бедное – тебе ли жаль,
- Что прёт бесследная небожья тварь,
- Что вскоре рухну я, что кроет даль
- Над вечной кухнею тоска и гарь?
- Ведь впредь – как в прежнее, и вновь – как встарь.
- И – страшно ль стать забвенником отпетым?
- Пройду дождем, пройду костлявым летом,
- Пройду – любя и плача свысока.
- И с черствой долговечностью песка
- Споется кратковременность куска
- Несчастного, мечтающего мяса.
- И камешек – последняя украса –
- Приютно ляжет над – уже не мной.
- А ты – останься глупой и земной,
- Как женщина, как Марфа, как хозяйка, –
- Моя страна. Твори столбцы газет,
- Играй в цепочки, гвоздики и гайки.
- Пройдет сто лет. Пройдет еще сто лет…
- Харьков. 7 августа 1929 г.
- Владимир Щировский.
Мелькающий здесь персонаж из «Бесов» Достоевского возникнет вновь в стихотворении Щировского «На отлет лебедей» (1931): «… стада волосатых студентов // И потрясателей разных стропил, // Народовольческих дивертисментов // И капитана Лебядкина пыл…»[1576]
Из приведенного выше свидетельства А. Н. Доррер следует, что Волошин подарил Щировскому в Коктебеле одну из своих акварелей. Из второго письма Щировского к Волошину выясняется, что весной 1930 г. последний отослал ему акварель через Л. В. Тимофееву. Наверное, уже не удастся достоверно узнать, была ли это одна и та же акварель (и, соответственно, биограф Щировского допустила неточность) или Волошин в знак своей симпатии к молодому поэту отправил ему еще одну свою работу. Если (как можно судить по письму) акварель при пересылках затерялась и не дошла до адресата, то наиболее вероятен второй вариант. Выражая свою благодарность, Щировский попутно сообщает немало важного и интересного о своей жизни, о своих настроениях и общих воззрениях на окружающий его и глубоко ему чуждый мир:[1577]
Харьков 29 июня 1930.
Дорогой Максимилиан Александрович.
Сегодня от Л. В. Тимофеевой я узнал, что Вы послали мне свою акварель, которую она, кажется, послала в Петербург. Пишу «кажется», т<ак> к<ак> до отъезда моего из Петербурга я акварели не получил, а, со слов Лидии Владимировны, она ее послала в последних числах мая. Уехал я из Петербурга 5-ого июня, так что даже при ошибке в адресе письмо мне было бы доставлено. Я чрезвычайно жалею о том, что не получил этой акварели.
Прошедшую осень, зиму и весну я провел в Петербурге. Мне много раз хотелось написать Вам, но почему-то я не решался, а потом, нанявшись чернорабочим, не имел времени, т<ак> к<ак> сильно уставал.
От Лидии Владимировны я с большой радостью узнал, что Ваша болезнь, о которой я имел в Петербурге весьма неопределенные известия, не слишком расстроила Ваше здоровье.[1578]
В этом году, в марте, я женился на Кате Рагозиной; может быть, Вы ее помните: она и ее сестра Лида были со мной в Коктебеле.
В Петербурге я жил очень однообразно. В ноябре прошлого года я нанялся на постройку, весной поступил на военный завод, где и работал с глубочайшим омерзением, ибо я решительно не люблю работать. Да и необходимость все время состязаться с коллегами в хамстве меня очень тяготила.
Вообще, вступив в ежедневное общение с народом-богоносцем в лице крестьян, работающих на постройках, и заводских рабочих, я что-то усумнился в качествах этого народа. Народ-то, в сущности, дрянной. Не отдельные личности, а именно – народ. Или это так кажется? Я, конечно, не судья.
За 1929 г. я написал много стихотворений.[1579] А в этом году, работая, писал очень мало. Большинству моих стихотворений присущ злобный и, может быть, несколько дидактический тон.
Неприятно то, что я совершенно не могу понять, не чувствую – удачно написанное или нет. И вообще – плохо или хорошо?
Поэтов (из молодых и знакомых мне лично), которые бы мне нравились, я не знаю. Поэтому новых литературных друзей у меня не завелось, а прежние расстраиваются.
Главным моей жены и моим развлечением является собирание дураков, но хороший дурак выводится, от усиленной работы, голода и очередей теряя способность к тому специально дурацкому экстазу, который мы в нем особенно ценили.[1580]
Теперь я надолго осяду в Харькове. В будущем году мне предстоит военная служба, которую я намерен отбывать в Харькове, т<ак> к<ак> здесь живет семья моей жены. Быть может, в будущем году я смогу, если Вы разрешите, приехать в Коктебель. Признаюсь, я мечтаю попасть к Вам, как в рай. Очень плохо в России.
Примите мои и моей жены почтительные приветствия Вам и Марии Степановне.
Преданный Вам В. Щировский.
Мой адрес:
г. Харьков, Каплуновский переулок № 7, В. Е. Щировскому.
Планам поэта вновь попасть в Коктебель не суждено было сбыться: непродолжительный арест в 1931 г., затем – призыв в армию (служил до 1933 г. при Харьковском военкомате).[1581] А в августе 1932 г. Волошина не стало.
Штрихи к биографии Андрея Белого и К. Н. Бугаевой
(по материалам архива Д. Е. Максимова)
Статус вдовы большого писателя – высокий и обязывающий. Он предполагает исполнение миссии – быть наследницей и представительницей ушедшего, хранительницей живой памяти о нем; он побуждает к ответственному труду – по собиранию, систематизации и обнародованию всех тех оставшихся после кончины писателя материальных свидетельств его жизни и деятельности, которые будут способствовать воссозданию его личности и увековечению его творчества. В истории русской литературы XIX века самый яркий пример следования этой миссии – А. Г. Достоевская. В истории литературы модернистской эпохи с вдовой Достоевского могут быть поставлены вровень И. М. Брюсова и К. Н. Бугаева. С обеими вдовами двух крупнейших русских символистов поддерживал отношения на протяжении десятилетий Дмитрий Евгеньевич Максимов (1904–1987), автор книг о Брюсове и Блоке, один из немногих исследователей символизма в годы, наименее благоприятные для подробного и объективного изучения этого литературного направления.[1582] И. М. Брюсова и К. Н. Бугаева постоянно проживали в Москве, Д. Е. Максимов – в Ленинграде, встречались они эпизодически, но переписывались регулярно, хотя и с большими перерывами.
В архиве Д. Е. Максимова сохранились 64 письма К. Н. Бугаевой к нему за 1936–1969 гг.[1583] Этот эпистолярный комплекс – один из немногих документальных источников, содержащих сведения о жизни и работе вдовы Андрея Белого после смерти ее мужа. Биографических свидетельств о самой Клавдии Николаевне Бугаевой (урожд. Алексеева, в первом браке Васильева; 11 июня 1886 – 22 февраля 1970) – в особенности о той поре ее жизни, которая предшествовала началу общения с Белым, – сохранилось совсем немного,[1584] и в этом отношении письма ее к Максимову также нельзя недооценивать. Наконец, особую значимость этим письмам придают содержащиеся в них авторитетные свидетельства о жизни и произведениях Белого.[1585]
Первое письмо К. Н. Бугаевой к Д. Е. Максимову датировано 4 февраля 1936 г. Судя по фразе: «От нашей мимолетной беседы и у меня осталось очень теплое чувство», – ему предшествовала их личная встреча. В это время К. Н. Бугаева была всецело погружена в работу по составлению обзора «Литературное наследство Андрея Белого», который готовила в соавторстве с А. С. Петровским и Д. М. Пинесом (последний, как репрессированный автор, в опубликованном тексте не был указан).[1586] Это была первая и единственная из работ К. Н. Бугаевой о Белом, опубликованная при ее жизни. В первые месяцы после смерти писателя ею совместно с П. Н. Зайцевым и А. С. Петровским было подготовлено для издательства «Academia» «Собрание стихотворений» Андрея Белого; доведенное в январе 1935 г. до верстки (784 страницы), это издание не состоялось, набор был рассыпан.[1587] В 1934 г. К. Н. Бугаева начала и в конце 1935 г. в основном закончила свои «Воспоминания об Андрее Белом», увидевшие свет в полном объеме лишь одиннадцать лет спустя после ее кончины.[1588] Одновременно она работала над составлением библиографии Андрея Белого, над подготовкой «Материалов к поэтическому словарю Андрея Белого» и «Материалов к словарю художественных произведений Андрея Белого» – лексических регистров, призванных облегчить труд будущих исследователей поэтики и стилистики писателя.
На первых порах переписка стимулировалась профессиональными интересами Д. Е. Максимова. Изучение истории русского символизма тогда находилось в зачаточной стадии, архивы писателей еще оставались необработанными и не были доступны для исследователей, надежной источниковедческой базы для работы практически не существовало, и приходилось обращаться за помощью к тем, кто, будучи непосредственно связан с изучаемым писателем, способен был такую помощь оказать. Первое письмо Клавдии Николаевны, от 4 февраля 1936 г., содержит ответ на вопрос относительно авторства публикаций под псевдонимом Taciturno в журнале «Перевал» (1906–1907), которые приписывались Белому: «Пока еще не удалось установить, чей именно это<т> псевдоним. Но только не Бориса Николаевича. Последнее отпадает решительно. Я просмотрела статьи в “Перевале” за подписью Taciturno, и для меня нет сомнений, что это не он. ‹…› Укажу на одно: в № 2 (“Перевала”) в статье “Искусство прошлого и искусство будущего” на стр. 51 есть упоминание о Симфониях Андрея Белого. Но и помимо этого для меня ясно, что Борис Николаевич не мог быть автором этих статей. Весь стиль мысли, тональность, вплоть до отдельных выражений, примеров и слов – не его». Дополнительное сообщение на ту же тему – в письме К. Н. Бугаевой от 22 августа 1936 г.: «Давно уже собиралась Вам написать о псевдониме Taciturno. И. Ф. Масанов раскрыл его, как псевдоним А. Бачинского, что мне и казалось с первого взгляда. Несмотря на некоторую общность тем, в статьях этих много отличий, и отличий по существу. Весь стиль мысли Бориса Николаевича, не говоря уже о языке, совершенно другой».[1589]
В том же письме К. Н. Бугаева отвечала и на другие вопросы своего корреспондента – о матери Белого: «Годы рождения и смерти А. Д. Бугаевой – 1858 (6 апреля) – 1922, 20-е числа октября, а может быть и ноября. Точно теперь не помню. Помню зрительно, что был небольшой снег, еще не покрывший землю, и скорее сыро, чем морозно. Скончалась она в клинике Россолимо»; о продвижении в печать работ, посвященных Белому: «Вопрос о библиографии в “Лит<ературном> насл<едстве>” остается еще открытым, скорее нет, чем да. Символистский том у них будет подготовляться осенью. Наш “обзор” лит<ературного> наследства Бориса Николаевича очень разросся, хотя мы с Петровским сжимали его изо всех сил. Но так много фактического материала, что, несмотря на все усилия быть краткими, все же не уложились в назначенные рамки. Большое спасибо за Ваше предложение об издании некоторых писем. В настоящее время Н. С. Ашукин подготовляет для Лит<ературного> музея небольшую часть из писем к матери. И кроме того знаю по слухам, что в Ленинграде Орлов делает то же с частью переписки с А. Блоком». Библиография Андрея Белого тогда не была напечатана (впрочем, большое количество библиографических сведений приведено в составе упомянутой обзорной статьи «Литературное наследство Андрея Белого»); планировавшийся в серии «Летописи Государственного Литературного музея» том «Русские символисты» под редакцией Н. С. Ашукина в свет не вышел,[1590] но в той же серии был опубликован в 1940 г. подготовленный В. Н. Орловым том переписки Александра Блока и Андрея Белого, включавший все выявленные к тому времени письма Блока к Белому и большинство писем Белого к Блоку.