Санкт-Петербург. Автобиография Федотова Марина
На следующий день, 27 октября, раненых начали отправлять в другие лазареты Петрограда. 28 октября 1917 года госпиталь Зимнего дворца был закрыт.
О том, как воспринял октябрьский переворот город, можно прочесть у Дж. Рида.
Четверг, 8 ноября (26 октября). Утро застало город в неистовом возбуждении. Целый народ поднимался среди рокота бури. На поверхности все было спокойно. Сотни тысяч людей легли спать в обычное время, рано встали и отправились на работу. В Петрограде ходили трамваи, магазины и рестораны были открыты, театры работали, выставки картин собирали публику... Сложная рутина повседневной жизни, не нарушенная и в условиях войны, шла своим чередом. Ничто не может быть более удивительным, чем жизнеспособность общественного организма, который продолжает все свои дела, кормится, одевается, забавляется даже во время величайших бедствий. <...>
Обретя полную свободу действия, Военно-революционный комитет, словно искры, рассыпал во все стороны приказы, воззвания и декреты. <...> Было приказано доставить Корнилова в Петроград. Члены крестьянских земельных комитетов, арестованные Временным правительством, были выпущены на свободу. Отменили смертную казнь на фронте. Государственным служащим приказали продолжать работу, угрожая за неповиновение строгими наказаниями. Погромы, беспорядки и спекуляции были запрещены под страхом смертной казни. Во все министерства назначили временных комиссаров. <...> Армию призывали выбирать военно-революционные комитеты. Железнодорожников призывали поддерживать порядок и, главное, не задерживать подвоза продовольствия к городам и фронтам. За это им обещали допустить в министерство путей сообщения их представителей. <...>
В этот день я видел в огромном амфитеатре Николаевского зала бурное заседание городской думы, объявленное беспрерывным. Здесь были представлены все силы антибольшевистской оппозиции. Величественный, седобородый и седовласый городской голова Шрейдер рассказывал собравшимся, как прошлой ночью он отправился в Смольный, чтобы заявить протест от имени городского самоуправления. «Дума, являющаяся в настоящий момент единственной в городе законной властью, созданной на основе всеобщего, прямого и тайного голосования, не признает новой власти!» – заявил он Троцкому. В ответ Троцкий сказал: «Что ж, на это есть конституционные средства. Думу можно распустить и переизбрать...» Рассказ Шрейдера вызвал бурю негодования.
Блестящее поэтическое описание революционного города дал В. В. Маяковский в поэме «Хорошо».
- Дул,
- как всегда,
- октябрь
- ветрми,
- как дуют
- при капитализме.
- За Троицкий
- дули
- авто и трамы,
- обычные
- рельсы
- вызмеив.
- Под мостом
- Нева-река,
- по Неве
- плывут кронштадтцы...
- От винтовок говорка
- скоро
- Зимнему шататься.
- В бешеном автомобиле,
- покрышки сбивши,
- тихий,
- вроде
- упакованной трубы,
- за Гатчину,
- забившись,
- улепетывал бывший...
- <...>
- Две тени встало.
- Огромных и шатких.
- Сдвинулись.
- Лоб о лоб.
- И двор
- дворцовый
- руками решетки
- стиснул
- торс
- толп.
- Качались
- две
- огромных тени
- от ветра
- и пуль скоростей, —
- да пулеметы,
- будто
- хрустенье
- ломаемых костей.
- <...>
- Задумывалась
- казачья башка.
- И
- редели
- защитники Зимнего,
- как зубья
- у гребешка.
- И долго
- длилось
- это молчанье,
- молчанье надежд
- и молчанье отчаянья.
- <...>
- По каждому
- из стекол
- удары палки.
- Это —
- из трехдюймовок
- шарахнули
- форты Петропавловки.
- А поверху
- город
- как будто взорван:
- бабахнула
- шестидюймовка Авророва.
- И вот
- еще
- не успела она рассыпаться,
- гулка и грозна, —
- над Петропавловской
- взвился
- фонарь,
- восстанья
- условный знак.
- <...>
- Умолк пулемет.
- Угодил толкв.
- Умолкнул
- пуль
- звенящий улей.
- Горели,
- как звезды,
- грани штыков,
- бледнели
- звезды небес
- в карауле.
- Дул,
- как всегда,
- октябрь
- ветрми.
- Рельсы
- по мосту вызмеив,
- гонку
- свою
- продолжали трамы
- уже —
- при социализме.
Второй съезд Советов, проходивший в Смольном, принял первые законы Советской власти – декреты о мире и о земле. Спустя четыре дня в Петрограде произошел мятеж юнкеров, подавленный при помощи артиллерии и броневиков. В ноябре 1917 года состоялись выборы в Учредительное собрание, но спустя всего три месяца новый парламент был разогнан (именно тогда прозвучала знаменитая фраза матроса Железняка: «Караул устал»). В декабре того же года Совет народных комиссаров подписал соглашение о временном прекращении военных действий с Германией, но затем немецкие войска начали наступление по всему фронту, и в марте 1918 года после разгрома под Псковом и Нарвой России пришлось подписать Брестский мирный договор, послуживший формальным поводом к началу гражданской войны.
Петроград оказался в непосредственной близости от линии фронта, и 5 марта 1918 года правительство переехало из Петрограда в Москву. Отныне уже бывшему «стольному граду» предстояло считаться второй столицей государства...
Кронштадтский мятеж и повседневная жизнь, 1921 год
Из сводок Петроградского управления ВЧК и других документов
Вопреки утверждениям советской пропаганды, в первые годы Советской власти большевики отнюдь не пользовались всенародной поддержкой; и в крупных городах, и в сельской местности то и дело вспыхивали бунты и восстания, в 1918 году произошло и первое открытое столкновение между церковью и новой властью: собравшиеся на паперти Троицкого собора Александро-Невской лавры во главе с протоиереем Петром Скипетровым пытались остановить солдат, пришедших для реквизиции помещений и церковного имущества, а в августе того же года в Москве было совершено покушение на Ленина. В ответ был развязан так называемый «красный террор» – всего за одну ночь в Москве и Петрограде были убиты свыше 2000 противников нового политического режима.
О том, как относились к большевикам и к жизни при них в «колыбели трех революций», дают представление сводки Петроградского управления ВЧК, в которых цитируются дневниковые записи и разговоры петроградцев.
Дорогая Наташа, пиши мне или зови маму в Петроград. Отнятые наши вещи коммунистами продаются. Продали зеркало за 10 000 р. – не знаю мое, или туалетное, или трюмо. Делают из плюша с кресел сапоги. Где же, дорогая, та правда, что думали найти?..
В Петрограде хлеб сбавили, ничего не дают, обед – одно блюдо, и то никуда не годится. Народ ходит, как мертвые. Многие фабрики и заводы останавливаются из-за топлива. Трамвай ходит только до 11 ч., поезда останавливаются. Население тоже мерзнет, дров не дают, дома ломают усиленно. Что будет дальше, когда нечего ломать будет? Не знаю.
Наши товарищи о нас мало заботятся, везде нужны большие взятки или хорошее знакомсво с доктором, а у нас ни того, ни другого нет и умирать раньше времени. Ездят, как на лошади, и изнемогаешь от непосильной работы и никому нет дела. Это равенство, мы получаем две тысячи и воспитательницы 1 тысячу, и нам ничего не выдают – ни сапог, ни платьев, одним словом, чтобы черти взяли бы поскорее таких товарищей кровососов, проклятых жидов. Измучили нас, крест получим только за эту свободу, крест и могилу и больше ничего.
У нас же мертвый город, и люди голодные мрачные, тени. У нас только часть коммунистов живет хорошо, к их услугам автомобили и лошади и все продовольствие, у них и светло [и] тепло, и свет и весело, но это только часть коммунистов.
Нашу здешнюю жизнь трудно описать, тут можно получать какие угодно места, но только тогда нужно перестать быть человеком, но стать таким, который бы не различал зла от добра, а стал бы действовать так, как только ему выгодно, а также выгодно тем господам, которых очень и очень много. По крайней мере, убив или же повесив двух-трех человек, а также просидев два-три года в тюрьме, можешь получить лучшее место, это будет для этого наивеселым свидетельством, и таких называют коммунистом. Если же ты хочешь быть простым рабочим, то ходи зимою босиком и без одежды, а работать днем и ночью семь дней подряд, а сверх того за воскресники и за субботники получают 1/2 ф. хлеба, если же нет лучшего, то и комиссаровские помои. У нас нет имений, ни управляющих, и у нас есть единое государственное хозяйство, здесь нужен только заведывающий совхоза, он же должен быть таким же, [как] описано выше.
Только и слышишь один разговор, что скоро сшибут большевиков... а большевики все держутся да держутся. У нас тоже деньги обесценены. Да теперь так-то и не обращаешь внимания на деньги, тем более все у нас даром. Трамваи даром, а они почти не ходят, нет топлива, лекарство даром – а их нет в аптеках. Газеты даром – а их нет, так как бумаги нет, все то даром, чего нет. Бани тоже даром, с 1 февраля все зрелища даром, а ходить в них нельзя – страшная холодина, 3 градуса ниже нуля. Здорово. Где им, большевикам, справиться самим без помощи иностранцев. Они даже с топливом не могут справиться. Выдали топливные карточки на ноябрь и декабрь – и что же [вы] думаете, выдали дрова, – черта с два, так люди сидят и буквально мерзнут. Я слышал вчера от одних, что они не спали всю ночь, от холода. Безобразие, все молчат. В цирке вышли два клоуна, один обвешался всем, всем, и колбасами и дровами и хлебом, а другой и спрашивает у того клоуна, который всем обвешался: что же ты молчишь и ничего не говоришь. Да что мне говорить, когда у меня все есть, а вот что они молчат, указывает клоун на публику, ведь у них ничего нет, а они молчат. За это их выслали.
Васю застрелили, шли они с вечеринки, и он выругался, а шли два еврея комиссара, и один выстрелил в него, пуля попала в живот, и он через несколько часов умер.
На Сенной площади все можно достать: сахар 15 тыс. ф., хлеб 750 р. ф., мясо 3000 р., белые булки 1/4 ф. 1500 р., картошка 600 р. ф. и сверх того тифозные вши 250 р. Да это факт. Мой помощник пришел сегодня и говорит: сейчас на Сенной один мужик продавал тифозную вошь, купить с той целью, чтобы заболеть тифом и получить отпуск. Вот житье наше.
Сормовский и Балтийский заводы забастовали и их послали на принудительные работы, недовольство общее, все ругают власть. Здесь ходит новый анекдот: Ленин [и] Троцкий пошли к хиромантке узнать, чем кончится их правление. Хиромантка спросила их, а какой у вас знак в звезде, они сказали – молот-серп, она заставила Ленина написать «молот серп», а Троцкого прочитать по-еврейски, т. е. обратно, получается «престолом». Их звезда окончится престолом. Не правда ли, очень странное совпадение. По евангелию переворот должен быть в 1921 г., если народ покается, тогда на престол сядет Михаил, великий князь, а если не покается, то верующие люди говорят Божьим престолом, и явится Архангел Михаил, и протрубит страшный суд.
Даже Невский и тот пришел в ужас. Дома большие, дворцы, банки бывшие все взяты и помещаются там учреждения или солдаты и все приводят в негодность и потом переезжают в другое, в другом тоже и так без конца. Имущество все уничтожается, увозится и это теперь стало уже обычным явлением. Да, худо жить, всегда находиться под страхом и трепетом, жаловаться совсем некогда и некому. Кажется, преступления никакого не сделали.
Настроение в Петрограде самое бунтарское, заводы закрываются. Хлеба нет, ожидают крупных забастовок, уж не выпускают сегодня в командировки. Поезда останавливаются, послезавтра, т. е. в понедельник начну хлопотать пропуск. Завтра все закрыто, на всякий случай пришли мне телеграмму, если затрет, придется три дня хлопотать, если не больше, так что думаю 17-го сесть на поезд. Очень расстроена слухами о положении перемен, говорят, прямо крах и грозят погромами и переменами, ну и саботажники...
После поражения Германии в Первой мировой войне фронт отодвинулся от города, но вскоре над Петроградом нависла угроза с северо-запада – из Финляндии, где при поддержке бывшего русского офицера, а ныне регента Финляндии К. Г. Маннергейма формировалась Северо-Западная армия генерала Н. Н. Юденича. В мае 1919 года Юденич начал наступление на Петроград, но был отброшен от города и закрепился на Нарвско-Гдовском плацдарме, откуда в сентябре того же года предпринял новое наступление. Армия Юденича сумела захватить Лугу, Гатчину, Красное Село, Царское Село и Павловск и к середине октября вышла к Пулковским высотам, однако Юденичу не удалось перерезать Николаевскую железную дорогу, что позволило большевикам перебросить подкрепления под Петроград. В итоге 21 октября наступление было остановлено, а на следующий день Красная Армия прорвала оборонительные порядки отрядов Юденича.
Прифронтовая обстановка способствовала разгулу мародерства и бандитизма на городских улицах. С преступниками более или менее успешно боролись петроградские чекисты, как сообщал в своем отчете начальник оперативного отдела Л. Хосроев.
Из истории Петроградского Управления уголовного розыска
После Октябрьской революции и до сентября 1918 г., т. е. почти целый год при Советской власти уголовный розыск оставался нетронутым совершенно, со времен царского режима переменив только вывеску сыскной полиции на название «Отдел уголовного розыска». Произошло это потому, что за это время образовались и усиленно работали районные уголовные следственные комиссии, которые ввиду революционного темпа жизни смешивали функции следствия с функциями дознания, усиленно работал уголовный отдел Губчека, и уголовный розыск оставался в тени. Но в сентябре 1918 г. над сыскной полицией грянул первый удар грома революции. Губчека арестовала свыше 20 ее работников, оказавшихся бывшими приставами и помощниками приставов наружной полиции, после Февральской революции нашедшими здесь приют.
Одновременно с этим я был назначен начальником Розыскного отделения, которое фактически представляло собой весь уголовный розыск. Надо было людям совершенно иной формации, работникам старой сыскной полиции повернуть мозги, изменить их психологию. Отказаться от них совершенно было невозможно – работников новых не было. Это был самый тяжелый период уголовного розыска. Широкая революционная волна, захлестнувшая все классы населения, породила настоящую уголовную лихорадку. Адвокаты в роли фальшивомонетчиков, инженеры в роли убийц с целью грабежа, профессиональные воры-рецидивисты в роли пристроившихся на ответственную советскую работу – такова была эта колоритная картина. Целые классы людей переменили позиции, профессии, привычки, психологию. То, что ранее считалось преступлением, в иных случаях перестало им быть. То, что ранее считалось явлением вполне дозволенным, в некоторых случаях стало преступлением. Старые мелкие воры немедленно сделали карьеру и перешли на первые роли открытых грабителей и убийц. Появились целые шайки налетчиков, среди белого дня грабившие на автомобилях и всякими иными путями. Образовался целый ряд воровских специальностей, некоторые из старых утратили смысл и исчезли. Образовался целый кадр людей, еще не совершивших преступления, но каждую минуту готовых на него. На улицах появились целые армии детей, входившие в тесное сближение с уголовными преступниками, эксплуатируемые ими, разлагавшиеся грязной обстановкой, долженствовавшие в будущем заместить собою ряды выбывающих из строя уголовных рецидивистов. Уголовный розыск, как термометр, показывал кривую этой лихорадочной температуры.
Районные следственные уголовные комиссии, которые, как уже сказано, смешивали функции следствия и функции розыска, вносили в дело борьбы децентрализацию и тормозили работу. При каждой районной комиссии (а их в то время в Петрограде было, кажется, 15) находился небольшой отдел уголовного розыска. Все они несли параллельную работу. Обыватель, ставший жертвой преступления, для крепости и верности подавал заявление сразу в несколько мест: и в Центральный уголовный розыск, и в комиссию по месту своего жительства, и в комиссию по месту совершения грабежа, и в комиссию по месту жительства предполагаемого грабителя. Получалось невообразимое положение вещей. Много трудов пришлось положить на то, чтобы централизовать уголовный розыск, но все же это было сделано. Число следственных комиссий было сокращено до минимума. И самое главное – функции следствия и розыска были разъединены.
В это горячее время работа уголовного розыска была продуктивная. За один год были раскрыты и вырваны с корнем 6 или 7 организаций фальшивомонетчиков. Среди них было такое грандиозное дело, как дело Шанина и Шутова. Раскрыть это дело было тем более трудно, что фальшивые керенки печатались на настоящей бумаге с водяными знаками, похищаемой участниками этой шайки из Экспедиции заготовления государственных бумаг, печатались идеально без признаков какой-либо фальши, и когда после окончательной ликвидации мы послали «для проверки» из этих денег 20 000 руб. в казначейство, там их приняли как настоящие и даже после нашего телефонного звонка о том, что деньги эти фальшивые, часть артельщиков продолжала утверждать, что деньги настоящие. Изъято было на несколько миллионов готовых таких денег, камни, клише, краски, бесчисленное количество бумаги с водяными знаками, арестованы организаторы, граверы, печатники, сбытчики, словом, вся организация с корнем. Я привел для примера одно только из числа этих дел, но другие дела фальшивомонетчиков этому не уступали.
В этот период времени была раскрыта грандиозная афера с фальшивыми купонами на получение тканей, в которой хищения достигали миллиардных цифр и по делу было арестовано 150 активных участников преступления.
В этот период времени был ликвидирован целый ряд шаек бандитов-налетчиков, как например: Федьки-Сливочника, шайки Карзубова, шайки Лощевского, Витьки-Панцыря, Андрюшки-Шаляпина и т. д.
Уголовный розыск принимал самое горячее и активное участие в ликвидации знаменитых шаек Чижа, Ваньки Большакова, Андрюшки Шоффера, Сашки Руля, Гришки Кобылья Голова, Гришки Нерыдай, дела которых вели Уголовный отдел Губчека и районные комиссии.
За этот же период времени было раскрыто огромное количество убийств, задержаны убийцы, разоблачены и арестованы многие должностные преступники. Во времена «керенщины» и в первое время после Октябрьской революции никто не решился бы выйти ночью на улицу, не рискуя быть ограбленными почти наверняка. Днем, среди белого дня грабили и раздевали людей и убивали артельщиков, везших деньги.
Справедливость требует сказать, что наиболее слабо в то время, как и сейчас, обстояло дело с раскрытием квартирных краж и разгромов и совсем плохо с карманными кражами. Ввиду полного затишья с раскрытием карманных краж пришлось выделить этот род преступлений в отдельную группу. Был образован отдел карманных краж, который стал организовывать наблюдение на трамвайных остановках и рынках.
Явилась необходимость в организации отдельного органа, который нес бы работу разведки, вел бы систематическое наблюдение за притонами, «воровскими хазами», ворами, организовал бы секретную агентуру «по-настоящему». Ввиду этого был организован «Летучий отряд», которому это и вменялось в обязанность. Летучий отряд увлекся «спекулятивной работой» и своей прямой задачи по организации разведки, за немногими исключениями, не выполнил. Но зато спекулянтов и разного рода расхитителей народного достояния и казенного имущества он выловил большое количество.
В ноябре и декабре 1919 г., за два с половиной месяца, в городе был совершен целый ряд убийств, десятки налетов и грабежей. По некоторым данным удалось установить, что образовалась новая очень сильная шайка головорезов и что большинство тяжких преступлений этого времени – дело ее рук. Уловить ее было невозможно. Но вот однажды ночью на Обводном канале был поднят в полумертвом состоянии раненный смертельно в голову, грудь и живот агент Уголовного розыска Виндаво-Рыбинской железной дороги Богданов и доставлен в Обуховскую больницу. Раненый рассказал, что он выслеживал шайку налетчиков и что был ими разоблачен и расстрелян, но остался жив. Он рассказал, что шайка громадная, что ее участники люди отчаянные, что они вооружены бомбами и револьверами до зубов и что живыми в руки не дадутся. Нам показалось подозрительным, что агент железнодорожного Уголовного розыска один на свой страх и риск пошел на такое серьезное дело, не ставя об этом в известность свое начальство. Спешно было поручено Летучему отряду произвести разведку. Он установил, что агент Богданов есть не кто иной, как знаменитый бандит и убийца из шайки Чижа – Володька Гужбан, единственный спасшийся, оставшийся в живых и бежавший из рук Чрезвычайной Комиссии при самых романтических обстоятельствах, обманувший в свое время председателя Морской следственной комиссии Сафронова и членов коллегии этой комиссии, в результате чего вся Морская следственная комиссия в то горячее время была расстреляна, ныне по подложным документам на имя Богданова поступивший в Уголовный розыск на Виндаво-Рыбинскую железную дорогу и вскоре после этого назначенный начальником Уголовного розыска на станции Батецкая.
Тогда я поехал к директору Обуховской больницы профессору Нечаеву и рассказал ему часть дела, просил держать это в абсолютной тайне, так как относительно Обуховской больницы у нас были очень неблагоприятные сведения. Низший персонал в ней был замаран. По ночам велась там азартнейшая игра в карты в сараях около покойницкой, на которой постоянными посетителями были воры и люди из преступного мира. Гужбан был положен в отдельную палату, около него сиделкой мы посадили нашу агентшу, в коридор был определен санитаром агент Козлов, с двух сторон по бокам Гужбана на кровати были положены два наших опытных агента Папиолек и Доляцинский в качестве больных. Сам я превратился в доктора и стал посещать эту палату два раза в день.
Работа была выполнена блестяще. Я, как сейчас, помню физиономию нашего агента, у которого я щупал пульс и который в это время показывал мне, что у него под мышкой вместо термометра – револьвер. Даже старший доктор этого отделения не подозревал обо всей той мистификации. Через три или четыре дня мы узнали все, что нам было надо. Ночью, войдя в доверие Гужбана и прикинувшись преступником, великолепно говорящий на воровском жаргоне и знавший, конечно, весь преступный мир и его сплетни, агент выпытал от Гужбана всю подноготную. По иронии судьбы, Гужбан, раненный тремя пулями, каждая из которых по решению докторов была смертельной (голову, грудь и живот), выжил для того, чтобы быть расстрелянным Чрезвычайной Комиссией. Через несколько дней мы перевезли его под видом перевода в частную больницу ночью в Уголовный розыск и раскрыли перед ним свои карты. К чести Гужбана надо сказать, что он не столько был огорчен своим положением, сколько восхищен нашей работой. Оказалось, что шайка налетчиков под руководством знаменитого Чугуна, в которой Гужбан, он же агент Богданов, принимал самое активное участие во всех убийствах и налетах последнего времени, приговорила его на суде воров к расстрелу за то, что Гужбан утаил часть денег, награбленных на налете в квартире доктора Аницканского (Знаменская ул.). Суд состоялся на квартире «Федьки-татарина» в районе Измайловского проспекта, затем осужденного ночью привели на Обводный канал и расстреляли, но сильный организм его выдержал эту операцию. Гужбан рассказал между прочим, что шайке покровительствует и является в ней своим человеком начальник 4-го участка милиции Пивоваров и некоторые другие должностные лица. В 24 часа нам надо было арестовать всю организацию. И это было сделано.
У членов шайки был свой шифр, свои тайные квартиры и тайная конспирация, что даже друг другу они не говорили своих адресов и фамилий, по которым живут.
Когда на улице (Кузнечный переулок) агенты выследили Чугуна и бросились его задерживать, он расстрелял все патроны из двух револьверов, два его товарища, отстреливаясь, бежали по пожарной лестнице на чердак одного из домов и, уже раненные, оставляя за собой кровавый след, все-таки ушли, несмотря на то, что удалось оцепить весь район. Впоследствии они были все-таки задержаны. Сам Чугун был схвачен там же. Когда его привели ко мне, он заявил, что не ответит ни на один вопрос. Улучив минуту, он раскидал, как детей, окружавших его агентов и выбросился в окно с третьего этажа. Он был схвачен, связан и так как был ранен, то весь перевязанный и забинтованный был положен на диван в кабинете. Около него остались дежурить агент и конвоир. Ночью он освободил под одеялом связанные ноги, неожиданно бросился на конвоира, отнял у него наган, выстрелил в агента и снова выбросился в то же окно 3-го этажа. В этот момент к уголовному розыску подъехал автомобиль с агентами, которые везли одного из его товарищей, Андрюшку Курчавого. Агенты открыли по Чугуну стрельбу, он отстреливался из нагана, отнятого у конвоира, лежа на земле, не в силах подняться. Когда он расстрелял все патроны, он снова был взят. Вечером он умер. Перед смертью ему задали последний вопрос, хочет ли он сказать что-нибудь. Он ответил: «Эта стена вам скажет больше, чем я».
Все участники шайки были арестованы: Чугун, Стаська-Бродяга, Шурка-Армяшка, Жоржик-Черненький, Жоржик-Шкет, Федор Шумский (б. офицер), Ванька-Шкет, Андрюшка Курчавый. Все эти имена уголовный розыск будет помнить долго.
Всего было арестовано по этому делу более 120 человек, из них Чрезвычайная Комиссия расстреляла 35 человек.
Самоотверженная и героическая работа уголовного розыска преследует исключительно цели общественного блага, и ее деятели должны повсюду встречать всестороннее содействие, сочувствие и поддержку. Личный состав уголовного розыска должен быть выше всяких подозрений. В частности, в нем не может быть места так называемым «бывшим преступникам» в качестве лиц, занимающих штатные должности. Конечно, представители преступного мира и вообще темные элементы могут и должны быть технически использованы, но надо знать меру и уметь проводить строгую грань там, где это нужно, не подпуская этих лиц к активной работе. Вот одно из больных мест Петроградского Управления уголовного розыска, вот одна из причин, почему розыск не пользуется сочувствием и любовью, и вот одна из многих других причин, почему работа Петроградского розыска идет вкривь и вкось. В деятельности уголовного розыска не может быть места ни преступникам, ни лицам, нравственная устойчивость которых находится под подозрением, ни лицам, преследующим какой бы то ни было личный интерес.
Наступает осень. По статистике всего мира и по опыту трех лет Советской власти надо сказать, что это время почему-то дает наибольшее количество убийств, грабежей, самых зверских преступлений. Происходит ли это в силу общих выводов, к которым приходит современная социологическая школа криминологии, или имеет под собою какую-либо иную почву, но только всякий практический деятель по Уголовному розыску скажет категорически, что октябрь, ноябрь и декабрь являются кровавыми месяцами уголовно-розыскной работы. К этому времени надо быть готовым. Преступный мир информирован так, как может быть информирован сильный неприятель на войне. Он знает все, что происходит в Уголовном розыске. При малейшей задержке он организуется и переходит в наступление.
После краткой передышки Петроград вновь стал ареной боевых действий – на сей раз из-за восстания в Кронштадте, которое было спровоцировано введением в городе военного положения по причине участившихся забастовок и митингов. Кронштадтцы выдвинули лозунг «За Советы без коммунистов» и обратились к населению страны с таким воззванием:
Товарищи и граждане! Наша страна переживает тяжелый момент. Голод, холод, хозяйственная разруха держат нас в железных тисках вот уже три года. Коммунистическая партия, правящая страной, оторвалась от масс и оказалась не в состоянии вывести ее из состояния общей разрухи. С теми волнениями, которые последнее время происходили в Петрограде и Москве и которые достаточно ярко указали на то, что партия потеряла доверие рабочих масс, она не считалась. Не считалась и с теми требованиями, которые предъявлялись рабочими. Она считает их происками контрреволюции. Она глубоко ошибается. Эти волнения, эти требования – голос всего народа, всех трудящихся.
В ответ Комитет обороны Петрограда опубликовал листовку следующего содержания:
Товарищи!
Всех вас, конечно, интересует вопрос о том, что происходит в Петрограде и вокруг Петрограда. Происходит вот что.
Когда мы разбили барона Врангеля, французские капиталисты и их слуги, русские белогвардейцы, решили всеми силами сорвать заключение нами мира с поляками и румынами. Они хотят во что бы то ни стало к весне создать нам новый фронт.
С этой целью агенты Антанты, эсеры и просто белогвардейцы пытаются создать нам внутренний фронт. Они жадно подстерегали ту минуту, когда у нас будет особенно трудное положение с продовольствием и топливом. Они наводнили наши города шпионами.
Все усилия белогвардейцев, как всегда, прежде всего направлены на Красный Петроград. Красный Петроград – столица мировой революции. Красный Петроград расположен на перекрестке дорог. Финляндия и Эстония находятся по соседству. А здесь укрываются тысячи русских белогвардейцев, шпионы Антанты, белых эсеров. В Петрограде голод и холод больше всего дают себя чувствовать. Вот почему сюда белогвардейцы и направляют свои старания.
В Кронштадте годами орудует французская контрразведка, которая сыплет золото мешками на подкуп командного состава и т. п. В Кронштадте белым удалось поднять на мятеж корабль «Петропавловск». Матросам втирали очки. Зачинщики говорили им, что они тоже стоят за Советскую власть, но только хотят внести в нее улучшения и поправки. А затем незаметно и постепенно втянули этих матросов в авантюру. Уже через пару дней после начала брожения на «Петропавловске» вынырнули на свет божий царские генералы. Для обмана рядовых матросов «приказы» мятежников подписываются именами каких-то никому не ведомых «военморов» Петроченки и Турина. На деле всем руководят: царский генерал-майор Козловский, бывший начальник артиллерии крепости, помощник его, бывший капитан Бурксер, белогвардейские офицеры Костромитинов, Ширмановский и ряд других лиц комсостава.
Французская контрразведка, царские генералы и белые эсеры – вот кто руководит мятежом.
Буржуазная печать во всем мире скачет и играет. Белогвардейцы посылают им победоносные донесения. Напрасно. Царские генералы опять будут биты. Рабочие Петрограда, узнавши о походе царского генерала Козловского, поняли положение. Их никто не сможет теперь обмануть.
Среди команды «Петропавловска» старых революционных моряков теперь осталось мало. Зато много шкурников и клешников, которые пользуются привилегированным положением матроса в Советской Республике, чтобы вонзить нож в спину Рабоче-Крестьянской Республике.
Рабочие, крестьяне! Защитники Петрограда! Вы защищаете рабоче-крестьянскую страну против подлого нападения царских генералов, наемников французской биржи.
Действуйте решительно! При дружном натиске мятежники сдадутся через несколько часов. Среди самих моряков «Петропавловска» началось похмелье. Честные беспартийные матросы сами видят, что они попали в руки царской банде. Один нажим – и дело будет ликвидировано.
Вперед, товарищи!
Долой изменников!
Да здравствует Советская Россия!
Да здравствует Красный Петроград!
Поскольку восставшие продолжали настаивать на своих требованиях, им был предъявлен ультиматум, а затем было принято решение о штурме крепости. Командовал штурмом М. И. Тухачевский. Штурм начался с артобстрела; как вспоминал руководитель восстания С. Петриченко, «стоя по пояс в крови трудящихся, кровавый фельдмаршал Троцкий первый открыл огонь по революционному Кронштадту, восставшему против владычества коммунистов для восстановления подлинной власти Советов». Первый штурм (8 марта) был отбит со значительными потерями для наступавших, в рядах армии Тухачевского началось брожение, поэтому на второй штурм (16 марта) были брошены наиболее верные части и делегаты съезда РКП(б). 18 марта сопротивление было подавлено; те из восставших, кто остался в живых, ушли по льду в Финляндию – или сдались и были расстреляны.
В том же году в числе членов мнимой «Петроградской боевой организации» был расстрелян поэт Н. С. Гумилев – как писала «Петроградская правда», «бывший дворянин, филолог, поэт, член коллегии “Издательства Всемирной литературы”, беспартийный, бывший офицер. Участник Петроградской боевой организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности». Г. И. Иванов в своих воспоминаниях упомянул о словах одного чекиста: «Да... Этот ваш Гумилев... Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу... Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает...»
Наводнение, 1924 год
Николай Измайлов
В 1924 году, ровно через 100 лет после катастрофического подъема воды в Неве, на город обрушилось очередное стихийное бедствие – самое сильное в XX столетии наводнение.
Н. В. Измайлов вспоминал:
Через месяц после нашей поездки, 23 сентября, произошло сильное наводнение, подобное и почти равное наводнению 1824 года, описанному Пушкиным в «Медном всаднике». Случилось оно в погожий, теплый и солнечный осенний день, что как будто противоречило нашим традиционным представлениям.
В пятом часу, когда мы расходились по домам после работы, никто бы не мог предвидеть размеров наводнения: ветер был сильный, Нева волновалась, «обратно шла», белые барашки пробегали по ее волнам, но все, казалось, могло ограничиться обычным подъемом воды. Я пришел домой (мы жили тогда на Мойке, 21); Невы от нас не было видно, на улицах спокойно, только пусто.
Вдруг прибежала к нам жившая ниже нас очень почтенная смотрительница помещений Пушкинского Дома Алида Карловна с известием: Мойка выступает из берегов. А через несколько минут пришла моя сестра, сотрудница Эрмитажа, с трудом дошедшая до нас уже в воде по щиколотку. Мы побежали в залы Толстовского музея и взглянули в окна: Мойка действительно вышла из берегов и быстро затопляла тротуары; решетки еще были видны, но на глазах исчезали; Конюшенный мост возвышался своим каменным горбом, окруженный со всех сторон водою, и на его вершине, остававшейся вне воды, стояла ломовая телега с лошадью и возчиком. Вскоре на месте узкой Мойки оказалась одна сплошная широкая и бурная река, сравнявшая все пространство от одного ряда домов до другого. Наш двор наполнился водою. Жившие в нижнем, полуподвальном этаже дворники-татары перебрались в более высокие квартиры – к Шахматовым, занявшим к этому времени второй этаж, и к другим. Подъем воды, однако, был короток: часам к 8 она достигла максимума и стала спадать, ветер утих или переменился, к ночи Мойка вернулась в свои берега, ломовик благополучно уехал, стали появляться люди. Но мы не имели во всем доме телефона и были отрезаны от мира.
Утром я поспешил в Пушкинский Дом. Город носил еще все следы «беды минувшей»: против Эрмитажа, у Зимней канавки, лежала поперек набережной огромная баржа, выброшенная волнами; торцовая мостовая на набережной у Зимнего дворца была поднята водою, торцы частью унесены, частью лежали грудами (в тот же вечер я видел вдоль всего Каменноостровского пр. – улицы Красных Зорь – груды торцов, в беспорядке лежавшие на улице и на трамвайных рельсах, прекратив всякое движение по проспекту).
В главном здании Академии наук все квартиры первого этажа Надворного корпуса были залиты водою на 1,5 метра; в квартире С. Ф. Ольденбурга погибли все его буддийские коллекции, вывезенные в последнее путешествие из Индии и еще не обработанные. В самом Пушкинском Доме была суета. Амбарные помещения, расположенные на уровне земли, были залиты (так же как академические квартиры) почти на два метра. Вода ушла, но все, сложенное в этих амбарах, главным образом книги, а также мебель, запасное оборудование, музейное имущество всякого рода – все было пропитано водою.
С раннего утра туда пришел Нестор Александрович (директор Пушкинского Дома Н. А. Котляревский. – Ред.). Двери амбаров были открыты, промокшие книги и прочие вещи мы выносили наружу. К счастью, день был солнечный и теплый и такие же стояли дни, словно «бабье лето», до конца месяца. Под аркадами и везде, где можно было, протягивали веревки и на них развешивали книги, корешками кверху, предварительно обтерев их. Усиленная работа продолжалась несколько дней. Сам Нестор Александрович подавал пример, в своем синем халате перебирая книгу за книгой, вещь за вещью. И, нужно сказать, почти все удалось спасти, даже без заметной порчи.
Нэп, 1925 год
Василий Шульгин
В 1925 году на территорию Советской России нелегально проник бывший комиссар Временного правительства и один из идеологов белого движения В. В. Шульгин, скрывавшийся под псевдонимом «Эдуард Эмильевич Шмитт». Итогом годичного путешествия Шульгина по новой России стала книга «Три столицы», которую составили впечатления от пребывания в Киеве, Москве и Ленинграде – всего через три дня после смерти В. И. Ульянова (Ленина) в 1924 году Петроград переименовали в Ленинград в честь «вождя мировой революции» (переименование улиц, дорог, городов вскоре приобрело немыслимые масштабы).
Шульгин застал город в разгар нэпа – новой экономической политики, введенной взамен «военного коммунизма», допускавшей известную свободу предпринимательства и привлечение иностранных инвестиций и позволившей сравнительно быстро восстановить экономику страны.
Конечно, это не прежний Петроград, но уже и не «пустыня», как я ожидал его встретить. Нет, нет, и здесь жизнь латает старые раны.
Будет ли когда-нибудь он столицей опять? Кто знает.
Но он ею был! И это чувствуется, этим веет от каждого камня.
Вот огромный дом Зингера, с бронзовым колпаком, вроде шапки Мономаха на челе, т. е. я хотел сказать: на углу. Сейчас он превращен в колоссальный книжный магазин, который, кажется, называется «Всекнига» или что-то в этом роде.
Вдали показалась Адмиралтейская Игла. Трудно решить, что красивее, Пушкин или этот шпиц, который он воспел.
– Стой, извозчик, налево!
Да, я хочу к Исаакию. Нельзя его не увидеть, и надо увидеть поскорее. Вот!
Никогда, кажется, он не был так красив. Может быть, эта красота покупается тем, что с ним случится какая-то беда, но только в первый раз в жизни я его увидел совсем без лесов. Он совсем чист и сейчас как бы весь выточен из белого мрамора. Это потому, что мороз взялся сверху донизу и сделал его таким. Эта белая изморозь как бы легла для того, чтобы резче выделить самую идею этого храма. Так, должно быть, бывает во время марева в пустыне или на океане, когда мираж показывает сказочные города, храмы, освобожденные от пут вещества, взятые только как идеи; как некие геометрические мысли, как некие платоновские чертежи.
Такого храма нет в Европе. Он не православный, не католический, не протестантский: он храм Богу Единому. Он взят именно как идея, идея возвышения над местным, над преходящим, над временным, над «сепаратизмами», сколь величественными они ни казались бы тем, кто их переживает. <...>
Напротив Исаакия по-прежнему стоит Николай I на темном фоне Мариинского дворца. Только традиционных часовых в невероятных исторических уборах уже нет.
Пустяки. Поставить часовых нетрудно. Трудно поставить такой памятник, каким является этот город...
Поездив еще немного, мы отправились в гостиницу. Очень приличная гостиница. По-старому приличная. Внизу был швейцар как швейцар, затем мы попали в бюро, где какая-то барышня и молодой человек (молодой человек гораздо менее чекистского вида, чем в Москве и Киеве) просили предъявить документ. Затем отвели номер за три с полтиной, прекрасный номер с зеркальным шкафом, с весьма приличной обстановкой, темноватый, как и полагается в Петербурге, без всяких новейших выкрутасов, вроде яично-желтых письменных столов, шифоньерочных стульев и всякой такой модернистской дряни. Все солидное, темное, подержанное. И ковер такой же на всю комнату.
По бесконечным коридорам мы вышли опять на улицу. Мне не терпелось.
Вернулись на Невский, еще полупустой в этот ранний час. Зашли в какую-то не то кофейню, не то кондитерскую, где был хорошо натертый паркет и совсем чистенькие, нарядные барышни, как полагается в таких учреждениях. Они дали нам очень хорошего кофе, с очень вкусными пирожками, за очень зверскую цену: что-то рубля полтора это обошлось. Положительно в этой республике не стесняются с деньгами. Но, к сожалению, ни рабочих, ни крестьян за мраморными столиками не заметил. Все были какие-то личности интеллигентско-спекулянтского вида.
После кофе мы временно распростились с моим спутником, и я отправился странствовать один. Пошел сначала на телеграф. Там пришлось долго ждать очереди, очевидно, в СССР после долгого поста люди особенно пользуются электричеством. Но когда я добился наконец до окошечка, барышня очень любезно вычеркнула лишнее слово из моей заграничной телеграммы. Телеграмма моя была чисто торговая, хотя должна была обозначать, что я жив, здоров и все благополучно...
Затем я отправился по Каналу на призывный привет ярких куполов храма, «что на крови».
Дивной мозаики, разумеется, не удалось испортить. Храм был открыт, шла служба. Говорят, тут всегда идет служба. Место трагической гибели Александра II привлекает людей и по сию пору. Между четырьмя колоннами, под тяжелой куполообразной шапкой, кусочек сохраненной мостовой рассказывает приходящим нечто такое, от чего они не могут оторваться. <...>
Оттуда я прошел на Марсово поле. Передо мной была огромная площадь, вся засыпанная снегом, прячущая свои отдаленные очертания в сероватой дымке петербургского дня. По тропиночке в снегу я пошел к чему-то посреди площади, о чем я уже угадывал, что это должно быть.
Да, так и есть. Это то место, где впервые были отпразднованы так называемые «собачьи похороны». Здесь были зарыты без креста и молитвы так называемые «жертвы революции». Около ста человек, погибших во время февральского переворота, причем в число павших героев, говорят, попали всякие старушонки, никому не ведомые китайцы и прочие личности, случайно погибшие во время перестрелки.
Так легко далось на сей раз свержение старого режима, «кровавого и тиранического». Погибло несколько десятков людей, и трехсотлетняя твердыня, забравшая под свою руку сто семьдесят миллионов человек и «сто одно» племя, рухнула.
Теперь им поставлен памятник. Если это можно назвать памятником.
Квадрат из стен, вышиною в человеческий рост, сложенных из больших гранитных камней. На этих стенах, вместе с именами погибших борцов, высечен всякий вздор, в назидание потомству.
Язвительнейшей насмешкой, издевательством, перед лицом которого, казалось, может захохотать самая мгла серого петербургского дня, звучат эти высокопарные слова на тему о том, что здесь лежащие погибли, дав народу «свободу, достаток, счастье» и все блага земные.
Миллионы казненных, десятки миллионов погибших от голода, доведение страны до пределов ужаса и бедствия и затем возвращение вспять. Тяжелое, ступенька за ступенькой, восхождение опять к тому же общему положению, которым жила дореволюционная Россия, к «довоенным нормам»...
Вот и весь смысл вашей революции, и ничего этот дурацкий квадрат над сотней бессмысленных жертв, считая в том числе старушек и китайцев, изменить не может.
А в другом конце, охраняя вход на мост, стоит великолепный Марс, он же памятник Суворову.
Я прошел через красивый Троицкий мост с его гроздьями белых шаров-фонарей, взглянул на замерзшую Неву, на кайму дворцов, на идеальный шпиль Петропавловского собора.
И вот пошел я, и пошел по бесконечному Каменноостровскому проспекту. Не хотел сесть в трамвай, хотел все измерить своими собственными длинно-сапожными ногами, раз нельзя ощупать руками. Заходил я часто в боковые улички, знакомые и незнакомые... И тут я видел следы разрушения, которыми, как говорят, еще недавно щеголял весь Ленинград. Тут я видел заброшенные дома, разрушающиеся здания, уничтоженные сады, падающие решетки. Но главная артерия, Каменноостровский, уже ожила, здесь есть магазины, движение, люди.
В какой-то чайной, в подвальном помещении, я пил порцию чаю, с огромными пузатыми чайниками и очень небольшим количеством сахара. Ибо тут пьют вприкуску. Здесь я мог наблюдать, как же живет этот народ в рабоче-крестьянской республике, для счастья и благоденствия которого будто бы сделаны все всем известные ужасные преступления. Здесь я не был еще на социальном дне, но на низших ступенях. Тут были извозчики, бедные старушонки, рабочие и всякий другой такой люд.
Да, вот они результаты. Обыщите всю Европу, и таких чайных вы не найдете. Убожество, грязь, весь тот стиль, который при царях можно было бы отыскать только в самых отчаянных трущобах. Теперь трущоба поднялась вверх. Океан бедности залил несколько ступеней, тех ступеней, которые у него отвоеваны были царями. Вот и весь результат пролетарской революции для пролетариев, для «рабочих и крестьян».
Заплатив вместе с хлебом за все сорок копеек, я побрел дальше. Все дальше, дальше, по нескончаемому Каменноостровскому, столь знакомому, ибо мчаться на острова было когда-то единственным отдыхом затуркавшегося до одурения петербуржца.
Была мягкая погода, и пошел снег. Совершенно невозможно рассказать моим прозаическим и неуклюжим языком непередаваемую поэзию этого тихого дня. Этот снег, бесшумно падая белыми клочочками, вырисовывал каждую черточку, как бы именно для того, чтобы мне показать это все, чтобы ничто, самая укромная извилина, не укрылось, не спряталось. Он нес с собой какое-то необычайное спокойствие и беззвучно выговаривал какие-то нерассказываемые, утишающие слова: все было, все будет... Тишина, тишина...
Так шептал снег и проворными, быстрыми, непрерывными маленькими движениями надевал на Красный Ленинград белый венец.
К чему он готовил его, накрывая этой фатой? К смерти, к новой жизни?
Я перешел еще мосты, прошел мимо знакомой часовенки, взглянул, как по Невке бежала вереница лыжников, и, взяв налево, очутился в зачарованном царстве загородных вилл, засыпаемых снегом. Я не встречал ни одного человека, и эта тишина усиливала впечатление.
Здесь, на взгляд, не так много разрушено. Здесь много домов стоит, как новые, или, может быть, они подновленные. Почему так опрятно сверкают зеркальные окна, как будто их только что вымыли?
Скоро я понял, в чем дело. Все то, что раньше называлось «острова», т. е. большое множество то нарядных, то роскошных, то попроще дач, захвачено коммунистической властью и превращено в «дома для отдыха».
Кто здесь отдыхает летом, я не знаю. Есть ли в них рабочие и крестьяне, или, как все в этой республике, и эти учреждения – «под псевдонимом», и здесь просто отдыхают члены коммунистической партии, то есть современная аристократия? Вероятно, так.
Сейчас же не было никого, и судить я об этом не мог. Но содержатся, видимо, эти дома в порядке, и нельзя не сказать, что неизмеримо лучше было поступить с ними так, чем бессмысленно разрушить и уничтожить. Кому пришла счастливая мысль сберечь таким образом ближайшие окрестности Петрограда, которыми он по справедливости может гордиться, не знаю. Но, по всей вероятности, это – заядлый контрреволюционер и белогвардеец.
Я шел по бесконечным аллеям, местами протаптываясь через свежий снег, и необычайная ласковость, теплота и уютность этого зимнего дня действовали мне на нервы. И я думал о том, будут ли владельцы, которым возвратят отнятые у них эти прекрасные виллы, будут ли они ими пользоваться лучше и больше, чем они это делали раньше.
Острова всегда были пустынны. Дачи большей частью принадлежали богатым людям, которые проводили лето в Крыму или за границей, а эти полудворцы пустовали в знаменитые петербургские белые ночи.
Когда такие дома пустуют, очевидно, они кому-то лишние. Но ведь место под Петроградом считано! И неправильно с высшей точки зрения, чтобы сии острова пустовали. Sapienti sat (мудрый поймет. – Ред.).
Душа Петербурга, 1920-е годы
Иван Гревс, Николай Анциферов, Николай Агнивцев
В годины революций и войн культура обыкновенно оказывается на задворках, но всегда находятся люди, которые бережно ее сохраняют. В Петрограде-Ленинграде одним из таких людей был Н. П. Анциферов, историк города и член общества «Старый Петербург», опубликовавший в 1920-х годах ряд книг по истории Северной Пальмиры, в том числе книгу «Душа Петербурга».
В предисловии к этой книге учитель Анциферова профессор И. М. Гревс писал:
В эпохи кризисов великих культур особенно остро пробуждается сознание содержащихся в них духовных ценностей, особенно ярко поднимается чувство любви к ним, и вместе с тем желание и жажда хранить их и защищать. Город – один из сильнейших и полнейших воплощений культуры, один из самых богатых видов ее гнезд. Когда колеблется жизненность великой культуры, сердце невольно влечется погрузиться в нее, лучше ее разгадать, слиться с нею теснее. В частности, хождение по памятникам ее становится при этом специфически дорогим делом, хочется особенно жгуче проникнуть в тайну того, что они говорят.
Образы городов давно уже привлекают умы и энергии тех, кто предан «человечности», ощущает свою связь с humanitas и humana civilitas. Давно уже живет в нас потребность путешествовать к замечательным центрам культуры, прошлой и настоящей, читать о них, срастись с ними душою. Давно и в литературе выработался тип книг, посвященных описанию городов. В них много ценного, это одна из наиболее читаемых категорий литературы, это – прекрасное пособие для изучения замечательных очагов, где цветут высшие дары человечности. Но надо уметь подойти к сложному предмету познания, в частности, понять город, не только описать его, как красивую плоть, но и почуять, как глубокую, живую душу, уразуметь город, как мы узнаем из наблюдения и сопереживания душу великого или дорогого нам человека.
В предлежащей книге Н. П. Анциферова именно и ставится задача, воплощающая такую идею изучения города, как познание его души, его лика, восстановление его образа, как реальной собирательной личности. Она разрешается на примере великого центра, много дорогого для тех, кто чтит русскую культуру, видит ее своеобразие, ценит многообразные проявления и сочетания ее свойств. К освещению трудного вопроса привлечен до сих пор неиспользованный материал – художественная литература, поэзия, беллетристика. Выполнен замысел, сам по себе важный и новый, – с удивительною чуткостью, богатою полнотою, большою содержательностью и редкою любовью. От книги веет особым оригинально индивидуализованным ароматом...
«Душа Петербурга» угадана Н. П. Анциферовым удивительно верно, изображена с убедительною цельностью в прекрасно понятом единстве таинственного лика «Северной Пальмиры» на фоне грандиозной истории города «трагического империализма». Впервые сплетен около истории Петербурга такой яркий венок из тех образов, в какие преломлялось лицо создания Петра, града Медного Всадника, в творчестве великих писателей русской земли, ее талантливых поэтов и романистов...
Петербург уже пережил апогей своей славы, померк ныне его блеск. Но умирает ли он или только тяжко болен? Будем верить, что он возродится не в прежней царственной мантии, но в новом расцвете научно-художественного зиждительства, идейной работы и культурной энергии, которые станут всенародным достоянием. А теперь книга Н. П. Анциферова поддержит к нему любовь: он призвал на помощь для его истолкования столько замечательных голосов и присоединил к ним свое правдивое слово.
Сам Анциферов кратко описал собственный подход к городской истории (этому подходу по сей день следуют лучшие петербургские гиды).
Петербург, зародившийся при великих потрясениях всей народной жизни, глубоко поразил воображение русского народа. Благодаря этому новая столица поставила перед сознанием народа ряд вопросов. В чем заключается связь между Петербургом и Россией, какова будет судьба созданного, как будто наперекор стихиям, города? Личность строителя чудотворного тесно связалась в воображении со своим созданием. Необыкновенный город казался многим каким-то наваждением, призраком. Все эти мотивы вызвали в русской литературе ряд примечательных откликов и наполнили содержание образа Петербурга, передававшееся от поколения к поколению.
Петербург быстро развивался. Его чудесный рост порождал славословия. В то время как на верхах народа воспевалась Северная Пальмира, в низах его возникали мрачные пророчества о неминуемой гибели. Частые наводнения питали надежды одних и страхи других. Однако первое столетие русское общество любило новую столицу. Петербург тесно сливался с делом Петра, был его знаменем. Медный Всадник Фальконе, казалось, воплотил в себе дух почившего императора и встал на страже города.
После раскола между властью и обществом отношение к Петербургу изменилось. Столица отныне ненавистной империи разделила антипатию к ней. Мотив гибели начинает преобладать над другими. Экономический переворот, происходивший в России в связи с развитием капитализма, дал преобладание менее культурным слоям населения, началось приспособление города к интересам наживы. Строгий вид, потерявший свое обаяние, теперь исчезает. Облик северной столицы искажается. На смену хвалебных описаний быстро растущего города, на смену споров вокруг него в связи с этическими проблемами об абсолютной ценности каждой личности, приходит теперь интерес к быту. Петербург, скучный, казарменный город, кипит сложной и трудной жизнью. Это город чиновников и военных – с одной стороны, и город русской литературы, русской молодежи и рабочих, с другой; все эти группы населения кладут на него выразительный отпечаток. Упадок любви к Петербургу не означал понижение интереса. Необыкновенный город продолжал сильно действовать на сознание. В этом «самом прозаическом городе в мире» открывает Достоевский душу глубокую, сложную и приветствует Петербург, как самый фантастический город. От Достоевского идет возрождение понимания души города. Наиболее чуткие лирики, впрочем, никогда не теряли лика Петербурга (Тютчев, Фет). В XX веке началось возрождение понимания красоты петербургского архитектурного пейзажа (ненадолго прерванное вспышкой ненависти к столице деспотизма после революции 1905–1906 гг.).
Перед европейской войной, погубившей старую Россию, русское общество переживало расцвет любви к своему прошлому. После посещения маленьких городов Италии и Германии русские люди стали замечать те культурные богатства, которые наполняли русскую провинцию. Было открыто великое художественное значение старорусской иконы. Ряд превосходных изданий свидетельствовал о горячем интересе, переживавшемся русским обществом, намечались переоценки старорусской культуры. Такой момент оказался благоприятным и для Петербурга.
Вслед за художниками, архитекторами – отдали дань новому пониманию Петрова города и прозаики и поэты. В творчестве одних Петербург отразился в ряде ярких образов монументального характера, других увлек он в свое прошлое. Наконец, третьи, возрождая все богатство содержания исторического образа Петербурга, создали глубокие и сложные образы, преломившие их миросозерцание. Это было последним даром Старого Петербурга русской литературе.
Экскурсы в сокровищницу нашей художественной литературы в поисках за образами Петербурга сделали возможным установление связи между ними, нахождение единства во всем их многообразии и уловление известного ритма их развития. Обрисовался единый образ, «текучий», «творчески изменчивый», который, видоизменяясь, сохраняет в себе все приобретенное в пути.
Обнаружение этого живого образа является выполнением одного из заданий плана ознакомления с Петербургом. Наш глаз, обогатившийся картинами прошлого, разовьет и осложнит свое зрение, и многое из того, что оставалось тайным, станет явным.
В 1929 году Н. П. Анциферова арестовали по обвинению в антисоветской агитации, а год спустя, проведенный в лагере на Соловках, привлекли к так называемому «академическому делу» в числе группы членов и сотрудников Академии наук СССР, якобы создавших контрреволюционную организацию «Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России». По постановлению коллегии ОГПУ к различным срокам заключения и ссылки приговорили таких ученых, как С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле, Н. В. Измайлов, С. В. Бахрушин и многих других.
В 1989 году, через тридцать лет после смерти Н. П. Анциферова, состоялись первые Анциферовские чтения, а в 1995 году была учреждена Анциферовская премия за лучшие современные работы по истории Санкт-Петербурга.
«Душа Петербурга» – книга пронзительная, своего рода реквием по городу, который остался в прошлом (к слову, в год публикации работы Анциферова началось печально знаменитое разграбление петербургских церквей); и столь же пронзительны стихи Н. Я. Агнивцева, создавшего цикл «Блистательный Петербург».
- Ужель в скитаниях по миpy
- Вас не пронзит ни разу, вдруг,
- Молниеносною рапирой —
- Стальное слово «Петербург»?
- Ужели Пушкин, Достоевский,
- Дворцов застывший плац-парад,
- Нева, Мильонная и Невский
- Вам ничего не говорят?
- А трон Российской Клеопатры
- В своем саду?.. И супротив
- Александринскаго театра
- Непоколебленный массив?
- Ужель неведомы вам даже:
- Фасад Казанских колоннад?
- Кариатиды Эрмитажа?
- Взлетевший Петр и Летний сад?
- Ужели вы не проезжали,
- В немного странной вышине,
- На старомодном «имперьяле»
- По Петербургской стороне?..
- <...>
- А непреклонно-раздраженный
- Заводов выборгских гудок?
- А белый ужин у «Донона»?
- А «Доминикский» пирожок?..
- <...>
- Ужели вы не любовались
- На сфинксов фивскую чету?
- Ужели вы не целовались
- На Поцелуевом мосту?
- Ужели белой ночью в мае
- Вы не бродили у Невы?
- Я ничего не понимаю!
- Мой Боже, как несчастны вы!..
Джаз Леонида Утесова, 1929 год
Леонид Утесов
Старый Петербург уходил безвозвратно – «где блеск былой, где мишура?», – и вместе с ним уходили прежние развлечения («победивший пролетариат» был готов, по известному лозунгу тех лет, всю многовековую дореволюционную культуру «сбросить с корабля истории»). При Народном комиссариате просвещения была создана организация пролетарской самодеятельности «Пролеткульт», чтобы создать собственную, рабоче-крестьянскую культуру. При этом, несмотря на все усилия идеологов Пролеткульта, новая культура не спешила формироваться; более того, «тлетворное влияние Запада» проникало в Советский Союз и порождало такие «чуждые победившему классу» явления, как джаз.
Создателем первого в СССР джазового оркестра был Л. О. Утесов.
Я был еще актером Театра сатиры, я еще играл Васю Телкина в «Шулере» Шкваркина – была у него такая смешная пьеса, – но уже готовился к тому, что станет главным делом моей жизни, чему я отдам большую и лучшую ее часть.
Я готовился к джазу.
Когда я пел в оперетте, играл в драматическом театре или дирижировал хором, меня не покидало чувство, что я везде – временный постоялец, я словно все время помнил, когда отходит мой поезд. И только в джазе я вдруг почувствовал, что приехал и могу распаковывать чемоданы – пора обосновываться на этой станции прочно, навсегда. Но ох как непросто оказалось это сделать.
Поначалу западные джазы не очень прививались у нас. Эта музыка была нам чужда. Тогда мы все делали с энтузиазмом и уж если спорили о чем-нибудь, то с пеной у рта. Так же спорили и о джазе. Но неужели нельзя, думал я, повернуть этот жанр в нужном нам направлении? В каком? Мне было пока ясно одно: мой оркестр не должен быть похожим ни на один из существующих, хотя бы потому, что он будет синтетическим. Как видите, идея синтеза в искусстве преследует меня всю жизнь. Это должен быть... да! театрализованный оркестр, в нем, если надо, будут и слово, и песня, и танец, в нем даже могут быть интермедии – музыкальные и речевые. Одним словом, кажется, я задумал довольно-таки вкусный винегрет. Что ж, я прихожу в джаз из театра и приношу театр в джаз.
Я даже так рассуждал: что ж такого, что не было русского джаза – такие аргументы тоже выдвигались в спорах, – ведь были же когда-то симфоническая музыка и опера иностранными – немецкая, французская, итальянская. Но появились люди и силой своего великого дарования создали русскую симфоническую музыку и русскую оперу. Их творения завоевали признание и любовь во всем мире. Правда, им пришлось претерпеть недоброжелательство, а иногда и насмешку. «Кучерская музыка» – ведь это о Глинке.
Но то серьезная, симфоническая, можно даже сказать, философская музыка. А с джазом, думал я, музыкой легкой, развлекательной будет легче. И я решился.
Прежде всего нужны, конечно, единомышленники. Не просто музыканты, наделенные талантом, но соратники, которые бы поверили в необходимость и возможность джаза у нас, так же как поверил я. И я начал искать.
Ясное дело, хорошо было бы собрать таких, которые уже играли в джазовой манере. Но собирать было некого – в джазовой манере играл у нас один только Я. В. Теплицкий, но он дал в Ленинграде лишь несколько концертов – постоянного оркестра у него не было, он сам собрал своих музыкантов на три-четыре вечера, а потом они снова разбрелись по своим местам. Правда, в Москве уже начинал звучать «Ама-джаз» Александра Цфасмана. Находят же другие. Найду и я.
В Ленинградской филармонии мне удалось уговорить одного из замечательнейших в то время трубачей – Якова Скоморовского. Это была большая удача, потому что у него среди музыкантов были безграничные знакомства, и он помог мне отыскивать нужных людей. В бывшем Михайловском театре мы «завербовали» тромбониста Иосифа Гершковича и контрабасиста Николая Игнатьева (последний стал нашим первым аранжировщиком). Из оркестра Театра сатиры мы выманили Якова Ханина и Зиновия Фрадкина. Из Мариинского – Макса Бадхена, а из других мест пригласили нескольких эстрадных музыкантов – гитариста Бориса Градского, пианиста Александра Скоморовского, скрипача и саксофониста Изяслава Зелигмана, саксофониста Геннадия Ратнера.
Оркестр, не считая дирижера, составился из десяти человек: три саксофона, два альта и тенор, две трубы, тромбон, рояль, контрабас, ударная группа и банджо. Именно таков и был обычный состав западного джаз-банда...
Среди своих новых друзей-сотрудников я был, пожалуй, самым молодым. И я требовал, казалось бы, совершенно невозможного от взрослых, сложившихся людей, ломая их привычки и навыки. Я требовал от них, чтобы они были не только музыкантами, но хоть немного актерами, чтобы они не были только продолжением своих инструментов, но и живыми людьми. Однако, если надо было сказать несколько слов, немного спеть, даже просто подняться с места, – как тяжело они на это соглашались! Никогда не забуду, как милый, добрый Ося Гершкович ни за что не хотел опуститься на одно колено и объясниться в любви... даже не своим голосом, голосом тромбона. Как он протестовал, как сопротивлялся, даже сердился, говоря, что не для этого кончал консерваторию, что это унижает его творческое достоинство, наконец, просто позорит его. Мы спорили, я произносил речи о театре, о выразительности на сцене, о новом жанре. Он уступил... Но я тоже помню, как после первого представления, на котором этот трюк имел огромный успех, Ося стал вымаливать у меня роли с таким жаром, что в конце концов был создан образ веселого тромбониста, который ну просто не может спокойно усидеть на месте, когда звучит музыка. Он пританцовывал, он кивал или покачивался в такт, одним словом, жил музыкой. Публика его очень любила и называла «Веселый Ося»...
Одним словом, шесть произведений мы репетировали семь месяцев. Каждый день. Кто-то терял веру в наше дело и уходил. Мы искали новых союзников, находили их и продолжали работать.
И вот наступило 8 марта 1929 года – день нашего дебюта. Но 8 марта – это, как известно, и Женский день. В нашем оркестре не было ни одной женщины, и мы преподнесли наш концерт как чисто мужской подарок. Торжественное собрание и концерт, посвященный Международному женскому дню, проходили в Малом оперном театре. Открылся занавес, и на сцене – музыканты не музыканты – оживленная компания мужчин, одетых в светлые брюки и джемперы, готовых повеселиться и приглашавших к веселью публику.
Мы начали наш первый номер. Это был быстрый, бравурный, необычно оркестрованный фокстрот. Лунно-голубой луч прожектора вел зрителей по живописной и незнакомой музыкальной дороге. Он останавливался то на солирующем исполнителе, то на группе саксофонистов, силой света, окраской сочетаясь с игрой оркестра, дополняя слуховое восприятие зрительным, как бы подсказывая, где происходит самое главное и интересное, на чем сосредоточить внимание.
А дирижер не только корректировал звучание оркестра, не только подсказывал поведение каждому музыканту-артисту и всему ансамблю в целом, а своим довольно эксцентричным поведением дополнял язык музыки языком театра, зрительно выражал рисунок мелодии, ее настроение. Он словно бы не мог скрыть своих переживаний, вызванных музыкой и общением с этими людьми, он не только не сдерживал своих чувств, а, наоборот, смело и доверчиво их обнаруживал, не сомневаясь, что он в кругу друзей и его поймут. <...>
Когда мы закончили, плотная ткань тишины зала словно с треском прорвалась, и сила звуковой волны была так велика, что меня отбросило назад. Несколько секунд, ничего не понимая, я растерянно смотрел в зал. Оттуда неслись уже не только аплодисменты, но и какие-то крики, похожие на вопли. И вдруг в этот миг я осознал свою победу. Волнение сразу улеглось, наступило удивительное спокойствие осознавшей себя силы, уверенность неукротимой энергии – это было состояние, которое точнее всего определялось словом «ликование». Мне захотелось петь, танцевать, дирижировать. Все это я и должен был делать по программе – я пел, танцевал, дирижировал, но, кажется, никогда еще так щедро не отдавал публике всего себя. Я знал успех, но именно в этот вечер я понял, что схватил «бога за бороду». Я понял, что ворота на новую дорогу для меня широко распахнулись. Я понял, что с этой дороги я никогда не сойду.
Сейчас мне самому трудно в это поверить, но в нашу первую программу не входило ни одной советской массовой песни, то есть того, что очень скоро станет главным, определяющим для наших программ. А не было их по нескольким причинам. Во-первых, и самих массовых песен тогда еще было немного, этот жанр только начинался, композиторы еще только пробовали в нем свои силы, приноравливались, прислушивались к музыке улиц, к новой музыке труда. А с другой стороны, джаз и советская песня... Примерно лет десять спустя я выразил свои сомнения следующими словами: «Оказалось, что когда я опасался включать в джаз тексты советских песен, боясь их профанации, то это были совершенно напрасные страхи»... Действительно, джаз в те годы все-таки был для нас явлением новым, экзотическим, он не совсем еще приладился, сплавился, сплелся с новой жизнью, и казалось, что советская песня – это репертуар не для джаза...
Легенда о Чкалове, конец 1920-х годов
Михаил Водопьянов, Марк Галлай
Ближе к концу 1920-х годов Ленинград оказался во многом на периферии общественной жизни, не в последнюю очередь из-за утраты столичного статуса: все сколько-нибудь значимые события тех лет связаны прежде всего с Москвой. Впрочем, об опыте с маятником Фуко в 1931 году в Исаакиевском соборе, отданном под антирелигиозный музей, передавали по радио в ряде городов Советского Союза. Однако город, по меткому выражению Е. И. Замятина, погрузился в «обывательское существование». И этот «сонный быт» дерзко нарушили знаменитый советский пилот и «первый воздушный хулиган» В. П. Чкалов, в 1928–1930 годах – летчик-инструктор Ленинградского авиационного клуба.
О полете Чкалова под Троицким мостом вспоминал его коллега, полярный летчик М. В. Водопьянов.
Каждый полет Чкалова, выходивший из обычных рамок, вызывал у командира серьезный интерес. Он старался вникнуть в причины нарушения устава. Так поступил он и после полета под аркой Троицкого моста в Ленинграде. Этот исключительный воздушный эксперимент не был случайным, он имел свою историю.
Ленинградская истребительная эскадрилья славилась учебно-боевой подготовкой. Ее летчики безукоризненно выполняли сложные фигуры высшего пилотажа. Единственно, что им плохо удавалось, – это правильно рассчитывать скорость и угол планирования при посадке самолета с выключенным мотором на точность.
С таким важным пробелом в боевой подготовке не хотели мириться ни командир, ни летчики. Для тренировки командир приказал поставить на аэродроме легкие ворота из тонких шестов. Взамен верхней перекладины висела полоса марли. Высота этих ворот равнялась десяти, а ширина – двадцати метрам. Планирующий на аэродром самолет должен был пройти в ворота, не задев марли.
Теперь могут показаться чересчур примитивными и даже смешными и самодельные ворота на военном аэродроме и марля, но по тем временам это никого не удивляло, а, напротив, говорило о находчивости и сметке людей эскадрильи, о горячем их желании сделать все для повышения своего летного мастерства. Чкалову очень нравилось это упражнение. Он проделывал его много раз и всегда с успехом.
Тренировочный полет через ворота навел Чкалова на мысль о чрезвычайной важности искусства точного маневра для будущих воздушных боев. Чтобы проверить себя, он и решил пролететь под аркой Троицкого моста. Малейшая ошибка в управлении машиной грозила здесь гибелью.
На этот полет Чкалов решился не сразу. Летая в районе Троицкого моста, он снижался над Невой так, что колеса его самолета почти касались воды. Не раз ходил он по Троицкому мосту и, делая вид, что гуляет, время от времени заглядывал через перила вниз. Опытный, зоркий глаз летчика отмечал и ширину пролета, и высоту над водою. Чкалов улыбался удовлетворенный. Ворота на аэродроме были еще уже. «Пролечу!» – уверенно думал он.
День для полета был выбран ясный, безветренный. Река отражала голубое небо и темные контуры моста. В последний раз Валерий проверил свои расчеты: машину надо было провести точно посредине пролета под аркой, не задев ни устоев, ни ферм, ни воды. <...>
Оглушающее эхо от грохота мотора обрушилось на летчика в ту долю секунды, когда он промчался в теснине между устоев моста.
Полет под мостом был совершен среди бела дня, в многолюдном районе большого города, на глазах у сотен зрителей. Естественно, что молва о нем распространилась быстро. Особенно бурно обсуждалось это событие в Ленинградской истребительной эскадрилье. Большинство летчиков восхищалось блистательным авиационным мастерством Чкалова. Но нашлись и такие, что расценили этот полет как бессмысленное трюкачество. Валерий принимал поздравления и одновременно отшучивался от нападок.
– Чего вы от меня хотите? – говорил он. – Французский летчик за большие деньги взялся пролететь под Эйфелевой башней. Полетел и разбился. А я под мост даром слетал.
– Вовсе не даром, Валерий, – дружелюбно-иронически заметил один из летчиков. – Ты еще получишь за этот полет... суток пятнадцать гауптвахты.
На этот раз, однако, командование части ограничилось тем, что вынесло Чкалову за неуставные действия строгое предупреждение.
Позднее о Чкалове писал летчик-испытатель и популяризатор авиации и космонавтики М. Л. Галлай, лично знакомый с «воздушным хулиганом».
Автор этих строк как раз переживал «авиамодельный» период своей биографии, когда впервые услышал о Чкалове из уст одного из старейших, к сожалению, малоизвестных русских летчиков – Евгения Михайловича Молодцова – соседа и давнего знакомого моих родителей.
Евгений Михайлович, летавший еще в Первую мировую, а затем в гражданскую войну, служил в Ленинграде вместе с Чкаловым, так что его рассказы представляли собой не изложение легенд о Чкалове (каковых тоже ходило немало), а то, что сейчас именуется информацией из первых рук.
Что говорить, основания для формирования легенд здесь были!
Чкалов летал не так, как другие летчики. Он активно выискивал в полетах что-то новое, нестандартное, не лежащее на поверхности, такое, что было непросто даже выдумать, не говоря уж о том, чтобы выполнить. Именно этим, а не какой-то особой отточенностью пилотирования или глубиной технических знаний отличалась его творческая летная индивидуальность. Всем известен пролет Чкалова под одним из ленинградских мостов через Неву. Менее известен тот факт, что едва ли не каждый летчик последующих поколений, на определенном этапе своей летной жизни, когда собственное искусство пилотирования представляется совершенно безукоризненным, а самолет – беспредельно послушным (это приятное, хотя и не вполне безопасное состояние наступает обычно после двух-трех лет летной службы и, к счастью, длится сравнительно недолго), находил свой мост, пролетал один или несколько раз под ним и таким, пусть не в меру прямолинейным, но, в общем, довольно убедительным способом получал в собственных глазах право ощущать себя полноправным последователем Чкалова.
Велика сила примера – и хорошего, и дурного.
Каким же был для всех пример Чкалова? Многие годы я не задумывался над этим: столь велика была притягательная сила этого примера, столь непреодолимо было обаяние личности самого Чкалова, что места для холодного анализа его действий в сознании не оставалось. Официальный взгляд на вещи, подобные полетам под мостами, был весьма прост: к ним без излишних раздумий приклеивался ярлык «воздушного хулиганства», каковое полагалось выкорчевывать с корнем, выжигать каленым железом и выметать железной метлой.
Должен сказать, что, в принципе, решительное неприятие бездумного, безответственного озорства в полете – абсолютно правильно. Чересчур много напрасных жертв потерпела наша авиация из-за непродуманного, никому не нужного риска! Велик список этих жертв: от пассажиров и экипажа погибшего без малого сорок лет назад самолета-гиганта «Максим Горький» до многих безвестных молодых пилотов, переоценивших свои силы и пытавшихся по наитию импровизировать на своих самолетах маневры предельной сложности, да еще к тому же на малой высоте, у самой земли. О недопустимости такого риска нет и не может быть двух мнений: очень уж дорого приходится за него платить!
Казалось бы, все ясно: мы – противники напрасного риска.
Весь вопрос в том, какой риск считать обоснованным, разумным, а какой – напрасным!
Иногда ответ на этот вопрос очевиден. Если бы, скажем, командир транспортного самолета, имея за своей спиной сто человек пассажиров, вздумал крутить фигуры пилотажа, к которым самолет данного типа не приспособлен, всякий здравомыслящий человек расценил бы такой «риск» как совершенно напрасный и категорически недопустимый. Но когда летчик-испытатель на новом самолете вторгается в область новых скоростей и высот полета, ранее никем не изведанных и, конечно, таящих в себе опасные неожиданности, бесспорный и немалый риск, сопутствующий этому, представляется нам неизбежным, нужным и полезным.
Оба приведенных, так сказать, крайних случая совершенно очевидны. Но сколько между ними лежит промежуточных ситуаций, сложных, противоречивых, многоплановых, в которых оценка нужности или ненужности риска зиждется на множестве соображений, нередко субъективных, а потому порой оказывается далеко не безошибочной!
То, что критики, а порой и друзья Чкалова и даже в последние годы жизни он сам называли «воздушным хулиганством», во многом представляло разведку, поиск, нащупывание новых возможностей полета на самолете. Как во всяком поиске, были в нем и ложные шаги, и переборы, и промахи. Были, наверное, особенно в первые годы формирования Чкалова как летчика, и элементы пресловутого воздушного хулиганства – без кавычек. Кроме того, далеко не все, что мог позволить себе Чкалов, было доступно любому из его добровольных подражателей. Но в основе его «вольностей» лежала не жажда сенсации и не стремление пощекотать себе нервы, а желание оторваться от стандарта, найти новые приемы пилотирования, расширить возможности человека, обретшего крылья. Лежало то самое, что толкает режиссера на новые постановки, ученого – на новые эксперименты, путешественника – на новые экспедиции...
Вернемся к тому же полету под мостом. Если подойти к нему, так сказать, с линейкой в руках, нетрудно установить его полную техническую выполнимость. И даже наличие определенных запасов. В самом деле, расстояние между соседними опорами моста в добрых три раза превышает размах самолета, на котором летал Чкалов. В просвет между поверхностью воды и нижней точкой центральной части пролета моста самолет также проходит не менее чем с двукратным запасом. Казалось бы, остается зайти издалека и, прицелившись, аккуратно выдержать высоту и направление бреющего полета до тех пор, пока мост, прогромыхав над головой пилота резко вспыхнувшим барабанным эхом, не останется позади. Выполнение такого полета над ровной поверхностью реки вполне доступно едва ли не каждому более или менее сносно летающему пилоту. Единственное дополнительное обстоятельство, существенно осложняющее дело, – это сам мост. Осложняющее по той же трудно объяснимой причине, из-за которой пройти по доске, лежащей на земле, значительно проще, чем по доске, находящейся на уровне шестого этажа.
Этот-то новый фактор и хотел опробовать, прощупать собственными руками Чкалов. Мост для него был тем контрольным инструментом, которым он измерял свою способность не ошибиться в том случае, в котором ошибаться нельзя. Кстати, умение уверенно, точно и энергично пилотировать на бреющем полете у самой земли спасло немало наших летчиков в первые, самые тяжелые месяцы Отечественной войны, когда едва ли не все воздушные бои протекали в условиях количественного перевеса противника. Одним из первых, если не первым, разведчиком такого маневра был Чкалов. <...>
Сейчас, в наши дни, приходится порой слышать мнение, будто главным делом всей жизни Чкалова был перелет в Америку, выполненный им вместе с Байдуковым и Беляковым. Не уверен в правомерности самой постановки такого вопроса – сначала надо договориться о том, что мы будем понимать под «главным делом». Но, даже с такой оговоркой, думаю, что главным делом – в любом значении этого выражения – жизни Чкалова было испытывать самолеты...
Полет под Троицким мостом был не единственным, что следует из названия сохранившейся статьи В. П. Чкалова «Как ялетал под мостами». При этом до сих пор достоверно не установлено, пролетел ли под мостом сам Чкалов; во всяком случае, в прессе тех лет какие-либо упоминания о подобном полете отсутствуют. В 1940 году на съемках фильма «Валерий Чкалов» этот трюк повторил Е. Борисенко. Как вспоминал один из членов съемочной группы фильма, «первоначальный сценарий фильма режиссеру Калатозову не нравился. Однажды в курилке, во время перерыва в съемках, летчики, консультировавшие фильм, рассказали о том, что еще в царское время какой-то пилот пролетел под Троицким мостом. Калатозов сидел с нами и внимательно слушал этот рассказ. Уже на следующий день по его требованию сценарий был переделан. Теперь Чкалова выгоняли из ВВС за хулиганский полет под мостом, совершенный для завоевания сердца любимой. Это была гениальная находка режиссера Калатозова...»
Так или иначе, легенда о «хулиганстве» Чкалова продолжает жить, и по сей день находятся желающие повторить его трюк: так, в 2009 году под тем же мостом якобы пролетел вертолет «Ми-8».
«Кресты», 1930-е годы
Федор Романюк
К ранним революционным временам относится новая жизнь самой знаменитой российской тюрьмы – «Крестов» на Арсенальной набережной, основанной еще при императрице Анне Иоанновне в качестве «Винного городка» (тюрьма на месте складов возникла в 1867 году). Названием своим тюрьма обязана проекту В. П. Львова: арестантский корпус в форме равноконечного креста.
После революций 1917 года в «Крестах» побывали министры царского правительства, жандармы и полицейские чины, в том числе министр внутренних дел А. Н. Хвостов, военный министр М. А. Беляев, директор департамента полиции Е. К. Климович, еще один военный министр В. А. Сухомлинов, помощник командующего Петроградским военным округом П. М. Рутенберг и другие. В 1930-х годах здесь сидели такие люди, как художник К. С. Малевич, будущий историк Л. Н. Гумилев, поэт Н. А. Заболоцкий, актер Г. С. Жженов.