Гортензия в маленьком черном платье Панколь Катрин
Он заметил белку, которая недоверчиво смотрела на него с порога. Она несла свой серый хвост, как плюмаж, над головой. В лондонских парках белок полно. Уж он это прекрасно знает, у него была привычка прогуливаться в одиночку по Гайд-парку, пока его мать была в гостинице с любовником. Она говорила: «Мне нужно увидеться с другом», приказывала ему сидеть тихо, никуда не уходить из холла, но стоило ей скрыться, как он отправлялся на улицу. Бежал в парк. Беседовал с белками, кормил их, рассматривал. Они скакали, как кенгуру, и бегали, как крысы. Он мог ждать очень, очень долго, пока белка не подходила, чтобы поесть у него с руки. А потом еще одна и еще. Они ссорились между собой. Царапали ему ладонь когтями, оспаривая право завладеть орешком или кусочком хлеба. А потом убегали, воровато оглядываясь, чтобы убедиться, что за ними никто не следит. Словно воры.
Он вспомнил себя, сидящего с крошками на ладони, задержавшего дыхание, чтобы не спугнуть белку, которая царапала когтями его руку. Он вдруг почувствовал нежность к этому мальчугану, бродящему по парку. Захотелось задать ему много разных вопросов. Может быть, получится с ним поговорить, с ним явно будет полегче, чем с другими людьми.
Это неплохая мысль.
Он сегодня вечером будет играть для того маленького мальчика. Он попросит его задать ему самый первый вопрос.
Как мать могла оставлять его одного в вестибюле отеля, чтобы встречаться с любовником. Как подобное вообще могло происходить?
В этот день, 30 апреля, в Париже грустил Гробз-младшенький.
Невыразимая тоска охватила его, лишив чудесного аппетита ко всему интересному в жизни, аппетита, помогающего развиваться и никогда не уставать. Гробз-младшенький утратил вкус ко всему. Губы его сложились в страдальческую гримаску, плечи опустились, нос вытянулся. Ни научные исследования, ни мудрые мысли, ни измышления его быстрого и лукавого ума больше не способны были его развлечь. В душе царила печаль. Он свернулся на краю письменного стола, посасывая край тряпки, которая служила ему чем-то вроде любимой игрушки. Он окрестил ее Баттерфляй. Хоть Баттерфляй и была просто старой тряпкой, ее мягкая и вытертая ткань успокаивала Младшенького, вдохновляла, помогала воспарить над землей, сочинить новые химеры, которые потом можно было бы воплотить в жизнь.
Он перевернулся на другой бок и вздохнул.
– Я даже не притронулся к чудесному пюре, которое мать приготовила мне на ужин, – сказал он вслух, его самого огорчало это отсутствие аппетита. – Значит, если я потерял вкус к еде, то скоро погибну. Семейное предприятие тоже развалится, поскольку все сейчас упирается в меня. Кто, если не я, сможет провести в жизнь нововведение или дать жизнь новому изобретению, а, Баттерфляй? Отцу уже много лет, а мать не настолько сноровиста, чтобы суметь защититься от всех проблем и поддержать предприятие. Все лежит на моих плечах.
Старая тряпка не дает ответа. Младшенький воспринял ее молчание как знак согласия и окончательно поник.
Благодаря уму, изобретательности и упорной работе Младшенького «Казамиа» начала превращаться в важную производственную группу. Его ничем нельзя было напугать. Его бьющая ключом любознательность, казалось, не знает границ. Достаточно было кому-то бросить ему вызов, чтобы шестилетний мальчик засучивал рукава и принимался за работу, аж слюнки пуская от творческого экстаза. Вокруг него валялись книги, компьютеры, наушники, таблицы – в них он вписывал необходимые данные, вычислял, что-то рисовал, стирал, и слюнки летели во все стороны, подтверждая его исследовательский пыл.
– Но для этого, Баттерфляй, нужно, чтобы у меня появились жажда, порыв, творческая лихорадка. А я, как ты видишь, опустошен, бесполезен и инертен, как обезвреженная мина. Я ни на что больше не годен. Может быть, мне вредит одиночество? Слишком много одиночества убивает само величие одиночества. Как диета может иссушить тело того, кто ее слишком долго придерживается, или бездумная благотворительность может повредить тому, кто расточает деньги направо и налево.
Но старая тряпка по-прежнему молчала. Младшенький смял ее и начал жевать изо всех сил, чтобы она дала сок, и это означало бы попытку ответа.
– Мне нужен единомышленник. Есть ли люди, такие же одинокие, как я? Что ты на это скажешь? Бывает ли совершенное одиночество и в противовес ему несовершенное одиночество? Одно плодотворное, другое бесплодное? Что бы сказал на это наш дорогой Паскаль? Надо будет на досуге перечитать его сочинения…
Он продолжал ожесточенно жевать тряпку.
– Знаешь что, Баттерфляй? Я скучаю по Гортензии. Пожалуй, я позвоню ей и попробую внушить ей идею поскорее ехать в Париж.
Младшенький набрал номер Гортензии. Тотчас же нежность затопила его сердце, он выпрямился, пригладил рубашку, положил Баттерфляй на край стола, вытянул ноги, почесал горло, принял довольный вид, чтобы быть наготове, когда она возьмет трубку.
Первые слова Гортензии сбили его с толку, и он чуть было не впал опять в меланхолию.
– Это кто? – проорала она в трубку.
– Ну же, Гортензия, красавица моя, это я, Младшенький.
– Кто? Говорите громче, у меня тут пучок «птичье гнездо».
– МЛАДШЕНЬКИЙ!
– А… ну что случилось, мой милый дружочек?
При этих словах Младшенький аж взвился от радости, он схватил свои пальцы ног, стал их мять и щекотать, шевелить ими, а потом принялся скакать, как рыба на суше, не отрывая при этом телефонную трубку от левого уха.
– Я почувствовал потребность услышать твой голос. Боюсь, что я заболеваю оттого, что не вижу тебя.
– Я польщена…
– Ты должна быть взволнована, красавица моя, а не польщена. Я говорю с тобой о любви, а не о самолюбии.
– Для меня это одно и то же. Ты отправил сообщение Гэри? Сегодня у него такой важный день! Ты не забыл, надеюсь?
– Вот прямо сейчас это сделаю.
– Да уж не забудь!
– Обещаю тебе.
– Ты, кстати, будешь счастлив, дорогой мой Младшенький, я возвращаюсь в Париж!
При этих словах Младшенький вне себя от радости вновь начал извиваться и тискать пальцы ног, крича, как павлин, раскрывающий хвост.
– Ты возвращаешься в Париж, – едва выдавил он, задыхаясь от счастья.
От волнения у него на лбу выступили бисеринки пота. Он схватил Баттерфляй и промокнул себе виски. Он плохо понимал, что говорит Гортензия, – что-то про спонсора, которого она нашла, а вернее, про спонсоршу, и про свою первую коллекцию.
– А для этого мне вновь нужно стать парижанкой. Все-таки Париж – столица моды.
– Какое чудо! – проворковал Младшенький между двумя извивами.
Она вскрикнула, и он услышал: «Мими! Аккуратнее! Ты так скальп с меня снимешь!»
– Что это за Мими, которая мучает тебя в тот момент, когда мы разговариваем?
– Просто Мими. Кстати, ее имя пишется как «Меме». Она бежала из Северной Кореи. Это замечательная женщина, которая делает мне для сегодняшнего вечера пучок-гнездо. Только что она уколола меня шпилькой до крови.
– Скажи ей, пусть немедленно прекратит, а не то я ее нейтрализую коротковолновым излучением!
Гортензия расхохоталась, а Младшенький услышал, как вышеупомянутая Мими тоже смеется и кричит ему в трубку: «Hello, Junior! Nice to hear from you!»[35]
Младшенький совсем разнежился от мысли, что ему внимает широкая женская публика, и тут же решил блеснуть образованностью:
– В настоящий момент я изучаю Канта и Спинозу, их концепцию свободы. А потом возьмусь за Шопенгауэра.
– Ты прямо как Антуанетта! Забавно, кстати, – заметила Гортензия.
– Кто такая Антуанетта?
– Я тебе потом объясню.
– Мне хочется почитать Шопенгауэра главным образом из-за одной фразы. Хочешь знать, какой?
– Сделай повыше, Мими! Открой побольше лоб! И виски тоже!
– Слушай меня внимательно, Гортензия: «Проблема людей в том, что они принимают границы своего знания за границы мира. А мир неизмеримо шире. Нужно подключить воображение». Шопенгауэр, как и Эйнштейн, считал, что изобретать важнее, чем знать. Нам тесно в узких рамках знания, а воображение не сдержат никакие рамки. Я стою на пороге нового необыкновенного проекта…
– Знаю, Младшенький, знаю.
– Я изобретаю. Но изобретаю так прекрасно, что это невозможно воплотить в жизнь!
– Я тоже.
– Я изобрел фотогальваническую ткань, которая состоит из мелких элементов, которые генерируют электричество. Например: ты закрываешь занавески в спальне, и комната освещается, или ты кладешь мобильник на рукав свитера, и он заряжается. Я хочу выпустить целую партию мебели с такими свойствами. «Казамиа» несказанно разбогатеет! Отцу очень нравятся все мои проекты, иногда ему трудно угнаться за моей мыслью, но…
– Я тоже! Я взяла тот же след!
Но Младшенький ее не слышал. Нежные слова Гортензии прогнали его печаль, еще больше радовал предстоящий ее приезд, и ум его блуждал по широким равнинам неизведанного, он говорил и на ходу изобретал новые возможности.
– Еще я изобрету ткань, которая поглощает воду. Она может задержать в себе 350 процентов своего веса. Из этой ткани я буду производить тенты для жарких стран. Таким образом тент будет впитывать ночную прохладу и выдавать ее днем. Просто клад для народов, живущих в пустыне!
– Я изобрела новую ткань, которая…
– И у меня еще тонны идей, подобных этой. И есть еще более безумные!
– Да послушай же ты меня, Младшенький! Приказываю тебе меня выслушать! Я нашла ткань, которая маскирует жир, утягивает его, скрывает. Нечто вроде жатой ткани. Превосходно, Мими, просто превосходно, сбрызнуть лаком, и все готово. И ты мне понадобишься, чтобы нанести последние штрихи. Мне очень нужна твоя помощь.
– Тогда давай работать вместе! – воскликнул Младшенький. – Я вновь возрождаюсь, моя красавица! А то я тут недавно совсем сам себе надоел. Мне не с кем было поговорить. Моя мысль движется слишком быстро для среднего человека, и оттого я чувствую себя очень одиноко. А вот ты летишь на скорости двести миль в час.
– Спасибо, Младшенький.
– Ты лучезарная, точная, поражающая!
– Спасибо, спасибо. Всегда приятно, когда тебя ценят…
– Ты вернешься во Францию, милая моя Гортензия! Ты вернешься! И мы сможем пожениться.
– Ну не сразу. Тебе еще только шесть лет.
– Как же это обидно! Может, я попробую ускорить время…
– Но только перед этим посоветуйся со мной!
– Ладно.
– И потом, есть еще Гэри. Ты помнишь об этом?
– Да. Но он уже стар.
– Да он всего на год старше меня!
– Ты всегда останешься юной и прекрасной. Я уж прослежу за этим. Я как раз изобрел формулу замечательного крема, мне удалось заключить кислород в мазь, которая регенерирует стареющие ткани. Я работаю с НАСА, там хотят использовать его при сильных ожогах. Им вот совершенно все равно, что мне только шесть лет, они разговаривают с моим мозгом, а не с моим телом так называемого ребенка! У них нет никаких предрассудков на этот счет.
– То есть ты собираешься заняться лечебной косметикой?
– Знаешь, что я тебе скажу: я уже не знаю, куда приложить свои способности, квартира завалена моими исследованиями, ни одной свободной комнаты не осталось. А ты когда приезжаешь в Париж?
– Я еще не знаю. Мне надо увидеться с моей спонсоршей.
– Это кто?
– Одна пожилая дама, которая будет продвигать мою коллекцию. У нее серьезные намерения. Она финансирует меня и доверяет мне.
– Ты ее хорошо чувствуешь?
– Да. Ты знаешь, это как раз та женщина, о которой ты говорил мне в феврале, помнишь, о том, что моя жизнь переменится после знакомства с ней. Еще один раз ты оказался прав.
– Чудесно, любимая моя. Я слышу шаги матери, надо нам с тобой прекращать разговор.
– Не забудь отправить сообщение Гэри.
– Я, конечно, сделаю это, чтобы доставить тебе удовольствие, ненаглядная моя, но не забывай, что этот человек, которого я ценю и уважаю, остается моим соперником. И это должно быть очевидно для нас обоих!
Гортензия уверила его, что для нее это очевидно, и Младшенький попрощался. Он вновь был полон сил и жажды открытий.
– Какая удивительная женщина! – воскликнул он, вцепляясь зубами в тряпку.
Ему было легко и весело. Он посмотрел в потолок, проследил глазами за бегущей тенью, дробящейся на длинные нити. В электрическом свете трепетало множество новых, свежих идей. Наступил конец его душевной смуте. Он будет работать над проектом Гортензии, найдет ей фабриканта, который выпустит ее великолепную коллекцию, и они вдвоем, используя свою неуемную энергию и могучие таланты, покорят мир.
– Мать! – закричал он в открытую дверь. – Принеси мне блюдо спагетти и жаркое из барашка! Я умираю с голоду.
В гостиной, в уголке своего рабочего столика, среди россыпей карандашей, кисточек, папок белой бумаги, палитр, измазанных краской тряпок, ножниц и многочисленных набросков Гортензия пристроила сумочку с косметикой. Перед ней, повернув лицо к свету, сидела Ширли. Плечи ее были сгорблены, она подчинялась воле Гортензии, всем видом выражая смиренную покорность, хотя время от времени и пыталась изобразить энтузиазм.
– Сядь прямо, – велела Гортензия. – А ты намазала лицо кремом?
Ширли кивнула и выпрямила спину.
– Ты знаешь, что ты наденешь?
– У меня есть платье и пара черных лакированных туфель.
– А какое платье-то?
– Ну какое-то платье.
– Ширли, так нельзя! Ни одно платье не похоже на другое!
– Красное прямое платье. Модель «Гермес», мне его еще давно подарила мать.
– Вот как? А бабуленция тебе платья дарит?
– Не называй ее так. Это ей совсем не идет.
У Ширли даже слезы выступили на глазах.
– О-ля-ля! Уже ничего тебе не скажи!
– Я не хочу, чтобы ты называла ее бабуленцией.
– О’кей! Беру свои слова обратно.
– Извини меня, я очень устала.
– Знаю-знаю, разница во времени, акклиматизация, трали-вали семь пружин…
– Но это правда! – воскликнула Ширли, в очередной раз едва удерживая слезы.
Гортензия бессильно опустила руки.
– Послушай, давай сделаем по-другому: разговаривать мы больше не будем. Я буду красить тебя в тишине. Договорились?
– Договорились.
– Может быть, ты сразу наденешь платье, чтобы не разрушить макияж?
– Это не обязательно, там расстегивается молния.
– О’кей. Тогда закрой глаза и дай мне возможность делать свое дело.
Гортензия достала свою синюю пудреницу и провела пуховкой по носу Ширли, которая так и подскочила, словно сработал защитный рефлекс.
– Не бойся! Я сделаю тебе идеальный цвет лица. У меня волшебная пудра.
Ширли вздохнула:
– Стоит ли трудиться?
– И я нарисую тебе улыбку.
– Невозможно все время смеяться, когда сердце рвется на клочки.
– Вот и не догадалась!
– Я сейчас очень устала, я слишком много работаю.
– Ну пусть Филипп постарается!
– К чему ты мне это говоришь?
– Потому что он глава предприятия, разве нет? Вместе с Беккой.
– Ну да, пожалуй.
Ширли чуть улыбнулась.
Гортензия положила на стол пудреницу и заглянула ей прямо в глаза.
– Что ты этим хочешь сказать?
– Ничего, – ответила Ширли, – но я тоже очень и очень болею за это дело.
– Тебя никто не заставляет.
– Конечно.
– Ну и перестань тогда изображать жертву, это меня нервирует. И прекрати дергаться!
Огни нью-йоркского вечера заиграли в серовато-синих глазах Ширли, высветили изящную линию щек, изгибы бровей, рисунок губ.
– И к тому же ты красива! Оливер тебе этого не говорит?
– Плевать мне на Оливера, – мрачно бросила Ширли.
– Это что-то новенькое. У тебя поэтому башню снесло?
– В общем, да.
– Вот что значит во всем зависеть от мужчины! Надо быть как я, я рассчитываю только на себя. И никогда не рискую разочароваться.
– А как же Гэри? – спросила Ширли.
– Ну, Гэри – это другое дело. Он составляет часть меня, я составляю его часть.
– Ну а вдруг он тебя когда-нибудь бросит?
– Да ты с ума сошла! Это невозможно. Мы вместе выросли, мы как два ствола, которые стали одним деревом. И оно приносит свои плоды! Гэри – это мое счастье. Даже когда мы ссоримся, мы любим друг друга.
Гортензия пожала плечами. Какой странный вопрос! Гэри и она вместе на всю жизнь. Она внимательно посмотрела на страдальческое лицо Ширли и вновь взялась за дело. От усердия она даже высунула язык, положила розовый и бежевый тона, отошла, поглядела, оценила, поздравила себя с успехом, обняла Ширли за плечи и подтолкнула к большому зеркалу.
– Очень красиво.
– Ты говоришь это, чтобы сделать мне приятное?
– Да.
– Ну ты правда меня нерви…
Гортензию прервал телефонный звонок. Играла «Марсельеза». Такую музыку Гортензия, когда приехала в Нью-Йорк, поставила на звонки от матери. Раньше этот звонок безмерно веселил Ширли, она вытягивалась во фрунт, словно часовой перед Елисейским дворцом.
– Да, ма! Как дела?
Рукой она перебирала отрезы вельвета на пиджак, которые нашла на распродаже в Чайна-тауне. Вельвет трех цветов: желтый, бутылочно-зеленый и бордово-красный. Она гладила их рукой, щупала, искала глазами Ширли, чтобы она одобрила ее выбор, но та куда-то внезапно исчезла.
– Я тут с Ширли, готовимся к концерту.
– Как она поживает?
– Она вообще не в себе, на нее смотреть страшно. Я за ней хожу, как за ребенком. Превратилась в беби-ситтера.
Жозефина не ответила. Гортензия заволновалась.
– Ты звонишь, чтобы поговорить с Гэри? Уже поздно, он пошел готовиться к выступлению.
– Я хотела бы пожелать ему…
– О’кей, я передам. Зоэ тебе сказала, что я возвращаюсь в Париж? Уже скоро. Пока не знаю, когда.
Она говорила быстро, чтобы скрыть раздражение, которое охватывало ее каждый раз, когда она говорила с матерью. Это было сильнее ее, все время хотелось мать встряхнуть, растормошить, поскорее ответить за нее. Какая же она медлительная, невозможно медлительная!
Она совладала с собой и попыталась быть вежливой.
– Я страшно рада, что, наконец, удастся сделать свою линию одежды. Представляешь? У меня будет свой дом моды, и он будет носить мое имя!
– А Гэри, – спросила Жозефина, – ты оставишь его одного?
– Да, а почему нет? Он уже взрослый мальчик. Умеет плавать.
– Я вот думаю, хорошая ли это мысль. Может случится так, что…
– Что может случиться?
– Я не знаю.
– Что он найдет другую девушку? Красивее, сексуальнее, нежнее, влюбленней? Невозможно.
– Ты права, девочка моя, – сказала Жозефина, смеясь. – Я забыла, с кем говорю.
– Да уж, конечно, я права. Перестань все время бояться. Из-за того, что ты боишься без оснований, у тебя в конце концов появятся основания, чтобы бояться!
Жозефина вздохнула.
– Я счастлива, что ты вернешься к нам жить. Надо подготовить тебе место.
– Много места! Я буду работать дома, по крайней мере первое время.
– А кто будет тебя финансировать? Это же стоит больших денег, открыть дом моды. Ты еще такая юная!
– Я потом тебе расскажу. Сейчас нет времени. Я не могу надолго оставить Ширли одну, она способна утопиться в унитазе. И потом, я же хочу рассказать тебе все в подробностях, а я даже с Еленой еще как следует не поговорила. Пока мы только в принципе договорились.
– Ты уверена, что не ввязалась в слишком рискованное предприятие?
Гортензия глубоко вдохнула, ее нервы были на пределе, ей хотелось дубасить кулаками воздух. Как я смогу с ней сосуществовать? Нет, ну как?
– Мама, послушай меня. Я решила, что буду счастливой, что преуспею в жизни. Что буду делать в точности то, что хочу делать. И ни от кого не буду зависеть. Это ясно?
– Но… счастье, его нельзя заранее определить. Нельзя быть счастливым по расписанию.
– Можно. Это очень просто.
– Просто? – воскликнула Жозефина.
– Проще пареной репы!
«Надо только смотреть на тебя и делать все наоборот, – подумала Гортензия. – Рассчитывать на себя, а не на других. Я не хочу зависеть от мужчины, от проплывшего мимо сомбреро, hola, muchacha! Te quiero![36] Хочу, чтобы мое счастье зависело только от меня, чтобы оно гнездилось в моих драгоценных внутренностях. Я хочу смотреть себе прямо в лицо, пожимать себе руку и говорить себе: «Браво, моя дорогая малышка, браво, тебе все удалось!»
Жозефина пробормотала:
– Да, да, у тебя все получится, я уверена в этом.
– Я предпочитаю, чтобы ты со мной разговаривала именно так. Это внушает надежду, дает возможность расправить крылья. Давай, мне надо собираться, целую тебя, очень скоро увидимся.
Она повесила трубку. Испустила глубокий вздох, подняла глаза к небу. «Нет, такое невозможно: я не могу быть плодом чрева этой женщины, меня в роддоме подменили!»
Она позвала Ширли.
Спросила себя, почему та выскользнула из комнаты, как только услышала первые такты «Марсельезы»? И почему мать не позвала Ширли к телефону? Хм, хм… «Дело пахнет жареным», – сказала она себе, глядясь в свою синюю пудреницу.
Отметила свой идеальный нос, идеальный цвет лица, идеальные зубы, улыбнулась, потянулась от удовольствия.
– Я не хотела бы быть никем, кроме себя самой!
За счастьем не надо гоняться, надо самому производить его для себя. Вот и весь секрет.
Елена готовила стол к предстоящему ужину в честь Гэри и Калипсо, который она собиралась устроить после концерта. «Я бы обошлась без этой скрипачки, она какая-то бестолковая, но ради Гэри нужно отметить это событие по высшему разряду», – подумала она, тщательно выбирая столовое серебро, которое будет сверкать на скатерти среди букетов роз и лилий.
Генри и Грансир вертелись вокруг стола вместе с ней. Они замечали каждую деталь. Ничто не могло ускользнуть от их внимательных взоров. Грейс постирала и погладила белую скатерть с гербом графа Кархова, васильково-синим на серебряном фоне, с тремя золотыми пятилистниками. Елена рассеянно провела рукой по вышивке и посмотрела на Робера, который оперся о камин.
– А когда Антон получил свой титул графа?
– После того, как у него появилась первая куча золота, – рассмеялся Робер. – Думаю, в 1943 году. Это было как стихийное бедствие. Люди продавали и покупали все что угодно. Им было не до разбору, просто хотелось есть. Кого в этот момент волновали графские титулы и столовое серебро, кроме Антона?
– Если еще учесть, что звали его Жан-Клод Пенгуин и родился он в Сент-Уэне.
– Но он сумел выработать русский акцент! И придумать девиз!
– «Я спешу»! Ему это подходило.
– И генеалогическое древо тоже. Мать-нормандка, вышедшая замуж за русского, это было эффектно. Он купил себе самое что ни на есть русское прошлое.
– Чтобы покорить меня… – вздохнула Елена.
– Тогда еще можно было найти русских аристократов, готовых толкнуть титул по дешевке.
– Вместе со всеми соответствующими документами… Знаю, знаю.
– Он был очень хитер! Что, кстати, составляло часть его очарования… Вы знаете об этом, Елена, или нет?