Гортензия в маленьком черном платье Панколь Катрин
Елена подняла на него глаза и улыбнулась, вспоминая те байки, которые рассказывал ей Жан-Клод Пенгуин, ставший графом Антоном Карховым.
– Мошенник он был великолепный, но все же мошенник, – прошептала она с усталым недоумением человека, который и так и сяк вертел в голове эту загадку, но все же не сумел найти ответ. – Он обводил людей вокруг пальца, сносил все барьеры, нарушал всевозможные правила, проделывал немыслимые фокусы, чтобы заработать столько денег.
– Причем и с оккупантами, и с жертвами. Он утверждал, что человеческая природа и у тех и у тех едина, и там и там есть хорошие люди, и он здесь не затем, чтобы их сортировать, а затем, чтобы вести с ними дела.
– Вот так он на мне и женился, – сказала Елена. – Я была желторотым птенцом, ничего не понимала. Он одурачил меня и моих родителей. Достал пачку денег, помахал ими перед носом моего отца и вновь положил в карман. У отца, у бедняги, аж слюнки потекли от голода. Есть у нас совсем было нечего. А потом он ненадолго вышел и вернул пачку приятелю, который ждал его на улице. Главное, чтобы они увидели бумажки, а дальше они сами убедят себя, что ты можешь их иметь, и будут целовать тебе ноги.
– Когда он так говорил, он вновь становился Жан-Клодом…
– И все равно! Мой отец целовал ему ноги, а он имел его дочь! Он был сильный человек.
Грансир кхекнул. Ему неприятны были разговоры о графе Кархове. И ему не нравилось, что Елена так грубо и цинично обо всем рассуждает. Она больше нравилась ему хрупкой, нежной, изнемогающей в его объятиях. Он любил, когда ее веки бледнеют, глаза закатываются и она делается страстной и целомудренной. И не любил, когда она несет похабщину.
– Я положил холодные закуски в холодильник и накрыл пленкой, – сказал Генри. – Мне останется только сварить домашнюю лапшу, и все готово.
– Вы уже знаете, как будете рассаживать гостей, Елена? – спросил Грансир.
– Нет, пока еще нет. А вы уверены, что не хотите присоединиться к нам? – спросила Елена, подсев к нему и погладив его по ляжке под белой скатертью.
– Это будет не совсем прилично. Я предпочитаю быть вам полезным сейчас и проследить за тем, чтобы все прошло как следует.
– Ну вы потом зайдете ко мне? – спросила она, заправляя за ухо прядь волос.
Робер услышал предложение Елены и густо покраснел. Он сделал вид, что ищет свой телефон, и отошел от стола.
– Ну, мы видели главное, – объявила Елена, – оставлю вас, занимайтесь всем остальным. А мне еще надо поговорить с Робером в маленькой гостиной.
– Хорошо, госпожа графиня, – ответил Грансир, поклонившись.
Елена шлепнула его по руке:
– Не называйте меня так. У меня об этом плохие воспоминания!
И знаком она позвала Робера следовать за ней.
– Помните ли вы о наших ужинах в Париже, Робер?
– О, конечно! Это было на заре нашей юности…
– На заре вашей юности, мне-то уже было достаточно…
– Вам никогда нельзя было дать ваш возраст, вы же сами прекрасно знаете!
– И я до сих пор могу сохранить эту иллюзию…
Она наклонилась вперед, вытянула ноги и, не сгибая их, коснулась мысков. Потом гибко разогнулась и торжествующе посмотрела на него.
– Вы слышали? Нигде не захрустело! Ни тазобедренный, ни коленный суставы, ни берцовые кости – все ходит, как на шарнирах, отлично смазано.
Робер смотрел на нее и улыбался.
– Я вижу, вы не изменились. Вы великолепны. Я с вами мог бы сделать такие вещи…
– Вы не сумели использовать ваш шанс в борьбе за кубок Елены. Вы оказались не у дел. Я вас напугала! Признайтесь, Робер!
Робер вяло поднял руку.
– Но зато мы неплохо развлекались!
– Да, это уж точно. И это не ушло в прошлое.
– Неужели? – спросил он, поглаживая бровь оттопыренным мизинцем.
Елена положила локти на край кресла, склонилась вперед и прошептала, точно делясь секретом:
– Робер, думаю, нам скоро придется продать Сутрилло.
Робер рассмеялся:
– Сутрилло, графиня!
– Сутрилло, Робер!
– Вы уверены?
– Я запускаю один проект, и мне нужны деньги, много денег.
– Сутрилло – это как раз очень много денег!
Майским вечером 1972 года, сидя в своем кабинете на улице Йены, граф Кархов, бывший Жан-Клод Пенгуин, позвал к себе Робера Систерона – молодого человека, недавно ставшего его личным секретарем.
Граф откинулся назад в черном кожаном кресле, положил ноги в носках на стол, скрутил кубинскую сигару, поднес ее к уху, потом провел под носом и затем спросил Робера:
– А вы видели этот фильм, о котором все говорят, закатывая глаза?
– Какой фильм?
– «Заводной апельсин».
– Нет, у меня не было времени. Но я обязательно пойду.
– Не ходите! Это полный кошмар! Фильм наглеца, который возомнил себя гением. А актер какой! Огромный рот, нос как блин, манеры клоуна! Немного потеряете, если не пойдете.
– Хорошо, месье.
– А то вот: я купил две картины Сутрилло как раз вчера до кино. Я теперь могу спокойно задаваться. Я этих мелких засранцев-парижан сделаю, как миленьких. Они будут слюнки ронять от зависти. Что вы на это скажете?
– Утрилло, месье, художника зовут Морис Утрилло, не Сутри…
Граф поднял на него глаза. Строго посмотрел, недовольно нахмурился, зажег сигару, затянулся несколько раз, пока кончик не разгорелся, вдохнул дым. Робер ждал, стоя у большого стола. Он чувствовал, как ладони стали влажными, галстук начал душить его. Ох, не надо было поправлять эту ошибку…
– Я сказал это так, в воздух, господин граф. Исключительно для того, чтобы вы не сказали так на публике, это было бы неприятно. Это могло бы повредить престижу покупки. Вы, должно быть, оговорились или просто очень устали, вы столько работаете…
Его только что взяли на работу. Он очень хотел попасть на это место. Граф был богатым, ловким дельцом, его опасались, даже можно сказать – боялись, но он хорошо платил и вообще проявлял щедрость. Он, несомненно, обогащался сам, но и тех, кто на него работал, не обижал. Роберу Систерону было двадцать шесть лет, он боялся, что его уволят. Ладони его становились все более влажными. Он не решался двинуться с места. Смотрел на кончик сигары в полумраке комнаты, слушал тиканье каминных часов в стиле ампир, молил бога, чтобы Эжени, секретарша, просунула в дверь голову и объявила о приходе следующего визитера.
Но ничто не нарушало гнетущую тишину, и Робер Систерон не знал, как исправить положение.
Тут граф уронил пепел в серебряную пепельницу, которая стояла перед ним, поднял голову, устремил на секретаря яростный, мрачный взгляд и четко выговорил:
– Ты о них говоришь, а я их покупаю, мудилло.
– Так, и зачем продавать Сутрилло?
– Я познакомилась с молодой девушкой. Ее зовут Гортензия Кортес, в ней есть дерзость, стиль и энергия, которые можно дорого перепродать, она нарисовала коллекцию моделей, которая, к гадалке не ходи, будет иметь успех и…
– Сдается мне, я понял.
– Погодите немного. Она знает основы профессии, у нее отличная линия плеча, она чувствует ткань, ее модели скрадывают живот и зрительно уменьшают ляжки. Она вновь открыла замечательную ткань, которая была у меня под носом, а я смотрела и не видела. Эта ткань, если применить ее с умом, может творить чудеса. В общем, одаренная девочка.
– Очень одаренная?
– Она отработала азы в «Гэпе», привыкла к адскому темпу труда, она жаждет славы, и вдобавок у нее на редкость стервозный характер. В общем, она – совершенство.
– Ну ее все-таки можно согнуть?
– В конце концов, она еще ребенок. Если с ней нормально обращаться, не грубить ей, не подгонять, можно будет сделать с ней что захотим. Она хочет стать новой Коко Шанель, но ведь нам не это надо, правда? Нам нужно совсем другое.
– И в самом деле. Я начинаю понимать ваш замысел.
– Она сегодня будет на ужине. Я посажу ее рядом с вами, чтобы вы ее оценили. Задавайте ей все вопросы, которые захотите задать, я представлю вас как моего финансового директора, человека, которому я доверяю.
– Я таковым и являюсь, Елена.
Елена повернулась и внимательно посмотрела ему прямо в глаза.
– В первую очередь я доверяю себе. Жизнь меня этому научила. Не обижайтесь на меня.
– Я на вас не обижаюсь.
Елена стукнула ладонью по ручке кресла.
– Послушай меня. Я выбрала Гортензию Кортес, потому что мир моды изменился. Сейчас во главе многих знаменитых домов моды стоят женщины. Молодые женщины. Возьми хотя бы «Хлоэ» или «Александр Маккуин».
– Ну и что в этом нового? – удивился Робер.
Елена одернула его взглядом.
– Нет, нового ничего, но это стало эпидемией. А почему? Потому что они инстинктивно чувствуют, что действительно хотят носить женщины. Они отвергают все пустячное и бросовое, отказываются обряжать во что попало себе подобных и работают над одеждой вдумчиво и тщательно. Они не думают: «А как мне произвести сенсацию?» Они думают: «Смогу ли я в этом пойти забрать ребенка из школы?» В этом их главное преимущество перед великими творцами прошлого, которые рисовали модели, думая об аплодисментах своих поклонников, и любовались собой в кривом зеркале их восторга.
– Однако вы суровы, Елена.
– Нет, я справедлива. Кризис все изменил. Женщинам стала нужна одежда, которую можно носить и которая делает их красивыми. Когда я давеча спросила у Гортензии, о ком она думает, когда рисует свои модели, она посмотрела на меня с недоумением, словно я задала глупый вопрос, и ответила: «Ну, конечно, о себе!» Она не витает в облаках, а обеими ногами стоит на земле. А ее коллекция, ну, скажем так, то, что я из нее видела, делает немодным все, что было до нее: в ней есть утонченность силуэта, сдержанная цветовая гамма, заимствования из мужской моды и, главное, та самая магическая ткань, которая маскирует лишний вес и создает прекрасную линию. В общем, с девушкой все хорошо. Я жду только вашего суждения о ее готовности сотрудничать с нами.
– Я не знал, что мое мнение может быть так важно, – пробормотал Робер, с надутым видом приглаживая бровь.
– О! Какой вы, оказывается, упрямый! Вы, я смотрю, не изменились. Не принимайте так близко к сердцу, я очень вас люблю. Теперь вы довольны?
Робер пробормотал что-то невразумительное, уставившись в пол.
– Ну разве я пригласила бы вас сюда, если бы не хотела, чтобы вы приняли участие в проекте. Разве я вас не ценю, не уважаю. Вы слишком серьезны для меня, вот и все. Нет в вас порыва, нет безумия. Всегда вам этого не хватало.
– Это вы всегда слишком спешите, Елена.
Елена занервничала, замахала длинными пальцами, унизанными кольцами. Показывая, что хотела бы сменить тему.
– Вы принесли мне те данные, о которых я просила?
– Они в моей комнате, пойду схожу за ними.
Он поднялся с сожалением, словно ему хотелось, чтобы Елена еще что-нибудь добавила о своей привязанности к нему.
– Вы заставили меня очень страдать и сами это знаете.
– Я не заставляла вас страдать, Робер. Вы испугались, вот и все. Не надо переписывать историю. Я терпеть не могу, когда меня начинают в чем-то обвинять. Сходите за данными, я подожду вас здесь.
Он вышел, клокоча от ярости. Елена посмотрела ему вслед. Дитя! У этого шестидесятилетнего мужчины замашки подростка. И однако же это самый расчетливый и осмотрительный делец, которого она знает. Ни разу ей не удалось уличить его в чем-то, застать врасплох. Он нужен ей, нужно постараться его не обижать. А то он еще откажется от участия в ее плане.
Она закусила ноготь и глубоко вздохнула, чтобы унять сердцебиение. Ей уже знакома была эта смесь возбуждения и страха. Тревога ожидания, щемящая тоска: а вдруг не получится? «Я уже испытывала эти ощущения, но на этот раз я уверена в том, что победа будет за мной. Я не позволю себя списать со счетов. Конец нью-йоркскому заточению, я начинаю действовать. Перехожу в наступление».
Вернулся Робер, в руках он держал толстую папку.
Он сел, положил ее на колени, открыл и объявил:
– Я нашел вам статистические данные о самых крупных французских и итальянских фирмах, ибо именно они держат первенство в мире моды. Здесь самые разнообразные цифры. Приведу вам несколько примеров. Вот, возьмем «Прада»: оборот увеличился за 2012 год на двадцать девять процентов! А за первые девять месяцев 2013 года у них уже пятьдесят процентов прибыли.
– Ну и кто там главный? Женщина! Una donna!
– У Стеллы Маккартни, раз уж мы заговорили о женщинах, прибыль поднялась в 2012 году на тридцать процентов. Торговый дом «Селин» – глядите-ка, еще одна женщина!
– Я это вам и пытаюсь сказать, Робер! Girl, girl, girl! Я в очередной раз попала в яблочко!
– У «Селин» за три года вдвое увеличились продажи. Мода – единственная отрасль, которая смеется над кризисом. Но радуются не только крупные фирмы. Небольшие модельные дома тоже накапливают прибыли. Как, например, небольшое семейное предприятие Брунелло Кучинелли, которое производит в одной умбрийской деревушке кашемировые свитера. Годовой оборот в прошлом году у них достиг двести семьдесят девять миллионов евро, поднявшись тем самым на пятнадцать процентов. С «Хлоэ» такая же история.
– Еще одна женщина! Я недавно читала в газете ее интервью, она пишет, что творит для подруг, для тех девушек, которых она знает, и она называет это «sister style»[37], она все правильно поняла.
– Лишний раз подтвердилось, что вы прозорливы, – вздохнул Робер, уже слегка утомившийся от неистощимой витальности Елены. – Как это у вас получается всегда держать руку на пульсе мировых тенденций? Вы единственная в своем роде.
– Тра-та-та-ра-та! Давайте обойдемся без комплиментов. Именно так мы можем испортить дело. Так вот, если я вас правильно поняла, мы вполне можем преуспеть в этом деле.
– При условии, что будем использовать пароль made in, или made in France, или made in Italу, сейчас только эти ярлыки в почете.
– Это неудивительно. Стиль, элегантность, шик изобрели во Франции. Я только что прочитала книгу одной американки, которая рассказывает об этой авантюре. О задумке Людовика XIV и его министра Кольбера, которые решили пополнить опустевшие сундуки казны, выдвинув идею прекрасного и приклеив на нее «Сделано во Франции». Нужно мне подарить эту книгу Гортензии, ее это должно заинтересовать.
– Будьте с ней поаккуратней, если вы хотите, чтобы у вас все получилось! Не обидьте ее случайно!
Елена его не услышала. Повела подбородком, точно призывая его завершить беседу, и, поскольку он не отвечал, сама провозгласила:
– Итак, мы продаем одного Сутрилло!
И она хлопнула в ладоши, чтобы ей принесли бутылку сухого шампанского «Рюинар», «белого из белого», чтобы отметить это радостное событие.
– А каковы ваши отношения с этой девушкой? – спросил Робер.
– Я уже несколько месяцев наблюдаю за ней. Сначала она меня в упор не видела. Видимо, считала, что я слишком стара, слишком эксцентрична, слишком уродлива. Может, от меня плохо пахнет, я не знаю… В общем, она меня избегала. Переходила на другую сторону, чтобы не встретиться со мной на улице. Я делала вид, что ничего не замечаю. А теперь мы заключили пакт. Мне очень нравится ее приятель.
– Гэри Уорд?
– Да. Мне его рекомендовали. Сами знаете кто.
– О, я не знал.
– Она поручила мне приглядывать за ним. И я это выполнила.
– Как обычно.
– Он был совершенно растерян. Но я убедила его, что он нанят за прекрасное исполнение. Это была хитрость. Я хотела приютить его, и только его.
– Какой хитроумный ход.
– Мальчик очень хороший. Подружка его – тоже. У нее характер потяжелее, но она тоже незаурядная личность.
– А вы сможете ее удержать? Подумайте. Нельзя, чтобы птичка упорхнула.
– Это точно. Нужно посадить ее в клетку. Заключить с ней договор в надлежащей форме. Она точь-в-точь соответствует требованиям времени. Стремится объединить современные технологии с дедовскими секретами мастерства. Она дышит модой. Она может произвести революцию в духе Александра Вонга. Его фирменный стиль, поражающий своей простотой, был создан всего восемь лет назад, он имел международный успех, и оборот его компании в прошлом году достиг двадцати миллионов долларов, я тоже тут выписала кое-какие цифры. Первая инвестиция составляла пятьсот тысяч долларов. Кто больше?
– Это даже не левый уголок Сутрилло!
– Потому-то и нужно наступать. Мода вот-вот переменится. Сейчас не делают моду ради моды. Нужен смысл. Нужна идея. В дело вмешалась Азия. Китайцы ждут со стороны Запада и его дизайнеров чуть меньше высокомерия. Времена Тьерри Мюглера и Клода Монтан миновали, высокая мода отходит на второй план. Но все хотят сохранить этикетку «Париж, столица моды». Эта девчонка принесет нам все на блюдечке. Уверяю вас. И сама она такая стильная! Она будет неотразима.
– Я восхищаюсь вами, Елена. Вы вкладываетесь в будущее. Мне страшно подумать о том, что я буду делать через год!
– Мне хочется развлечься. Жить осталось всего несколько лет, терять время нельзя, счетчик крутится.
– И вы не знаете усталости! Я вот стал все больше и больше утомляться. А мне едва исполнилось шестьдесят семь!
– Перестаньте, Робер! Вы на меня скуку нагоняете! Дайте мне скорее бокал шампанского и хватит болтать глупости. Без вас я бы умерла. От стыда. Я бы спилась или наделала глупостей.
И потом, раскрыв глаза во всю ширь, словно растянув две резинки, она наклонилась и прошептала ему в ухо:
– Скажите, дорогой, а вы знаете, отчего умирают старики?
– Нет…
– Они умирают, потому что перестают обращать на себя внимание, они становятся прозрачными. Я не хочу стать прозрачной. Благодаря Гортензии кровь моя будет течь гуще, быстрее в моих венах почти столетней старухи.
– Думаете, она позволит собой манипулировать?
– У нее не будет выбора.
– И вы наконец возьмете реванш.
– Реванш?
Елена расхохоталась. Допила бокал до дна. Залезла коготками в коробку с лукумом.
– Свершу свою месть, вы хотите сказать.
Джозеф Пинкертон все гладил и гладил пальцами мочку своего огромного уха. В волнении проводил по торчащим волоскам, они ласково кололи руку. Зажимал их между указательным пальцем и большим, потягивал, подергивал. Кривился от боли. Уже пять часов вечера, через два часа начнется концерт, уже два дня он не ел ни крошки. Три недели гигантский узел сдавливает его каждое утро, внутренности сжимаются и он бежит, поддерживая двумя руками пижамные штаны, в туалет и там стремительно облегчается. Его тощая шея болтается в воротнике рубашки, на носу выступают капли пота. «Ну и видок у меня!» – пробормотал он, заметив свое отражение в стекле, и слегка пригибается, чтобы его не видеть. Куда делся тот молодой человек, который, гордо расправив плечи, стоял во главемногих международных оркестров? Белокурый эфеб с густой шевелюрой, с прямым носом, с полными губами, который бил кулаком по столу, заставляя дрожать музыкантов и партитуры?
Этот концерт должен был стать событием. От этого зависит его репутация. Орды преподавателей метят на его место, только и ждут, чтобы потеснить его, они проносятся мимо по коридору, как стадо бизонов.
Концерт этот будут снимать для телевидения. Он убедил руководство передачи «60 минут», выходящей на канале Си-би-эс, подготовить о нем сюжет. Журналист обещал сделать десятиминутный репортаж, который покажут в следующее воскресенье. «Если у нас не будет экстренной информации», – уточнил он с важным и ответственным видом человека, на котором держится мир. Профессор Пинкертон еще не знал, у кого будут брать интервью, какие вопросы задавать, да и какая разница, главное, чтобы ему посвятили некоторое количество секунд, чтобы был повод сказать несколько продуманных и взвешенных слов. А внизу на экране будет надпись: «Профессор Джозеф Пинкертон, Джульярдская школа, Нью-Йорк».
Он достал носовой платок. Рука бессильно упала на бумагу, которую ему прислал его коллега Филип Мартинс. Приглашение преподавать в одном из китайских университетов. Он слишком стар, чтобы делать карьеру в Китае. Филип Мартинс прекрасно это знает, он просто пытается его унизить, подчеркнуть его возраст. Китайцы строят университеты, концертные залы и вызывают из Америки самых именитых профессоров. Они им щедро платят, учитывают любые их пожелания. Мало-помалу национальные таланты уезжают за границу. Филип Мартинс с ними в контакте. Но он не решался сказать да. Хотел узнать его мнение. Или хотел, чтобы профессор узнал, что ему сделали это предложение. «Да, мне такое не грозит, – сказал себе Пинкертон, поглаживая тонкую шерсть в ушах. – Судьба ласкает молодых и рьяных… но зато у меня есть два глаза и два уха, и я как никто умею распознавать молодые дарования».
Он присутствовал на репетициях студентов, которые должны были играть в этот вечер. Проскальзывал в залы, где они работали, садился, клал ногу на ногу, закрывал глаза, слушал, отбивал пальцами ритм. «И должен сказать, – пробормотал он, засовывая длинные руки в карманы, – я отыскал несколько самородков, видимо, нас ждут приятные сюрпризы.
Точно, это будет впечатляющее представление. – Нос его вновь вспотел, он вытер его рукавом, полюбовался блестящим следом на пиджаке, вытер об штаны. – Эти юноши и девушки так талантливо, так вдохновенно создают такие прекрасные звуки! Они в каком-то смысле мои дети. Интересно, смогу ли я сказать это по телевизору?»
Он взволнованно затряс головой. «Ах, ну да! Они не могут не сказать о Джозефе Пинкертоне. Так же, как и об Адели Маркус, которая выпустила из стен школы в мир множество знаменитых пианистов. Я хочу оставить свое имя в истории, подобно тому, как улитка оставляет блестящий след на своем пути. Те нетерпеливые бизоны, которые топчутся под моей дверью с отвертками, чтобы снять мою табличку и вместо нее повесить свою, тоже поразбегутся. Джозеф Пинкертон еще долго просидит в кресле, обитом бледно-салатовым бархатом. А нечего дразнить старого волосатого льва, он способен защищаться!»
Он злобно расхохотался и еще раз пригладил волосы в ушах.
И вот уже шесть сорок пять, люди занимают места в большом амфитеатре школы. В благопристойном жужжании толпы можно различить родителей, которые обмениваются милыми улыбками, пытаясь скрыть уверенность, что именно их чадо добьется успеха. Друзья тоже тут, готовы поддержать «своих» аплодисментами. Преподаватели снуют в первых рядах, пожимают друг другу руки, они счастливы оказаться бок о бок с признанными профессионалами, которые решат судьбу лауреатов, тех, кто будет приглашен на фестивали в Тэнглвуде, в Аспене, в Цинциннати, тех, кого представят на самые престижные конкурсы с самыми большими премиями.
Ширли и Гортензия – группа поддержки. Они читают программу, где присутствуют имена Гэри и Калипсо. Гортензия горделиво несет свой пучок-гнездо. Ширли держится очень прямо, смотрит на сцену. Ее левая нога трясется от волнения, она случайно толкает ногу Гортензии.
– Не волнуйся, – успокаивает ее Гортензия. – Все будет хорошо.
– Они выступают в самом начале, думаешь, это хорошо?
– Они их всех уделают, вот поглядим!
Гортензия видит имя Марка в программе и пытается расшифровать имя его партнерши.
– Твой пучок получился очень удачным, – говорит ей Ширли, пытаясь сосредоточиться на чем-нибудь еще. – Я думаю, что просто очень боюсь за него.
– Само собой. Он работал как вол, репетировал по двенадцать часов в день, так что ему остается только победить. И потом он лучше всех, отныне и вовек.
Она представила себе хвалебные статьи критиков. «Пианист Гэри Уорд вошел, никак не поприветствовав публику, сразу сел за рояль и сыграл сонату Бетховена. Музыку, точно пришедшую из космоса. Он был полностью погружен в тончайшие хитросплетения нот, рожденных магией пальцев, игрой сочленений. Он, впрочем, ничего не сочленял, а устанавливал невесомое, давал ему плоть и кровь, наделял сиянием, глубоким и струящимся, в общем, под его руками рождался новый мир, удивительно личный для такого молодого музыканта. Veni, vidi, vici, он пришел, он сыграл, он победил, и ушел он так же, как и пришел: неземным существом. Сегодня вечером родился гений, и имя ему – Гэри Уорд!»
Вот что я написала бы, если бы была критиком. Она слегка прихлопнула свой пучок, смочила алые губы и сконцентрировала взгляд на сцене.
Свет слегка приглушили, шепот умолк. В тишине слышались еще покашливания, скрип кресел, голоса опоздавших, потом шум вовсе смолк и установилась тишина.
Первой вошла Калипсо, на ней было длинное платье, расшитое жемчужинами, оно сияло в лучах прожекторов. За ней шел Гэри, мрачный и торжественный, в черном пиджаке. Воротник белой рубашки был расстегнут, галстук он так и не надел. Они сели рядом, открыли партитуры, опустили головы, чтобы сосредоточиться, затем выпрямились, обменялись взглядом и начали первую музыкальную фразу.
«Как он прекрасен!» – прошептала Гортензия, толкнув Ширли локтем в бок.
Прежде чем занять свое место, Калипсо произнесла эти слова: «Аbuelo, я буду играть для тебя, я помогу тебе произнести другие, новые о”, а”, научиться говорить cielito mo”, amorcito”. Ты будешь гордиться мной». Она, храня перед глазами образ деда, посмотрела на Гэри, наложила смычок на скрипку и сыграла три первых такта вступления.
То умоляющий, то нервный, то радостный напев «Весенней сонаты» Бетховена взвился к потолку, ноты заговорили. «Abuelo, abuelo, слушай, семьдесят шесть лет – это еще не старость, ты сам недавно говорил так. Аbuelo, я хочу, чтобы ты говорил, чтобы ты ходил. Раскинь руки, я бегу к тебе». Образ ожил, дедушка улыбнулся, морщины вздернулись к вискам, он поднял руку, подвигал пальцами, отбил ритм, раз-два-три, раз-два-три, нахмурил брови, чтобы проследить за звуками, которые могли разбежаться или, наоборот, сгрудиться в одном месте. Он склонил голову набок, закрыл глаза, и на его лице можно было прочитать неизъяснимое блаженство.
Она стояла на сцене. С Гэри и Улиссом. Она словно испарялась, легкая и живая, словно превращалась в каплю дождя. Тут она скинула свои вышитые жемчугом туфельки, схватила за руку деда, вытащила его из инвалидной коляски, и они полетели, уцепившись за его скрипку, они поднялись до небес, у них больше не было никаких границ. Она повернула голову и встретила взгляд Гэри, настойчивый, молящий, он подсоединялся к ней, рассказывал свою историю. Она услышала его, задержалась по дороге к небу, прислушалась. «Скажи мне, скажи мне все, Гэри, – прошептала она, проводя туда и обратно смычком по струнам, – расскажи мне свою историю».
Гэри услышал звуки смычка Калипсо, увидел, как она танцует вокруг него босая, она подхватывала звуки фортепиано, грузила их на спину, сгибалась, распрямлялась, колыхалась, удалялась, приближалась. «Не уходи, – молил он, – не уходи, я расскажу тебе один секрет».
Скрипка стала еще тише, как будто давала место, чтобы он смог сказать свою речь.
– Жил-был один маленький мальчик, – сказали а Гэри ноты сонаты, – жил-был один маленький мальчик, и я обещал, что сыграю для него этим вечером, я хочу вновь найти его, это ключ ко всей истории.
– Ты хочешь что-то спросить у него? – спросила скрипка.
– Откуда ты знаешь?
Их пальцы говорили между собой, ноты переплетались, музыка омывала их одним и тем же расплавленным потоком. Он видел ее дедушку, который улыбался, который говорил «о», который говорил «а», который говорил: «Иди сюда, удиви меня, muchacha». – «Ох, – воскликнула Калипсо. – Я вижу мальчика, он здесь, вместе с нами, он смотрит на нас. Маленький мальчик в холле большого отеля. Какой у него грустный вид! Серьезный и молчаливый, он вжался в большой диван. Он спрашивает себя, куда ушла его мама, не в опасности ли она, ему за нее страшно». – «Это ты, маленький мальчик в гостиничном холле?» – спрашивала скрипка.
«Да, это я, – признавался он тотчас. – Я никогда никому об этом не говорил. Никогда не рассказывал об этом мальчике. Ему было восемь лет, ему было десять лет, он видел все в белом цвете, не было цветов, и ему было грустно, не за что было зацепиться, я думаю, он потерялся в мире. Он искал слова, но не находил их. Он не знал, как наложить слова на всю эту белизну, которая душила его. Это было слишком для него. Он вставал и шел к парку, к деревьям, к газону, к петуниям, к каннам, к незабудкам, к мхам, он искал цвета».
«Ты увидишь, я приручу его, – сказала Калипсо, нимфа-чаровница, – я поговорю с ним, успокою, он все забудет, я возьму его на ручки, я буду как тысяча сирен».
И скрипка заиграла нежно-нежно, звуки ее обвились вокруг мальчика:
– Ты можешь плакать, ты можешь говорить, ты не обязан что-то изображать.
– Мужчины не плачут, – возразил малыш.
– Плачут-плачут, – вставила Калипсо. – Конечно же, плачут. Давай поплачем вместе.
И скрипка заплакала вместе с ним.
У Гэри сжалось сердце, он схватил мальчика за рукав, сказал ему: «Я так счастлив, что нашел тебя». Калипсо замедлила темп, посмотрела, как они идут мимо, подтолкнула малыша к Гэри: «Давай, поговори с ним, поговори с ним!» И ребенок оказался совсем рядом с Гэри.
Гэри вскрикнул, он почувствовал руку мальчика в своей, он выпрямился, оглушенный счастьем, объятый радостью, всем телом навалился на руки, он сильный, он свободный, все барьеры летят, разбитые вдребезги, воды поднимаются, ему хочется кричать, петь, хочется заставить плакать самого Бетховена: «Спасибо, старик, спасибо, что ты пишешь такие прекрасные вещи, вещи, которые уносят далеко-далеко, которые возвращаются назад, как воздушный змей, роняя на лету драгоценности». Он хотел обнять Калипсо, не смог, тогда он положил ее на фортепиано, поцеловал ей веки, его пальцы соорудили лестницу на небо, он протянул ей руку, чтобы увести ее с собой. Она посмотрела на него, улыбнулась, сказала да. И поднялась по лестнице вместе с ним.
Ширли услышала крик ребенка. Он отозвался в холлах всех больших отелей, где она бросала его, потому что ей не с кем было его оставить, потому что тот человек был в номере и она не могла заставлять его ждать. Человек считал каждую минуту опоздания и заставлял ее платить за все. Она это знала. Это было сильнее ее, она должна была подняться в номер, она бежала по лестнице за этажом этаж, задыхаясь, бросалась в закрытую дверь, колотила, просила позволения войти.
Позволения немного себя помучить.
Она просила прощения.
Она говорила: «Делай со мной что хочешь, но прости меня».
Он усмехался, смотрел на нее, предвкушая все зло, которое сделает ей сейчас. И разражался хохотом.
И когда все бывало кончено, потому что так это надо назвать, когда все бывало кончено, она уходила, стыдясь, словно испачканная этой встречей. Она забирала из холла маленького мальчика. Вставала перед ним на колени, просила прощения. Сколько раз она так просила у него прощения?
И вот теперь она услышала крик мальчика и сказала себе: «Я была чудовищем». Ее сын, ее чудный маленький сын. Он на сцене, он играет, отдает всего себя. Он только что рассказал ей свою тайну. Жалоба маленького мальчика вошла в ее сердце. Он показал ей небеса, он показал ей красоту, она хотела идти за ним, не хотела больше покидать его ни на минуту. Хотела остаться на той высоте, которую он задал. Не падать ниже.
Вечно она совершает одни и те же ошибки.
Она подумала о мужчине, которого обнимала возле такси: «Я не люблю его, я не люблю его, я люблю только тех, кто исчезает, кто не смотрит на меня, кто плохо обращается со мной, наказывает меня за что-то. Я ничего не понимаю в любви, я должна все начать с начала, все униженно и старательно начать с нуля.
Я не люблю его, я не люблю его, я не люблю его».
Начиная с первых нот, сыгранных Гэри, Гортензия уверилась: он не здесь. Но потом она услышала жалобу. Она почувствовала боль, слезы навернулись ей на глаза, она пыталась совладать с собой. «Все же хорошо, ты что? Ты же не заплачешь? Не испортишь свой макияж?
Как же он прекрасно играет!
И как прекрасно отвечает ему девушка на скрипке.
Она словно вгрызается ему во внутренности, вживляется в него. Она увещевает его, он соглашается, раскрывается, как апельсин, на две половинки. Они одни в этом зале, словно все остальные эвакуированы по внезапной тревоге. Они счастливы – и страдают, в их игре и радость, и боль. Но эту боль, вот что странно, они преображают в магический любовный напиток, и несется над залом песнь великолепного триумфатора.
Они рассказывают друг другу истории. Истории только для них двоих. Они в нас не нуждаются. Совсем как я, когда крою мой пиджак из вельвета. Хороший должен получиться пиджачок, желтенький такой. Правильно я выбрала этот цвет. И ткань тоже, мягкую, но плотную. Хорошо сидит, мягко облегает. Очень важно выбрать материю. И вообще, все материалы для шитья. Как, к примеру, платье этой девушки, Калипсо. Просто чудо. Интересно, она даст мне его на некоторое время, чтобы я могла посмотреть, как оно сшито? Странная девушка, некрасивая, но это ничего не значит. Она – сама грация, когда играет на скрипке. Хочется греться в лучах ее кожи, цепляться за ее скрипку, улететь вместе с ней. Она волшебница. Не стоит ли мне встревожиться? Нет, не думаю. Вся опасность, скорей всего, исчезнет, когда она отложит свой смычок».
«Я не люблю его, я не люблю его», – повторяла Ширли. Соната закончилась, раздались аплодисменты, зрители выражали свой восторг по поводу выступления Гэри и Калипсо. Весь зал стоял и изо всех сил хлопал в ладоши.
– Это успех, не станем скрывать это от себя, – объявила Гортензия. – А я знала, я знала!
Гэри и Калипсо поприветствовали зал. Поклонились. Переглянулись.
– Я бы хотел, чтобы это длилось вечно, – прошептал Гэри.
– Я могла бы играть так до утра, – шепнула Калипсо.
Внезапно резкий свист хлестнул их по ушам, они подняли головы, точно их призвали к порядку. Это Гортензия, встав ногами на кресло и засунув два пальца с крупными кольцами в рот, свистела, как неукротимый вождь племени воинственных апачей. Она выпрямилась и завопила: «Браво-о-о-о». Гэри послал ей воздушный поцелуй.
– Эй, Ширли, слышала, как я умею свистеть? – воскликнула Гортензия. – Астрид целый месяц меня учила. Это ужасно трудно, знаешь?
Две камеры подъехали к сцене и осветили сияющие лица двух солистов.
– Это же для передачи «60 минут»! – воскликнула Гортензия, вновь пихая Ширли локтем. – Он нам не сказал, что концерт будут по телевизору показывать! Это великолепно! Если бы я знала, я одела бы Калипсо в одно из моих платьев и прославилась бы за тридцать секунд. Ну что же, партия не проиграна, а всего лишь отложена, нужно найти другую, более известную, и пусть носит мои платья!
В большой, обтянутой красной тканью гостиной Елены был расставлен длинный стол. Восемьдесят четыре прибора. Друзья Гэри, Гортензии, банкиры, журналисты, пресс-атташе, телепродюсеры, все те, кто является необходимыми составляющими успеха. Елена бросила взгляд на накрытый стол и внутренне поздравила себя. Хрусталь бокалов для вина, бокалов для воды, бокалов для шампанского сиял. Маленькие букетики цветов зажигались розовыми и лиловыми искорками, графины с водой вытягивали горделивые шеи. Как все красиво! Это успех! Грансир и Генри зорко следили за слугами, которые незаметно сновали между пирующими. Они словно выходили из-за занавеса, чтобы подать нужное блюдо, а потом за ним вновь исчезали. Мужчины были в смокингах, женщины – в вечерних платьях, огоньки свечей отражались в глазах, тепло ложились на кожу.
Специально нанятый работник разливает вина, бордо «Шеваль Блан» и шампанское «Рюинар», под внимательным присмотром Грансира. Генри запрещает какому-то невеже курить в помещении. Воздух кипит от голосов, взрывов смеха, звона хрусталя и фарфора.
Елена посадила Гортензию рядом с Робером, а Гэри и Калипсо – рядом с собой. Последняя, казалось, засыпает на ходу от усталости. Елена любовалась, с какой грацией, с каким достоинством она умудряется спать с прямой спиной и легкой улыбкой на губах, как будто она вовсе не спит, а продолжает тайный диалог между скрипкой и фортепиано.