Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино Чанцев Александр
Йозеф Рот. Берлин и окрестности: сборник статей и очерков / Пер. с нем. М. Рудницкого. М.: Ад Маргинем Пресс, 2013. 240 стр.
Составленный Михаилом Рудницким сборник статей 20-х годов берешь как документ той эпохи, многого не ждешь – но получаешь в итоге массу библиофильского удовольствия.
Австриец Иозеф Рот, автор «Марша Радецкого», австро-венгерской элегии, как и многие в те годы (вспомним Хемингуэя), отдавал дань журналистике, которая в соперничестве с радио искала новые пути. В его репортажах было много литературы – писателем он и закончил дни, хоть и неблагополучно (а у кого из жителей бывшей гамбургской империи было тогда все замечательно?): сбежав из нацистского Берлина в Париж, где писал, бедствовал с сошедшей с ума женой и много пил…
Читая Рота, понимаешь, что новые колумнисты и репортеры не придумали ничего нового – все приемы изобрели чуть ли не сто лет назад и, честное слово, использовали их куда тоньше и мастерски.
Рот не просто очень наблюдателен, но и весьма умен и аналитичен. Так, он не только весьма сочувственно пишет о судьбах тех же российских беженцев в Европе, но и точно воспроизводит их рецепцию («…до какой степени оболган французскими романистами (самыми консервативными в мире) и сентиментальными почитателями Достоевского русский человек, низведенный ими до почти карикатурного гибрида набожности и зверства, алкоголизма и философствования, самоварного уюта и азиатчины») и самовосприятие («и чем дольше длилось их изгнание, тем больше сближались русские эмигранты с нашими о них представлениями. <…> Они утратили связь с родной землей. Они все больше удалялись от России – а еще больше Россия удалялась от них. Европа уже знала Мейерхольда – а они все еще держались за Станиславского»), Рот тонко, никому не навязывая, но дает намеки о своих взглядах. Он бывает на лучших приемах в городе, но симпатий к бедным у него больше. И да, ему симпатичен Советский союз (он опубликует весьма симпатизирующие материалы после поездки по нашей стране в 1926 году). Или, скажем так, то, что СССР тогда олицетворял. Да, равенство, гуманизм, смелое техническое то же желание переустроить мир под удобство человеку, урбанизм, «симфония будущего». Это собственно общее для философов-мечтателей того времени: Дзига Вертов и Ко в те же годы осваивали новые кино-средства, Платонов мечтал о гидростанциях и беспроводной передаче электричества, Беньямин осмыслял фотографию, Рот же посвящает страницы улицам, стройкам и даже эскалатору. Как дети, они с энтузиазмом копались во всех технических новинках, разбирали их, искали житейскую выгоду и философский смысл в «гаджетах».
Он вообще такой журналист-фланер, сочетающий молниеносное «отписаться по поводу» с глубоким философским всматриванием в вещь и явление. Огромные современные магазины, пишет Рот, не новый храм прогресса, даже не «плод гордыни и греховной заносчивости человеческого гения», а «всего лишь грандиозное вместилище мелкой человеческой заурядности, выставка и впечатляющее доказательство всемирной и всемерной дешевизны». Недалеко и до пессимистических максим Чорана, верно?
Он прозорлив – едва ли не первым пишет дифирамбы безвестному Кафке; отмечает, что «по берегам Дуная в Будапеште и в кофейнях Константинополя», «в каждой стране они заводили связи с местными реакционерами» – именно это русские и делали, смотри «Философию» Ильи Зданевича о русских «в Царьграде». Его прозрения справедливы буквально сейчас и здесь: сообщая об очевидной нехватке мозгов у современной полиции, Рот констатирует – «больше того, я почти рад повстречать разбойника с большой дороги, ведь соседство с ним исключает всякое приближение к вам полицейского, который в любую секунду может вас задержать, побить или в лучшем случае занести в реестр правонарушителей».
А я не сказал, что у Рота все прекрасно с чувством юмора, он может быть весьма саркастичен? «В еще большие затруднения повергает меня архитектура интерьеров. К тому, что сияющие стерильной белизной операционные палаты – это на самом деле кондитерские, я уже как-то попривык. Хотя длинные стеклянные палочки по стенам все еще ошибочно принимаю за термометры. Оказывается, это лампы, или, как „грамотно“ нынче принято говорить, светильники».
И все это, заметим, стилем своеобычным, который уместней в книге, даже слишком хорош для газет. «Они сбросили с себя груз прошлого, как тяжелую ношу, которую приходилось тащить до самого конца жизненного пути, а теперь, слава богу, можно от нее избавиться» – об обитателях богадельни. «Наверное, они укутываются в тряпье и солому, а прохожие принимают их за кусты роз. А может, за мраморную фауну или бронзовых фонтанных ангелочков. Либо они зарываются на зиму в землю, а по весне всходят вместе с примулами и первыми фиалками. Как они, наподобие лесным обитателям, кормятся ягодами шиповника, я видел собственными глазами. Когда их о чем-то спрашиваешь, они, прежде чем ответить, погружаются в раздумье. Они всегда словно укутаны в кокон одиночества, под стать тем же могильщикам и смотрителям маяков» – о смотрителях парка. «И только рецензенты книг смертны, заменимы и на твердом жалованье не состоят» – тут стиля нет, но я не удержался. «Он с незапамятных враг мой заклятый враг. Он – моя тетя, каждую субботу драившая меня проволочной щеткой. Он сам – эта проволочная щетка» – догадайтесь, о ком?
Умелые репортажи в духе отечественного «Гудка» тех лет, эссеизм – как в недолго, увы, выходившей у нас «Русской жизни». И все, что мы читаем сейчас, было опробовано Ротом – светский «гламурный» репортаж или погружение на полное дно, в среду проституток, сутенеров, ночлежек для бедных (даже «один день наш репортер» в чужой роли он пробовал – ходил якобы наниматься на работу, потом сочинял невеселый рассказ об отказах). Разве что «репортажей из горячих точек» у него нет. Но есть: мысль – Беньямина, ирония – Шкловского. Неожиданно симпатичнейшее чтение, плюс – «атмосферные» фотографии тех берлинских улиц, тех джазовых красоток и тех нищих.
Бриттен. М.: Центр книги Рудомино, 2013. 368 стр.
Книг о классиках прошлого века – Мессиане, Сибелиусе, Берге – появляется, увы, все еще довольно мало[367], тогда как тот же Бриттен, на мой непрофессиональный взгляд, наиболее выдающийся наряду с Тавенером британский композитор со времен Перселла…
Эта книга, как и серия выступлений и выставок, отметила 100-летие Бриттена в России в 2013 году[368].
Биография Бриттена, написанная знавшим его Дэвидом Мэьюзем, отличается по-английски сдержанным тоном, теплой внимательностью к композитору, мягким вскрыванием его композиторских и психологических архетипов[369]. Что весьма нелишне, если говорить о таких непростых моментах в жизни композитора, как почти любовная привязанность к матери, вечное стремление вернуться в детство (выражавшееся в спектре от целомудренного покровительства молодым[370] до постоянного введения хора мальчиков в свои сочинения), очень непростой характер, открытое сожительство с середины века с его постоянным партнером Питером Пирсом (антигомосексуальная статья УК в Юкей была отменена только в 1967 году[371]), страх перед выступлениями, болезни.
Сама биография невелика по размеру, но в ней нашлось место основному – отношениям с отцом и вкусам Бриттена (Перселл[372], из живых – Шостакович); постепенный разрыв с тем же Оденом здесь детально и тактично «деконструируется», становление оперным композитором… Описаны и прогулки с любимыми таксами за наблюдением птиц (хобби странного Бена), путешествия с Пирсом по Азии. Подчеркнуты и перетекания жизни в творчество – на Бали, например, Бриттен услышал и влюбился в местную музыку гамелана, вводил ее в свои сочинения (балинезийским искусством был, как мы помним, вдохновлен и Арто).
Безусловно нашлось место и для «русской» темы[373] – не зря Бриттен восхищался Шостаковичем, а для «лучшего друга Славы» Ростроповича много писал, постоянно звал его на свои фестивали и ездил по его приглашению в СССР. Об этом в приложении смешно и трогательно в дневниках Пирса – о тяжком для английского здоровья русском гостеприимстве, о datcha, petroushka и varenya, о том, что «по-видимому, армянские водители считают для себя оскорбительной скорость меньше 40 миль в час» (с британцем согласится всякий, кто бывал в Ереване). И о вдохновляющих встречах, концертах, музыке…
Hideo Furukawa. Belka, Why Don't You Bark? Translated by M. Emmerich. San Fransisco: Haikasoru, 2012. 368 p.
Говорят, мода ходит 20-30-летними кругами. Вот и в наши 2010-е приходит постепенно осознание бурливых отечественных 90-х. Но книг о том времени и на русском языке появилось не так уж и много – «Журавли и карлики» Л. Юзефовича, что-то у Терехова, Липскерова, Пелевина. А тут, то есть еще в 2005, вышел роман у японца, да еще и японца не совсем обычного. Родился в префектуре Фукусима, долго писал для театра. Его книга «Племя арабской ночи» получила одновременно два обычно не идущих под руку приза – Ассоциации детективных писателей и Клуба писателей-фантастов. Выступает и в смежном жанре – spoken word, где под музыкальное сопровождение рок-группы Zazen Boys речитативом начитывает свои и чужие произведения. После событий на Фукусиме отправился в благотворительное турне.
Хотя «Белка, почему ты не лаешь?» одновременно о Японии, о нашей стране и многих других странах, то есть – показывает то, как японцы видят себя и другой мир. Вообще в романе весьма много всего. Формально это история собак, со Второй мировой войны и почти до наших дней. Это история войн – войны Второй мировой (отдельно – Японии и США), войны Америки во Вьетнаме, Советского союза в Афганистане, войны в Китае, в Корее; мы, как в выпуске новостей, увидим тут нашу страну, Аляску, Дальний Восток, Европу, Японию.
Что интересно, Фурукава, не бывавший до 2013 года в России, успешно обошелся тут без засахаренной в лепестках сакуры клюквы, он откуда-то хорошо знает нашу страну (вплоть до подразделений наших спецслужб, действовавших в Афганистане), реалии перестроечной страны и постперестроечной мафии на Дальнем Востоке дает вполне реалистично…
Уже в 90-е бывший кинолог-кгбшник воюет под Владивостоком с японскими якудза. Да, все еще без клюквы, но магического реализма, настоянного на японском хэнтайном гротеске, тут изрядно, – недаром среди любимых писателей у Фурукавы Маркес и Мураками. Рассказывать дальше – не избежать спойлеров.
В «Белке» явно сказался опыт театрального, но сценариста – мафиози тут шинкуют на сасими, как у Китано, историю перелистывают пальцами в крови, как в «Ублюдках» и «Джанго» Тарантино. Но при этом Хидэо Фурукава рефлексирует – синонимична ли история вообще истории войн, чем был СССР и посвящает роман Ельцину («Я знаю твой секрет»). Я даже спросил его о теме ностальгии по Союзу, но нет, СССР был страшен, а у нынешней России более мягкий, добрый («яваракай») образ.
На своем вечере на декабрьской ярмарке Non/fiction хрупкий и очень интеллигентный Хидэо Фурукава прочел отрывок из романа в манере жесткого рэпера. Перевод наши издатели обещают к лету.
Андрей Платонов. «…я прожил жизнь»: Письма. 1920–1950 гг. М.: Астрель, 2013. 685 стр.
Платонов еще не весь у нас, еще только приходит – было собрание сочинений, были воспоминания и пьесы, были выпуски «Страны философов». Теперь – письма, но все равно не претендующее на полное академическое издание. Хотя и подготовленное очень тщательно, с максимально возможными комментариями и справочным аппаратом. С предисловием, касающимся многих тем – Платонов и Розанов (любопытно), биографические параллели с Пушкиным (возможно, чуть «притянуто»).
«… Настоящий мастер не изобретает себе нового языка. <…> Он дает слову звучать какое оно есть, захватанное и нищее»[374] – эти слова В. Бибихина одновременно справедливы и нет для языка Платонова. Разговор же об эпистолярии очевидно требует какого-то уточнения. Хотя «по-моему, достаточно собрать письма людей и опубликовать их – и получится новая литература мирового значения. Литература, конечно, выходит из наблюдения людей. Но где больше их можно наблюдать, как не в их письмах. Я всегда любил почту – это милое крепкое бюрократическое учреждение, с величайшей бережностью и тайной влекущее открытку с тремя словами привета через дикие сопротивления климата и пространства!» Это уже сам Платонов, пытавшийся из своей переписки с женой сделать новое произведение литературы («Однажды любившие»).
Многие письма не сохранились, у некоторых невозможно восстановить контекст, но прочесть этот большой том телеграмм в одно беспредложное предложение и почти рассказов, адресованных жене, это, как ни банально, почти прожить эту трудную жизнь за плечом Платонова.
И одно из первых, поверхностных впечатлений, что Платонов – это великий хамелеон. Его редакторские отписки авторам-самотечникам (псевдонимы вроде Испытавший – горький привкус эпохи) в бодром духе «Крокодила», экзистенциальные объяснения в любви и смерти жене (куски шли потом в прозу), патентные заявки или отчеты о мелиоративных командировках, выполненные языком технической бюрократии, или его ранние письма в редакции и издательства с просьбой, требованием издать, «извините, что обращаюсь», где он стилизуется под этакого рабочего, красного левшу, глуповатого, но своего. Это, понятно, в тему давнего упрека – если те же рецензии Платонов мог писать «нормальным» языком, то язык его прозы не органичен, а выдуман им. Но ответ тут скорее другой, по известному отрывку из записной книжки 1942 года: «Если бы мой брат Митя или Надя – через 21 год после своей смерти вышли из могилы подростками, как они умерли, и посмотрели на меня: что со мной сталось? – Я стал уродом, изувеченным, и внешне, и внутренне. – Андрюша, разве это ты? – Это я: я прожил жизнь».
Где было место всему. Назойливым и через гордость выпрашиваниям публикаций, отчетам о рабочих интригах в Воронеже, эротическим и параноидальным, как у Джойса Норе, письмам жене Марии (она постоянно изменяет ему… она или кто-то прислал ему вместо письма листок с одним матерным словом…), вопросам Горькому и Сталину, может ли он быть советским писателем или полностью непригоден для народа… «…Это оттого я никогда не встретил Красоты, что ее отдельной, самой по себе – нет. <…> Я знаю, что я один из самых ничтожных. Это вы верно заметили. Но я знаю еще, чем ничтожней существо, тем оно больше радо жизни, потому что менее всего достойно ее. Самый маленький комарик – самая счастливая душа. <…> Этого вы не могли подметить. Вы люди законные и достойные, я человеком только хочу быть. Для вас быть человеком привычка, для меня редкость и праздник» (ответ, между прочим, в газете по поводу критики его рассказов).
Он, по воспоминаниям, закрытый от всего, кроме творчества, тяжелый, но абсолютно работящий, самонетребовательный, мужественный (на войне репортером лез под пули), без ума от семьи, бедствующий, энтузиастический. Розановский тяжелый русский эрос, технический порыв эпохи, советская вера и – вечная бедность, отчаяние, подкошенный репрессиями (ударили по самому больному – сыну Платону), болезнью (умирающий, бедствующий, гениальный – последние годы, как у выпущенного ГУЛАГом Даниила Андреева[375], как у столь многих тогда)…
Еще одна банальность – обласкай его сталинские рукавицы, пройди мимо эпоха войн и голода – был бы Платонов Платоновым или еще одним Демьяном Бедным, еще одним сломанным мастером? «Вот когда я оставлен наедине с своей собственной душой и старыми мучительными мыслями. Но я знаю, что все, что есть хорошего и бесценного (литература, любовь, искренняя идея), все это вырастает на основании страдания и одиночества» – это еще в относительно благополучном 26 году.
До командировок в Туркмению (в нищей стране Платонов даже стыдится есть щедрые угощения), до войны (он поет подвиг советского солдата и, как мальчик, гордится присвоенным военным званием, даже жене подписывается «майором, специальным военным корреспондентом»), до очередных приступов ревности к жене (не пишет, оскорбляет, «какой я падший и любящий»). До мыслей о самоубийстве («все равно без самоубийства не выйдешь никуда. Смерть, любовь и душа – явления совершенно тождественные»). До очередного последнего отчаяния и болезни (сердце и туберкулез): «счастью со мной не бывать. Я болен и неустойчив. А с другим – счастье возможно. Всюду одно растление и разврат. Пол, литература (душевное разложение), общество, вся история, мрак будущего, внутренняя тревога – все, все, везде, вся земля томится, трепещет и мучается. Самое тело мое есть орган страдания. Я не могу писать – ну кому это нужно, милая Маша?» И осваивание под диктовку эпохи очередного стиля – после ареста сына (месяцы родителям не говорили ни обвинения, ни места заключения, не разрешали пересылок – одежда истлела, сын ходил, завернувшись в одеяло) он штудирует УК, пытается выгородить его малолетством и болезнью уха (могло повлиять на мозг). «А пережить пришлось столько, что от сердца отваливаются целые окоченелые, мертвые куски».
Анализировать все это не хочется, невозможно подкладывать какие-то гирьки на весы страдания. В предсмертной больнице у Платонова сходятся почти все его жизненные мотивы – пронзительная любовь к жене, дочери и внучке (рисует ей на открытках), стыд, что его так закармливают, борьба за публикации, научное оживление (на нем испытывают новое противотуберкулезное лекарство) и уже давно согласие просто умереть.
Взрыв языка, смещенный в нежность
Русская проза: Литературный журнал. Выпуск В. СПб.: Инапресс, 2013. 568 стр.
Надо отдать должное составителям этого журнала: на весь объем не журнала, а, скорее, большой книги тут нет ни единого проходного материала. Впрочем, можно и посетовать: на тех же составителей – что не продвигают свое издание, на критиков и нас, читателей, что – просмотрели, упустили…
У третьего выпуска журнала две ключевые темы – дневниковая словесность и радикальные авангардные практики. Хороши обе, но взглянем же на оглавление.
Открывается том дневниками Эриха Голлербаха, искусствоведа, критика начала века, автора «Города муз», и это действительно упоительное чтение. Эстетизм высокой возгонки, как в тех же дневниках М. Кузмина, слышанных Голлербахом в авторском чтении, – он рассуждает о комментариях к забытым иллюстрациям к Пушкину, выискивает на толкучках старинные эстампы, ведет дневник мыслей, встреч и чувств. Философские максимы и едкие байки о «красном графе» А. Толстом, размышления о Гете и переписка с Горьким – такие рифмы дает Голлербах, даже не уходя при этом в политику. Читая эти уайльдовские, при этом без тени снобизма, строки, гадаешь – как, как такое вообще было возможно в 1937 году?
Этот текст странным и неожиданным образом оттеняют хулиганско-фривольные дневники мирискусника Константина Сомова (больше места, чем работе над картинами, тут, что греха таить, посвящено поиску партнеров для не совсем традиционных утех) и переводчика Деблина и Гессе Александра Житенева (камерные и герметичные виньетки о городе, близости с подругой и другом). Закрывающим блок занавесом – медитация («рефлексирование рефлекса») Александра Маркина над спецификой жанра, актуальное не только в эпоху вездесущих блогов, но и все усиливающегося дрейфа литературы от фикциональности к практикам нон-фикшна (об этом, кстати, в разделе рецензий рассуждает на примере Л. Гинзбург и русского нон-фикшна XX века и Андрей Левкин, а Кирилл Корчагин, разбирая феномен А. Гольдштейна).
Роман Андрея Иванова «Батискаф» погружает на дно европейское (герой – нелегальный переселенец, даже не может выйти из гостиницы, где работает) и эстонско-советское (детство тут как такая же безнадежность и отчаяние, как и нынешняя взрослая жизнь).
Обычно тематическим блокам-рубрикам в журналах присваивают какие-нибудь претенциозные названия, но тут заглавие «Тонкая красная линия» над разделом рассказов и новелл смотрится как-то на редкость удачно. Грустное повествование о неприкаянном человеке, так привыкшем к своей неприкаянности, на встрече со своими родственниками и родным домом в украинской глубинке «Рисовальщик» Валерия Холоденко тут соседствует с подборкой рассказов Сергея Уханова «Дурная наследственность», к которым, кажется, вполне применим термин Данилы Давыдова «некро-инфантилизм» и которые проще всего описать как такие гей-«Шатуны» наших дней. Романо-германский Валерий Вотрин выступил с очень европейским, средневековым, почти майринкским рассказом – руководитель хора детей из приютов, изгнанный корыстными градоначальниками из города и лишенный общения с воспитанниками, от безнадежности собирает хор из городских горгулий и монстров. Гипер-феминистическая новелла Маргариты Меклиной «Cervix» имеет две координаты, две жизни американских обывателей, но один центр – «розовое солнце с черным глазком» (переведите латинское название новеллы). Дмитрий Данилов продолжает свои начатые в «Горизонтальном положении» урбанистические постфланерские странствия с тотальной фиксацией всего встречающегося – на этот раз в Амстердаме и, увы, совсем лапидарно, на три страницы…
Эта почти миниатюра в разделе сопрягается с масштабной и очень серьезной работой Анатолия Рясова «Письмо языку» – сходящий с ума родственный герою «Записок из подполья» персонаж формально ведет разговор с чинушами из некоторого абстрактного Минкульта о языке, на самом же деле – говорит с языком, доязыковым, тишиной и пустотой за/под языковыми слоями. Тотальное безумие и языковые игры могли б казаться несколько вычурным приветом Ильязду и Арто, если бы не уравновешивались стебно-юродивой розановской, сашасоколовской интонацией и бибихинско-хайдеггеровским заключительным письмом-эссе.
Знамя русского футуризма высоко держит Виктор Iванiв в замечательных «Солнечном и Гибралтарушке», переводчик Виана, Кено и Перека Валерий Кислов играет на сюрреалистическом поле в словесный футбол действительно скорее с Переком, а миниатюры Егора Сковороды «Церкви, льдины, горы и холмы» Игорь Гулин в своем предисловии определяет через «доверчивость автора к словам и предметам» и «смещение в нежность».
В разделе критики я особенно бы порекомендовал обратить внимание на рецензию видного лакановеда Виктора Мазина на «Пражскую ночь» Павла Пепперштейна – очень лихой анализ психоделики «медицинского герменевта» и «психоделического реалиста» с точки зрения Лакана и шизоанализа Делеза-Гваттари по килотонной эффективности равен вбросу пороха в философский тигель.
Идеал, конечно, недостижим так же, как и редакторский талант и вкус редко сочетаются с менеджерскими способностями, но составителям «Русской прозы – 3» Денису Ларионову и Станиславу Снытко стоило бы, право, не только принимать поздравления, но и подумать над каким-нибудь продвижением своего детища в люди…
Западные суфии и средневековый адмирал
Марк Сэджвик. Наперекор современному миру: Традиционализм и тайная интеллектуальная история XX века / Пер. с англ. М. Маршака и А. Лазарева. М.: НЛО, 2014. 536 стр.
Евгений Головин. Где сталкиваются миражи. Европейская литература: Очерки и эссе 1960-1980-х годов. М.: Наше Завтра, 2014. 384 стр.
Книги о традиционализме очень ценны не только сами по себе. Едва ли еще какое-либо интеллектуальное течение / учение (даже тут не знаешь, как точно сформулировать), будучи изрядно скомпрометированным (как фашизм использовал Ницше, так и к традиционализму прибегали далеко не самые порядочные люди), находится настолько в слепом пятне. Буквально недавно у меня случился разговор с довольно известным и публикующимся критиком. Из-за украинской обостренности зашел разговор о политике, традиционализм она осудила, но дальше оказалось, что никого из основоположников просто не брала в руки. Читала лишь прозу Элиаде, слышала песни Головина. Но винить в незнании основ традиционализма я не собираюсь ни в коей мере, потому что тут замешаны многие обстоятельства. Да, традиционализм замалчивали и продолжают это делать, но и сами традиционалисты не только мало занимались популяризаторством, но и иногда впадали в иную крайность – объявляли свое учение тайным (книга Сэджвика, кстати, это хорошо показывает), лишь для «великих посвященных» и их признанных адептов. Из-за всего этого даже в том споре мне сложно было кратко объяснить, с чем едят традиционализм и как его правильно готовить. Следует сказать главное, что традиционалисты – за иерархическое мироздание, не в смысле каст, хотя и в этом смысле (лучше кухарка, используя родовые и цеховые вековые традиции, будет кухаркой-мастером, чем плохим правителем государства), но в том, что мир утратил что-то важное, что знали древние, то синкретическое мировосприятие, когда целью должно быть слияние всех религий и сект в одну, духовное преосуществление человека во имя духа, единого[376], но не машины… Но сказать это – не сказать сейчас ничего, нужно сделать столько оговорок… Ведь следует объяснить, что тот же Александр Дугин, ныне с вплотную приблизившийся к властным кругам и в своих последних книгах излагающий чуть ли не sci-fi про евразийских биороботов будущего, в свое время делал очень полезное дело – рассказывал о том же Геноне, Эволе и гораздо менее известных (до сих пор!) людях, когда в нашей стране не было ни строчки их издано, эти имена действительно знали единицы… А как сходу объяснить, например, что примордиальный традиционализм Генона, настоянный на исламе и тантрических практиках, мне далеко не близок, а вот в неохристианских духовных поисках Даниила Андреева и Тейяра де Шардена, которых, кстати, к традиционалистам напрямую не относят, я нахожу очень глубокие основания для развития веры в (пусть и идеальном) будущем? Что Эвола, излагая, в принципе, правильные вещи про иерократическую, духовную основу общества, дающие ему, в отличие от материалистическо-рациональных, перспективы для дальнейшего развития, иногда бывает примитивен, а вот Эрнст Юнгер – действительно аристократ духа и интеллектуальный король прошлого века, но можно ли назвать его в полной мере традиционалистом? Да, он начинал с довольно прямолинейной проповеди «почвы и крови»[377], ушел в очень своеобычную философию («Рабочий. Господство и гештальт»), а затем царил в мало с чем сравнимой прозе и пронзительной эссеистике. Между тем, чтобы понять уровень интеллектуальной значимости того же Юнгера, можно обратиться к выходившему у нас в 2006 году сборнику «Судьбы нигилизма», где довольно лапидарное эссе Юнгера с огромным вниманием и пиететом комментирует Хайдеггер (а их дискуссию, в свою очередь, комментируют современные немецкие философы Д. Кампер и Г. Фигаль). Но если про идеи Хайдеггера в самом попсовом приближении расскажет скорее всего каждый выпускник университета, то что он скажет о Юнгере? Не припомню, если честно, чтобы во время моего обучения его или Генона-Шуона[378] – Кумарасвами-Вирта имена звучали на курсах философии в МГУ даже в аспирантуре, надеюсь, на философском факультете ситуация с освящением общей интеллектуальной истории прошлого века лишена подобных лакун… Я должен извиниться за столь долгую преамбулу, иллюстрацию того, что традиционализм, хотя бы имплицитно, in umbra (в тени) стоявший за ведущими интеллектуальными тенденциями, в общественном сознании и у среднестатистического интеллектуала глубоко запрятан между пожимающим руку Муссолини бароном Эволой и старообрядческой бородой Дугина… Кстати, та же история традиционализма написана в Англии – у нас, насколько мне известно, за такого рода исследование никто до сих пор не брался…
Марк Сэджвик начинает с извинений, что де о традиционализме он слыхом не слыхивал, только вот, занимаясь суфиями[379] и преподавая в Египте, случайно вышел на итальянских новых правых, со времен Генона, принявшего ислам, обращавшихся к суфийским практикам, услышал впервые его имя, заинтересовался европейцами, еще до новой моды принимавшими ислам… Этой обязательной британской самоиронии и самоумалению верить не стоит – если и не знал (подыграем), то освоил и перечитал массу документов. Даже вот ходил на полуподпольные встречи к тем же маргинальным правым, а если кого-то в чем-то и можно упрекнуть, так только переводчиков, у которых вдруг случаются странные озарения – трактат Шпенглера они вдруг решают назвать «Закат Запада», Тристана Тцару – Царой и в лидерах румынского «Легиона Архангела Михаила»[380] немного путаются.
Современные суфии в качестве изначального научного Сэджвика символичны – они так же, как традиционалисты, опирались на дух и древние установки, так же находились на периферии. Поэтому, не побоюсь повторить, изыскания Сэджвика достойны самых высоких оценок – возможно, он слишком опирается на Генона, пишет подчас чуть ли не его биографию[381] (впрочем, тот действительно стоял у истоков – с теми, кто возводит традиционализм к прошлым векам, привлекает как основателей Жозефа де Местра и Франсуа Рене де Шатобриана, согласиться сложно: традиционализм – это детище XX века, реакция на апогей рационализма и сциентизма[382]), и вообще историко-биографические сюжеты в книге вполне можно было бы дополнить очерком основных сочинений рассматриваемых авторов, благо того же Шуона у нас почти не переводили, а что переводили, достать сейчас совершенно невозможно… Зато Сэджвик дает краткий экскурс традиционализма от венгерского до марокканского, а это многого стоит.
Символичного вообще много. Та же биография Генона синонимична традиционализму. Бедность, житейская неустроенность, маргинальность (принял ислам, женился на египтянке, перебрался в Каир), некоторые психические отклонения (ему казалось, что за ним следили – хотя кто знает, за нынешними-то правыми действительно следят…). Потрясающая эрудиция, освоение материала и его передача другим – все на собственном энтузиазме. Временное признание и – очень узкий круг учеников, подобравших его наследие после его смерти. Про отечественного Евгения Головина можно повторить все это слово в слово…
Уже во вступлении бросаются в глаза некоторые общие перекосы конструкции (Дугин упоминается несколько раз, Головину и в основном тексте будет посвящено пара абзацев), возведенной, впрочем, на очень крепком фундаменте (он упоминает даже, что в 60-е по недосмотру или общему незнанию в Ленинке в общем доступе можно было прочесть Эволу – было бы интересно, проведи кто-нибудь более детальную реконструкцию сюжета). Указывая на то, что идеи традиционализма интересуют его лишь как историка, Сэджвик между тем не только создал специальный сайт по мотивам своей книги, но и абсолютно терпим – того же Дугина он называет блестящим интеллектуалом, с интересом констатирует тот факт, что его евразийские идеи оказались востребованы нынешней российской властью (Россия оказывается единственной страной, где политики пусть и опосредованно обратились к традиционалистским идеям – это действительно сюжет!), и, разбираясь в наших реалиях гораздо лучше француза, написавшего клюквенную биографию Лимонова с фактическими ошибками, никого не думает осуждать…
Интеллектуальная картина лет становления Генона любопытна. Не только его самого кидало из стороны в сторону до его собственного формирования – оккультизм, католичество, даже масонство – но и во время его рождения вокруг ревели эзотерические последние десятилетия XIX века. Однако педантизма ради можно заметить – Сэджвик описывает становление многих лож и многие авантюры Блаватской, но о танцах Гурджиева или эвритмии Штайнера совсем не упоминает… Можно вслушиваться в одни названия: «В 1906 году Генон вступил в созданную Анкоссом Свободную школу герметических наук (таким образом была впоследствии переименована Независимая группа эзотерических наук) и вступил в неомасонский мартинистский орден, а также в нерегулярную ложу «Хуманидад» («Человечество»), которая располагалась во Франции, но следовала испанскому, а не французскому масонскому направлению». Брожение Fin de siecle будет помножено на двух войнах, показавших достижение рационализма в виде боевых газов и прочего ОМП… Сюжеты разворачивались в духе Грэма Грина или Кристиана Крахта – француз граф Альбер де Пувурвиль из Иностранного легиона вступил во вьетнамскую триаду, воспринимая это как «даосскую инициацию», в рамках Вселенской гностической церкви заигрывал с даосизмом и опиумными практиками, одним из первых начал говорить об угрозе «желтой расы» и повлиял на Генона – тот стал противопоставлять изначальную Церковь церквям и с удовольствием оценил опиум…
Интересно, что паломничество на Восток Генона было тогда не совершенно неожиданным фактом – в Алжире была примерно такая же экспатско-экзотская тусовка, что и в Париже во времена Гертруды Стайн… Но Генон и тут был вне моды – переселяться он не хотел, вынудили скорее житейские обстоятельства. Потом, однако, были такие суфийские зикры, что в помещениях перегорали даже электрические лампочки, и паломничество избранных к Генону, как в далекий провинциальный дом к Юнгеру в Германии. Его арабская жена после смерти Генона пыталась продать его библиотеку, чтобы выручить денег, но покупателей не нашлось…
Показательно и хорошо пишет Сэджвик и об Эволе, том человеке, без работ которого традиционализм, возможно, остался бы уделом интересующихся редкой эзотерикой начала прошлого века – он прямолинеен, он почти политический демагог, как Ленин, и его работы – «Бунт против современного мира» и «Оседлать тигра» – действительно сильны и хороши. Сэджвик показывает, что когда Эвола был дадаистом, он давал прикурить своими фиолетовыми ногтями, эфиром и книгами даже Тцаре с Маринетти. А сближение с Муссолини – оно было кратким, оба преследовали свои цели (Эвола – популяризацию своих идей, Муссолини – увидел было в нем достойного посла для переговоров с озабоченными собственной мифологией и экспедициями на Тибет нацистами, но быстро отозвал его и даже лишил загранпаспорта).
«Если Генон прав, то все мои труды напрасны…» – сказал как-то Андре Жид. Но после Генона и тем более Эволы у традиционалистов не стало центра и даже более или менее объединяющей фигуры. Относительно неплохо чувствовали себя те ветви традиционалистов, что были под крылом у масонов, а наиболее прессовали тех, кто ушел в политику к ультраправым (Эвола и Фреда[383] были убеждены в том, что современное буржуазное государство обречено – писал, однако, Эвола в «Тигре» и о том, что нет и достойных партизанских движений, к которым можно было бы присоединиться…). Сэджвик еще долго описывает швейцарскую, а потом и американскую коммуну Шуона, но сбивается на те суды о якобы сексуальных домогательствах и деньгах, которыми чреваты все эти, боюсь, уже New Age-вские предприятия… Ананда Кентиш Кумарасвами, наоборот, ушел в академическое служение – зная около 40 языков, заведовал индийским и персидским искусством в американских музеях.
Поэтому совсем дискретное далее повествование Сэджвика очень символично – традиционализм действительно распался на группки иногда в несколько человек. А те же личности, вроде Роуза, популярного в смутные последние годы СССР, того же Фреда или, например, поэтессы Кэтлин Рейн относятся к традиционализму по такой касательной, что я бы, к слову, ее не решился провести…
В главе про русский традиционализм, как уже говорилось, кажется несправедливым распределение ролей. Понятно, если Сэджвика больше интересуют политические импликации традиционализма, разговор действительно стоит строить вокруг Дугина, но посвящать Гейдару Джемалю больше страниц, чем строк Евгению Головину – в любом случае представляется несправедливым…
Но рассказ в любом случае оказывается интересным – хотя бы благодаря самой «натуре». Южнинский кружок Евгения «Адмирала» Головина, Юрия Мамлеева и Юрия Стефанова, отсидевший в психушке Джемаль, выгнанный из МАИ Дугин, Дугин и Джемаль, едущие в 1980 году на севере Памира в надежде на встречу с шейхами мистических орденов и посещающие могилы суфийских святых… В разговоре хоть и о Дугине, нашлось место «бесспорно прекрасному поэту и прозаику» (!) Лимонову, Летову и Курехину, тем носителям членских билетов НБП под первыми номерами… Сэджвик действительно прекрасен – имея такую натуру (он пишет и о контактах Дугина с СВР), какой павлопосадский платок мог бы он развернуть перед западными читателями! Давно продавался бы даже в вокзальных киосках и экранизировался в Европе, как «Лимонов» Э. Каррера. но Сэджвик – действительно научен и объективен. Его прежде всего интересует сюжет с рецепцией дугинских евразийских идей отечественной властью в наши годы. И пусть это уже давно не Генон, а сам Дугин в своей третьей или четвертой идеологической реинкарнации, но когда идеи некогда маргинального философа о евразийской сверхдержаве напрямую рифмуются с властным Евразийским союзом…
На Дугине Сэджвик не останавливается, рассказывает об Рунет-публицистах, издателе журнала «Волшебная гора» Артуре Медведеве, о предложившем украсить мечети витражами с изображением креста и звезды Давида Талгате Таджуддине, о входившем в дугинское Евразийское движение раввине Аврааме Шмулевиче…
Выводы в книге малозначительны – как и сам традиционализм, они могут говорить лишь о его былом расцвете (идейно – в 40-е, когда выходили книги Генона, фактически – в 60-е, когда кто-то следовал за Эволой), дискретном и до конца не воспринятом, непонятом существовании затем…
Возможно, Сэйджвик и прав в оценке роли Е. В. Головина – он, конечно, был типичным интеллектуальным аутсайдером (сжигание паспорта и выбрасывание рукописей во время кризиса, связанного с запретом на публикации – один из тому примеров), лидером Южинского кружка, но лидером кухонным, заниматься политикой он ни в коей мере не стремился – в средневековом духе наставлять нескольких учеников, вот его призвание.
После смерти Головина в 2010 году его архив начали издавать – вышел сборник статей «Там» (2010)[384], собрание стихов и песен «Парагон» (2013). Другое дело, что издания осуществлялись за счет учеников и близких, выходили обычными сейчас микроскопическими тиражами и уже становятся редкостью сами по себе…
Это издание, хоть и формально этакий поскреб по архивам, восхитительно в нескольких смыслах. Не только парадоксальной и вместе с тем стройной, как сонет или алхимическая формула, мыслью[385]. Но и как документ той эпохи – статьи опубликованные тут превалируют над неопубликованными. Головин уходит от цензурного удара, как боксер-чемпион, и одно это заслуживает благодарных аплодисментов. Не говоря, конечно, о потрясающей эрудиции (Дугину было у кого учиться!) – мало того, что он с легкостью рецензирует издания на нескольких европейских языках, разбирается в современной ему австрийской или шведской литературе, будто несколько лет там по фанту жил, но и оперирует такими именами, которые не знаем, я уверен, и мы сейчас. Да, Юрсенар выходила, Транстрёмер прозвучал после получения Нобелевской, но только прочтите остальную табель имен – право, иногда думается, не выдумал ли их вообще Головин?
Про время вообще интересно – Головин пишет в обязательной стилистике тех лет (обличает бездуховность Запада и т. д.) и всячески обходит цензуру на стебных виражах (один из его псевдонимов – М. Пронин, привет бдительному майору Пронину). Но несмотря на все это, на его литературоведческих статьях абсолютно не лежит шестидесятническо-диссидентской пыли. Он пишет подчас весело и лихо, как сейчас пишут для глянца, при этом упоминает таких культурных деятелей, которых – откуда он тогда мог вообще знать? Бенн и Юнгер, о Лотреамоне – Бланшо и Башляр, вот Берроуз, а из музыки – джаз, понятно, Веберн, Булез и Штокхаузен, ладно, но Джим Моррисон? А насколько по диамату разбор эволюции поэзии Аполлинера на основании темы апельсина в его творчестве?!
И эти статьи далеких 60-80-х годов действительно оказываются актуальными в разных своих смыслах. «При чтении, особенно при чтении детективных романов, мы проглатываем большинство окончаний, суффиксов, проглатываем часто слова, фразы и даже абзацы. Мы живем слишком быстро, чтобы детально вникать в каждое слово» – сказано будто про эпоху пролистывания информационных потоков, текущих по блоговым лентам. Он анализирует роман Эйвинда Юнсона «Эпоха его милости», где ответом на давление «повседневной жизни с ее потоком машин и пешеходов, планомерной службой в бетонных коробках, утренним кофе и вечерней любовью» становится «эксцессивная сексуальная жизнь с бесконечными инцестами» – критические выкладки да и сам сюжет скорее наших дней, чем советских шестидесятых. Некоторые наблюдения Головина над sci-fi поэзией Харри Мартинсона могут быть использованы при разговоре о космическом эпосе нынешнего Ф. Сваровского и т. д.
Да, я с огромным уважением отношусь к Адмиралу Головину, мне очень нравится эта книга, но даже с субъективной оценкой – по-моему, его антицензурные виражи на порядок тоньше что ли обычных диссидентских фиг в кармане. Вот, он ругает модернистскую лирику на чем свет стоит (она отличается стремлением «вытравить все, имеющее отношение к человеку»), но тут же делает такой хук – «вероятно, ни в какой иной области авангардистской литературы процесс дегуманизации не протекает столь интенсивно», заинтересовывая этой интенсивной дегуманизацией и дальше… Или такой ход, достойный средневековой риторики: разбирая всю дорогу тех поэтов, которые интересны именно ему, он дает в конце приписку, что «разумеется, подобные тенденции отнюдь не определяют современную шведскую поэзию в целом. Бунт против мещанства, борьба с духовным обнищанием находят отражения в творчестве… Интерес к боевой, актуальной литературе возрождается постепенно в самых широких кругах населения… Молодые шведские поэты… протестуют против войны в Индокитае (но их творчество – тема особой статьи)», которую, разумеется, Головин писать и не думал… Вот утверждает было атеизм Лагерквиста, но приводит при этом самые религиозные из него цитаты, и пишет так: «Лабиринты теологии, эзотеризма, позитивной науки не дают поэту найти что-то постоянное. Он никак не может сойти с каната, протянутого между реальным и ирреальным миром. Мучительным неверием, столь же мучительной верой полны его пьесы и проза».
И, разумеется, не только знакомство читателей с именами и опасная игра с властями было целью всего этого – московский алхимик Адмирал проводил свое понимание традиции даже в этих рецензиях для узкоспециальных изданий или везде зарубленных статьях. Он пишет о верности мистической доктрине и понятии центра креста, говоря о той же шведской лирике, поминает синтез современных научных знаний с некоторыми даоссскими и манихейскими мифами и там же дает сведения о «некоем священном числе, своего рода философском камне языковой алхимии» из «Ars magna» испанского алхимика XIII века Раймонда Луллия. И когда он осуждает капиталистическую современность (модель общества будущего и для нашей страны, Головин явно это понимал), то это осуждение происходит, конечно, не с социалистических, а традиционалистских основ – «машины, водородные бомбы, социальные сдвиги, свобода нравов – где граница индивида и общества, каковы обязанности человека перед обществом и существуют ли они вообще? Одинаковая работа, одинаковые развлечения, одинаковые квартиры – где субъективность, где собственный „категорический императив“? В каких теориях, в каких безднах искать пресловутое „я“?» Действительно, в каких? Кто хочет искать, может заглянуть и в мало освоенные бездны традиционализма…
Священный палач, или чем пахнет новый социализм
Опустошитель. № 13. Труд (Июль 2014). 204 стр.
Опустошитель. № 13. Капитал (Июль 2014). 196 стр.
Очень радостно, что, несмотря на все новые цензурные законы о мате, заимствованных словах и т. п., независимые литературные журналы продолжают выходить. Только недавно я писал о третьей книге «Русской прозы», как с тех пор не только вышел новый номер «Митиного журнала», но и возник усилиями энтузиастов (собственно только на энтузиазме эти журналы и растут) новый, «Носорог».
Но мы об «Опустошителе» – названный в честь произведения Беккета, журнал выстрелил этим летом дуплетом и поменял концепцию: «публикация текстов на бумаге низкого качества – все равно публикация. Проза и стихи неумеек и аутсайдеров остается прозой и стихами. Отсутствие дизайна и антидизайн – все равно дизайн. Тогда редакторы сменили технику, сделав свое детище глянцевым». Что ж, жест вполне ситуационистский, осталось выдавать, нет, продавать журнал за большие деньги где-нибудь в «Бублике» К. Собчак…
Тем более что, как понятно, рефлективной темой журнала стал капитал(изм). И то, что далеко не все тексты имеют даже косвенное отношение к этой теме, отнюдь не уменьшает их прелесть.
Про репринтные тексты Кафки и Дали-Бунюэля вряд ли нужно говорить. Можно отметить тексты Селина (он отбивается от упреков в коллаборационизме, собраны и отзывы его коллег – кто-то безусловно выводит писателя из-под политического суда, а кто-то жаждет его немедленного аутодафе) и Жида (в своем травеложном отчете о поездке по СССР акцентирует успехи той страны и – то, как угнетено, порабощено и «запуганно (затерроризированно)» сознание народа). Обе темы как нельзя более актуальны, увы, этим летом вспыхнувших информационных войн.
Самым масштабным на все два номера, отдающих предпочтение текстам все же лапидарным, становится лимоновский биограф всея Европы Эммануэль Каррер. Прозаиком на поверку он вышел гораздо более симпатичным: его «Усы» – это такой гоголевский «Нос». От того, что жена не помнит, что он носил усы, через скитания по Гонконгу и Макао, до полностью рассеченного бритвой собственного лица. Вполне свежо и даже местами страшно!
В процентном отношении далее по объему следует недавно умерший французский абсурдист Ролан Топор. Его скетч («негодный рассказ») про то, как учитель требует у умирающих в автомобильной катастрофе детей отвечать уроки («У Жоржа совсем нет пальцев, мсье. У него больше вообще нет рук» – «Я вас спрашиваю число, называйте число в ответ») изящно уравновешивается балладой про любовь фантазерки-француженки и трудового мигранта Драго, починяющего сапоги у нее под столом, – без обязательной нудной политкорректности, зато действительно романтично.
Номер в пору назвать русско-французским (это и объяснимо, у французов большой революционный опыт борьбы с капиталом), ведь и в разделе нон-фикшна («Extremum») можно, например, с удовольствием встретить прекрасного ученого-сюрреалиста Роже Кайуа со статьей-эссе – о палачах. Палачи, очевидно, была неприкасаемыми, а париями становиться никто не хотел: «чаще всего – это помилованный после осуждения преступник, иногда – последний из жителей, поселившихся в городе; в Суабе – это последний избранный городской советник, в Франконии – это последний женившийся». Но холостякам не стоит отчаиваться – Кайуа приводит фольклорные сюжеты, где в палачей влюбляются принцессы, правда, не зная, кто они такие (финал он, увы, не приводит). Да и вообще «подобно тому, как король иногда берет на себя обязанности священника и во всяком случае оказывается стоящим в таком же положении, как священник или даже сам Бог, случается, что и палач предстает как сакральный персонаж, который представляет общество в разнообразных религиозных актах».
Русские в матче с именитыми французами держатся весьма достойно! Так, повесть «Скупость тюльпанов» главного редактора и идейного вдохновителя всего «Опустошителя» Вадима Климова – насколько настороженную реакцию лично у меня вызывают прозаические игры наших молодых авторов с «сосудами беззакония» – затягивает ласковым и вкрадчивым лассо абсурда, как «Старуха» Хармса. Старуха-мужеубийца тут, кстати, точка притяжения всего сюжета.
Дмитрий Хаустов – мы постепенно переходим к разделу научных эссе, принося свои извинения, что не упомянуть всех из разделов основных – делает справедливые выкладки в эссе об экономике, как и Алексей Лапшин, рассуждая о рыночном обществе на примере фильма Ханеке «Седьмой континент».
Нельзя не отметить тень Дугина, осенившего своим темным крылом оба выпуска. В редакционном эссе о нем говорится, что начавшие сбор подписей после его радикальных антиукраинских высказываний 5 процентов мыслящего населения страны уподобились тем самым немыслящим 95 %. Не знаю про проценты, но, действительно, стукачество, даже направленное на благие цели, пахнет скорее шинелью, чем «Шанелью». В своих эссе опальный профессор громит капитализм и призывает к борьбе под знаменем «нового социализма», который должен придти, однако, не из пережитков марксизма и советской ностальгии («когда-то марксизм был свеж и парадоксален, как весенний ветер. В последние годы СССР он напоминал запахи сгнившей воды, овощной базы»).
Если перепечатка Кафки в чем-то кажется лично мне излишней, то этого не сказать о том же Эволе – его работа выходила на русском лишь однажды. «В любом нормальном обществе чисто экономический человек – то есть человек, для которого экономика является целью, а не средством, и составляет основную область его деятельности – всегда по праву считался человеком низшего происхождения», поэтому экономическая эра «по определению является глубокого анархической и антииерархической, в корне разрушает всякий правильный порядок», «как в марксизме, так и в современном капитализме». Люди легко могут обойтись без безграничного улучшения материальной базы (Ренан о промышленной выставке – «сколько же там вещей, без которых я прекрасно могу обойтись!»), труд вообще – вторичен. Он должен лишь помочь создать условия, чтобы «раскрыть свои способности, придать органичный смысл собственной жизни, достичь наиболее возможного для себя совершенства». Кажется, лучше о капитале и труде и не скажешь.
III. Звуки музыки
Кредо беспомощности
Андрей Лебедев, Кирилл Кобрин. «Беспомощный». Книга об одной песне. М.: НЛО, 2009. 136 стр.
Песня. У каждого есть Песня. И у меня, да. Ты, правда, хочешь знать, какая? Даже несколько. «Show Must Go On» источенного СПИДом до пудренной белизны Фредди на MTV в восьмом классе, когда в новостях шла его смерть – слезы старшеклассницы Нади на перемене и концерт памяти на Уэмбли. «With Or Without You» U2, что я, всегда медвежьим слухом обладая, смог петь в японских караоке – пошлый имидж, но душевно там, где маленькие комнатушки, из пневматических дверей которых рвется звук и пьяные клерки, у нас даже карточка постоянных посетителей была, Тони еще с Мари, и кампари-оранж по скидке, если сразу по два и всем. Потом натренировался так, что караоке-аппарат выдал как-то «94 процента соответствия оригиналу». Или вот…
Или вот «Helpless» Нила Янга, его «Беспощный». О ней эта книга в 125 страниц. Книга двух авторов – книга-дуэт, книга-трибьют. Когда песня была записана и исполнена, но и – когда была услышана, за сколько обменяли тот пласт и куда он завалился, в крошках печения Мадлен и бегстве по континентам. И это, конечно, важнее. Сейчас. Когда рок-н-ролл умер, но его воскресили и набальзамировали, как Ленина, а на лето любви по all-included туру и в глянце крема от загара.
Особенно сейчас. Когда «…Серый исчез куда-то, а вот, с семьдесят восьмыми роллингами, служит в банке, этого не помню, с этим не знаю что, а вот тип – здесь худющий и веселый – обрюзг, хмурый такой, морда матовая: сегодня видел. В зеркало».
Матовый, глянцевый… Это не благородная патина прошлого и грусти, не ваби и саби, а скорее едкое васаби. Или – попсовый «Васаби» с Ж. Рено по тому же MTV. Его, как пыль с тех пластов в вельветовых 80-х на барахолке в Горьком, не свести ацетоном. Можно – вспомнить, можно – забыть, ведь все это одна туфта и ложь. «Вы беспомощны потому, что ничего этого уже нет и уже не случится с вами никогда, но не в этом дело. Важно, что этого никогда и не было. Не было ни матери, ни солдатиков, ни закатов. Вы придумали все, потому что сейчас у вас тоже нет ничего. Нет ни офиса, ни шопинг-центра, ни даже любимого кофе. Есть только ощущение жизни, сновидчески мягко и бесшумно уходящей под уклон безо всякого вашего участия, вы ускоряетесь с каждым прожитым днем, оставаясь при этом на месте…».
Like a rolling stone? Или как Helter Skelter. Чарльз Мэнсон, убив жену Романа Полански, вывел на стене Helter Skelter. А Марк Чэпмен, расстреляв Леннона, уселся рядом перечитывать «Над пропастью во ржи». Вот поэтому и заводит Янг свое простенькое, дует в свою фолк-гармошку: «With dream comfort memory to spare, / And in my mind I still need a place to go, / All my changes were there».
А под рукой авторов, как старый винил в потертом конверте, много рецептов борьбы со всем этим безобразием времени. Тут и подробная библиография (альбомов, песен, городов, друзей), и любимые списки А. Лебедева как прием (переслушай, то есть, тьфу, см. его виртуозного «Скупщика непрожитого»), не менее нежно мемуары К. Кобрина («Где-то в Европе» или «Письма в Кейптаун о русской поэзии и другие эссе»), и стеб (Соединенное Королевство Хиджаба и Бурки в Ливане, Йокнапатофа в Ирландии) и указание вина, выпитого за каждым отрывком, как «current music» под каждой записью в «ЖЖ»…
Ведь «там – наступили новые времена: коротких песен, коротких гитарных проигрышей, коротких волос, коротких мыслей об удовольствии и длинных кокаиновых дорожек. А мы все доигрываем чужие мертвые песни, пока, наконец, и нам не пришел конец – вместе со страной, в которой жили. Так вот, сей час пробил для нас дважды. Потом еще и еще раз; потеряв чужое, стали терять свое – города, друзей, книги, годы. И вот, осев черт знает где, в чужих странах, в чужих городах, среди чужих драм, среди просто чужих, сами себе чужие, беспощадные без надежды на помощь, истеричные и циничные, как поздний Георгий Иванов („…никто нам не поможет // И не надо помогать!“), взялись сочинять книжку о последнем, что осталось у нас, – о памяти». Такое вот, из их Парижа (А. Лебедев) и Праги (К. Кобрин), они формулируют кредо беспощности. И больше тут, кажется, ни о чем говорить не стоит.
Сергей Калугин
Я люблю пить чай с Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном.
Сергей Калугин одна из самых ярких личностей того довольно блеклого явления, что зовется русский рок. Тонкий лирик, сочетающий в своей поэзии аллюзии на менестрелей, Иоанна Креста и БГ, замечательный инструменталист, возрождающий средневековые гитарные техники, суровый рокер, на концертах которого в одном маленьком московском клубе даже выдавали затычки из ваты для ушей, отчасти мистик-визионер, на равных апеллирующий к суфийским и алхимическим мистическим практикам, Калугин выступал сольно, с группой «Дикая охота», пел в дуэтах с Ольгой Арефьевой и Петром Акимовым, а в последние 10 лет входит в состав группы «Оргия праведников»[386]. Выход последнего альбома группы «Для тех, кто видит сны. Vol. 1» (2010) стал поводом для разговором с Сергеем.
Александр Чанцев: Сергей, спасибо, что нашли время поговорить. Вы с группой только что вернулись из «Великого Сибирского Похода» – турне по Челябинску, Омску, Сургуту, Новосибирску и другим городам. Как вам ощущалось в Сибири, что запомнилось больше всего?
Сергей Калугин: Прямо-таки потрясение вызвали Енисей и окрестности Красноярска. Сам город тоже удивительный, полный сюрреализма. Такого смешения стилей и эпох никогда не доводилось видеть. Идиллические, прямо с картин XIX века сошедшие деревни на взгорье, а под взгорьем суперсовременные билдинги из стекла и бетона. Было ощущение как во сне, когда совмещается несовместимое.
А.Ч.: В связи с Омском и сибирской темой вспоминаются фигуры белого движения, в последнее время попавшие в центр общественного внимания: Колчак, из-за фильма и сериала, барон Унгерн, появляющийся на страницах В. Пелевина и Л. Юзефовича, Краснов. Важны ли для вас эти персонажи, почему, как вы думаете, они стали опять актуальны, а конфликт красных и белых все никак, судя по всему, не заканчивается?
C.K.: Видите ли, чудесным образом я представляю линию непосредственной преемственности от дореволюционной России. Мои бабушка и дедушка по маминой линии, московские мещане, не были репрессированы в отличие от деда по отцовской, и получилось так, что меня воспитывали в традициях Российской Империи, а не по доктору Споку. То есть я был мальчиком в матросочке и бескозырке, которого хотели отдать в кадеты (так бабушка и дедушка упорно называли воспитанников Суворовского училища). Я пел с табуретки жестокий романс про Чайку, которую, шутя, ранил охотник безвестный, ездил на дачу в Немчиновку, и с шести лет читал рассказы Чехова в часы досуга. Бабушка на вопрос, как жилось при царе, мечтательно вздыхала: «Хорошо жили, тихо». И рассказывала о том, как в крещенский вечерок девушки гадали, и бросали башмачок за ворота, и её угодил точно в городового. Или как летели искры из-под копыт дедовой лошади в тот день, когда он уезжал на фронт в 14-м году.
Дед, кстати, вернулся в 17-м. По дороге к дому, что стоял на Тихвинской улице, на него напала революционная матросня и сорвала с него георгиевские кресты, бросив их в грязь, а деду крепко наваляла по шее. Дед после этого случая немедленно вступил в Савинковскую организацию и бегал по конспиративным явкам с разорванной игральной картой. Позже, почуяв запах жаренного, он свою контрреволюционную деятельность прекратил и даже дослужился к 50-м годам до подполковника медицинской службы. То есть непримиримого борца с большевизмом из него не вышло, но соглашательство его имело границы – в партию дед, слава Богу, не вступил.
В том, как меня воспитывали, не было религии, не было идеологии, не было должного образования, не было широчайшей культуры, характерной для образованных классов старой России, то есть я, конечно, не дитя белоэмигрантов, не прервавших традицию во всей её полноте. Но была живая, неразорванная ниточка мещанского бытия, скорее телесная, нежели духовная. Я буквально на клеточном уровне знаю, что такое жизнь до 17-го. Это совершенно не книжное знание.
Потому, что никаким книжным знанием не объяснить тот факт, что в 5 лет я потребовал у бабушки сделать мне белогвардейскую портупею, а у мамы дроздовский флаг с черепом и костями. В этой портупее и с этим флагом я вышел во двор, где был бит семилетним октябрёнком по фамилии Чехава, флаг мой был разорван и вбит в песок, каковое событие позже нашло отражение в песне «Последний воин мёртвой земли». Да, к чему я это всё. А, вспомнил! Колчак, Краснов, Унгерн. Ну, разумеется. Не Дзержинский же с Троцким, право!
А.Ч.: Я знаю, что вам нравится Пелевин. Что именно вам близко в его книгах – социально-политическая диагностика, популяризация буддизма, чувство юмора? Кого из современных авторов вы еще выделяете? Какая книга была у вас с собой в сибирских поездах?
С.К.: Выделить, кроме Пелевина, категорически некого. Он умный, а все прочие дураки. Пусть и начитанные. И ещё он во всём прав, и я в этом не виноват. Он просто не оставляет выбора. Приходится его любить. При чем он как-то так во всём прав, что это не раздражает. Вот, например, Коэльо тоже во всём прав человек, но почему-то ему за эту правоту неукротимо хочется дать по морде. И чем больше он прав, тем больше хочется, и может быть даже с ноги. А Пелевину совершенно не хочется, да и вряд ли получится, он же каратист, сам кому хочешь по морде даст.
А в поезде у меня было Полное собрание приключений Аллана Квотермейна сэра Генри Хаггарда. Замечательное викторианское чтение. Я и сейчас его читаю.
А.Ч.: Викторианство как альтернатива современности? Как, кстати, вы относитесь к стим-панку и вообще фантастике? Ваш пост об «Аватаре»[387] собрал, по-моему, какое-то рекордное количество комментариев…
С.К.: Я не знаю, что такое стим-панк, а к фантастике отношусь плохо, если говорить о литературе. Я очень её любил в 12 лет и мог читать сутками, но с тех пор прошло слишком много времени. Впрочем, ещё хуже я отношусь к фэнтэзи, если не считать основателя жанра Профессора. Толкиен гениален, его последователи если и не совсем бездарны, то по крайней мере неглубоки. Ни в ком из них нет искренней Веры, а только она придаёт произведению бездонность. Если же ты тупо интеллектуально берёшь какое-нибудь Древо Сефирот, как это сделал Желязны, и высасываешь из него сто томов сантабарбары, это глупость и занудство, ничего не дающее ни уму ни сердцу. Ещё одна моя любовь в этом жанре это, конечно, Роулинг. Я – фанат Гарри Поттера. Ибо сие есть (в новом обличье) та самая викторианская, глубоко христианская моральная воспитательная проза, на которую я подсел со времен «Маленького Оборвыша» Гринвуда, прочитанного мной в 7 лет. Обожаю. В зрелищном же кино я и фантастику и фэнтэзи очень люблю (я вообще люблю аттракционы), а «Аватар» меня сразил прямо в сердце, чего и всем желаю. Это фильм прямого действия, способный делать людей лучше. В этом его авангардность, а вовсе не в технических достижениях, которые тоже, разумеется, прекрасны. Но техника стареет, а сердце нет.
Возвращаясь к викторианству, на мой взгляд – это высшая точка (в смысле зрелости) развития христианской цивилизации. Это не божественная юность средних веков, не величие и мощь Возрождения, в ней нет аффекта. Это та полнота возраста, о которой говорил Павел. Это умудрённая осень, полная милосердия и понимания. Это безупречность стиля как сосуда духа. Это сдержанность. Это выкованная веками мораль. Сегодня, когда рушится христианская цивилизация, воздух викторианской эпохи для меня подобен возвращению домой. Я там отдыхаю среди своих. Я очень люблю пить чай с Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном. Это правильная компания.
А.Ч.: А что вы слушали в турне? Какая музыка рок, фолк, может быть, классика вообще кажется вам сейчас витальной, способной если не что-то изменить, но остаться с нами, не уйти в песок через несколько лет?
С.К.: Это зависит только от нас и больше ни от кого. Что люди захотят взять с собой в будущее то и возьмут. Сейчас адское перепроизводство музыки. Но всё же люди не дураки, и подлинное величие в этом потоке не тонет. Сколько наворочено электронной музыки, а Prodigy возвышаются над ней, как Монблан. Сколько в Германии метал-техно групп, a Rammstein – один. Всё зависит не от стиля, а от готовности художника к жертве. Это не сымитировать.
А.Ч.: У того же барона Унгерна, которого мы упомянули, были контакты с Японией (японцы видели в нем силу, которая может изгнать китайцев из Монголии) и непосредственный интерес к этой стране (прежде всего, к буддизму). В песнях с последнего альбома у вас впервые прозвучал интерес к Японии: цитаты из «Хагакурэ» на вкладыше к диску, аллюзии на камикадзэ в финальной песне «Вперед и вверх». Что именно вас интересует в Японии?
С.К.: Меня ничего в Японии не интересует. Я не манерничаю, просто вот вас разве в вашем доме что-нибудь интересует? Вы в нём живёте, вот и всё. Я много лет живу в стихах Исикавы Такубоку, в «Хагакурэ», в «Легенде о Нараяме». Да хоть в том же Мураками, которого сами японцы терпеть не могут за безродный космополитизм, почему нет. Мураками хороший. Это давно стало мной. Я не испытываю особой нужды погружаться в тонкости Гагаку, но я играл Гагаку в переложении для классической гитары. Я русский человек, вдобавок художник, поэтому очень многие культуры стали моим домом. Это и упомянутая викторианская эпоха, и кордовский халифат, и царство Ашоки, и королевство Роджера Сицилийского, и фолкнеровский американский Юг, и мир суфийских дервишей. Их много, этих обителей. Япония одна из них. Понятия не имею, какое эта моя внутренняя Япония имеет отношение к Японии реальной. Может быть, никакого. А может быть куда большее, чем сама Япония имеет отношение к себе…
А.Ч.: Тот же любительский клип на песню «Вперед и вверх»[388], для которого использованы кадры из японского фильма про камикадзэ, недавно усиленно обсуждался в блогосфере, даже попал на первое место в видео-топе «Яndex». Простите за прямолинейность, какой смысл вы вкладывали в строчки «Во мне полтонны / пробуждающей весны / Для тех, кто спит во мгле / Для тех, кто спит и видит сны»?
С.К.: Полтонны – это те самые полтонны, которые после изначальных 250 кг стали загружать в самолёты камикадзэ. Пробуждение? Пробуждение от иллюзий. Пробуждение к Свету Таковости. Смерть и Просветление одно. Самурайские дела.
А.Ч.: Обсуждение в Интернете, блогах… Вы на долгое время удаляли, потом опять стали вести ваш «Живой журнал». Что вы вообще думаете о блогах и социальных сетях, вы не склонны воспринимать эту всеобщую страсть к массовым коммуникациям как знак отчуждения и «начала эры любви без закона»[389]?
С.К.: Я о них не думаю, я ими пользуюсь для популяризации своего дела. У меня просто нет альтернативы, блог – это почти единственное доступное нам средство массовой информации, ведь радио, телевидение, газеты для нас перекрыты намертво, журналов, пишущих о такой музыке тоже почти нет. Единственное отрицательное последствие блогомании, на мой взгляд, это страсть изрыгать не переваренные, не отлежавшиеся мысли и излагать их рыхло. Когда путь к читателю был длиннее, а шанс быть услышанным редок, писатель максимально концентрировал мысль, годами вынашивал и оттачивал свой монолог. Блог же провоцирует реагировать немедленно, и люди реагируют. Отсюда завал конкретики и слабость обобщения.
А.Ч.: Человек, сделавший фанарт на «Вперед и вверх», сделал также любительский клип на песню «Наша Родина СССР» на стихи Дмитрия Аверьянова, использовав в качестве видеоряда старые советские хроники со счастливыми лицами комбайнеров, космонавтов, сборщиков хлопка и др. Либералы бы восприняли этот клип как ностальгию по Союзу, а каков для вас основной посыл этой песни?
С.К.: Я воспринимаю её как мрачнейший буддийский гимн Пустоте. Многие слышат только припев, то есть слышат то, что хотят слышать. Текст же, если вдуматься, страшен. Страшен не в смысле ужастика, а страшен так, как страшны смерть и святость, обнажённая суть. Это песня о детях рухнувшего мира, ушедшего в Ничто, как Атлантида. Неважно вообще, был ли этот мир хорош или плох. Важен опыт крушения мироздания. Важно понимание того, что почвы под ногами нет и никогда не будет, потому, что даже если из хаоса возникнет новый мир, ты будешь знать о том, что и он конечен. И остаётся только Путь из Ниоткуда в Никуда. Мы живые, пока мы идём. Наша родина СССР.
А.Ч.: Чтобы закончить с идеологической частью. В последнем альбоме «Оргии» есть аллюзии на мифический Северный морской поход тевтонских рыцарей – экспедицию на крайний Север в поисках Гипербореи, Туле. Идеи, взгляды философов, публицистов, развивающих идеи Традиции, как мне кажется, всегда были важны для вас. В последнее же время все чаще стали раздаваться голоса, что Эволу, Генона, Юнгера и даже Элиаде[390] не стоит переводить, издавать и вообще читать[391]. Что вы думаете об этом?
C.K.: То ли ещё будет. Эти голоса лишь предвестники волны левацко-либерального интеллектуального террора, который бушует в Европе уже не один десяток лет. По мере интеграции России в современную, уверенно становящуюся плановой и социалистической, Европу эти голоса будут всё громче. Я не утверждаю, что сегодняшняя Россия является какой-то положительной альтернативой этой самой социалистической Европе, – просто у нас бардак никак не закончится. И пока он не закончился, кролик может попрыгать и пощипать травку. Тот факт, что наша власть не озабочена ничем, кроме набивания брюха под аккомпанемент патриотических заклинаний, имеет ту положительную сторону, что в традиционно мыслящих интеллектуалах не видят опасности. Они для власти, да и для народа в целом – никто, их место у параши. Вот, сидя у параши, мы и можем развлекаться тем, что читаем Эволу. А в Европе нашего брата давно забили непосредственно в парашу. Но мерзавцы, на которых вы сослались, конечно, прекрасны. Кувшинные рыла без страха и упрёка. Отрыжка схоластики. Самое простое было бы заподозрить, что автор приведенного вами пассажа попросту неуч советского типа, представляющий схоластику как споры о количестве бесов на кончике иглы. Но боюсь, что дело хуже, и товарищ прекрасно знаком и с Панофским, и Хейзингой, и даже непосредственно с источниками. Но он чует, чует конъюнктуру. Будущий день стучится в дверь, и в этом будущем дне ребятам уготовано царское место. Комса проклятая.
А.Ч.: Ваши альбомы всегда содержали в себе явный концептуальный посыл: «Nigredo» – первая стадия алхимического Делания, «Уходящее солнце» с песнями «Армагеддон FM» и «Станция мертвых сердец» – конец света и проигранная битва, энтропия и эсхатология. На последнем альбоме, как мне кажется, вы не только все больше приходите к прямому высказыванию, но даже выбрали более простое оформление диска по сравнению со средневековыми, барочными иллюстрациями Дмитрия Воронцова[392], оформлявшего, в частности, книги Гюисманса. Не боитесь ли вы, как Пелевин, перейти, условно говоря, из художественной области в публицистическую?
С.К.: Я не задаюсь подобными вопросами, делая то, что мне представляется честным в данный момент. Меня сегодня совсем не интересует поэзия. Поэзия мне скучна. Я не вижу смысла нанизывать образы, и уж подавно играть метафорами. Но меня интересует слово, сказанное со властью, это то, о чём говорится в Евангелии. Мне не интересна музыка как искусство наворачивать музыкальные образы – мне интересны созвучия, выносящие мозг. То есть мы хотим заниматься искусством прямого действия, непосредственно трансформирующим сознание слушателя. Причём бесповоротно, как LSD. Мы очень опасны (смеется).
А.Ч.: Девиз вашей группы – «Свобода в служении». Чему сейчас в первую очередь надо служить?
С.К.: Как и всегда – Сердцу.
Zootopia
Мне трудно говорить об этих четырех ирландцах, назвавших свою группу в честь американского самолета-разведчика U2. Нет, с ними ничего не случилось, все более чем нормально, они вот даже приезжают на этой неделе в Москву. Сделалось со мной, когда они значили так интимно много, теряли, наоборот, значение или, в самом начале, смутной весной 1993 года я услышал их альбом «Zooropa» – альбом, построенный на образе объединенной Европы, в котором герои были далеко не объединены, а скорее потеряны. Альбом, который целиком можно было ставить в качестве саундтрека к лучшим фильмам 90-х – от «Неба над Берлином» Вендерса до «Достучаться до небес» Яна. Альбом смутного настроения после долгой вечеринки – выходишь из закрывающегося бара где-нибудь в Амстердаме или из сквота случайных знакомых в Берлине, все было весело, алкоголь, дискотечные мелодии и смех друзей еще не отпустили, но куда дальше? Green light, seven eleven / You stop in for a pack of cigarettes / You don't smoke, don't even want to / Hey now, check your change («Stay (Faraway, So Close!»))… Альбом того состояния (в том смысле, в каком изобретенный Брайном Ино музыкальный стиль ambient транслирует скорее атмосферные ощущения, чем внятные мелодии), в котором мы были – по своим уже, не общеевропейским причинам – после рассвета девяностых и перед закатом нулевых. Red lights, gray morning / You stumble out of a hole in the ground /A vampire or a victim / It depends on who's around…
Случалось со мной и дальше, когда приходили – сначала на кассетах и левых дисках, потом «родными» альбомами из фирменных магазинов и синглами и бутлегами из лондонских и парижских HMV – другие альбомы.
«Boy» (1980), «October» (1981) и «War» (1983) – их первая «тройка», ирландской самоидентификации и ирландских же дел типа IRA, Белфаста и американской эмиграции (Микки Рурк в «Заупокойной молитве» играл бойца IRA, кажется, как иллюстрацию к тем альбомам), грязного панковского звука и запредельной искренности молодых ребят из одной дублинской школы.
Было заинтересованное внимание, но прорыв пришел позже – с «The Unforgettable Fire» (1984), для записи которого они заперлись в заброшенном замке, вышли из своего мирка на другие темы (в альбоме больше о той же Америке) и другой уровень (их долголетними продюсерами стали Брайн Ино и Даниэль Ланау, а обложку нарисовал их будущий клиповой коллаборатор Антон Корбайн).
А потом, конечно, их уже великая тройка – «Joshua Tree» (1987), «Achtung Baby» (1991) и «Zooropa» (1993). Первый – ирландского вечно протестного фолка и корневого американского блюза, той же потерянности, что хоть у вечных любовников из «With Or Without You», что у вечных абсолютных новичков из «I Still Haven't Found What I'm Looking For». Второй – циничней и, соответственно, проникновенней, о том постоянно ускользающем посреди евровечеринок и марокканских трипов, неразрешимых споров с родителями и гламурной сексуальности славы, что – One love / One life / When it's one need / In the night / It's one love / We get to share it («One»). Но ты все еще не знаешь, куда идешь и зачем пришел сюда, верно? Have you come here for forgiveness / Have you come to raise the dead / Have you come here to play Jesus?
«Where The Streets Have No Name», «Fly», «Numb» – трудно в те начальные 90-е было включить MTV и не увидеть их там. U2 стали really big и – знали об этом, играли на этом и обыгрывали это. Боно и компания придумали шоу Zoo TV с подвешенным над сценой Трабантом, лозунгами в стиле парижского лета 68 «Everything you know is wrong», «beLIEve» и «Watch more TV» и альтер эго Боно в виде сильно накрашенного и сверх меры манерного мелкого дьявола Мистера МакФисто, изнемогающего под бременем славы и (тогда еще это слово было не в ходу) гламура. Мистер МакФисто щеголял в золотом костюме, звонил со сцены президентам, ломался в разговоре с их секретаршами и смахивал слезу, сильно разбавленную тушью[393]. Потом была придумана и Зуропа, в которой Европа могла себя узнать, как в бескомпромиссном зеркале ультралевого комикса.
U2 были на MTV, во всех ток-шоу, на всех обложках. Они действительно были везде. Сняли три версии клипа «One» – от попсовейшей (мачо Боно грустит в баре по какой-то модельной девице) через активистскую (они переоделись в женские костюмы и нанесли грим – геи тогда еще нуждались в защите и понимании) до полностью артхаусной (весь клип по экрану бежит буйвол, распускается подсолнух и высвечивается «Единое» на всех языках мира). Занимались общественной деятельностью и политикой (впрочем, когда они ей не занимались? Greenpeace, Amnesty International, AIDS in Africa and Gay rights). Перепевали чужие песни, делали дуэты и трибьюты, отдавали свои песни всем – от Тины Тернер («Golden Eye» в фильме про Бонда написал Боно) до Джонни Кэша («Wanderer»). Традиционно много писали музыки для кино (с другом Вендерсом, кажется, они «махнулись не глядя» надолго – он снимал их клипы, они поставляли песни в его фильмы, от «До самого конца света» до «Конца насилия»). Сняли фильм «Отель миллион долларов» (2000) – по сценарию Боно, с песнями по мотивам «Земли под ее ногами» Салмана Рушди, с Милой Йовович и Мелом Гибсоном и, конечно, неизменным Вендерсом за режиссерской камерой.
Казалось, им можно было настолько все, что запись Генсбуром Марсельезы в стиле регги просто чушь и мелочь. U2 ушли в эксперименты. И записали два действительно интересных альбома. Первый – «Original Soundtracks 1» в виде группы Passengers (1995), куда вошли те же Ино и Ланау. Настоящий 7-минутный эмбиент или двухминутный сарказм про обжирающегося гамбургерами «белого негра» Элвиса Пресли как символа Америки, оставшиеся после сессий Zooropa песни и «Blue Room» из саундтерка к «За облаками» Антониони и Вендерса… А еще песни к никому неизвестным южноафриканским театральным постановкам и вообще неснятым фильмам… Под собственным же именем U2 выпустили «Pop» (1997), где играли на поле дискотечной музыки, но и исполняли настоящий трип-хоп…
Если честно, я до сих пор жду «Original Soundtracks 2» и очень хотел бы, чтобы U2 сделали какую-нибудь трип-хоп коллаборацию с великими бристольцами Portishead, Tricky или Massive Attack. Но альбомы были действительно интересными и экспериментальными – «народ не понял», a U2 – испугались, не получив своих миллионов проданных дисков и миллионов фанатов на стадионных шоу (на этот раз Трабант был заменен на огромный mirrorball лимон).
И решили от греха подальше «припасть к корням» – выпустить альбомы в духе «традиционного U2» (что есть, понятно, оксюморон, потому что все их работы до этого были – рост, вперед и вверх, но в разных стилях): «All That You Can't Leave Behind» (2000) и «How to Dismantle an Atomic Bomb» (2004). Альбомы хоть и вдохновленные (в частности, Боно посвятил несколько песен умершему отцу, которого очень любил), но слишком правильные что ли и, кажется, нацеленные больше всего на одно – быть больше всех, быть № 1. Что, впрочем, и удалось.
Успех был закреплен и сопутствующим: Боно уже не просто звонил президентам, а тусовался с ними (шутка с фанатских сайтов: Боно приходит на встречу к Бушу-младшему, секретарша озадаченно звонит президенту – «С вами хочет встретиться человек в солнечных очках, шляпе, с сережкой в ухе и… только с одним именем!»), несколько раз выдвигался на Нобелевскую премию мира, a U2 выпускали Best Hits, переиздавали remastered альбомы, снимались в 3D концертном фильме… Даже скандалы стали другого толка – басист Эдем Клэйтон уже не встречался с Наоми Кэмпбелл и не носился по Дублину под 100 с травой под сиденьем, но Эдж пытался застроиться не на той территории в Майами, а Боно прогорал на финансовых сделках… И гид-ирландец, показавший нам в Дублине ту школу, где U2 и встретились, как-то скривился – они действительно стали too big, слишком велики для маленькой и гордой Ирландии, riotous Eire, стали их главным туристическим брендом (а сами вывели свои финансы в Европу, потому что в Ирландии слишком большой подоходный налог)…
Я тоже думал, они стали уже так big, что им уже не поместиться в сердце обычного фаната. Но чудо произошло, когда его уже не ждешь, – чудо называлось «No Line On The Horizon» (2009). Вот этот альбом был действительно «настоящим U2» – с искренностью и силой, с дискотечными боевиками и эмбиентными пейзажами, иронией над лирикой и лирикой поверх иронии. То есть с тем, что так трудно определить (играют ли они рок, поп или что-то еще, спорят уже слишком давно. Пусть спорят).
U2 не были бы U2, если бы не решили обыграть настоящий успех – они опять хотели быть больше всех уже в мировом шоу с этим альбомом, и им это удалось. Безумная футуристическая сцена, раздвигающаяся, сдвигающаяся, за свою конструкцию уже названная «Клешней» (Claw), уже обещанная с потрохами после окончания шоу какому-то арт-музею Австралии, позволяющая наблюдать сцену со всех углов стадиона (шоу было названо «360 градусов»), и звук, и свет (шоу видно далеко со всех точек города), и масштаб (80 тысяч людей на стадионе – обычное дело), и амбиции (теперь Боно звонит не президентам, а космонавтам на орбите – на очереди Господь Бог?), и время (начавшееся в 2009 году, шоу «по многочисленным просьбам» продолжено до 2011, а билеты на некоторые шоу уже раскуплены на корню)… Самое дорогое и амбициозное шоу мира: количество что грузовиков с оборудованием, что доходов – зашкаливает. И все это действительно играет: до концерта на Олимпийском стадионе в Берлине я видел людей не только из Евросоюза и в майках с концертов чуть ли не десятилетней давности, в очереди за пивом стоял за Вячеславом Бутусовым, а после шоу – простите за пафос, но пафос (или искренность?) давно стали синонимом Боно и Ко – те же люди курили, пили и пели хором в благонадежном берлинском U-bahn'e, перед этим смахнув слезу на последних аккордах под замирающие всполохи тысяч экранов, стробоскопов и камер…
И U2 опять будут везде – как Боно сказал в интервью американскому Rolling Stone в августе, они работают сейчас над 4 (!) альбомами: «Песни восхождения» (не вошедший в «No Line On The Horizon» сессионный материал, вдохновленный песнопениями марокканских дервишей), написанный Боно и Эджем саундтрек к мюзиклу «Человек-паук» (многострадальный мюзикл то совсем заглох из-за финансовых сложностей, то все же воскрес – 21 декабря состоится бродвейская премьера), некий «рок-альбом» и некий же «альбом клубной музыки».
Будут они и в Москве в эту среду, 25 августа 2010 года. Впервые (до этого только Эдж был проездом с какой-то очередной миссией гринписовцев). После долгих переговоров (по слухам, они хотели не только кругленькую сумму, но и предъявляли километровый райдер – включая требования к покрытию Лужников). Не шибко худыми и 50-летними. Дающими надежду фанатам («впервые!») и отбирающими ее («слишком взвинтили цены»). В ожидании провала (полупустые трибуны) или наоборот. Впрочем, возможно все, недаром у нашей страны с U2 такие странные отношения – все вроде их знают, но среди записных русских любимцев, как, например, Depeche Mode, никогда вроде не значились, а сами они то не желали ехать из-за политически несимпатичного климата, то вот нисходят. Так что возможно все. Утопия или антиутопия Зуропы в том числе.
Декаданс: антилетняя музыка
Элис, Стиву, Сен-Сенькову и Хансу
10 странных музыкантов, декаданс жанра – будь то кантри или джаз, метал или техно. Они разлагают свой стиль изнутри и делают из него что-то новое, очень необычное. Они необязательно среди «последних новинок», но наверняка среди тех, что на дальней полке, еще поискать с толковым консультантом. Впрочем, в Москве их все равно за редким исключением не купить ни на дисках, ни на виниле – приходилось заказывать в Лондоне, Берлине и Токио. Когда на MTV только реалити-шоу «продвинутой» (в сторону полной неартикулируемости сознания) молодежи, по нашему радио – в лучшем случае «Hotel California», а в терабайтных залежах youtube, last.fm и нового «облачного» Web 3.0 копаться жизни не хватит. От «летних хитов» необязательно пить цикуту – если есть противоядие, о котором в этой дека-рецензии.
Ego-Wrappin'
Про японцев мне давно казалось, что среди массы роботов с жизненной стратегией, записанной на серийную микросхему, есть процент по-настоящему креативных, безумных, свободных людей. Этот джаз-дуэт из Осаки – определенно из их числа, а то по-мальчишески вертлявая, то печальная, как великие блюз-дивы прошлого, солистка Ёсиэ Накано – это японская Бьорк без шуток. В своих кабаре-выступлениях Ego-Wrappin' легко чередуют разухабистое приджазованное чуть ли не регги («Go Action») с проникновенными блюзами («»). Любят издаваться на виниле, что им необычайно идет. И, может быть, даже правильно, что из пркуренных токийских клубов они так и не вырвались в экспортную обойму…
Vic Chesnutt
Англоязычный Башлачев, в котором в ядреной пропорции намешены вольнолюбивый бобдилановский фолк и настоящая смурь глухой американской глубинки. Своеобразная манера игры на гитаре – после автокатастрофы в 18 лет он был частично парализован. Выпустил 17 альбомов, был счастливо женат, снялся в фильме Билли Боб Торнтона «Отточенное лезвие», но от хронической депрессии было не уйти – очередная попытка суицида в 2009 оказалась успешной. И дело тут, кажется, не в травме или даже не детских фобиях (Вик был приемным ребенком) – достаточно прочесть текст песни «Flirted With You All My Life» с интимным обращением к смерти и Богу, или услышать, как он бьет по струнам, как по тени своего самого страшного демона, в «Rustic City Fathers». Вика услышали его друзья (среди которых Майк Стайп из R.E.M, даже продюссировавший его диски) и более широкая публика, когда вышел альбом каверов Вика «Sweet Relief II: Gravity of the Situation» в исполнении Smashing Pumpkins, Garbage, R.E.M. и даже, прости Господи, Мадонны.
Neko Case
Огненно-рыжая американка с украинскими корнями, пожившая в Канаде, Нико умеет выбирать названия для своих групп – Neko Case & Her Boyfriends или вообще The New Pornographers (да и само ее имя, Neko, если читать его как транскрипцию с японского, означает «кошка»). Та же «Википедия» определяет ее как «инди» (а ведь могла бы как «рок» или даже «музыка»…), хотя, скорее, поет она кантри, ок, инди-кантри, недаром среди ее кумиров значатся Нил Янг и Том Уэйтс. Ее альбом 2009 года «Middle Cyclone» закрепил успех предыдущего «Fox Confessor Brings the Flood» – так что теперь есть опасения, что Нико станет чаще появляться на обложке «Плэйбоя» и в шоу Леттермана (первое она с возмущением отвергла, а против второго не устояла…). А может, и дальше будет вдохновляться «Мертвецом» Джармуша и «Шоссе в никуда» Линча и сочинять песни вроде «Может, воробей»…
ANBB
Этот дуэт очень легко представить, если просто расшифровать инициалы аббревиатуры – Альва Ното, предпочитающий именоваться звуковым художником и изобретший уже парочку новых направлений в эмбиентовой музыке шумов, скрипов и фона, и Бликса Баргельд, которому после индустриально-урбанистической Einsturzende Neubauten и кейвовских креатур The Birthday Party и The Bad Seeds можно было бы, в принципе, лишь редкими записями стряхивать пыль со своего прижизненного памятника. Звук ANBB, кстати, отчасти уже был засвидетельствован в «Рушащихся новостройках» Бликсы (можно сравнить фоновые потрескивания в «I Wish I Was A Mole In The Ground Extended» ANBB и в «Silence is Sexy» Einsturzende Neubauten) и восходит к тем бледным небесам, где царят Брайн Ино и Джон Кейдж.
Chinawoman
Известная даже в наших краях канадская девушка с внешностью неизбалованной вниманием студентки-ботанки, очень низким голосом и русскими корнями (свое происхождение от балерины Кировского театра Мишель зафиксировала в песне «Russian Ballerina»). В интервью[394] русские слова она набирает кириллицей, в видеоклипах использует ретро-эротику («Aviva») и размышляет над природой девичьего одиночества («Party girl») и человеческих отношений («Lovers Are Strangers») в таком симпатичном не ностальгическом, а даже винтажном ключе, что ее паства не только из «социально замедленных» людей («God Bless My Socially Retarded Friends») определенно будет расти как на дрожжах. Достойное изобретение не только для хипстеров, но и для тех меланхоликов, кто уверен, что после бристольского трип-хопа в техно-музыке не было ничего достойного.
Lhasa de Sela
Совершенно волшебная девушка с улыбкой ребенка-эльфа, копной волос системного хиппи и незатухающими огоньками в глазах. Та же Бьорк уже выросла из этого состояния – Лхаса не успела, в 2009 ее скосил рак груди. Лхаса, кстати, не псевдоним, а настоящее имя. Родилась в Америке, в семье мексиканца и еврейки. Начала петь в греческом кафе латину и клезмер – как ее музыку определяют как world, так и она не только колесила между Америкой, Канадой и Францией, но и записывала фолк/рок песни на английском, испанском (полностью – альбом «La Llorona») и французском. На ее счету немногочисленные, но восхительные коллаборации («That Leaving Feeling» для сольного альбома солиста Tindersticks Стюарта Стэйплза) и всего три альбома. Средиземноморские мелодии, под которые танцевать в каком-нибудь фильме Кустурицы («De cara a la pared») и пронзительные, уже с того света, треки с последнего диска («Rising») – это песни блейковских невинности и опыта, принятия Бога («My Name»), в радости или смерти, одинаково. Фанаты до сих пор под ее песнями в youtube или на ее страничке в Facebook пишут на всех языках спасибо и как жаль, что она ушла. Действительно безумно жаль, Лхаса…
CocoRosie
Не последние еще в нашем списки барышни со смещенной, так сказать, национальной идентичностью – сестры Бианка и Сьерра Кэседи родились в Америке (в их матери смешалась индейская и сирийская кровь), но потом их пути при разводе родителей разошлись: та же Сьерра столько жила в Париже, где хотела стать оперной дивой, что в интервью ее английский звучит как неродной. После обретения друг друга сестрички заперлись в ванной («там лучше акустика и больше уединения») на Монмартре и записали первый альбом. Названием группы стали имена, которыми звала их эксцентричная мать в детстве. На популярность сыграл, видимо, и их имидж – сестры одеваются то в парчовый винтаж, то в хулиганские рэп-наряды, любят пририсовывать себе эспаньолки и, обнимаясь, проповедовать LGBT и феминиидеи. Музыка, впрочем, не отстает как по тематике – барышни любят петь про виселицу («Gallows»), красивых гей-мальчиков в духе Жене («Beautiful Boyz» в дуэте с Antony) и Бога женского рода («God Has a Voice, She Speaks Through Me»), так и исполнению («мяукующий» голос Бианки, оперные кунштюки Сьерры и хип-хоп сопровождение). Эксперименты касаются как форм (настоящий артистический терроризм в духе Триера был весело предъявлен в зонге «Japan» – начинающемся как разудалое караокэ и припасшем шумовую оперу под конец), так и сайд-проектов («Metallic Falcons» Сьерры играет более холодную музыку, похожую на жидкий азот, спрыснутый эфиром). Четвертый альбом «Серые океаны» вышел в прошлом году, а сейчас их музыку можно услышать то на показе мод Прада, то в гей-зомби фильме «Отто, или В компании мертвецов» (Б. Ля Брюс, 2008).
Ordo Rosarius Equilibrio
Шведам повезло – их у нас не только знают, но они у нас даже концертировали. Что и понятно – металл, особенно «медляки», в нашей стране традиционно в цене. Впрочем, с металлом у них не так просто – их называли и «апокалиптик-роком», и постиндастриалом, и неофолком, и даже martial industrial music. Глубокий голос, мужественная музыкальная подкладка, песни с неизменно длинными названиями («Where I Stand on the Holy Mountain and Pray 4 the War», например) с готическим флером и богоборческо-сексуальным подтекстом: Томас Петтерсон и меняющиеся при нем блондинки с видом бывалых доминатрикс играют то, что лучше б назвать нежным садо-мазо. У Ordo Rosarius Equilibrio есть мелодичность, артистичность (даже фото дуэта в юбках не доходят до грани пошлости и кэмпа) и настроение (вернее, умение манипулировать оным), что выделяют их из массы готик/фрик групп/шоу. Убедиться в этом просто – клип на песню «Imbecile, My Idiot Lover» обладает эффектом буквально вирусного видео: проверено на друзьях в ЖЖ и Facebook….
Jolie Holland
Мрачная американская красавица (потусовавшаяся и в Канаде, как многие ее компаньонки из этого списка), предстающая то кантри-дивой из прошлого, то готической принцессой из наших дней. Числит себя почитателем Сида Баррета («Dark Globe»), в ряды ее поклонников записался сам Том Уэйтс – так как сама Джоли исполняет надрывные кантри, блюзы и рок, то именования «Том Уэйтс в юбке» ей не миновать. Серьезный вид, медитативные мелодии, независимая поза – до широкой известности ей далеко. Да и прививку готичной некрофильской эстетики к мелодике кантри поняли далеко не все по обе стороны баррикад. Пока остается автором самой известной своей песни «Old Fashioned Morphine» с прекрасным текстом о том, что продукт, подходившей Уильяму Берроузу, Изабель Эберхардт (швейцарской феминистке конца 19 века, отправившейся в юном возрасте в Северную Африку в мужском наряде и потом описавшей свои мистические трипы с суфиями) и бабушке исполнительцы, самой Джоли повредить уж никак не может…
Gavin Friday
Едва ли не самый утонченный экстравагант, чья изысканная оригинальность равно пропорциональна степени его недокакбы известности. Оскар Уайльд от рока, католический трансвестит, Иоанн Богослов от ирландской музыки, где Иисусом – Боно из U2. Сравнение с Боно, его другом детства, вообще многое объясняет: если первый отвечал за солнечное мессианство попа, то Гэвин – за лунный маргинальный рок. Начинал Гэвин (настоящее имя – Фионан Мартин Ханви) с братом Эджа из U2 и Гугги в Virgin Prunes, до сих пор весьма уважаемой в узких кругах декаданс-кабаре-панк группировке. Потом, размениваясь на живопись, познавательные экзистенциальные и жизненные кризисы и т. п., выпустил три сольных диска вместе с мультиинструменталистом Морисом Сизером, гениальных без скидок: «Each Man Kills the Thing He Loves» (одноименной песни подпел бы, думается, и сам автор Уайльд), «Adam 'n' Eve и, венец всего, «Shag Tobacco», который стал бы лучшим трип-хоповым альбомом, если бы трип-хоп ассоциировали с мужским вокалом и если бы Гэвина хоть раз оценили по достоинству. На вкладыше к «Махорке» Гэвин под сенью грамофона в тени лежит в ванне с накрашенными черным ногтями, поет оммажи Марку Болану и Карузо («Caruso») и показывает красную карточку этому веку («My Twentieth Century») потерянных в дублинских рассветах трансвеститов («Dolls») и безнадежной любви. Цитировать хочется весь трэклист альбома, но нужно остановиться, как сделал сам Гэвин. Он то уходил в высокое искусство – выступал на поэтических фестивалях с чтением сонетов Шекспира и перелагал вместе с Боно прокофьевских «Петю и волка», то снисходил до более низкого жанра – мелькал в кино («Завтрак на Плутоне») и массированно писал для него музыку вместе с все тем же вездесущим Боно и прочими своими старинными коллабораторми – «Во имя отца», «Баския», а также для более попсовых «Ромео+Джульетта» («Angel») и «Мулен Руж!» (дует с Боно опять же из T.Rex «Children of the Revolution»). Гэвин и сам снимался в кино – эпизодическая роль в «Завтраке на Плутоне» Нила Джордана, вообще снисходил иногда до странных и удачных экспериментов – записал, например, две песни для двойного диска «Rogue's Gallery: Pirate Ballads, Sea Songs, and Chanteys» – сборника шанти, песней британских пиратов, в котором отметились люди уровня/спектра Лу Рида и Брайна Ферри, Ника Кейв и Джарвиса Кокера… В Страстную пятницу этого года после 16-летнего молчания Гэвин выпустил альбом «католик» (именно так, с маленькой буквы), на обложке которого он лежит в гробу, укрытый ирландским флагом, как герой Ирландии Майкла Коллинза на известной картине. Поет Гэвин, впрочем, больше о том, как жить, потеряв себя, после любви и без Бога. Это совсем другая музыка – очень взрослая, очень мужская – и спродюссирована она, кстати, Кеном Томасом (Throbbing Gristle и Cocteau Twins). В альбоме есть также эссе «Реквием по умирающим», неизменные благодарности Боно и его жене, и музыка, которую Лиффи иногда напевает своим верным сыновьям поневоле вроде Уайльда, Джойса, а теперь и рокеров.
Achtung loutallica
Календарную смену октября на ноябрь 2011 фанаты двух лагерей и общее лобби меломанов провели в напряженном ожидании – только перевели дух после выхода в конце октября альбома Лу Рида и Metallica «Lulu», как опять затаили его перед ноябрьскими прилавками газетных киосков – в приложении к декабрьскому выпуску Q заявлен «АНК-toong BAY-bi Covered», звездный трибьют «Achtung Baby» U2. «Утечки» (одноименные понятно чему leaks), вывешенные на YouTube и торрентах, приветствовались благодарностями и бурными обсуждениями.
Борис Карлофф без ног: Lou Reed & Metallica «Lulu».
Таинственная и неожиданная коллаборация 69-летнего глэм-экзота Лу Рида и суровых и умудренных хэви-опытом металлистов из Metallica держалась в тайне – видимо, чтобы не вызывать нездорового ажиотажа и столкновений между фанатскими лагерями. Впрочем, ничего столь запредельного в их сотрудничестве нет – Лу Рид тем и вечно молод, что никогда не чуждался экспериментов, а Ларс Ульрих и Ко не так просты, как могут показаться, например, их предпоследний альбом 2008 года Death Magnetic по богатству аранжировок даст фору многим классическим записям…
История началась в 2009 году, когда Лу Рид и Metallica впервые сыграли вместе на Rock and Roll Hall of Fame's 25th Anniversary Concert. Это была почти «любовь с первого взгляда» – с тех пор музыканты начали брэйнсторминг на тему того, что бы им записать вместе. Альбом «Металлики», альбом неизданных еще песен Лу? В итоге через два года Рид вошел в американскую студию новых друзей со своим материалом к берлинской постановке «Лулу» по двум пьесам одного из предтеч немецкого экспрессионизма Франка Ведекинда. Исторически объяснимо и это – о роли Берлина в истории рока можно уже писать диссертацию, поминая не только альбом Лу 1973 года «Берлин», но и вдохновенные паломничества в этот город Дэйвида Боуи, Игги Попа, U2, Ника Кейва…
«Браденбургские ворота» и «Кровь фонтаном» – в диапазоне этих названий и развертывается альбом. Вкрадчиво вступает отстраненная акустическая гитара Лу Рида, затем холодный гермафродитский вокал этого нью-йоркского интеллектуала – как на Куликовом поле Пересвет перед основным сражением выходил на дуэль с Челубеем. Противник расслабился, магнетизируется манерно-изысканной лирикой о том, как от одной мысли о Борисе Карлоффе и Кински хочется отсечь себе груди и ноги, об убийстве из-за нестерпимой любви, боли самообмана, медовом льде и маленьких пафосных девочках без спермы… Когда вступает мощнейшая артподготовка злых рифов «Metallica» – если сказать, что основной концепцией было «громкость на полную», то все становится ясно.
Впрочем, поняли не все – фанаты «Металлики» заливают на You Tube 8-минутные ролики с матерными рецензиями на диск (бедняги, номерного альбома «Металлики» они ждали аж с 2008 года…), штатные рецензенты упражняются в сарказме («Если бы Red Hot Chili Peppers сделали в акустике каверы двенадцати худших песен Primus для сети Starbucks, это и то звучало бы чуть лучше»[395]), а меломаны, пока качается альбом, дрожащими пальцами пытают друг друга в чате «ну, как тебе?»
Так гениален ли этот без трех минут полуторачасовой двойной альбом? Нет, но слушать надо всенепременно – ради забойного боевика «The View», 19-минутной переливающейся чуть ли не эмбиентным саундом эпопеи в духе spoken word жены Лу Лори Андерсон «Junior Dad» или шикарного макабра «Frustration». Главное, заранее извиниться перед соседями – руки сами тянутся к ручке громкости. Они же призывали отрезать ноги, а не руки…
Скрежет жестяных облаков: Various Artists «AHK-toong BAY-bi Covered»
Бравые ирландцы U2, интригуя мир датами выхода своего следующего альбома, не забывают и о фанатах с собственным банковским счетом – эпопея по переизданию их альбомов в ремастеринговом виде с бонусными треками докатилась до сделавшего им мировое имя «Achtung Baby». 19 ноября, страшно подумать, будет 20 лет с его релиза. Самый декадантский, записанный в том же самом Берлине, на пике их таланта, альбом баловал сплошными хитами, колол едкой урбанистической сатирой на культ популярности, долго еще звенел в ушах правозащитными и любовными балладами (только ушлые ирландцы могли записать песню-обращение сына-гомосексуалиста к своему отцу «One», которая в итоге стала love song # 1…). Понятно, что такое дело мегаломан Боно со товарищи простым концертом в родном Дублине отметить явно не могли. На кинофестивале в Торонто представили документальный фильм о записи альбома «From the Sky Down» Дэвиса Гуггенхайма (тот же режиссер давно, кстати, завербован в ряды фанатов U2 – он снял «Приготовьтесь, будет громко!» с Эджем), сам альбом переиздали аж в пяти форматах, а журнал Q посвятит свой декабрьский выпуск этому событию, присовокупив к нему трибьют альбома.
Те же вечные трансформеры Лу Рид или Дэйвид Боуи, возможно, и позвали бы перепеть их альбом никому неизвестных талантливых молодых ребят, но U2 в звездности состава винить грех – масштаб понятен, статус обязывает. В результате перепетый альбом получился, понятно, пестрым, рассеяв цельность его genius loci, но подарив как минимум тройку таких зонгов, у которых, кажется, и через несколько лет будет многотысячный рейтинг просмотров в YouTube'e.
Подвели те ветераны, от которых при первом взгляде на треклист ждешь больше всего. Так, логично было предположить, что самая битовая мелодия исходника «Zoo Station», оказавшись в руках кудесника Трента Резнора из Nine Inch Nails, превратиться после огранки в шедевр техно-индастриала, как та же жесткая и гениальная обработка «I'm Afraid of Americans» Боуи. Но работа над саундтреками вроде фильма о создателе Facebook сыграла плохую шутку – песня, названная в честь станции метро около берлинского зоопарка, оказывается просто проходной. Разве что музыкальный ландшафт в середине песни, будто сложенный из трущихся друг о друга жестяных облаков, немного спасает дело. Depeche Mode взяли «So Cruel» и в результате не привнесли ничего от себя: похмельный мягкий синти-поп – даже в вокале трудно найти не то что десять отличий, так даже минимальное отклонение от оригинала. Кто мог бы ожидать от великих рок-электронщиков такой верности первоисточнику? Видимо, сказывается малый опыт участия в трибьютах и дуэтах… Гэвина Фрайдэя в работе над «The Fly» не отпускала, видимо, та благодать, что накрыла его после чудес экзорцизма, явленных в последнем альбоме, – на выходе имеем почти что госпел, чуть разбавленный отзвуками трагикомического кабаре. Сами U2 никому не доверили «Even Better Than The Real Thing», представив ее в бодром танцевальном ремиксе от Jacques Lu Cont. Над этой песней витает такая плотная тень опытов на танцевальной ниве времен альбома «Pop» (1997), что как-то оглашенным Боно планам выпустить в том числе и танцевальный альбом для штурма радиостанций начинаешь верить.
Средняя лига выступила согласно (небольшим) ожиданиям. The Fray исполнили надрывно-кристальную версию «Trying To Throw Your Arms Around The World», The Killers – по-юношески выспренно и одновременно слегка стебно отработали с «Ultraviolet (Light My Way)», a Glasvegas записали старательную фонограмму «Акробата», попытавшись приукрасить ее техническими заморочками – неубедительной «стеной звука» имени зэка Фила Спектора и мутноватым вокодером. Отдельной тройки заслужил Джек Уайт: съемки с Джимми Пейджем и Эджем в «Приготовьтесь, будет громко» оказались не в коня корм. С одной из самых пронзительных песен ирландцев «Love Is Blindness» он поступил так, что в рок-н-ролльном раю сидеть за одним столом с Моррисоном, Меркьюри и Кобэйном ему никак не светит. Разве что за изображенный надрыв разрешат подносить им пиво…
А вот друзья-ирландцы из Snow Patrol, которых после вялого разогрева U2 во время их последнего многомиллионного тура в том числе и в Москве заранее хочется прослушать на быстрой перемотке, весьма интересны – их меланхоличность в «Mysterious Ways» оказалась очень выигрышной. Фолковый исполнитель из Ирландии же Дэмьен Райс так бережно и правильно обошелся с «One», что его возвышенная обработка может смело претендовать на второе место в перепевах этой песни после великой версии Джонни Кэша.
Но локомотивом этого альбома выступают женщины. Задор и эмпатия, с которыми Патти Смит в собственном альбоме «Twelve» перепевала чужие песни в диапозоне от Грейс Слик до R.E.M., не прошел, с 2007 она даже явно скучала по работе над каверами. «Until The End Of The World» в ее руках превратился в грустный и прекрасный берлинский шансон, почти как в одноименном песне U2 фильме Вендерса… Последний альбом Garbage вышел шесть лет тому назад, о Ширли Мэнсон не слыхать даже в светских новостях, но как она возогнала лирический градус «Who's Gonna Ride Your Wild Horses»… В общем, все основания копить деньги и ждать следующих переизданий.
Музыка бомбоубежищ и тишины
Алекс Росс. Дальше – шум. Слушая XX век / Пер. с англ. М. Калужского и А. Гиндиной. М.: Астрель; Corpus, 2012. 560 стр.
Редко бывает так, что книги по истории музыки привлекают значительное внимание не музыковедческой публики. В последние годы это случалось, кажется, только с теми книгами, которые несли «мощный идеологический посыл», как то было с книгой критика Нормана Лебрехта «Кто убил классическую музыку?»[396], представлявший «заговор» импресарио и бизнесменов против классики, и с сочинениями композитора Владимира Мартынова, постулировавшего идею о конце эпохи композиторов[397]. Примечательность книги музыкального критика «The New Yorker»[398] Алекса Росса в том, что популярность в довольно широких кругах его книга снискала не за счет своей ангажированности, а точнее – из-за почти полного отсутствия идеологических импликаций и крайне тщательного удаления автором из текста собственной позиции. Это тем более примечательно, что разговор идет и о таких «чувствительных» предметах, как привлечение музыки на службу тоталитарными режимами – как фашистским, так и сталинским – и о в целом далеко непростой истории музыки в прошлом веке[399]. Сам Росс скромно дистанцируется от решения уравнения «музыка-политика»: «В мире классики долгое время было принято отгораживать музыку от общества, считая ее самодостаточным языком. В сверхполитизированном XX веке этот барьер неоднократно разрушался. Бела Барток писал струнные квартеты, вдохновленный полевыми исследованиями трансильванских народных песен, Шостакович сочинял „Ленинградскую“ симфонию, когда немецкая артиллерия обстреливала город, Джон Адамс создал оперу, персонажами которой стали Мао Цзэдун и Ричард Никсон. И тем не менее сформулировать, в чем состоит связь музыки с внешним миром, по-прежнему чертовски сложно. Однако если история не способна точно объяснить нам, что же такое музыка, то музыка может кое-что рассказать об истории». При этом до читателя Росс доносит такой объем информации, что то, как именно он это делает, заслуживает отдельного разговора.
Книга действительно стремится охватить весь XX век – разговор начинается с 1900 года, перемещаясь между Веной и Парижем, описывая австро-венгерское влияние Штрауса и Малера и дягилевские перипетии Стравинского. Заканчивается книга обзором постминималистов 90-х годов. Нет и географических ограничений – все музыкальные течения и видные композиторы Старого и Нового Света упомянуты на страницах Росса, не обойдена вниманием и наша страна, вплоть до таких не общих для западного исследования и справедливых в общем-то замечаний: «В новом плутократическом российском государстве учреждения вроде Мариинского театра поддерживаются как достопримечательность для элиты, а спонсорство новой музыки практически прекратилось. Композиторы, давно привыкшие к дачам и гонорарам, теперь барахтаются в открытом рынке. Другие, по большей части помоложе, приняли творческую свободу, которая рука об руку идет с относительной бедностью. Американский минимализм, влияние рока и поп-музыки и призраки русской традиции сталкиваются и смешиваются, иногда со скандальным эффектом – как в опере Леонида Десятникова „Дети Розенталя“»[400].
Интересна уже рубрикация этого массивного издания. Росс разбивает книгу на три части-эпохи («1900–1933», «1933–1945» и «1945–2000» соответственно), но внутри них ни о каком «школьном» делении на композиторов, музыкальные течения или более мелкие эпохи речи не идет. Росса интересуют значимые на его взгляд явления, их проблематика, определенные реперные точки – это может быть масштабная «Атональность», более или менее очевидная «Музыка Голливуда» и «Дело Жданова», более локальные «„Лулу“», «Американская армия и немецкая музыка, 1945–1949» и «Америка Кеннеди: 12 тонов и популярная музыка» или даже явления, которым посвящены подглавки с такими несколько импрессионистическими названиями, как «Одиночество Яна Сибелиуса», «Весна в Аппалачах» и «Смерть в Венеции». Впрочем, к оказавшим, на взгляд автора, наибольшее влияние на музыку прошлого века Шёнбергу, Сибелиусу, Стравинскому, Шостаковичу и Кейджу Росс будет возвращаться буквально на протяжении всей книги.
Ориентирующемуся все же не столько на профессионального, сколько на массового читателя, Росс не игнорирует законы популярного издания – и делает это весьма изящно и ненавязчиво. Например, он дает биографические очерки (но и это не является строгим правилом, что, как ни странно, производит хорошее впечатление – в книге нет жестких канонов, отчего она не только читается более легко и увлекательно в своей незаданности, но и производит впечатление сродни джазовой импровизации или лекции очень увлеченного человека) или яркие факты (то, что в англоязычной традиции иногда называют «фактоидами»). Так, не знакомый, возможно, с биографиями новых и новейших композиторов читатель сможет прочесть, например, очерк жизни ученика Шёнберга Альбана Берга или описание последних дней жизни наблюдающего за миграцией на юг диких лебедей Сибелиуса, узнать, что отец Равеля был создателем прототипа автомобиля, работавшего на газе, что (весьма сведущие в классике) Queen в своем хите «We Will Rock You» использовали тему «Фанфар» А. Копланда, что Ф. Гласс подрабатывал водопроводчиком, Р. Штраус как-то сочинил музыку по просьбе американского солдата, первой в мире пластинкой, проданной тиражом миллион экземпляров, была запись Карузо, а Дебюсси все же не был тридцать третьим великим магистром «Приората Сиона» (как утверждал в своих сомнительных мировых бестселлерах Дэн Браун). Обилие фактического материала и подчас сложных для непосвященных музыкальных разборов Росс компенсирует в том числе и действительно занимательными и просто смешными рассказами. На страницах его книги описывается, как ехиднейше прохаживался по Стравинскому Шёнберг[401], Прокофьев мечтал писать музыку для мультфильмов Диснея[402], Виннарета Зингер на испуганную фразу дворецкого, что в ее дом прибыли четыре фортепиано для исполнения «Свадебки», отреагировала «Позвольте им войти», как музыкальный факультет Беркли выделил Ла Монту Торнтону Янгу стипендию для путешествий, чтобы избавиться от его непростой музыки (вдохновленной Шёнбергом, джазом и каннабисом) и характера. И это не говоря уж об остроумных ремарках самого автора – вроде того, что в начале своей карьеры сочинения Шёнберга были встречены гвалтом большим, чем «Anarchy in the UK» Sex Pistols[403], а классической музыке в определенном смысле не повезло, потому что к ней, наравне с собаками и детьми, испытывал «определенную нежность» Гитлер.
Но для обвинений в примитивности изложения нет никаких оснований – «яркие факты» являются лишь первым слоем нарративной стратегии А. Росса. «История профессиональной европейской музыкальной традиции – это история высвобождения звука из-под диктата слова. <…> Только в XX веке структурирование музыки стало доверяться каким-то внешним, внетекстуальным законам – алеаторическим, архитектоническим, концептуалистским и пр. Музыка полностью оторвалась от текста»[404], заметил современный композитор Дмитрий Курляндский. В целом развивая схожие идеи, Росс для объяснения этих непростых явлений в композиторской музыке прибегает к частым аналогиям – в том числе и с литературой, кстати говоря. Про Вагнера Росс замечает, что «продвинутые молодые люди заучивали его либретто – так американские студенты позже будут декламировать Боба Дилана»; «Кандинский и Шёнберг были знакомы и разделяли общие цели, „Впечатление III“ было вдохновлено одним из концертов Шёнберга. <…> абстракционизм в живописи и диссонанс в музыке точно соответствовали друг другу…»; «у нее (ранней духовной музыки Мессиана. – А. Ч.) есть что-то общее с теми поздними картинами Сальвадора Дали, в которых Иисус парит над землей (запятой нет в книге. – А. Ч.) как астронавт или супергерой. Visions de I`Amen соответствуют тому, что Пол Гриффит называет „все более показными пароксизмами обесцененных гармоний… следующей стадией в отказе Мессиана от сложной реакции на то, что музыкально неприлично“. <…> Гармония роскошна, а оркестровка живописна, иногда напоминая музыку к приключенческим историческим фильмам Эриха Вольфганга Коргольда и Макса Штайнера». Определенно заслуживает уважения эрудиция автора: «В частности, Ахматова имела в виду сцену, где Маргарита, обнаружив, что обладает колдовской силой, улетает на бал в Вальпургиеву ночь. Тот факт, что Шостакович улетел из Ленинграда на маленьком самолете вскоре после Ахматовой, взяв с собой рукопись первых трех частей „Ленинградской“, и приводит поэта к изображению симфонии как волшебной метлы, уносящей дух Петербурга в ночь». (Здесь, кстати, Росс все же в нескольких местах отказывается от своего сознательно беспристрастного тона и напрямую говорит о политике той эпохи: «Период, начавшийся с середины 1930-х, ознаменовался рождением самой уродливой и трагической фазы в музыке XX века: тотальной политизации искусства тоталитарными средствами. Перед началом Второй мировой войны диктатура манипулировала народным возмущением и устраивала спектакли в средствах массовой информации, чтобы взять под контроль половину Европы: Гитлер – в Германии и Австрии, Муссолини – в Италии, Хорти в Венгрии и Франко – в Испании. В Советском Союзе Сталин, основываясь на идеях Ленина о революционной диктатуре, выстроил всемогущую машину, функционировавшую благодаря культу личности, жесточайшему контролю и огромной армии спецслужб. В Америке Франклин Делано Рузвельт получил невиданную власть, чтобы противостоять Великой депрессии, заставив консерваторов испугаться эрозии конституционного процесса, особенно в тот момент, когда федеральные художественные программы стали использоваться в политических целях. В Германии Гитлер создал самый ужасный за всю историю человечества союз искусства и политики»[405]) Впрочем, упомянутые аналогии иногда могут даже зашкаливать и производить излишне эклектическое впечатление, когда буквально на одной странице сополагаются Скрябин, теософы, футуристы и Вейнигер с Метерлинком.
Основным литературным подспорьем для Росса становится Томас Манн. Книге предпослан даже эпиграф из «Доктора Фаустуса», эта книга лидирует по частотности упоминаний, хотя в ходе повествования всплывет даже «Тонио Крегер». Подразумеваемая интенция кардинального и подчас трагического преобразования музыки понятна, Росс и не скрывает ее, распространяя сравнение: «Леверкюну неинтересны миллионы. Он мог бы сказать, что в XX веке подобные заявления (фраза „Должно ли это быть?“ о сочинениях Бетховена. – А. Ч.). Только взяв неизвестную ноту, он может добиться настоящей серьезности и оригинальности. Эстетика отрицания и отречения Леверкюна отражает, хоть и в несколько преувеличенной форме, одну из доминирующих черт музыки XX века. Выдуманный композитор напоминает Шёнберга[406] и Веберна, которые заявляли об уничтожении тональности, и, возможно, Вареза, который считал себя „дьявольским Парсифалем“. Лаверкюн также предвосхищает Булеза с его эстетикой „еще более неистового“, Кейджа, однажды сказавшего, что „стремится к жестокости больше, чем к нежности, в ад, а не в рай“[407], а также ироничного, одержимого Шостаковича с его самобичеванием, и даже Бриттена, сделавшего арабеску из слов „чистота повсюду захлебнулась“»[408]. Комментируя во введении подзаголовок своей книги, Росс замечает, что его следует понимать буквально – «это XX век, услышанный сквозь призму музыки». Поэтому преобразования в музыке, обусловленные эпохой, особенно акцентируются в книге – ожидаемые[409], закономерные, даже вынужденные. Тот же минимализм дает, по Россу, ключ к пониманию разнообразных музыкальных явлений: «Минимализм – это история, касающаяся не столько звука, сколько цепи связей. Шёнберг изобрел додекафонный ряд; Веберн нашел тайный покой в его рисунках; Кейдж и Фелдман отказались от ряда и акцентировали покой; Янг замедлил ряд и сделал его гипнотическим; Райли вытянул длинные тона в сторону тональности; Райх систематизировал процесс и дал ему глубину и резкость; Глас наделил его моторным импульсом. Цепочка на этом не заканчивается. С конца 1960-х небольшая армия популярных музыкантов, возглавляемая The Velvet Underground, начала распространение минималистской идеи в мейнстриме».
Преобразования разнообразили и отчасти разобщили, по мысли Росса, единое до прошлого века музыкальное поле: «…в XX веке музыка распалась на обилие культур и субкультур, каждая со своими канонами и жаргоном. Некоторые жанры стали популярнее других, но ни один не превратился в по-настоящему массовый. То, что доставляет удовольствие одним, у других вызывает головную боль», провозглашает автор в начале исследования. Однако не предпринятое ли исследование приводит в «Эпилоге» Росса к определенной корректировке этого высказывания: «Убежать от взаимосвязанности музыкального опыта невозможно, как бы композиторы ни пытались отгородиться от внешнего мира или управлять восприятием своих работ. <…> В начале XXI века жажда противопоставления популярной и классической музыки больше не имеет ни интеллектуального, ни эмоционального смысла. Молодые композиторы выросли, слушая поп-музыку, и они используют или игнорируют ее в зависимости от требований ситуации»?
Тут, как мне представляется, следует заметить некоторую обойденность рока вниманием – несмотря на упоминания Velvet Underground, Игги Попа, U2 и Бьорк, Росс пишет о постминималистах, поставангардистах и даже музыке после распада СССР (разобраны, к сожалению, только Пярт и Губайдуллина), но самого рока в книге ничтожно мало – все закончилось джазом, бибопом и на худой конец рок-минимализмом. Однако это игнорирование выглядит все же несколько странно хотя бы по двум причинам[410]. Во-первых, у Росса нигде не указано, что книга именно о классической музыке (да и понятие классики в XX веке мутировало, что, кстати, является одним из основополагающих тезисов Росса). Во-вторых, хотя бы на примере тех же Velvet Underground подчеркивается значимость рока в контексте развития музыки прошлого века[411], которая отнюдь не сводится только к слиянию с классикой, но и вполне самодостаточна, если рассматривать инновационный потенциал рок-музыки. Огрубляя, можно сказать, что рок преобразил музыку XX века так же, как сделали до него это рассматриваемые композиторы. Поэтому название книги «Дальше – шум» звучит в данном контексте отчасти двусмысленно, даже если держать в памяти красивую метафору Росса, что музыка не только выражает век, является естественным отражением его, как звук, следующий за каким-то породившим его физическим актом, но и сама стала шумом, как шум (и тишина – вспомним незабвенные «4'33>>» Кейджа[412]) у отдельных композиторов стал музыкой.
Говоря о минусах книги, следует упомянуть и ставшие, увы, чуть ли не общим местом большинства западных исследований подобного рода политкорректные виньетки вроде излишнего подчеркивания роли чернокожих композиторов и композиторов-геев. Последняя тема оказывается чревата несколько таблоидными предположениями о романе Шостаковича с Бриттеном и вряд ли верифицируемыми утверждениями вроде «гомосексуальность – одна из общих черт у композиторов того времени и места» о Калифорнии 20-х годов. К этому добавляются некоторые авторские неточности: немецкую группу Einsturzende Neubauten нельзя отнести к одному только нойз-року, а утверждение о Сталине, что тот был «начитанным человеком со вкусом не только к классической литературе, но и к современной сатире Михаила Булгакова и Михаила Зощенко», и о «сведенным с ума наркотиками» Гитлере вызывает как минимум многочисленные вопросы и уточнения. К сожалению, заслуженные комплименты издателям (издание не только стильно оформлено, но и снабжено алфавитным указателем) и переводчикам (с равной легкостью оперирующим самой разнообразной лексикой и тематикой, во множестве привлекаемыми автором) следует разбавить указанием некоторых досадных опечаток. Так, в fin de siecle почему-то появляется дефис (а само выражение переводится лишь на 85 странице, хотя неоднократно появлялось и до этого), Шпеер вдруг становится Шпейром (С. 301, на следующей странице он уже опять Шпеер), Нижинский меняет пол[413] («между танцем современного нарциссизма Нижинской», С. 111), Лео Орнстайн оказывается «иммигрантом с Украины» (С. 139), а самая известная цитата из «Логико-философского трактата» Витгенштейна оказывается переврана до странной, шпионской формулы «Если один не может говорить, другой должен молчать» (С. 73).
Впрочем, немногочисленные огрехи не в состоянии испортить общее впечатление от этой очень богатой и выдержанной книги, а уделение повышенного внимания минимализму в ущерб тому же року способно, кажется, вдохновить читателя на заочную и интересную дискуссию с автором (наподобие описанного «Идеально простые, мимолетные образы Верлена – цвет лунного сияния, звук шуршащих листьев и падающего дождя, непередаваемая красота моря, движения древних танцев, души марионеток – разожгли вдохновение Дебюсси»). Или же на прослушивание упомянутых композиторов – благо, в конце есть разделы «Десять главных записей» и «Еще двадцать записей».
НЛО им. И. С. Баха
Дмитрий Бавильский. До востребования: Беседы с современными композиторами. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2014. 792 стр.
Если бы этой книги не было, ее бы очень стоило написать. И Дмитрий Бавильский уже заслуживает похвал и памятника хотя бы потому, что «раскрыл тему» современной классики. Ведь, как ни банально, ее не знают. О ней можно прочесть в музыкальных изданиях? Я их, кроме, вполне возможно, очень специальных, просматриваю – хорошо, если по Новой венской школе или Кейджу что-нибудь издадут. Рецензии в массовых изданиях? Если о новом джазе напишут или колоритного Теодора Курентзиса упомянут, уже большое спасибо. Бавильский же не только давно еще публиковал серию бесед с неоклассиками в «Частном корреспонденте», но и собрал из них книгу, развив свой замысел.
Кстати, о замысле и опять же актуальности. В предисловии автор пишет, что и его на terra incognita «территорию актуального сочинительства» завело, после любви к классике, даже отчасти интеллектуальное желание освоить и узнать. еще точное наблюдение – невнимание к этой области не способствует ее популярности и жизненному устройству композиторов (кроме, замечу очевидное, обласканных западными грантами – в той же Германии сейчас, похоже, больше русских композиторов и исполнителей, чем в России, взять хотя бы Ольгу Раеву, Сергея Невского, Александру Филоненко), но сохраняет чистоту эстетического поиска. А «в ситуации заштампованности и тотального формата» что может быть «интересней непредсказуемости»?
Книга, не побоюсь повториться, прекрасна не только тем, что, можно легко поспорить, вы наверняка узнаете новые имена. Но и тем, как вы их узнаете. Потому что после «Увертюры» – высказываний современных о тех, кого они любят из классиков, кто повлиял – идет уже более специальная часть: современники высказываются об отдельных классиках. Дмитрий Курляндский и Александр Маноцков о Моцарте, Тимур Исмагилов и Антон Светличный – о Рахманинове, а о моем, например, любимом Перселле – Олег Пайбердин и Ольга Раева.
Композиторы могут быть очень разными. Говорить очень рафинированно, образно («смаковать под пальцами» Антона Сафронова), иногда действительно заумно (Дмитрий Курляндский). Или «гнать» очень весело, но и действительно умное, как Ольга Раева, например. Иногда они сердиты или обижены, они же люди и очень особенные.
И сколько же можно тут узнать о музыке и даже и не только о музыке! Известно, что Шенберг подумывал эмигрировать в СССР, но вот что Стравинский писал о Леви-Строссе и Маршалле Маклюенне! Еще можно прочесть о «современном полемисте» Бетховене и «религиозном» Сорокине. Узнать, почему у Рахманинова саунд (sic!) – «массивный, какой-то сугубо материальный, маслянистый». А тот же Перселл – бабочка-адмирал. А еще он был инопланетянином. Видимо, прилетевшем на «баховском НЛО».
Я специально шучу, потому что серьезные темы тут – очень серьезны, их очень интересно слушать, но обсуждать неспециалисту – сложно и негоже даже.
Затем еще говорят композиторы – например, что зарабатывать получается, сочиняя для рекламы, что самое полезное для музыки – тишина (с Антоном Батаговым согласились бы очень многие, от исихастов до Кейджа и философа Бибихина), а у Антона Васильева в рабочем компьютере сохранены все серии «Симпсонов» и все сочинения Штокхаузена.
