Рукопись, найденная в чемодане Хелприн Марк
– Нет, – сказал он. – Когда вы изложили мне план, я сразу же понял, какие с ним сопряжены трудности. Но понял также и то, что все они преодолимы. Все, что от нас требуется, это делать по одному шагу зараз.
– Каков будет первый шаг? – спросил я.
– Где вы покупаете себе обувь?
– Обычно – у «Пола Стюарта», – сказал я, теряясь в догадках.
– Пойдемте туда, вы купите новую пару туфель очень большого размера, чтобы я смог оборудовать их магнитометрами.
Смеджебаккен занимался таинственной работой в прекрасно оборудованной механической мастерской, которая когда-то была его домом, и без моего ведома переделал пять лабораторных магнитометров таким образом, что их можно было установить внутри пары туфель, по одному за раз, и считывать их показания на циферблате, замаскированном под наручные часы.
Зачем понадобилось пять магнитометров от трех разных производителей? Это просто, сказал он мне, а затем ознакомил меня со своим основополагающим принципом.
Магнитометры по самой своей природе точны лишь в пределах двадцати процентов своих показаний.
Я смогу считать показания на шкале, сказал он, и обозначить контактные точки с точностью всего лишь около десяти процентов. Следовательно, нам надо противостоять 72-процентному коэффициенту точности, в то время как каждое измерение должно было иметь достоверность в 99,9971 %.
То, что для этого требовалось, объяснил Смеджебаккен, было хоть и утомительно, но очень просто. После сотни считываний показаний с каждого из пяти магнитометров мы получим диаграмму разброса, которая будет выглядеть как колпак Пиноккио. Значение горизонтальной оси в верхушке колпака и будет самым близким к точному измерению, которого мы сможем достичь.
Всю процедуру мы повторим пятикратно, придавая большее значение последним попыткам, чтобы отобразить предполагаемый рост моей компетентности после столь долгой практики.
Я чуть было в обморок не упал от перспективы 2500 раз считывать показания магнитометра, но Смеджебаккен быстро привел меня в чувство, напомнив, что кража огромного количества денег требует огромного объема работы.
– Хорошо, – сказал я, – как мы составим план расположения проводов, чтобы можно было записывать измерения?
– Мы откалибруем пол.
– А как мы это сделаем?
– С помощью линейки и метчика с пятью алмазными резцами. И то и другое вы внесете туда в туфлях или в карманах. Они ничего не заметят, пока ваш вес на выходе будет соответствовать их ожиданиям. Вам понадобится также пронести туда фотокамеру, штатив и микрометр.
– Зачем?
– Вы сфотографируете каждую метку, которую сделаете в полу. Использование штатива обеспечит единый масштаб. Когда я увеличу эти точки – зафиксировав положение увеличителя, – то получу хорошие измерения, которые позволят мне скорректировать калибровку на фотографии. Разумеется, весь этот процесс мы повторим несколько раз.
– Я сфотографирую каждую метку на полу, – рискнул я высказаться, – чтобы вы могли ее измерить и чтобы потом, когда я буду измерять расстояние, я мог продвигаться от края к краю, а вы – прибавлять к этим измерениям ширину меток.
– Верно. При измерениях вы будете пользоваться лупой.
– Сколько раз мне придется проводить измерения?
– Несколько сотен.
– Вы полагаете, что мы сможем управиться со всем этим, прежде чем умрем?
– Будем стараться, – сказал он.
Прежде чем приступить к калибровке, за которой последуют несколько месяцев считывания показаний магнитометров, я спросил у Смеджебаккена, почему мы не можем предположить, что провода сигнализации обесточиваются, когда хранилище открыто. В конце концов, нам потребуется пробиться через них только один раз.
– Допустим, так оно и есть, но что, если нам понадобится свернуть работу из-за того, что Транспортному управлению вздумается провести внеплановую проверку туннеля, или из-за того, что мистер Эдгар приведет Джона Фостера Даллеса посмотреть на золото в хранилище? Что тогда? Ночью они включат сигнализацию, и с нами будет покончено.
– Вы правы.
– И не только это. Ведь кто может утверждать, что все там объединено в одну цепь? Мне представляется, что в зал сигнализации проведено множество раздельных цепей и что размыкаются только те, которые необходимо разомкнуть, а все остальные остаются замкнутыми.
Точность, с которой мы подходили к прокладке нашего туннеля, обеспечивалась не только инженерной подготовкой Смеджебаккена, но также и моим опытом в области навигации. Сочетая методы землемерной съемки с приемами ориентации по звездам и солнцу, мы добивались более жестких допусков. В конце концов, определение местоположения точки на земной поверхности на расстоянии полутора сотен метров от нее – для чего хорошему навигатору достаточно всего лишь секстанта и хронометра – представляет собой отношение площади круга радиусом в 150 метров ко всей площади поверхности земли.
И это могло быть осуществлено на корабле, движущемся по волнам, когда оценка положения солнца зависит от глаз и от нервов. Наши измерения, основанные на метках, процарапанных в мраморе с помощью алмаза, были куда как точнее. Мы могли не терять надежды.
Чтобы иметь возможность заняться землемерными съемками, мы затеяли в подземке работы по специальному проекту. Говоря «мы», я, главным образом, имею в виду Смеджебаккена, который пользовался в Транспортном управлении таким уважением, что, когда он поделился с ними своими опасениями относительно давления, оказываемого материковой платформой на выход скальных пород под Уолл-стрит, из-за чего может произойти внезапный сдвиг, они ему поверили. Они финансировали его исследования тектонических подвижек и предоставили ему разрешение входить как представителю власти во все помещения Стиллмана и Чейза, включая подвал и хранилище.
Я, разумеется, присутствовал там, когда он приходил вместе со своей командой. Когда они были в самом хранилище, за ними по пятам следовали полдюжины охранников с дробовиками. Впервые увидев золото в огромных штабелях, Смеджебаккен озарился ангельской улыбкой. В свое время мой рассказ о том, что оно штабелировано там в виде крепостных валов, стен и кубов размером с небольшие здания, эмоционально его не затронул.
Впервые стоя среди того, что сегодня стоило бы 250 миллиардов долларов, я был как-то хищно наэлектризован и думал: вот оно, здесь, я могу до него дотронуться, могу взять его в руки… могу украсть! Вид золота заставил Смеджебаккена работать с такой же самоотдачей, с какой Пушкин творил в Болдино, с какой Гендель трудился в две свои самые великие недели. Сами по себе деньги ничего не значат и не приносят счастья, но их быстро можно преобразовать в очень привлекательные вещи – кашемировые пальто, безупречно белые и ровные зубы, английские охотничьи ружья, отдых на горнолыжном курорте, цветы. Потратить на преподавателей японского, серфинг в Австралии, кедровые рощи, первые издания редких книг, копченого лосося, крейсерские яхты. Я мог бы продолжать и продолжать. Это лишь некоторые из вещей, которые мне нравятся.
А для Смеджебаккена деньги означали кристально чистый плавательный бассейн и стеклянную консерваторию с видом на озеро Jle-Ман (но этим он, конечно, не ограничивался). Они означали, что его дочь сможет найти себе круг общения и привлекать внимание, несмотря на свой недуг. Они означали, что она сможет даже обрести любовь. И они означали, что она сможет испытать искреннее наслаждение, делясь своим огромным состоянием с теми, кто разделяет такую же судьбу, и, быть может, увидит, как собственному ее ребенку (а то и детям) удастся ускользнуть из темницы, в которой она заточена с самого рождения.
Землемеры Смеджебаккена являлись с дюжину раз и работали так усердно, что когда все было сделано, то сделано было все. Дотошность, с которой они расчерчивали уровни и размечали точки, повторные замеры, использование пяти массивных теодолитов – все это было совершенно уместно в контексте определения сдвига в огромной скальной толще, который мог составлять всего лишь несколько тысячных долей сантиметра. Никто ничего не заподозрил, однако по завершении всех работ мы располагали одним из самых точных комплектов измерений и одной из самых совершенных карт в истории человечества.
Оставались три проблемы: механика, транспортировка и синхронизация.
Нам нужна была виниловая обсадная труба, которую могли изготовить на заводе сантехнического оборудования в Нью-Джерси. Там крайне заинтересовались, что мы собираемся делать с виниловой трубой длиной сорок метров. Нам не очень-то улыбалось объяснять им, что расстояние от пола в золотохранилище Стиллмана и Чейза до точки, находящейся в полуметре над платформой гондолы, стоявшей на запасном пути внизу, составляет 40 метров, а воссоздав золотой слиток – после целого дня тщательных измерений, покупки огромного количества золотых украшений (в то время частным лицам разрешалось иметь золото только в виде ювелирных изделий, золотых пломб или антиквариата), возни с пчелиным воском для изготовления отливочной формы и получения ожогов от пламени в рафинировочной печи, – мы в итоге множества экспериментов определили, что обсадка шахты должна иметь диаметр в двадцать сантиметров, чтобы опустить золотой слиток сквозь скалу без того, чтобы он застрял в самом дорогостоящем заторе в мире, но и не был бы доставлен вниз со скоростью авиабомбы.
Когда нас попросили указать в смете назначение нашего заказа – каковое, надо признать, представлялось чрезвычайно странным, – мы заявили, что и сами не знаем.
Затем нам требовалось доставить в подземку рабочий агрегат и сорок пять метров бура и установить все это в надлежащем месте. К счастью, запасный путь был частью сорокапятиметрового ответвления, в котором мы спрятали все, что только могло нам понадобиться. У входа туда Смеджебаккен возвел стену, в которой установил двойную металлическую дверь с изображением молнии и надписью: «ОСТОРОЖНО: ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ». Этот огромный отсек предназначался для хранения нашего оборудования и складирования скальных отходов из бурящейся шахты. Двери запирались на два замка с пломбами, которые выглядели довольно угрожающе.
Сам рабочий агрегат представлял собой швейцарскую прорубную машину, при одном взгляде на которую Смеджебаккен вспыхивал от возбуждения. Он убедил Транспортное управление приобрести ее и не испытывал никаких угрызений совести по поводу использования денег налогоплательщиков, потому что, как он объяснил мне, она в конечном счете позволит городу брать точные керновые пробы, что избавит от огромных инженерных затрат и в будущем, может быть, спасет человеческие жизни.
– Машины, выполняющие тяжелую работу, – сказал он, – редко бывают точными, потому что теряют регулировку при первом же контакте со средой, для которой они предназначены. К тому же огромная масса их деталей становится причиной чрезвычайно широких допусков. Если от тяжелой машины требуется точность, есть две возможности – пойти по пути избыточности, сделав машину такой громоздкой и тяжелой, что никакая среда не собьет ее с регулировки, либо разработать ее так, чтобы она могла сама себя корректировать. Машины первого типа слишком велики для туннеля подземки. Цены на машины второго типа кусаются, но это все, чем мы располагаем. Поскольку их детали не массивны, от них требуется необычайная прочность.
Невероятно дорого обходится одно только получение нужных сплавов, затем – отливка и обработка деталей. Однако в результате получается нечто совершенно великолепное. Вал в двигателе Тинхоффа удерживается и направляется двенадцатью кулачковыми узлами – по одному на каждые тридцать градусов. У каждого кулачка имеется по два зубца на минуту дуги, и оба они помещаются в прочных молибденовых втулках. Когда они должным образом установлены, то образуют электрическую цепь. Контакты откалиброваны таким образом, чтобы представлять одну тридцатую минуты движения. Если один из кулачков растрясется достаточно, чтобы разорвать цепь, машина тем самым оповещается, что теряет настройку, и оказывает давление, чтобы поправить зубец кулачка. Возможно, это трудно представить себе зрительно, но это означает, что направление вала поддерживается с точностью до угловой секунды и что возникающие отклонения немедленно корректируются. Швейцарцы изобрели это для пробивания через горные породы при сооружении железнодорожных туннелей.
Бурить мы начали рано, еще до того, как многие другие части плана встали на свои места. Прежде чем приступить к регулировке вала, Смеджебаккен занавесил скальный свод черным бархатом, пояснив, что не хочет, чтобы на него подсознательно воздействовал угол потолка.
– Любая мелочь подсознательно влияет на точность работы, – сказал он. – Вот почему правосудие должно быть слепым.
Когда бур прорвал черный бархат и атаковал сланец, я подумал о находившихся высоко вверху своих бывших сослуживцах, самодовольно оттачивавших замахи для игры в гольф, с нетерпением ожидавших начала яхтенного сезона и – если только они вообще обо мне думали – воображавших, будто я надежно погребен в скале в сотне метров под ними, где тружусь на манер зомби.
Сначала мы проходили по полтора метра в день, но под конец замедлились, ограничиваясь лишь несколькими сантиметрами. Это объяснялось тем, что мы постоянно должны были проверять и перепроверять длину и направление шахты, а для этого требовалось опустить вниз бур и множество его секций. В самые последние дни мы продвигались лишь по сантиметру зараз. Когда, поздно ночью, мы не занимались бурением, то нас поглощало множество других задач.
Для последнего отрезка шахты Смеджебаккен сконструировал целый ряд специализированных инструментов. Когда он уверился, что отверстие находится в пределах тридцати сантиметров от поверхности пола хранилища, он переключился на маленькое сверло, которое приводилось в действие своим собственным моторчиком на верхушке раздвижного стержня. Достигнув точки, которая, по его расчетам, отстояла от поверхности пола на десять сантиметров, он решил, что десять дней будет поднимать это приспособление в его крохотную шахту и проталкивать вперед всего на сантиметр. Он ошибся совсем немного. На девятый день, войдя утром в клеть, я увидел крохотную черную точку, окруженную идеально круглой кучкой мраморной пыли и не превышавшую по размерам отдельной горошины на галстуке.
Сверло вышло наверх почти в точности посередине между двумя проводами сигнализации. Я был очень горд этим и большую часть утра пел и плясал под прикрытием золотой стены, радуясь тому, что мы дали себе труд соблюсти точность. Проделав весь этот тяжкий путь, мы отклонились всего лишь на полсантиметра. Смеджебаккен изобрел циркулярный размалывающий аппарат, которым скоблил бетон и мрамор, пока не достиг толщины обшивки цветочного горшка. Он использовал крохотное просверленное отверстие как центральную точку для перемалывания, а я использовал его же в качестве центральной точки для скошенной внутрь круглой прорези в мраморе. Через пять дней вкрадчивого и беззвучного вытачивания образовалась крышка, которая, как я обнаружил, прилегала к скосу шахты так же плотно и ровно, как патрон к стенкам каморы спортивного пистолета.
Чтобы поднять эту крышку, я воспользовался маленькой изогнутой вилкой. Заглянув внутрь, я ничего не увидел, но ощутил запах подземки и уловил отдаленное громыхание поездов, мчавшихся по подземным туннелям. Шахта уходила вниз под небольшим углом и достигала свода над запасным путем.
Наступил черед виниловой трубы. Монтаж ее занял неделю, причем один из дней целиком ушел на приклеивание ее верхней части к стенкам шахты под крышкой. На этой стадии мы могли уже приступить к изъятию золота, но сдерживались. Мы занялись подготовкой к перевозке и расчетами времени, поскольку хотели, чтобы все прошло без сучка без задоринки.
С того момента, как шахта оказалась на своем месте, идеально замаскированная и готовая принять золотые слитки, я испытывал головокружение. Хоть мы и не собирались забирать золото все подчистую, запас слитков в клети 47 тянул по текущим ценам почти на три миллиарда долларов.
Сразу же после того, как было завершено сооружение шахты, мною овладело настроение, которое перекинуло мост над проливом между счастьем и горем. Сначала я думал, что неожиданные мои чувства, полные оптимизма и радости, могли возникнуть в связи с переходом через полувековую отметку. Но никто никогда не говорил мне: «Когда мне миновало пятьдесят, я проснулся и обнаружил, что невероятно счастлив». Конечно же, причиной здесь была не хронология. То счастье, что меня охватило, совершенно превосходило чувство мести и с легкостью затмевало любую мысль о деньгах. О деньгах я теперь не беспокоился.
Должен признаться, что перспектива скрыться с несколькими миллиардами долларов действительно вызывала некоторый, по крайней мере, восторг, но не больший, чем, скажем, возвращение на базу после боевого вылета. Возможно, в этом-то и было все дело. Я снова был молод, словно на море или в воздухе, был взбудоражен возможностью все потерять или все обрести – и мог довольствоваться только риском, ибо в свете риска каждая земная краска улавливает отсвет небесного пламени. Раны, нанесенные мне разводом, исчезли, и я перестал рассматривать женщин как часть системы канатов и шкивов, связанных с Констанцией, – они возродились в моих глазах вместе со всей своей многогранной красотой и со всем достоинством, которые я так хорошо понимал прежде. Спустя годы, в течение которых во мне угасала память о любви, я снова влюбился. И, как обычно, снова не подумав о последствиях.
Через два дня после того, как мы завершили прокладку шахты, на экскурсию в золотохранилище явилась группа мексиканских банкиров и чиновников из казначейства. В прежние времена я принял бы их наверху и угостил ланчем в маленьком обеденном зале. Я провел бы их по разным подразделениям и спустился бы с ними в хранилище. Теперь этим занимался Пайнхэнд, жирный выпускничок частной школы.
Когда они проходили мимо моей клети, я едва удостоил их взглядом, но потом уловил запах духов, и голова моя так и взметнулась. Подняв глаза, я сразу же увидел женщину в профиль. Ей было не больше двадцати шести или двадцати семи, и была она примерно на полфута выше меня, с идеально прямой спиной и самой царственной осанкой, какую я когда-либо видел. Ее длинные черные волосы были сзади перехвачены лентой и при ходьбе вздрагивали в таком контрапункте, который заставил меня затаить дыхание. Я не могу описать ни ее лица, ни ее глаз, ни плескавшейся в них радости, ни изящества ее ладоней, ни красоты ее походки. Я догадался, что, будучи легкоранимой, она тем не менее полна была решимости увидеть все, что возможно увидеть, и почувствовал, что ей хочется, чтобы кто-то был с нею рядом. Она едва ли смогла бы стоять спокойно: хотя вышагивала она с природным достоинством, было ясно, что ее тянет танцевать.
Я встал и прижался к проволочной сетке. Услышав мои шаги, она обернулась. Обычно такие женщины избегают мужчин в синих рабочих халатах – занимающихся подсчетом и штабелировкой, обитающих в однокомнатных меблированных квартирках, – но я был настолько полон внезапной любви к ней, настолько уверен в себе, настолько вознесен над тем, чем некогда был, что, когда глядел ей в лицо через сетку, она не в силах была отвернуться.
На мгновение мне подумалось, что я, возможно, и есть тот мужчина, который ей нужен. Я волшебным образом смел все классовые баррикады, и для этого мне хватило взгляда в будущее, памяти о прошлом и, смею сказать, силы чувства.
Ее коллеги тоже обернулись и застыли в недоумении. Я увидел гнев на лице одного из них – тот, казалось, вот-вот решит, что заставить ее глаза полыхать и не отрываться от моих я мог, лишь нанеся ей оскорбление, – и, будучи латиноамериканцем, вот-вот бросится на ее защиту.
Я улыбнулся и произнес: «Добрый день, сеньора» – с тем акцентом, которому научился у Зорро. Я был до того самоуверен, что даже свой синий халат воспринимал как плащ мушкетера.
Ее надо было видеть. Она улыбнулась, и глаза ее озарились еще более дивным светом. Я был отделен от нее стальной сеткой, но чувствовал ее в своих объятиях. Она стояла на месте так долго и улыбалась так прекрасно! А потом она отвернулась.
Я мог бы добиться ее любви вечером того же дня. Собственно, мог бы склонить ее и днем, не дожидаясь вечера; однако, будучи пятидесяти лет от роду, я подумал о ее отце и матери и увидел это с их точки зрения: какой же это ужас, что их великолепная, сногсшибательная, весь мир повергающая к своим стопам дочь сбежала с грабителем банков. И я не стал ее разыскивать, но и не сделался менее счастливым. Счастье было пламенем, вспыхнувшим во мне, и я, хоть и не мог объяснить его природы, надеялся, что оно останется со мною навечно.
Поскольку золото очень много весит и сильно бросается в глаза, мы огромное внимание уделили средствам перевозки. Настоятельно требовалось, чтобы, как только золотые слитки окажутся у нас в руках, мы могли переправить их в безопасное место.
Мы купили аэроплан, но, естественно, перед этим купили и молочную ферму в Нью-Джерси. Возможно, звучит экстравагантно, но это отнюдь не было чудачеством. Земля представляла собой вытянутый прямоугольник площадью в восемьдесят акров и лишь недолгое время обрабатывалась демобилизованным солдатом, нисколько не разбиравшимся в почвах. К несчастью для него, его коровы давали молоко с луковым привкусом, что вынуждало горе-фермера поставлять его по бросовым ценам на химический завод, где оно использовалось при производстве красок.
Медленно катясь по наклонной, бывший солдат забивал свое стадо на мясо. Когда у него оставалось всего-то несколько голов скота, он попытался сжечь свой коровник во время грозы, но дождь оказался чересчур сильным и погасил огонь, позволив дознавателю заключить, что причиной пожара была не молния. Страховая компания ничего горе-фермеру не выплатила, и он остался с обугленным коровником, тремя подозрительными коровами, дававшими луковое молоко, и восьмьюдесятью акрами земли, давно уже охваченной достойным кисти Ван Гога буйством одуванчиков.
Он запрашивал семь тысяч двести долларов, и мы сошлись на шести тысячах, потому что его бесполезный прямоугольник, заросший одуванчиками, мог послужить аэродромом. Вычистив коровник, заново его выкрасив и поставив изгородь, мы укрепили вывеску, которая гласила: МУЗЕЙ АВИАЦИИ РАМАПО.
Я заказал визитки и открыл счет в банке на имя Вернера Гуэрни, полковника ВВС США в отставке, а Смеджебаккен стал зваться Поль Колиньи Сан-Морис де Лонпуан, атташе ВВС Французской Экваториальной Африки. То, что он не знал ни слова по-французски и не мог произнести своих собственных имен, не имело никакого значения. Аэроплан мы купили в Аризоне. Когда бы мы ни сталкивались с типами из ВВС по делам, связанным с самолетом и музеем (который мы отказывались открывать для публики), меня как полковника Гуэрни воспринимали на ура, ибо за годы, проведенные мною в качестве летчика-истребителя, я приобрел аутентичные замашки воздушного волка. Никого из тех, кто меня знал, я ни разу не встретил, возможно, потому, что большинство из них к тому времени уже умерли.
Доведя остаток моих финансовых запасов едва ли не до той точки, где дух мой готов был освободиться от тела, мы купили списанный С-54, который прошел через Вторую мировую войну и через Корейскую, но незадолго до окончания последней был подвергнут капитальному ремонту в предвкушении еще многих лет сражений. У него было четыре двигателя «Пратт и Уитни Р2000-11», и он мог переносить полторы тонны груза на тысячу шестьсот километров без дозаправки. Это очень легко переводилось в 1111 золотых брусков, которые сегодня стоили бы около 325 миллионов долларов.
Мы наладили взлетно-посадочные полосы в двух направлениях от своего Музея авиации, потому что собирались переправить два груза в двух различных направлениях: один – для Смеджебаккена, другой – для меня. Мы могли бы взять и больше, но не хотели жадничать. И я мог изъять 2222 слитка из середины штабеля, оставив то, что с виду представлялось совершенно нетронутой структурой. Единственная возможность определить, что она пустотелая, состояла в том, чтобы взглянуть на нее сверху, но, поскольку куб поднимался чуть ли не до потолка хранилища, это было довольно проблематично. Следовательно, дабы осознать, что сердцевина пуста, надо было перебрать и заново уложить весь штабель. Это делали каждые пять-десять лет, а я перед своим исчезновением как раз закончил это задание.
Меня удивила легкость, с которой можно было покупать землю для взлетно-посадочных полос. Думаю, люди в заброшенной сельской местности должны относиться к тем, кто покупает их почти ничего не стоящую землю для аэродрома, также, как люди в городе, сидящие в кондитерских лавках на ящиках из-под кока-колы, относятся к ирландским пари на скачках. Вы говорите: «Я хотел бы купить у вас ферму», – а они незамедлительно спрашивают: «Для взлетно-посадочной полосы?» Здесь, возможно, определенную роль играло и мое одеяние. Как владельцу Музея авиации Рамапо, мне надлежало выглядеть соответственно, и потому я иногда надевал куртку пилота бомбардировщика, летный шлем с защитными очками, белый шарф и наручный хронометр (который, до поступления в Военно-воздушные силы, обычно называл часами).
Я, возможно, до сих пор владею некоторыми из земельных участков, которые тогда купил. Ферма в Рамапо была куплена на имя полковника Вернера Гуэрни, как и полоса во Флориде, на усеянной змеями просоленной отмели неподалеку от Форт-Майерса, испугавшая нас до смерти, потому что, как выяснилось, во время прилива она полностью уходила под воду.
Участок, купленный в Колумбии, на полуострове Ла-Гуахира, сейчас, по всей вероятности, используется наркокурьерами. Его владельцы, двое бандитов из маленького городка под названием Инусу, не пожелали даже узнать мое имя. К тому же Смеджебаккену на задворках Южной Америки было чрезвычайно не по себе, и мы убрались оттуда, не дожидаясь получения каких-либо письменных документов, так что, кажется, те деньги, что мы внесли, лишь продлевали срок аренды.
Следующая остановка была уже собственно в Бразилии, в микроскопическом поселении Боа-Эсперанца, затерянном в саванне около Риу-Бранко. Там мы купили сотню акров за 45 долларов. Тысячью миль дальше, в городке Альто-Парнаиба, мы купили очередную сотню акров за очередные 45 или около того долларов, и так оно и продолжалось. О последней остановке знает один только Фунио, но он не знает, что именно он знает. Возможно, знает и Марлиз, но я сомневаюсь. В ту крайне критическую точку нашей семейной истории она, скорее всего, думала о каком-нибудь французском или румынском акробате, в то время как мы с Фунио сосредоточились совсем на другом. Я обещал Марлиз не говорить Фунио о золоте, но совсем не затрагивать милых сердцу воспоминаний, которые делю с Фунио, я не обещал, так ведь?
Никогда не приходилось мне видеть кого-нибудь, кто больше походил бы на вытащенную из воды птицу (да-да, птицу, а не рыбу), чем Смеджебаккен, изображавший из себя атташе ВВС Французской Экваториальной Африки, путешествующего по забытому Богом и людьми бразильскому захолустью. Скандинавская его физиономия все время была такой багровой, что мне периодически приходилось проверять, не задохнулся ли он насмерть. Однажды, когда двое индейцев, выглядевших в точности как моя тетя Луиза и пахнувших, как жареные цыплята, везли нас в каноэ по прохладному притоку Амазонки, соломенную шляпу Смеджебаккена сорвало неожиданным порывом ветра, увлекавшим ее через бриллиантовую голубизну воздуха, пока она не упала на поверхность реки, спокойной, точно озеро.
– Черт побери! – проскрежетал Смеджебаккен. – Я же сдохну без своей шляпы!
И обратился к индейцам:
– Шляппо! Шляппо! Ловите шляппо!
Они были сбиты с толку, но, прибегнув к комбинации пантомимы и португальского, я довел до них это послание. Проблема была в том, что «шляппо» направлялось к рукаву реки, который индейцы называли «Облаками, Откуда Нет Возврата». Я указал на это Смеджебаккену, и его ответ, который я помню очень живо, прозвучал так:
– Ну и что с того!
Индейцы ошеломленно наблюдали за его жестикуляцией и внимали его разъяренным требованиям. В их культуре не существовало понятия гнева. Не существовало даже конфликтов. Они пребывали в полной и гипнотической гармонии с природой, и мы многому могли бы научиться, приглядевшись к их мягким повадкам. Например, если они ощущают в этом потребность, то спокойно и нежно застрелят вас отравленной стрелой, разделают и съедят, а голову высушат. Они не знали ни страстей, ни страхов, и их просто невозможно было вывести из себя. Даже когда Смеджебаккен дал выход своей истерике, они лишь чуть отодвинулись, поглядывая на него с любопытством, как монашки, стоящие перед мясной витриной.
Они, казалось, не боялись и смерти, проводя каноэ в опасной близости к тому месту в реке, где ощущались невидимые резиновые жгуты, увлекавшие нас вниз по течению с той же притягательной силой, какая приветствует вас за перилами моста над черной водой. Может быть, они не испытывали страха потому, что жили в постоянной готовности наткнуться на хищника, но, в чем бы ни крылся исток их фатализма, они продолжали грести с такой силой, что мышцы так и вздувались. Даже ничего не произнося, они, казалось, говорили, что это был наш выбор, но Смеджебаккен, увидев, как подпрыгивает и вертится его шляпа на порогах, растерял весь свой энтузиазм.
– Давайте поплывем дальше, – сказал он негромко. – Не нужна она мне.
– Поехали! – скомандовал я, как если бы находился в номере итальянского отеля, куда прибыл посыльный с моими только что отполированными туфлями.
К счастью для нас, на их языке это не означало приказа не отступать, и вскоре мы сумели вернуться к изнурительному однообразию ритмичной гребли в зеленой бесконечности.
Смеджебаккену не нравилась еда в корявых поселениях, где мы останавливались, потому что была она крайне тяжелой, но вот я от нее был в восторге. Мы, бывало, сиживали сразу после заката в блеске жаровни, потягивая теплое пиво из коричневых бутылок без этикеток, пока какой-нибудь мужик, не брившийся с самой битвы при Гастингсе, поджаривал на гриле нечто такое, что он называл кебабами из тапира. Нам подавали их пышущими жаром и утопленными в соусе с красным перцем, который дьявол использовал для окраски своего «бентли». Выпучив глаза, словно веки нам растягивали лабораторными захватами, исходя потом и чувствуя, каким отчаянным криком заходится желудок, мы глотали это воплощение пламени и переключались на бобовое блюдо, рецепт которого гласил: «Возьмите пару бобов и килограмм чесноку…»
Раскачиваясь и мыча, мы почти неизбежно сваливались со своих шатких деревянных стульев и опрокидывали столы, уставленные той едой, с которой вели неравную битву. Но мне это нравилось – нравилось, даже когда мы всю ночь проводили в корчах, меж тем как немецкие воздухоплаватели взрывали свои аэростаты у нас в животах. Мне нравилось это, поскольку это было трудно и поскольку все, что трудно, то хорошо.
Смеджебаккен смотрел на это иначе. В конце концов, он привык питаться сухариками и молоком.
– По-моему, вам это нравится, и я полагаю, что вы сумасшедший. Полагаю, что я сам сумасшедший, если позволяю вам выбирать забегаловки. Каждый раз, когда мы там едим, это оказывается битвой при Марне.
– В этом городке только один ресторан, – объяснял я ему, радостно галлюцинируя от боли в желудке. – Здесь вообще всего одно здание.
Каждый вечер я «выбирал» ресторан, и каждый вечер было то же самое. Желудки наши были подобны солдатам в зимней баталии, и я по сей день помню эти сражения так ясно, словно время застыло. Даже ящерицы норовили выстроиться в шеренгу сразу за границей света от пламени в жаровне, чтобы проследить за тем, что мы закажем на ужин.
В Рио мы запаслись лекарствами. Я открыл счет в банке, нашел квартиру и все устроил так ладно, что начал нервничать. Квартира была небольшой и элегантной, ее гостиная выходила на террасу, искусно обставленную миниатюрными цитрусовыми деревцами в кадках и геранями. Их запаха было достаточно, чтобы любой помешался от счастья, и в той же мере я рад был слышать шум волн, нежно накатывающихся на берег. Когда в гостиной соорудили по моему заказу книжные полки, я отправился в английскую книжную лавку. При мне и сегодня все то, что я тогда купил, – карманная версия (правда, карманы требовались вместительные) одиннадцатого переиздания «Британники», полный Оксфордский словарь, священные тексты, греческие трагедии, Гомер, Шекспир, сочинения по истории, Клаузевиц, «Собрание стихотворений» У. Б. Йейтса, Ветхий Завет, «Божественная комедия» Данте на итальянском, работы Паньоля, которого я ставил выше Колетт или Пруста, и еще 495 книг.
Если у каменного балконного ограждения тебя не смаривал струящийся кверху запах, то можно было видеть линию прибоя, белый песок пляжа и сотни лежащих на солнце полуобнаженных женщин. Ясными ночами звезды в спокойном великолепии усыпали все небо, а луна, когда была полной, пролагала по заливу перламутровую дорожку, освещая воды сиянием, выхватывавшим из тьмы волны, которые теплый ветер гнал в сторону берега.
Кухня моя была хорошо оборудована и намеренно примитивна: дверь наподобие балконной выходила на задний двор, а сток был прямо в полу. У меня имелись письменный стол, лампа, бюро и полка с писчебумажными принадлежностями, но не было телефона.
– И чем вы собираетесь здесь заняться? – спросил Смеджебаккен, когда мы сидели там в свете увядающего дня.
– Почему вы спрашиваете?
– Слишком уж здесь хорошо. Вы помрете от безделья. Знаете, как оно бывает во Флориде?
– Я рассчитываю бросить вызов.
– Кому?
– Местному населению. Ради искоренения всех кофейных плантаций в Бразилии.
– Это вам не осилить, сами же понимаете.
– Вы правы.
– Тогда что же вы будете делать?
– Просто жить.
– Так не бывает, – сказал Смеджебаккен. – Вам требуется что-то такое, от чего вам могло бы захотеться избавиться.
– Воспоминания?
– От них избавиться невозможно.
– Может быть, женюсь и обзаведусь детьми. Начну все сначала. А пока буду читать, ходить на пляж и стараться не растолстеть.
– Вы и так худы как жердь.
– После двух недель на кебабах из тапира каждый будет худым как жердь. Но это не может продолжаться вечно, а мы с вами в том возрасте, который располагает к полноте.
– Мне все равно, – сказал Смеджебаккен. – Я семейный человек, и мне не надо беспокоиться о двадцатилетних девчонках, которым хотелось бы, чтобы я выглядел как раб на галере.
– А что вы собираетесь делать?
– Вы знаете, что я собираюсь делать. Мы сядем на корабль в Глен-Ларне. А потом исчезнем.
Наутро после того, как мы провернули наше дельце, я проснулся, зная, что никогда больше не увижу Нью-Йорка. В каком-то отношении это было благословением, а в каком-то – нет. Я слышал, что город этот утратил все свое очарование. Он всегда был не очень-то легким местом, но его жители умели возместить это грубоватой искренностью и теплотой, с которыми я расстался, когда они были в полном расцвете.
В последнюю свою поездку на поезде я взирал на лица соседей по вагону и изучал их выражения почти с такой же благожелательностью, как если бы рассматривал фотографии давно прошедших времен. Они не знали, что являют собой фотографию. Они не понимали хрупкого фона своих жизней – бриза, шелестящего листвой на Юнион-сквер и в Центральном парке; солнечного света, жарко отражающегося от окаема золотистых окон, от водных баков на крышах, от паутины пожарных выходов. Они, казалось, совершенно не осознавали присутствия в своей жизни города, со всеми его милыми моему сердцу памятными местами, пусть и без мемориальных досок на фасадах.
Я любил этот город. В некотором роде он заменил мне семью. Я оставлял его и возвращался обратно так много раз, что мое к нему чувство не могло не быть любовью. Я видел его во время войны, видел его богатым, изобильным и восторженным, видел его в серых металлических тонах, каким он представал после вьюги, – и видел его во время Депрессии, когда на его улицах горели костры, как на дорогах, ведущих из средневековых городов.
Я любил его, а теперь уезжал прочь. Вбирая в себя тысячи улиц и перекрестков, которые покидал навсегда, я погрустнел, но не забыл о ценности мгновения, которое позволяет плести пряжу времени. Хоть и пугающе скоротечное, оно дает жизнь всему тому, что кажется навсегда утраченным. И теперь оно хранит в памяти образ любимого города, вернуться в который мне уже не суждено.
Когда я вошел в банк, электричество так и потрескивало во мне, подобно грозе, в которой никогда не прекращаются молнии, а их вспышки танцуют так же, как дождевые капли на пропитанном солнцем пруду. Я опасался, как бы из-за меня не заработала сигнализация.
Занять Осковица, спросив у него, что он думает об экзистенциализме, показалось мне явно недостаточным. Покинув клеть, я снова направился к нему. Увидев меня, он съежился от страха.
– Шерман, – сказал я, – Бабуин шлет тебе поклон.
– Кто? – спросил Осковиц.
– Бабуин.
– Кто это – Бабуин?
– Бабуин, кавалер ордена Британской империи четвертой степени.
– Не знаю, о ком это ты толкуешь, – сказал Осковиц, начиная входить в то отрешенное состояние, к которому он прибегал, когда не хотел со мной разговаривать.
– Бабуин говорит: Л, вотри себе в башку лосьон для загара; Б, открой свое сердце для любви женщины, которая тебя любит; Ф, научись пускать лошадь в галоп и напополам разрубать тыквы самурайским мечом; и, Е, когда будешь счастлив, пошли воздушный поцелуй молочному поросенку в витрине мясной лавки.
– Кто такой этот Бабуин? – вопросил он с необычной для него требовательностью.
Я ткнул себе в грудь большим пальцем.
– Это я, Шерман, я. Это я – Бабуин. Я работаю на тебя. Бабуин работает на тебя. И сегодня Бабуин собирается завершить штабелировку в клети сорок семь.
– Славно, славно, – сказал он. – Завтра сможешь заняться штабелировкой в клети сорок восемь.
Для него это было весьма значительным моментом, и я полагаю, что он полагал, будто и я полагаю это весьма значительным моментом. Я улыбнулся, как Чеширский кот, и протанцевал обратно в клеть 47, а когда ворота за мною защелкнулись, мне в этом клацанье послышался прекрасный звук – и я увидел небо, распростертое великолепным круглым ковром, полным невинной синевы и разбросанных там и сям хлопковых облаков.
Я давно спланировал точную последовательность действий: сдвинуть стены, опустошить сердцевину, сбросить слитки и восстановить внешний периметр. По окончании этого процесса почти невидимая крышка шахты, пропиленная мною в мраморном полу, будет завалена тоннами золота, а в клеть 47 никто, скорее всего, не наведается в течение нескольких лет.
Никогда в жизни не наслаждался я так сильно физическим трудом, как в те восемь часов, в течение которых скармливал бруски золота прожорливой пасти шахты, сооруженной Смеджебаккеном. Сбросив несколько сотен слитков, я уверился, что Смеджебаккен находится внизу, на запасном пути, и принимает их. Если бы его там не было, они бы уже не лезли в трубу.
Еще четыре сотни, и я начал чувствовать усталость, но чем сильнее становилась эта усталость, тем неистовее разгоралось во мне пламя решимости. Меня омывали волны наслаждения, порождаемые этим небывалым напряжением. Мышцы мои сжались и зудели, как у того, кто в полную силу потрудился сверхурочно, и это заставляло меня задумываться, буду ли я назавтра в состоянии пилотировать С-54 в Ньюфаундленд, как мы планировали.
– С клетью сорок семь покончено, – доложил я Осковицу.
– О, хорошо, э-э… Бабуин, – отозвался Осковиц. – Завтра приступишь к клети сорок восемь.
– Нет, Шерман, – трезво, серьезно и спокойно сказал я, воспринимая собственные слова как мачете, прорубающиеся через удушливые джунгли, за которыми простирается открытое море.
– Нет?
– Нет, Шерман.
– Почему это нет?
Я помедлил. А потом мягко сказал:
– Шерман, ты меня больше никогда не увидишь.
Я улыбнулся, кивнул и направился к лифту.
Стояла как раз пора ураганов. Бейсбольные матчи отменялись из-за дождя, пляжные домики были заколочены, а раскачивающиеся суденышки бесполезно торчали возле причалов. Я пытался убедить Смеджебаккена помедлить с вылетом, но он хотел следовать графику.
В то время как я вникал во все детали переселения сам, он, будучи более приспособленным к общению с людьми, более доверчивым и более расположенным к работе в коллективе, препоручил другим те задачи, об которые я обломал зубы, заполняя требуемые формы по-португальски и простаивая по полтора часа в очереди в почтовом отделении среди конторщиков, читавших бульварные романы, болтавших о бейсболе и жующих креветочные палочки. Терпеть не могу бразильские креветочные палочки: воняют они почти так же отвратно, как кофе. Но хуже всего – это китайские «голубки». Как-то раз в Сингапуре я надкусил такого «голубка» и на неделю слег в больницу.
Смеджебаккен съездил в некую европейскую столицу и нашел там заправилу всех столичных дел, к которому и обратился со своим предложением. Ему требовалось гражданство и новые паспорта для себя, своей жены и своей дочери. Ему требовался замок неподалеку от столицы, который был бы уединенно расположен в парке. Ему требовались дорогостоящие переделки в этом здании, включая сооружение крытого бассейна. Ему требовались расторопные и достойные доверия слуги, летний дом на побережье, несколько автомобилей, зарегистрированных на его новое имя, и скромное, но элегантное пристанище в уютном пригороде столицы. И ему требовалась защита правительства, буде таковая понадобится.
«Вы что, диктатор? Я вас не знаю», – прозвучало в ответ. Это предположение опровергнуть было легко, но за ним последовало другое, заставившее Смеджебаккена слегка замешкаться: «Или вы преступник?»
– В этой стране, названия которой я не могу огласить даже вам, – рассказывал мне Смеджебаккен, – живут моралисты. Школьники там узнают о категориях нравственности так же, как школьники в Америке узнают об обычаях индейцев. Так что я ему сказал: «С моральной точки зрения я не преступник, ибо присвоил богатство, нажитое неправедным путем. Я также невинен, как святой Франциск Ассизский». «Святой Франциск Ассизский?» – переспросил тот. В конце концов, это ведь странное сравнение. «И каждый, кто оказывает мне помощь, может не беспокоиться о нравственной стороне вопроса. Тот, кто оказывает мне помощь, получит не только достойное вознаграждение, но и сознание чистой совести».
Смеджебаккен сказал мне, что тот, с кем он говорил, стал втягивать в себя воздух, пока его грудная клетка не раздулась на манер надувного матраса. Он быстро согласился и высчитал размер своего гонорара.
По сегодняшним ценам на золото начало новой жизни обошлось Смеджебаккену в 35 миллионов долларов, из которых 10 миллионов пошли «надувному матрасу», но дело того стоило. Если предположить, что он сохранил остальное золото, то теперь у него имеется по меньшей мере 250 миллионов долларов на карманные расходы.
Со мной дела обстоят несколько иначе. Мне необходимо заниматься всем лично, и я очень бережлив, почему и располагаю теперь остатком примерно в 324 миллиона долларов, пусть даже они и спрятаны в труднодоступном месте. Хотел бы я последовать примеру Смеджебаккена, но в европейских кругах меня слишком хорошо знали, так что я вынужден был укрыться у антиподов, где меня никто не знал и где все было поставлено с ног на голову.
Поскольку надо было внести платежи, дать взятки чиновникам, проследить за ремонтом замка и строительством бассейна, Смеджебаккену требовалось переправить золото через Атлантику осенью, а сентябрь – это лучшее время для перелета через Северную Атлантику.
Мне этот сезон сулил некоторый риск. Сразу же по возвращении из Глен-Ларне предстояло загрузить самолет, добраться до Форт-Майерса, пересечь Карибское море, долететь до Амазонки и продолжить полет по ту сторону реки. В полностью загруженном самолете не предвиделось запасного бака с горючим, а это означало, что нельзя будет ни облететь циклон, ни «перепрыгнуть» через него.
Вечером я встретился со Смеджебаккеном, чтобы основательно подкрепиться перед загрузкой золота со служебного поезда Транспортного управления на грузовик с прицепом, у выхода из ответвления подземки в районе Вашингтон-Хейтс. Мы всегда хорошо питались в своем авиационном музее – олениной, свежей кукурузой, шпинатом, базиликом, мясным бульоном, – но по такому случаю решили прибегнуть к гоголю-моголю и бутербродам с отварной телятиной.
Мы сидели за стойкой закусочной на углу Бродвея и 100-й, в том районе, который я прекрасно знал еще со времен бытности моей посыльным. Хозяин, живая копия Отто Преминджера, не отходил от нас далее чем на четыре фута, поэтому в разговоре нам приходилось прибегать к эвфемизмам.
– Как у нас с лифчиками? – спросил я у Смеджебаккена.
– Полный порядок, – сказал он.
– А никто не подсматривал?
– Никто. Пока работал – устал. У меня до сих пор все мускулы сводит. А как вы?
– Ничего. Я ведь всего лишь бросал их в дыру.
Видно было, что Отто Преминджер так и навострил уши, однако пытался скрыть от нас свой интерес, протирая стаканы и глядя в пространство. Едва ли это заслуживало беспокойства, так как он никоим образом не мог знать, о чем мы говорили.
– И где сейчас они? – спросил я.
– В туннеле.
– Мы перевезем их, когда стемнеет.
– Почему не сразу же, как туда доберемся? – спросил Смеджебаккен.
– Полицейские в Нью-Джерси из-за своей подозрительности давно стали притчей во языцех, они так и кишат на дорогах. Днем лифчики могут привлечь внимание. Лучше перевезти их ночью.
– Чертовски хочется надеяться, что колеса не спустят, – сказал Смеджебаккен. – Не думаю, чтобы родился такой богатырь, который смог бы поднять эту телегу. Нам придется снимать все лифчики и укладывать их на обочине.
– Не волнуйтесь, – утешил я его. – Завтра к этому времени вас уже будут укрывать дремучие леса Ньюфаундленда.
Я не очень хорошо управляюсь с многомоторными самолетами. Собственно, до С-54 я ни на одном из них не летал. Так, прочел несколько руководств и много думал об этом, прежде чем мы полетели обратно в Нью-Джерси, но такого рода вещи действительно требуется изучать по программе, отрабатывая маневры под водительством опытного инструктора. К несчастью, мне приходилось делать все впервые.
Мы были совершенно уверены, что погибнем при взлете, когда самолет по-идиотски чиркнул по взлетно-посадочной полосе кончиком левого крыла. К тому времени я настолько растерял практику вождения даже и одномоторных самолетов, что, по-видимому, стал считать кончики крыльев чем-то вроде башмаков.
Посадка тоже была далеко не блестящей. Никогда я так не нервничал, как на усеянной одуванчиками полосе Музея авиации Рамапо, и меня ужасала перспектива сажать этот самолет с полной загрузкой. Тем не менее, подвергая риску собственные жизни, мы со Смеджебаккеном отказались оставить даже и единый брусок. Мы поставили перед собой задачу, и деньги были не столько итогом, сколько средством ощутить завершенность дела. Вероятно, большинство воров сочли бы наш подход непостижимым.
Всем нашим числам надлежало быть круглыми. Все наши временные отметки должны были соблюдаться в точности. Те, кто никогда ничего не крал, думают, вероятно, что крадут из-за того, что в чем-то нуждаются. Это не так. Крадут по той же причине, по какой совершают другую работу или рискуют, – и, поверьте мне, кража есть не что иное, как работа. Кражи совершаются по той же причине, по какой фигуристы готовятся к Олимпиадам, композиторы сочиняют музыку, а водители-дальнобойщики из кожи вон лезут, чтобы быстрее добраться до пункта назначения.
Здесь присутствует точно та же искра, которая заставляет фабрики работать круглосуточно, побуждает упряжную собаку десять часов кряду радостно мчать сани по холоду, в котором замерзает дым. Та самая искра, что заставляет машины петь, а кровь – струиться по жилам.
Я говорю не об изъятии чьих-то бумажников или проникновении в чьи-нибудь дома и вытряхивании всех ящиков, чтобы найти зеленые фантики Национального казначейства. Не говорю о продаже пенсионерам земель во Флориде, покрытых водой, в которой кишат аллигаторы. Мое понятие о краже подразумевает одоление Лувра, Форт-Нокса, лондонского Тауэра или Центрального хранилища бриллиантов в Антверпене.
Все остальное – занятие для муравьев или, если на то пошло, термитов. А чего, спрашиваю вас, вы еще ждали? Я что, должен был забыть обо всем, что видел и делал? Я атаковал Берлин, когда в нем все еще заправлял Гитлер. Я бежал из швейцарской психушки с женщиной, которую по-прежнему люблю, несмотря даже на то, что она умерла, и мы отправились с нею к Полярному кругу, где стояли у подножия северного сияния. Когда-то я был одним из богатейших людей в мире, а когда-то – ребенком, который усердно работал и откладывал деньги на пончики в сахарной пудре и нотные брошюрки. Я сражался бок о бок с ангелами, высоко над землей, где воздух разрежен, словно гелий, а поражение имеет вид взрывающегося солнца. Я впивался пальцами в штурвал и сужал глаза, несясь навстречу зенитному огню. Я состоял в великой армии, годы положившей на завоевание половины мира. Я переплывал через океан, ракетой врывался в облака, на бреющем полете скользил над Гудзоном, рассекая своим пропеллером плавающие листья его кувшинок и лилий. Я видел падение одних народов и возвышение других.
Ну и почему же тогда не Лувр, а? Это же всего лишь огромное здание, наполненное самыми блестящими изображениями того, с чем мы сталкиваемся изо дня в день, изображениями великого и малого. Будь этот век спокойнее и будь моя страна тихой заводью, я, возможно, довольствовался бы меньшим, но мир был сметен ужасными событиями, и я был в самой их сердце-вине.
Они были подобны тем силам, что зажигают полярное сияние, выбивая ионные частицы и заставляя их светиться подобно огненному занавесу. Во времена величия каждый человек становится королем, и это та цена, которую платит король, когда не может удержать за собою трон.
Итак, мы взяли с собой все золото, пусть и рискуя своими жизнями, потому что важно было ничем не пренебречь. То, что мы сделали, нельзя оправдать иначе, как сказать, что это было сродни музыке. Никакая теория не может объяснить сладости или глубины мелодии. Даже математика бессильна пролить свет на природу неукротимой красоты. Лишь отдельные элементы, когда они ладят друг с другом, образуют совершенство гармонии, понимаемое всеми.
И так оно все и было. Оторвавшись от земли сырым неустановившимся утром, когда высокие плотные облака дрейфовали на ветру, я был совершенно счастлив. В том, что мы сотворили, для нас со Смеджебаккеном значение имело не богатство и не месть, но бесстрашие и вера. И мы, все выше и выше поднимаясь в синий сквозной простор, были необъяснимо растроганы.
Я взял курс на северо-запад, и мы в одиночестве полетели к лесам Ньюфаундленда. Вскоре Гудзон сузился, превратился в тонкий серебряный шнур, а плоские широкие земли, через которые он тек и на которых я вырос, закрыло собою облако.
1914 год
(Если вы этого еще не сделали, верните то, что прочитали, в чемодан.)
Морская академия освободила меня от занимаемой должности. Пока я был в больнице, мои занятия вел Ватун. С более чем удвоенной преподавательской нагрузкой против той, к которой он привык, и в отсутствие кого-нибудь, кто мог бы помочь ему с языком, он пережил нечто вроде нервного срыва. Не в состоянии продолжать, он обратился к своей священной книге по английской фразеологии и принудил своих студентов зубрить непосредственно из нее.
Как раз в то время академию обходил английский посол, импозантный и полный чувства собственного достоинства джентльмен. Когда его привели в класс Ватуна, он подал знак, что все должно продолжаться, как будто его здесь нет, – и так оно некоторое время и шло. Должно быть, все там выглядело совершенно несуразно, но послы привычны к такого рода вещам. Затем Ватун взялся искушать судьбу.
– Поприветствуем представителя английской короны! – крикнул он своим подопечным.
– Добро пожаловать! Мин у нас в акватории нет! – проскандировали они в унисон.
– Мин – что? – спросил он, повернув голову и оттопырив ладонью ухо.
– Мин нет! – рявкнули они, не имея ни малейшего представления о том, что такое они говорят.
– Встаньте и повторите это нашему гостю.
Студенты встали, уставились на оцепеневшего посла и грянули еще раз:
– Мин нет, вашество!
Посол повернулся к команданте, который бледно улыбался и, осознав, что предоставлен лишь самому себе, метнул свирепый взгляд на Ватуна.
На что Ватун, с выражением совершенной невинности и с широкой ухмылкой, отозвался:
– Или предпочитаете в зад?
Это, разумеется, было концом Ватуна. Это же стало концом и для меня. Пытаясь спастись, Ватун сказал команданте, что всему, что было в его словаре, научил его я, а поскольку команданте знал, что на протяжении многих лет Ватун при каждой возможности бегал ко мне за помощью, меня тоже уволили.
Даже обладай я энергией, чтобы оспорить такое решение в бразильском суде, это ни к чему бы не привело. Академия заменила нас двумя англичанами, которые, как мне сообщили, прекрасно владеют английским и современными методиками преподавания.
Меня уволили на пенсию и еженедельно выплачивают сумму, достаточную для покупки одного манго, двух таблеток аспирина и почтовой марки. У меня есть золото, но я физически не в состоянии его заполучить, к тому же, вне всякой связи с этим обстоятельством, я всегда полагал, что обладание баснословным состоянием изменит Марлиз в худшую сторону. Огромный капитал подобен тигру – так же красив и пленителен и так же безжалостен. Богатство сожрало даже Констанцию, а Марлиз и на трезвую голову ведет себя, как Констанция после второй бутылки шампанского.
Фунио, каким бы способным он ни был, не сможет найти ни единого бруска золота, не сможет даже добраться до того места, где оно покоится. Для этого ему потребуется стать гораздо старше и сильнее, а я дал Марлиз слово чести, что не расскажу ему ни о том, где лежит наше золото, ни о том, что оно у нас вообще есть. Марлиз не хочет подвергать его искушению.
Сам я никому не доверяю, потому что не знаю никого, кому можно было бы довериться. И что мне делать с богатством? Тянуть с его помощью лямку жизни? Жизни, которая с каждым днем все настойчивее говорит мне, что достигла своего естественного конца? Если я умру, то одурачу наемников, лишив их возможности меня пристрелить. Но если им удастся найти меня, прежде чем я умру, их пули помогут мне отправиться на тот свет.
Я сижу в саду Нитероя. Снова раннее утро. Только что прошел дождь. Синие волны подо мной, беззвучные на этой высоте, уносят мои мысли вдаль. Цветочные клумбы исходят паром, и я здесь совершенно один. Иногда я недоумеваю, в чем был смысл всех этих лет после 1914 года. Я должен был умереть еще тогда. И хотел этого. Мне было девять лет, когда пришло мое время, и с тех пор я живу, обремененный непосильным горем. Смерть для меня будет подобна желанному сладкому сну.
Когда-то у меня хранилась фотография моего отца, где он представал армейским офицером на Филиппинах во время Испано-Американской войны. Он стоял там на одном колене, а по бокам его расположились двое солдат-филиппинцев. Все трое смотрели на начерченную в песке карту. Филиппинцы опирались при этом на свои винтовки. На нем были очки в металлической оправе, а в зубах он сжимал трубку. Кто-то, должно быть, сказал что-то забавное, потому что все трое смеялись. Это не было ни вежливым нервным смешком, ни громовым хохотом, заставляющим закрывать глаза и менять позу, но все же смеялись они радостно и вполне осознанно. Собственно говоря, выглядели они настолько счастливыми и здоровыми, насколько это возможно. За все свои восемьдесят лет я никогда никого не видел, кто был бы столь же полон сил и доволен жизнью. Ребенком я подолгу смотрел на эту фотографию, мечтая вырасти и познать те самые чувства, что были ведомы этим людям, пригнувшимся над мокрым песком; и временами, думаю, я их испытывал, но никогда не захватывали они меня так полно, как моего отца, о чем я мог судить по удивительному выражению его лица.
Фотография моей матери была совсем другой, хотя и была снята приблизительно в то же время. Глядя в камеру с бельведера неподалеку от пристани курортного острова на озере Эри, она стояла, распрямившись во весь свой немалый рост, в белом викторианском платье и соломенной шляпке, украшенной лентами, и темные ее волосы ниспадали по сторонам загорелого лица. Ее никогда не сочли бы миловидной, потому что она была чересчур высокой, а черты ее представлялись необычными, но лицо ее выглядело таким значительным, а выражение его – настолько осмысленным, что была она, по сути, великой красавицей. Идеалом в то время почиталась женщина круглолицая и полноватая, она же была худощавой и жилистой. Сегодня она имела бы больший успех, но даже и в этом случае не соответствовала бы бездумным стандартам, которые так часто преобладают в вопросах суждения о красоте.