Серп демонов и молот ведьм Шибаев Владимир
Добрались до Снегирей уже в сумерках, кофейной сгущенкой обмазавших все: домики, заборы и стальное до этого небо, просыпавшееся по дороге пару раз коротким, унылым плачем брошенной институтки на лобовое стекло. Но вдруг тучи улетучились, выскочило торопливое коричневое солнце, на минуту заплевало дальний, за полем, лес яркими, ядовитых окрасов пятнами и свалилось за горизонт, запутавшись в паутине березовых верхушек, а потом и в золотой клетке строевых сосен.
Сидоров, осторожно напрягшись, гнал нежно урчащую «Субару», вспоминая неподатливый руль своей угнанной «пятерки», Екатерина Петровна, хоть и сразу согласилась двинуться на розыски, но с ходу плюхнулась на заднее сиденье и омерзительным тоном сообщила: «Руки дрожат». В Сидорове к этой «доброй» женщине, относящейся к нему с явным терпением и участием, зрел странный противоречивый комок сцепившихся ощущений – нелепой благодарности раба, неприязни неуважаемого и презираемого хозяина и обиды на хозяйку сломанной и заброшенной, хоть и забавной игрушки. Сидоров путался в этих чувствах, как балетный плясун в оперных тяжких покровах.
К домику, вылезающему из вымахавших в рост кустов шиповника, подъехали, переваливаясь на колдобинах дачной дороги, уже к девяти. На веранде слабым светляком мельтешила голая лампа. Приезжие, потоптавшись, пролезли по тропинке, набирая в обувь вечернюю росу. Член-корреспондент академии Триклятов сидел на веранде на скамейке и монотонно мазал по стенке зеленой, капающей в ведро кистью. Он едва повернулся в сторону вошедших и лишь через минуту предложил сесть. Гости присели на другую скамью, балансируя руками и хватаясь за шершавое сиденье, чтобы сохранить душевное равновесие.
– Обещал дочери красить, – кивнул математик на страшного зеленого цвета стены уже почти вымазанной веранды. – Приедут весной, а тут плесень.
Потом кинул кисть и стал вытирать тряпкой руки, с удивлением иногда рассматривая причудливые въевшиеся пятна.
– Решились вас потревожить, – манерно начал газетчик. – Нет ли тут у вас наших ребят, вашего Миши Година и Эли? Они могли бы… потому что… обстоятельства.
– Пройдемте, – кивнул на дверь в комнату специалист.
Внутри по-прежнему, будто Сидоров и не уезжал, колыхался в печи огонь.
– Были, – сухо ответил ученый и сухой жилистой клешней, будто жарил краба, сунул и швырнул глубоко в слабый, пыточный огонь группу листков из лежащей на полу кривой увесистой кипы. – Были, но… позавчера? – уехали. Никого нет. Ученик поцеловал на прощанье в щеку. Это что, научный жест? Девушка хотела поцеловать в другую, но передумала. Готовила на электроплитке еду. Сидели пять часов, сказали три слова. Ни одной существенной топологической проблемы не обсудили. А зачем мне еда? Любая пища, из ресторана или столовки, перерабатывается в скучные множества негорючих веществ и шлаков, питающих электричеством и смазкой мозг. Разные люди спроектированы для разного: одни годами фланируют по звездным ресторанам и наклоняются, собирая букеты наслаждений, над изысками лучших поваров, другие, может быть и более одноклеточные, заправляют в мозги чернила парадоксов и жижу смешавшихся несоответствий. Чтобы годный на это отфильтровал от случайного, рекуперировал фракции и добыл конденсат… Но я оказался плохой математик. Негодный.
– А что вы жжете? – спросила Екатерина, глядя на огонь.
– Конденсат, последнее слово и прощальный поцелуй. Называйте, как нравится. Ведь вы, кажется, из газеты. Впрочем, в ушедшей точке времени вашим спутником был другой, с отчаянным жестом и горящей головой.
– Это… тоже из газеты, сотрудница-практикантка, – пробормотал обозреватель. – Взялась подвести на ночь глядя. Не поможете, куда направились наши молодые люди?
– Я теперь путаю направления, но в данной стратегии ничего не сказали. Но и не скрыли.
– А почему утверждаете, что стали негодный? – пристала практикантка.
– Научный человек никогда ничего не утверждает, – выдал пасс математик. – Доказывают, спорят и опровергают его труды – статьи, формулы, графики даже… Он лишь переводчик языка природы в язык абстракций.
И все, и должен стоять в стороне и ждать, когда природа – она одна! – вынесет ему приговор. По двум причинам оказался не годен. Первая – мне почему-то нужны, видите ли, ученики, стал важен прощальный поцелуй, и я взялся ждать, просчитывая точки ожидания, когда знание и умение из дряхлеющего меня перетекут в них. Это ложный посыл. Я втянул их в беду, как бредущая по саванне мать приводит детей не к водопою, а к логову крадущегося врага. Теоретик одинок, как отрубленный перст или отсеченная от всего голова на блюде истины. Второе – я ввязался в дешевое манипуляторство результатом, попал в невод неучей, невод самомнения и близости к точкам озарения, раскинутый для дурней тысячами бездельников и авантюристов-политологов. Обществоведов, законников, охранителей своих устоев и привратников ложных церквей. Взялся беседовать на их языке. Бог – не бог, демиург – не создатель. Высшее начало – не разум. Я человек, заговоривший по-обезьяньи. Или наоборот. Ученый, залепетавший на языке мертвых. Зачем? Я стал плохой математик, раз от моих абстрактных построений вероятностно гибнут люди. И я бросаю это занятие, потому что недостоин…
– Как?! – в унисон воскликнули приезжие.
– Обычным способом. Отхожу в сторону и закрываю мозг на переучет.
– В какую сторону? – тихо спросила Екатерина. – Отходите.
Хозяин дачки усмехнулся.
– Извините, я пенсионер. Слава богу, дел по участку невпроворот. Сарай покосился, яблоки
все почти попадали. Землю не подкармливал десять лет, а она – кормит.
– Хотите, – вытащил Сидоров из кармана сложенную бумагу и развернул, – хотите верну вам расписку про богов и ошибку? Сожжете и ее.
– Зачем? Мне это все безразлично. Кстати, чтобы вы знали, в последней своей статье обнаружил на днях малюсенькую даже не ошибочку, а недочетик. И теперь кто разберет, приводит эта помарочка в виде неполного учета всего охвостья уравнений к катастрофе для результата. К пересмотру основного вывода. Ну да все равно. Надо макарон каких-то купить, и соседу обещал поленницу складывать вместе – тоже дурак старый. Не хочу больше, чтобы еще один несчастный целовал мою другую щеку. Все, наигрался.
– Простите, – упрямо вперясь взглядом в бывшего фанатика, как раньше в огонь, потребовала ответа практикантка. – А что же теперь всем скажете? Есть Он?
Математик стремительно и мелко рассмеялся, так иногда в хорошие ночи хохочут за печкой сверчки.
– Посмотрите на вашу брошь на груди, мадам практикантка. Этому аметисту важно знать – что есть, а чего нет? Рожайте, красавица, детей, баюкайте, пойте им священные колыбельные. Ведите в школу. А эту муть оставьте крестоносцам и зажигателям костров.
– Я не согласна! – тихо, но упрямо выкликнула практикантка. – Я против. Нельзя отдать мерзавцам легенду любви, чтобы они захватали ее жирными от свечей и жертвенных баранов пальцами, – Катрин поднялась перед математиком в рост и всплеснула руками. – Зачем же тогда страстный пророк взошел на крест, если не научить нас великому целебному чувству. Несчастной, излечивающей, мучительной, возрождающей и губящей все любви. Я не хочу, чтобы подонки у корыт отняли у меня надежду выздороветь, ту, что окропил своей кровью Тот удивительный человек очень много веков назад. Смотрите на меня, – прошептала женщина и остановилась, тыча пальцем, теперь перед вскочившим Сидоровым. – Смотри на меня. Я запутавшаяся, отдавшая себя дьяволу девка, последняя в роду блудниц, потому что не голодала, потому что продаю по дешевке навынос свою душонку. Доктринерам, авантюристам, пустозвонам-начетчикам. Но Он держит меня за руку от последнего шага и шепчет: полюби и открой чистую страницу своей души какому-нибудь человеку, а я унесу темную тень твоей нелепой жизни. Он пообещал надежду, и я верю Ему, потому что не могу уже верить себе. Да, Сидоров. Вот. Пожалуйста, не надо отнимать у слабых и заблудших пелену, где отпечатался его жертвенный образ. Отнимите Его, и все скажут: нет любви, есть только детородная случка. Ради нас, запутавшихся и несчастных, но которым еще мельтешит вдали его слабая звезда, – и женщина уселась на стул и закрыла лицо руками.
Математик смущенно, будто увидел слезы взрослой внучки, помялся, опустив голову и неловко перебирая сыпящиеся из рук листки.
– Возможно, вы правы, – пробормотал он. – Нов таких уравнениях я не силен, – и задумчиво добавил: – Знаете, я конечно тоже подозревал, что под всеми бумажками, под этими выкладками… под прямым и стремительным знанием… таится все же какая-то… любовь… Вот и дочка моя… – и смолк. Потом справился с чуждым волнением в голосе. – Жаль, ничего не могу пояснить вам о ребятах, Мише и… и Эле. Уехали, – и неожиданно приложил ладонь к щеке.
Через минуты посетители покинули не очень гостеприимную обитель одинокого человека и потащились через заросший палисадник к машине. Уже совсем темнело, на акациях, повиснув диадемами черных бриллиантов, светились капли канувшего дождя, дальнее небо рассекла желтая острая полоса раны, которую севшее солнце, падая, нанесло в пелену надвигающейся ночи. Пахло сыростью, ранней прелой, только задумавшей сгинуть листвой, легкий ветер из засыпающего сада пролетел через Катины волосы и, поймав и слизав тонкие изощренные ароматы духов, исчез в никуда. Екатерина Петровна остановилась.
– Ну что, – спросила она, глядя Сидорову в глаза. – Хочешь меня полюбить?
Сидоров секунду молчал, но ответил:
– Не знаю, найду ли в душе сил.
– Может, – сказала она сбивчиво, глядя на рану в небе, – может быть, напросимся к старику ночевать? В сарай… на сеновал, – и посмотрела с грубой неприязнью прямо в лицо газетчика. – В сад, в кибитку со старыми мотыгами и лопатами.
– Неудобно, – смешался Сидоров. – Ему не до нас.
– И тебе не до нас? – спросила женщина, обхватив шею газетчика руками, и впилась губами в его пытающиеся что-то прошептать губы.
– Ну что, я аметист? – спросила, оторвавшись и тяжело дыша.
– Нет, – просипел Сидоров, удерживая ее плечи.
– Я разве камень? – прошептала еще.
– Ты женщина, – подсказал самому себе обнявший ее.
– Вот, – аукнула и собралась опять искать его губы, но стала терять равновесие, оступаться и, закрыв глаза, чуть не съехала, если бы спутник не подхватил ее, в темную жирную грязь.
Кое-как они доковыляли до машины, Катя плюхнулась на сиденье и еле слышно сказала, будто все силы покинули ее:
– В город… В подлодку. А вдруг?!
Через полчаса, разрубая темноту фарами, машина подрулила к прикованному к дебаркадеру махине-музею. Каперанга по-прежнему не было – ключ висел в условленном, где всегда, месте, за боковым приваренным основанием дверной мощной петли. В лодке пахло затхлым духом музейной утвари и забортной шевелящейся, в дизельных пятнах, водой. Сидоров посмотрел на телефон, а потом на стоящую посреди рубки растерянную женщину
Подошел и начал срывать с нее темную приталенную и не поддающуюся курточку.
– Подожди, дурак, не губи обнову, – засмеялась она тихо и дико. – Я сама, – а потом так рванула плащик, что жалобно взвизгнула молния.
Сидоров глянул на светящийся глаз аметистового камня и взялся для чего-то дергать его, пытаясь скрутить. Женщина рванула на нем рубашку, полетели хлипкие пуговицы, и она прижала губы и зубы к его груди. Он грубо схватил ее текучее тело и, как упавший в испарину рыбак выскальзывающую, теплую, только из моря, огромную редкую рыбу, бросил, словно на разделочный стол, на тюфяк узкой матросской койки.
– Больно! – звериным шепотом предупредила женщина. – Больно…
Казалось, ночь поселилась в лодке навсегда. Какие-то тени дежурного военморского освещения веселились на обшивке, подмигивающий от волнующегося электронапряжения огонек возле переборок источал красноватый свет инородного светляка. Слышен был стук набегавших волн, вылетавших из-под какого-то ночного буксира, пробующего низкий слоновый свой голос возле городского порта. А в ответ текли звуки подводного корабля: шерохи несуществующих морских мышей и пробующих проводку тараканов, ошибочное одинокое треньканье телефона, перешептывание любовников и таинственных, высунувших из углов и разувших глаза барабашек – все это делало списанный «фрегат» обитаемым и годным для проживания дней и ночей.
Рассвет никак не отразился на внутренности корабля, но внутренние телесные часы забравшихся в титановую скорлупу людей тикали бесперебойно.
– Принеси воды, – попросила Катя.
Когда он вернулся с выплеснутой из какой-то бутылки в огромную эмалированную кружку влагой, она сидела, закутавшись в простынь. Хлебнув из сосуда, сказала, поглядев исподлобья:
– Ты, надеюсь, в меня не влюблен?
Сидоров дождался, пока она допьет, сгрузил брякнувшую тару на столик и присел рядом:
– Наверное… нет. Откуда я знаю.
– И я, – сообщила она тихо. – И я не люблю тебя. Такого. А почему?
– Что почему?
– Отчего бы тебе не любить меня?
– Пожалуйста, – на все согласился обозреватель. – Но только ты… неясная…
– Это как, расскажи?
– Слушай, Катя, брось. Я тебе ничего не могу сказать. Я же… Мы…
– Ну уж нет, – уперлась практикантка. – Говори.
Сидоров отлез на стул за столик и произнес тираду:
– Вообще, ты изверг, пытать парня после любви.
– После?
– Не придирайся. Ладно, подожди. Сейчас что-нибудь сочиню. Сама напросилась. Знаешь, не буду лезть во всякую беллетристику: есть ли у аметиста душа, существует ли высший управляющий разум, и если бродит по нашим просторам любовь, то кто она и как распознать
ее среди подделок. Пусть бьются умные люди, надо же им себя чем-то занять. Пускай некая любовь есть, и какая – сама знает. Я не о том. Ответить: любишь или не очень, – труднее или почти невозможно, чем «отчего влюблен» и «за что разлюбила». Я всю жизнь брожу возле научных людей, и их тон, их образ разрезания себя, конечно мысленный, въелся мне в кожу и легкие. Они стремительно радуются гениальной простоте конечного результата, а великое решение – всегда простое. И мучаются, как от зубной боли, глядя на завораживающую сложность и запутанность людских отношений. Они моделисты, как авиамоделисты тридцатых годов, в шортах, с бриджами, в коротких рукавах. Со светящимися весело глазами глядят на отмоделированную и выглаженную жизнь-процесс. Тут же выписывают и красивое решение. В общем, можно сказать, они убегают от сложного к простому. Такой и я. Я отсекаю все сомнения, побочные ощущения и нелепые восторги, глядя на тебя и моделируя из реального сонма чувств похожую куклу и говорю кукольными словами – это не любовь.
– А попроще? Ты знаешь, я ведь устала и ничего не соображаю. Скажи просто.
– Попроще совсем просто. Ты, Катя, женщина, которую трудно любить. Изменчивая и капризная, неравновесный игривый сосуд, где все молекулы счастья могут сбиться в один угол, а все атомы ненависти – молнией скопиться в другом. Я не понимаю твое явление, не вижу твои края и не участвую в твоих играх, которые ты затеяла с собой. От скуки? Хочется теплой улыбки, дурацких прозрачных капризов и однозначного секса. Я не укротитель; когда вхожу в клетку обстоятельств со своим жалким кнутиком любознательности и озорства, то пугаюсь даже небольшой тигрицы, крупной кошки, глядящей на меня любовными немигающими глазами. Что совершит она в следующий миг: отправится со мной в рай любовного шалаша или подступится чуть сзади, обнимет и перегрызет шею.
– Так ты трусоват?
– Конечно, – восторженно согласился оратор. – Как всякий любознательный человек – не расхристанный авангардист или победительный наглец, не огромный любовник, составляющий жизнь из пасьянсов крестовых дам, не, в конце концов, человек-зверь, которому не дано глядеть на себя со стороны. Я осторожно осматриваю свою жизнь, трепетной рукой трогаю чужую и, рассчитывая поступки и чувства свои, всюду терплю крах. Я, Катя, развалина и сижу на руинах мечтаний, которые выдумывает детство и юность. Я мавзолей самому себе. А мавзолей может любить? А ты, как непонятная стихия и ненаписанная, но звучащая рядом мелодия, как упрямо переросшая себя копна летящей по ветру травы и как мерцающий в темноте каплями слез шиповник, что делаешь ты – забравшись в развалины. Там ничего нет, кроме ветра, шевелящего теплые призраки и охлажденные мечты.
– Ах, как красиво! – покачала головой женщина в простыни.
– И мне понравилось, – скривил какую-то кислую улыбку газетчик.
– Ладно, послушай. Теперь я, – тихо пробормотала практикантка. – Так вот. Я не трава у дома, я тетка, которой всю жизнь вместо нормальных людей почему-то попадались авантюристы и практикующие с дамской привязанностью скоты. Я не аметист, я простая баба – которой почему-то муж, узнав про зачатие, вместо вульгарных объятий, простейших амебных клятв и целования колен – корчил рожу и сообщал через плечо, спеша на очередной Совет: «Да сделай ты аборт». И я не неизвестного направления ветер в подворотне, а глупая девка, высматривающая, как сельская юная гадальщица, своего принца. Не на белом коне и на золотом седле. Просто пускай простого принца, нищего, – который утром погладит по голове, пока сплю, пригладит копну моих волос, а вечером расскажет не святочную сказку: «Катька, все будет хорошо! Спи». А тебя я не люблю не потому, что ты дурень или изгой. Нет, я иногда могла бы полюбоваться твоим умом и слушать вечерние твои страшные сказки про жизнь. И даже лизать тебя в объятиях. Потому что ты сам, сконструированный собственными руками, умник и симпатяга, никогда просто не подойдешь к девушке и не скажешь, улыбаясь: «Катька, плюй ты на все! И айда со мной в мой рай без шалаша».
– Ну и ладно, все равно ты хорошая, – пропел газетчик.
– Так я и поверила. Ищи глупышку.
– Вот и выяснили, – зажался вдруг Сидоров. – Но скажу тебе еще одно. Ты же вынудила молоть всю эту чепуху. Скажу одно: любишь не любишь – кому это все нужно. Но вот что правда. Если вдруг потеряю тебя – наверное перестану быть человеком, про которого рассказал. И стану никем – горсткой пепла от сгоревшего аметиста. И если ты соберешься в ад, боюсь – придется тащиться за тобой, матерясь, чтобы приглядывать.
– Врешь! – тихо сказала женщина. – Убью, если врешь.
– Правду сказал, – поник любовник. – Слушай, а почему ты не просила предохраняться? Все-таки…
Женщина оглядела кубрик, будто только что оказалась здесь.
– Дважды не залетают.
– Это как?! – поразился газетчик. – Не понимаю. Это ты о чем…
– Может быть, думаешь, – язвительно, но грустно сообщила дама, – думаешь, там, в волшебном подполе, ты, голубь, клевал у меня просо с руки?
Сидоров, пораженный, молчал.
– Так прошло… всего дней… Откуда же…
– Женщина знает, – упрямо ответила Екатерина Петровна и отвернулась. – На то она и сделана.
– Не знаю, что и сказать, – пролепетал газетчик.
– Тогда молчи.
– Давай одеваться тихонько, – предложил неровным голосом ухажер. – Уже утро.
– Зато поболтали. Это после хорошей вздрючки тянет потрепаться. Не обращай внимания.
Скоро Сидоров взялся нагревать чайник для кофе, а практикантка направилась в убогонький туалет навести хоть какой божеский вид. Сидоров щелкнул пультом телевизора туда и сюда. На фирменном TOTAL TV крутилась, все время перечеркивая рекламные склейки, какая-то безумная галиматья и неразбериха, похожая на массовую оргию обезумевших карликов и монстров. Сидоров шлепнулся на табурет. На лоб его мгновенно, как в бане или отстирывающей грязные мечты прачечной, выкатились бисерины пота, а лоб изнутри стал крышкой холодного студня.
Это была настоящая шутка, которую с ним шутили. Это была мгновенная неожиданность, пробирающаяся в ум постепенно. Если жрете кислый вялый салат под дешевым, лежалым майонезом, и на зуб попадает камень. Если тянете уклейку на удочке, и вдруг добыча срывается и крючок впивается в ваше ухо. Если смотрите в дорожной твердой «пробке» на «красный», и вдруг в левый глаз бьет кровь из порванного сосуда.
Мгновенная неожиданность – смертельное сальто для психопата.
Сидоров, как в полудреме, ничего, собственно, не понимая, вперился в рекламный, по-современному лихо нарезанный ролик. Лица, беготня. Крики, вспышки софитов, монтажный салат. С камнями вместо гороха.
Мелькнула заставка: «Только у нас. Через неделю новый огромный многосерийный интерактивный проект “ОСТАТЬСЯ В Ж.” Не пропусти ни секунды, женщина. Честная история страстей и смертей. Не пропусти ни минуты, мужчина. Страшная правда безумной жизни. Смертельная бойня святых отцов и мистических исчадий. Не пропусти ни часа, человек. НЕ ПЕРЕКЛЮЧАЙТЕСЬ. Безумная игра, где Главный – ТЫ. Зритель. Не потеряй ни кадра лучшего экрана страны. Лучшей истории. Истории твоей жизни».
Но вперемешку с этой ахинеей перед побелевшим обозревателем вдруг замелькали обломки знакомых ситуаций и лиц, вкрапленных жгучими медузами в переменчатую, тесную, потную, злую мельтешьню экранных чудес.
Какой-то идиот в кожанке мчится на мотоциклетке с коляской и закутанным и высовывающим нос адмиралом, но вот знакомая кухня – на секунду вскочила в изображение – жена? Фирка? Какая-то полуклеть, как в блевотной сериалке «За стеклом» и… его дочь? Нет, не она. Опять и опять – знакомые усмехающиеся лица, крупно – заплаканное Мишино? Година глаза, а вот и глубокий, снятый в непонятном ракурсе кратер институтской аудитории в день «Братания».
– Что это?
Сидоров разглагольствует в электричке, сует фотографии полуземного адмирала… Фирка с Альбинкой лезут в какой-то грязный подвал? Неистовствующий Иванов-Петров.
Алексей Павлович обернулся, будто сзади него сидела скалапендра с огромным гнутым, готовым въехать стальной иглой в голову хвостом и свесить с него каплю окончательного яда. Екатерина Петровна стояла, опершись спиной о прочностную балку и смотрела на него неотрывно и пристально.
– Что это? – судорожно перекатывая слова, повторил вслух журналист. Телевизор заорал:
«Сейчас все наши камеры установлены в селе Ничаево, где проходит международный военно-патриотический на местности перформанс “ПОШЕЛ В РАЙ!” и где в прямом эфире… эфире… через полтора… совсем скоро… вам счастье лицезреть… съемки интерактивно последних серий… великого сериала наших дней. Не переключайся. Если ты не идиот. “ОСТАНЬСЯ В Ж.”»
– О чем это? – заикаясь, пролепетал Сидоров.
– Я думаю, ребята там, – ткнула Екатерина пальцем в экран. – Они собирались, я, может быть, забыла.
– И что? – почти в столбняке спросил газетчик.
– И ничего, – тихо прошептала гостья подлодки. – Времени мало. По воскресеньям на дорогах пробки.
Литератор Н. решил, что его голым запустили побродить в Африку среди акул. Ему было душно, и он рвал голыми руками несуществующий ворот открытой, некрепкой, много стиранной майки. Н. сидел боком, как покойник, в развалившемся кресле и тупо вперился в следующую передачу «Деткиз в клеткиз». Отвратный рекламный ролик полностью выбил его, будто безголового всадника, из седла зачинавшегося дня. Все было ложь – сценарий не его, чуждые мизансцены, в титрах мелькнуло: «Идея X. Ашипкин, сценарий Б. и Б. Кранкеншкап при участии Эдуардо ДеМоргатто». И почему, тупо думал H., производство Филиппины-Гондурас. Все была подлая ложь и хамская подстава. Идея его, H., – мелькнувший катер с намотанным винтом, крупно старик с выпученными стеклянными глазами, полумертвые дуры с капающим из ушей соком. Банка в томате с изогнутой вилкой, пронзавшей рыбью требуху крупным планом, в конце концов. Все его – заветное.
Слезы душили Н. где-то внизу, в пораженных предсердиях и рыдающей желчью поджелудочной, душа хлюпала от избытка сырости и влаги, но наружу из ущемленного в авторских правах не вырывалось ни стона. Лишь какой-то тонкий желудочный писк. Он опустил в сухие горящие напалмом ладони холодное, как сухой лед, лицо и замер на секунду или две. Потом взглянул на часы, стучащие каблуками шестерен танго без стонов и боли. Оказалось, укатился куда-то час.
Как упругая пружина импортного древнего арбалета, Н. выпрыгнул из чуть хлопнувшего его сзади «на удачу» кресла и бросился, алкая хотя бы материальной сатисфакции, искать сельцо Ничаево. «Сколько требовать за обиду, – все время в дороге душила и стучала в висок костлявая мысль, – сто тысяч в евро, в иенах, в лирах, что художественно – нонсенс, тогда в пускай в турецких лирах». И еще – где мои персонажи любимые похоронены – сволочь проститутка Ираида, человек без лица и пенсии Зямкин, аккуратно намотанный на винт Игорек с чужим сыном полка, где все они – морские тухлые котики и львы и клевретки.
Ему фантастически, монструозно повезло. От вокзала отруливал, тщетно долбася задними запруженными людской плотью дверьми, желтый специальный автобусик с приколом: «Ничаево. “Пошел в рай”». Как удалось литератору, ужиком ли, угрем, проскользнуть через месиво рук, волосатых ног, прорех, ширинок и подолов внутрь – он уже никогда не узнает. Автобусик был набит деятелями культуры, встающими со вторыми, а то и с третьими лучами терпимого солнца и вечно опаздывающими даже на собственные похороны. Орала, и бренькала, и дралась гитарами шпана из ансамбля «Отпетые Му», правда, по пути выяснившая, что им на другой фестиваль «Наши вам С.», а не к «поповским клоунам», и чуть не перевернувшая автобус. Эти начали так орать: «Становь бас, контра, ща на червя пустим», – и выбрались, стуча гитарами по скатам, и чуть разгрузили раздувшийся дирижаблем транспорт. По углам жались и сладко, как переевшие уклеек коты, жмурились артисты хора в осанистых темных балахонах, исполнители «нетрадиционных колокольных хоралов и вешних песнопений», на привыкшие к молитвам колени которых в толкучке взобрались кучей девки из секстетов «Мяу Мио» и «Забитые стрелки», визжавшие всю дорогу, хихикавшие матом и лезшие под бороды и балахоны песнопевцев «за заначкой» и пищавшие тонкими голосочками защелкнутых мышей: «Убери, не щекоти сиську бородой, папик» и «Не тряси коленой так по заду, пузан».
Н. с соседями повезло. Его сжала торсом, положив ему на плечи громадные груди, симпатичнейшая, чернявая, как перо дьявола, крупная особь средних лет и огромным контральто молвила:
– Ты давай только не шали, попутчик любезный.
На что стиснутый в лучших чувствах Н. с трудом выдохнул:
– Я не шалый.
После этого соседка скисла, погрустнела и уже как просто собеседнику в беде сообщила:
– Вон сволочи девки, все эти «Дебелки», «Телки-волки», поешь за них в три октавы, дублируешь голос, синхронизуешь, давишься за пенсию, на одних фонограммах второй рак легких заработала, а эти бляди: как на концерт, так трясогузки сами в линкольнах и под софитами, с концерта – на распальцованных джипах, а я – вечно на трамваях со старухами подагровыми и на последних метро. Ну скажи! – Н. пожалел примадонну, как сопутницу по несчастьям. Плату, кстати, за проезд худая, как штопор, контролерша взяла у возмущенных мокрых хористов и литератора двойную, сообщив: «В один конец идет транспорт, потому и две цены. Обратно чешите сами, или на пароходе».
«На каком пароходе?» – размышлял литератор, лежа на боку и очухиваясь на траве, когда транспорт выкинул их, как мясорубка, возле свежеструганой остановочки у свеже-вспаханного разворотного круга сельца Ничаево, в виду симпатичных развалин церковки русского барокко. Сельцо Н. очень понравилось, и настроение ограбленного автора пошло на поправку. Тучу полезного для подсматривающего за жизнью через замочную скважину словесности литератора удалось разглядеть Н. Огромное шоу-празднество объяло его необъятное воображение, словно клыкастый слюнявый рот маленькую сладкую малинку.
Уже на площадочке увидел он базарчик, развернутый местными повылезшими, как саранча, старушками, единственными живыми свидетельствами нацпроектов «Здоровье старых» и «Копи генофонд». Наряженные доходяги подтащили на газетки, надеясь на приезжих, вареные кукушьи яйца, бутылочное волшебное от сглаза молоко черных коз, разные сэндвичи неизвестной этимологии, а также домашнюю выпечку с выдаваемыми за изюм тараканами.
В кругу старух, толкая друг друга в бок и выпихивая, важно вышагивали двое: целитель руками, болтающий ладонями над старухами и щерящий хитрые чумачьи глазки, а еще староста безвестного прихода с банкой, величественно звенящий голосом: «Еретик, отбивает паству от веры, схимник… химичишь тут, двоеженец… не идите под руку его, бабки – чернокнижник-марсист». В ответ рукоположенец стал пассовать кистями над головой плотного, но низкого соперника, на глазах толпы вгоняя его в жидкую землю по галоши. Пожилые, замиряя разночинцев, запричитали: «Куды… куды ж… не собачьтеся… земля широка, всем боженькам место сыщем… вона рученьки каки, в секунду с молока смятану сбил, кудесник… под однем царем ходим…» Между старух бегала немного детвора и местный слабоумный паренек Веня, пытавшийся сунуть под ладони мага переметную суму защитного окраса, видно с пескарями или водорослью.
Далее Н. прошествовал мимо обломанной колоколенки, верх которой стыдливо прикрывали реставрационные картонки от отечественных телевизоров, и вступил на короткую, метров в двести, но зато главную и единственную деревенскую улочку между рядами пестрых деревенских избенок, украшенных по случаю всякими веющими лентами, свежекрашенными скворечниками и лежащими на лавках перед калитками ранними не устоявшими на ногах. Деревенская дорога преображалась на глазах – ковырялся, разравнивая метровые ухабы, как малолетка с совочком, карликовый «Мицуи», и на двух разных сторонах ухабов две бригады тружеников – ходжентцы и Карабахцы, вяло крутили лопатами кучки гравия, а их старшины сошлись посередке и, размахивая руками, делили фронт работ: «Бакщищ… агдам… рубля… дай… иди…»
И вот, уже приблизившись к эпицентру событий, литератор Н. наконец узрел настоящее деревенское чудо. На узкой площадке, зажатой подслеповатыми с закрытыми ставнями домиками, развернуты были на грузовиках-платформах «Урал», невесть как пробравшихся сюда, дислокации двух противустоящих художественно-политических армий, над которыми реяли полотнища «СВОИ» и «НЕ ВАШИ». Всюду стреляли лопающимися лампами софиты, змеились горынычами кабели и метались одичавшие телевизионщики с наплечными «Бетакамами», отдавливая себе и обезумевшим шавкам лапы. Праздник развертывал свои знамена на глазах, и было одиннадцать часов с лишком.
Причем почудилась литератору какая-то удивительная сплоченность, синхронность и слияние противных друг другу сторон в ненависти между явно противоборствующими перформансами. Там, где «свои», небольшой церковный хор выводил для паствы пасторальные мотивы, а напротив, где «не ваши», лабухи пробовали через оглушительные усилители свои гитары, девчата из «белок-стрелок» охорашивали называемые юбчонками носовые платочки и пробно вихлялись перед публикой, в то время как их радиоинженер, всовывая в читалку диск с фонограммой, хрюкал в микрофон: «И раз, и два…» Но тут вышел к противоположному микрофону серьезный человек сановник Гаврилл и оглядел стойбище. Снизу, в соответствии с палочкой неизвестного сценариста, возле военных колес грузовиков, выбралась процессия митингующих с плакатищами. Ученые люди, профессор Скатецкий, заблав… завлаб Ойничевич и кандидат Дудушко тащили белые, слишком мелко простроченные буквицами и не по росту им плакатища-лозунги: «От науки долой руки непомазанников… Святой
Грааль – в лабратории ученых!.. Грязных свиней “Воньзавода” на научно-лечебные свечи».
Потянул деревенский навозный ветерок, отогнавший последнюю тучку от ласкового осеннего солнышка, и под напором плаката-парусника кандидат не удержался и рухнул набок, как заваливается под гребнем волны наглотавшийся серфингист, и заорал:
– Твои, Ойничевич, шуточки?!… Ты, иуда, башмаками яму мне нарочно выскоблил?
Но находчивый завлаб отверг предательские инсинуации: «По научным трудам и ямка». И еще пару раз прошелся жирными глиноземными калошами по лозунгу недруга. Вспыхнуло было легкое сражение на флагштоках и потасовка с использованием тела толкаемого Скатецкого, но врезавшийся в группу господин мачо Моргатый и еще один сутанник разрезали спорящих и вновь включили их в круговой вангоговский ход.
Сановник вскинул бороду и запел в микрофон, указуя руцею в «Не ваших»:
– Братие. Сказано… За грехи ваши будет неправедно вино ваше, неправеден царь, неправедны женщины и несправедливы все свиньи человеческие и все дела их таковы и нет в них истины; и они погибнут в неправде своей… Дома их безопасны от страха, и нет жезла Божия на них…
Но противуположные не растерялись и, как говорится, были таковы. Какой-то гаденыш, которого Н. часто видел мельтешащим в ящике возле женских клозетов и звался который то ли Трахман, то ли еще как, вывел к подножию своей арены группу, в противоречие научному дефиле, бойцов. Статные, жгучие с разных сторон девицы, чуть прикрытые от положения «в чем мать родила», вышли на свой подиум с плакатиками «МАТЬ», «СВ. ОТЕЦ», «ДЩЕРЬ», «СВ. ВНУЧ», «ПРЕСВ. ЖУЧКА» и «КОША» и взялись кругом фланировать, изгиляясь в позах, цепляясь сомнительным паровозиком, размахивая кто бюстгальтером, кто штанишками от «кутюр», а кто и оптико-механическим устройством для домашнего показа. Собравшаяся прибывшая на показ публика взялась ржать, не найдя другого занятия. И тыкать пальцами в обе стороны. Причем «КОША», сволочь, присела на четыре лапки и взялась порочно водить задом перед «публикум».
Хуже другое. На импровизированную сценку «не ваших» выскочил осоловелый, чуть шатающийся дылда с мохнатой грудью, распущенными слева и сплетенными справа в африканские противогнидные косички волосами и взялся пародировать труженика-священника, корячась и дергаясь. Стоило тому возвестить, воздев руки: «Победа моя… сожгу того, кого увижу первого в доме своем…», как хамский оппонент, в котором многие узнали популярного у дам в последнее время мистика и астросадиста АКЫН-ХУ, стал стаскивать какие-то щепки, прыгать бешеной курицей, гоготать, щелкать зажигалкой и, показывая крупнокалиберный зад противнику, раздувать на корточках мнимый костер. Стоило благочинному возвестить: «…Я есмь альфа и омега… и явится первый и последний с обоюдоострым мечом и семью звездами в деснице и скажет: имею ключи ада и смерти…», как паясничающий скот стал скакать черным козлом, размахивать брелоком с ключами от авто и перочинным ножиком, открытым на штопоре, вывел семерых девок из ансамблей, начал их, визжащих, хватать за что попало, а потом затянул с ними, гнусавя и фальшивя, шлягер.
А если взялся вдруг серьезный человек кидать на них божьи кары, возвещая громогласно: «Пировал Бальтасар Вавилонский в честь золотых богов и идолов и пили из сосудов храма… и выйдет из стены кисть руки и начертит на извести стены… взвешен ты на весах и найден очень легким…», так немедленно дуралей и действительно скотина схватил напольные откуда-то весы, взобрался с картонкой из-под фасонной обуви, пробил картонку рукой и высунул оратору огромную фигу.
Смотреть на это издевательство над здравым смыслом Н. больше не мог. Тем более, выскочили перед двумя бушующими микрофонами депутат Иванов-Петров и с другой стороны лондонский освободитель аборигенов Пшедобжски и взялись поливать друг друга словесными помоями с крупными вкраплениями непереваренных цитат из нынешних царей и прошлых оракулов, а пристроившийся с бочка поляка Мафусаил Скирый так еще и затеял под монотонный микрофонный лай приплясывать полечку с неким вагинальным созданием невиданного пола и мычать не в ноту караоке с дамским ассамбляжем позади.
Литератор свернул чуть в сторонку и остановился возле уставшей дефилировать и вытиравшей лбы ученой братии. Найти господина Моргатого мачо в этой суете и толчее и призвать к ответу как серийного плагиатора не было никаких сил. Возле научных кадров он увидел известного в его прошлом Гришу, ныне провозвестника прав и толкователя добродетелей. Гришка явно скупал голоса, суя мятые знаки мелкого достоинства ученому гражданину Скатецкому с братиею. Братия недоверчиво, воткнув плакаты в глину, разглядывала подачки.
– Аванс, – сообщил Гришка, важно стряхивая с лацканов скроенного портным Нью-Бонд-стрит костюмчика следы помады и девичей шелухи. – За проход на позицию европеизма и законократии. Будете околачивать по полной, покинув уголок Святого Дурова и проржавевшие бастионы национализма.
– Врет, – предостерег коллег до болезненности разумный, но грубый Дудушко, которому с его дубовой башкой за бугром не светила даже луна. – Кинет, как всегда, на полдороге. На Смоленщине при отступлении до Парижу. Уж по его лисьей харе понято.
– А может, стоит начать жизнь с абсолютного нуля, с нулевого меридиана? – размечтался Ойничевич. – Получим по лаборатории на Мальдивах и Судетах, по гранту на нос, и ищи ветра в галилейском поле.
– Всенепременно, – подтвердил Гришка. – Все так, кто с мозгом, делают. Именно на Гавайях, левее Бермудского треугольника и по центру Флоридского заповедника. Выписываются звания грандов, пэров и мэров собственности. Вы и так ни черта по специальности не смыслите, а переехали в социологию тихой сапой. Вам самое время когти драть, ползти в сеть с крупной ячеей. Бросайте к этой вашей матери демонстративно ваши палки и перебегай дорогу в указанном месте. А наш взвод сатанистов поддержит жертвенным огоньком.
– Нет уж, господин еврохорошо одетый, – отчетливо отшил европеоида замдиректора филиала Святой Земли Скатецкий. – Нас мякиной не прокормишь. Мы люди семейные. Ваш этот позорный аванс моя лабораторная домашняя крыса в две миллисекунды сжует. Этого нам даже на раздумья мало. Пока полную раскладку походной кухни и выкладку нервотрат не представите, включая бонусы за свежую жену и приемную дщерь, к нам с подлостями не суйтесь.
– Извиняюсь, – встрял в научно-социальную тяжбу литератор H., – не видели ли друга моего Моргатого, мачо телеэкрана?
Ученые молча переглянулись с покупателем и, выхватив плакаты, взялись угощать Н. по спине и шее:
– Ищейка, филер! – орал Дудушко. – Филейку-то разукрашу.
– Подставной ванек, кукушкин сын, – доставал покрепче Ойничевич. – Сын страуса и геенны огненной, – но все же пару раз всыпал, будто случайно, Дудушке.
– Моргатовской креатурой представляется, – бесился в стороне Скатецкий. – Слышал, господин Гриша? У мачо все друзья – червонцы новой чеканки. А этот – полушка в церковный день на паперти.
Еле литератор унес от ученых привычные к бегу ноги. Надо было пробираться с другого бока, потому что, судя по визгам, на жертвенной площади разгоралась нешуточная фортеция. Литератор забежал с тыла и тут наконец увидел того, кого страждал, участвующего, правда, в замечательной мизансцене. И подойти к г-ну мачо не представлялось разумным.
Оказывается, прибыла на празднество или уж еще на что сама мамзель г-жа Лизель, известнейшая меценатка и спонсорша всяческих искусств. Еще недавно, по слухам, подарила она управлению своего супруга, не последнего человека-чиновника в важных местах, путевой дворец Петра четвертого с начинкой и челядью, где сам второй зам первого помощника устраивал свадьбу одной дальней родственницы-кузины с присмотренным голубым тенором. Кроме этого, вычитал Н. в одной крупной серьезной газете, госпожа Лизель направила в целый ряд подшефных детских домов и приютов по набору косметики «Сахарель» и по три сумки «Гуччи» для панатлантических перелетов.
Сейчас Лизель на отмостках подиума «не ваших» полувозлежала на кресле-качалке и болтала, изображая «смольнянку», ножками. За креслом важной особы еще более важный Антон Антонович давил на перекладину качалки, как на педаль «Зингера», ногой и вращал супругу в страстном жизненном танце. Кругом скучились телелампы, камеры, и стала наезжать крупным планом телега на рельсах, из которой подстреленной тряпкой свисал главный оператор.
Перед Лизель с непокрытой головой располагался так необходимый литератору мачо Моргатый, держал на поводу осла с табличкой «Погас» на мослах и рукой приглашал прекрасную сабинянку пройтиться или, что проще в местной грязи, погарцевать на шее взнузданного упрямца. Спонсорша была непреклонна, она еле глядела, отворачивая губы, на неудачливого, терпящего оглушительное фиаско человека-паразита. Мачо казался до своего конца сраженным в то место, которое считал сердцем. Он несколько подался вперед, оказался чуть в полупоклоне, губы его слабо шлепали неслышное, видимо любовные стансы, на лоб налезла огромная умственная морщина, или скорее след от сомбреро, и думалось, что он только что получил коленом по чреслам.
– Конь Погас спокойный, уверенно ведет на дороге, – вяло бекал Моргатый, дергая за вервие на морде ослины, – не вязнет, славен проходимчатостью, – добавил он и поглядел на ослиный хвост. – Смирен, к женщинам равнодушно равен, – излагал мачо вычитанное у Апулея в комиксном изложении. – Чем рисковать на бешеных скакунах станом и несравненным тазом, – наконец взбрыкнул он, – не лучше ли содержать объезженную, ровную, привычно тянущую груз скотину. Тише агнец скочешь, целей седло барашка, – выдал он грузинский тост. – О где вы, ночи стойла!
Но Лизка упрямо и презрительно мотнула головой и концом башмачка. А Антон Антонович – короткой ладонью. Растерзанный отставкой мачо стянул ослину на обочину. Тут же какой-то представительный конюх в легкой, нагло дрожащей бороде, с бешеным румянцем на щеках и блестящими горелым антрацитом зрачками вывел перед мамзелыние очи скакуна, стройного и игривого. Это был именно маг и бывшая очаровашка, пересмешник и пародист, уничтожитель школьниц доступного возраста и преподобный… припадочный АКЫН-ХУ, деятель общины «Воньзавода». Конь играл в его уздах, как стреноженная коза на заливном лугу и как выживший заяц на мартовском солнце.
– Пра-а-а-шу! – широко жестикульнув, кинул ХУ руку на круп скакуна. – С ветерком, свистящим в бородах, в молодецком угаре конь белый потащит добычу в горние высина. И был взнуздан зверь сидящий на белом коне в одежде багряной и пал лжепророк с им, – сообщил ХУ и рыцарски преклонил одно колено в окрестную грязь.
Лизка хихикнула, а Антон Антонович кисло нахмурился. Смех женщины – первый признак сдающейся крепости.
– С ветерком по пажитям и нивам, мимо рабов коленопреклоненных и рек, играющих на стремнинах локонами луны, – соврал ХУ. – Ждет скакун приму свою, «четыре животных в скакуне этом “страждут” – одно лев, другое вроде телец, третье с лицом человека, четвертое вроде орла летящего».
– Отпорхни, орел, – отвернулась Лизель. Эта крепость сама знала, кому в какой день недели отворять ворота. – Перья надо чаще чистить. И вшей своему льву вычесывай.
– Иди-иди, – поспешил отвадить стреляющего глазами похабника Антон. – Не мельтеши глаза.
И тут вдруг Лизель поднялась, на лицо ее высадилось волнение и сладкая мука, она подняла ручку, увешанную амулетами и оберегами, и тихо кивнула:
– Подъедь, подъедь, мученик божий. Эй, тарантас!
«Кому это она?» – поразился литератор. Здесь, со сторонки, от группки телевизионных пособников, от кочующей с оператором тележки и от груды бутафорского хлама отделилась колесница, двухколесный малюсенький шарабан или фаэтон. Тащил пролеточку здоровый качаный бугай, голый и в плавках, чуть прикрытый римской с блестяшками тогой и в огромных черных галошах на босу ногу. На том, что называется лицом, блуждала у рикши сильная улыбка, как вроде у Моргатого осла. Тут все узнали и ахнули: рикша – секс-символ стрип-бара, сжигатель оков и мужчина Гуталин. Лизель из качающейся колыбели с благосклонной улыбкой протянула руку, выбралась и проследовала в шарабан. Гуталин заклекотал по-тарзаньи, застучал резиновыми копытами по грязи, обдавая Моргатого с ослом Погасом и Акынку с пегасом, и бросился по неровной колее прочь, катать и трясти прекрасную поклажу.
Антон Антонович демонстративно взялся проглядывать какой-то циркуляр. А братья по недозволенному, ведя под уздцы любимых скакунов и шипя и сипя проклятия, начали медленное сближение. Когда для выстрелов остался шаг, Моргатый и Акынка взревели и взялись поочередно, как могли, пинать ногами бедных скакунов врага, резвого араба и ослину соответственно. Те заблеяли, замычали и заржали, пытаясь увернуться, и даже Акынкин лошак умудрился хлестануть Моргатого пару раз по роже хвостом. Но нервы и икры политических бойцов были крепки, и на животин продолжили сыпаться удары.
Литератор счел момент подходящим. Он приблизился к лягающим и смиренно произнес:
– Как же так, господин Моргатый. Нехорошо присваивать чужие мысли, в смысле «Ц» в кружочке. Мои герои – целомудренная Ираида с ее разнузданным Игорьком, которого она встретила только раз через сорок лет в слезах, ихний Зямкин, безразличный пенсионер и отец котиков, подметный сын на минном поле и винт с обратным ходом – все мои идеи. Вы героев-то переназвали, изменили правила игры и сунули, как свое. Нечестно и незрело. Хоть бы включили в список благодарностей «Остаться в Ж.». Или в титры как помощника осветителя, и в лист матпомощи. А финальчик-то все равно не дописан – где брать будете?
– В Ж., – кратко ответил Моргатый и, бросив пинать конину соперника, двинулся к литератору. Оставил ослину и разгоряченный АКЫН-ХУ, на прощанье угодив ботинком по заду и получив от осла встречную, не замеченную в угаре, полную порцию густой струи в обувь и одежку, и тоже кинулся к подвернувшемуся дураку. Экс-любовники азартно с полминуты пихали Н. туда и сюда, особенно туда, и в быстро закончившемся разговоре тот оказался в жидкой грязи, повержен и нем, как капитан Немо возле акул. А ХУ вытер об несчастного Н. запачканную ослиными извержениями ногу.
– Будешь знать, как среди приличных людей проживать, – крикнул Моргатый напоследок. – Финал он спрятал, гандон на палке. Да мы финалов этих одним пальцем… понял? – показал известный жест.
– Ну, – подтвердил мистический зверь и недоучившийся зоотехник из-под Аркалыка. – Всех вас, барабашек, по одной поимеем и в говно переварим.
– Ну, – согласился мачо.
Кое-как обтершись о забор кого-то из пейзан и телевизионную тележку, литератор поплелся на торжище. Там как раз, споря и глуша вражеские голоса друг друга, управляемые пожарным и Гришей, зазвучали два хора: объединенный хор помощников-пионеров пожарных и капелла заслуженных девушек, злачных сестер-хозяек спальных притонов. Мазилы из «Воньзавода» еще подпустили шума – выхватывали по одной из заранее припасенной клети собранных по помойкам кошек, прилаживали к их хвостам запальные петарды и пускали на пожарных. Те в инстинкте отрывались от духовых. В общем, воцарилась анархия.
И тут над деревушкой поплыл печальный и тонкий, как вой ребенка, колокольный звук. Орущие оркестры захлебнулись, хрюкнули пару раз и опали.
Литератор Н. молча стоял в группе пялящихся людей и смотрел вверх. Заохали бабки, побросав свои расстеленные на траве базарчики, рванул праздничные меха гармоники на время потерявший рассудок мужик и тут же утих, тяжко сел на траву. По короткой дороге от крайнего Парфенова дома стали подтягиваться зеваки и веселящиеся. Наверху, возле полуобломанной колоколенки, прикрепленное кое-как на деревянных рамах, сбитых из комлей, трепыхалось на ветру полотнище, собранное из двух простыней. На нем, как на экране, крупно начертанные черной краской, висели и шевелились не в унисон буквы, складывающиеся в призыв:
НИКТО НЕ ХОДИТЕ В «РАЙ». ОПАСНО ОЧЕНЬ.
И рядом с последней буквицей красовался пиратский череп, на ветру неудобно грызущий скрещенные кости.
– Господи, Епитимий, – перекрестилась бабка. Заохали и другие.
– Как забрался. Святой баламут. Людей сбивает. Он барабанит-то в колоколец? Откуда взял? Туда не втянешь. А вот у его лесня откинутая. Смятану теперь не возьмут, приезжих чего ждать – только дачников в лету… Человек он гожий и близкий с небом, зря трезвонить и будить птиц не будет.
– Ей, – крикнули. – Ей, Епитимий. Слазь, святой человек. Расшибесся. Там неудобство, оскользнешься, враз слазь… Чего трезвонишь?
Попы сами, чай, знают, когда служить. Вон гордый человек. А до чего тихий всегда. С ума съехал, от энтих крикунов-плясунов, мы и сами… еле брешем, от криковни. Жердинами бы еще подрались. Ей, Епитимий. Чего на рай обозлился. Слазь!
А тот продолжал долбить и долбить в небольшой колокол, который незнамо как поднял, водрузил и укрепил. Неспешно подтянулись руководящие группки от «своих» и «не ваших» порознь, а потом заслали друг к другу парламентеров. Праздник и состязание оказались под ударом звучащего сверху и бухающего не в такт оркестранта. Иванов-Петров и Гаврилл перешептывались со специалистами по физике волн звуков и редкоземельных явлений Скатецким, мачо Моргатым, пожарником и военкомом. Пожарник, ругаемый соратниками в хвост и в гриву, разводил руки и отбивался: не пройдет сюда, мол, никакая пожарка с никакой выдвижной конструкцией, та одна на область, и та… временно на одном стройобъекте с прикрепленным стройбатом…
С другой стороны и лондонский поляк, Скирый и держащий под уздцы дрожащего жеребца Акынка, а также стоящий несколько в сторонке Гриша пихали пальцы в небо и переругивались. Подъехала на шарабане и от души развлекающаяся Лизавета и временно выпрягла упарившегося рикшу Гуталина, который стал поправлять до дыр стершиеся плавки и сбившийся хитон.
– Слезай, Епитимий, – крикнул Иванов-Петров, скаля веселые зубы. – Тебе батюшка отпущение выдаст… – И добавил чуть тише: – И я сто плетей. Слезай, горлопан. А то завернем тебя в твой плакат и отправим малой скоростью на опознание. В лавровом венке.
– Что это такое говорит этот. Зачем грозится простому человеку. Чего… не шумит сильно. Играет и играет, все селу веселей. Зачем карой пужать, – зашумели в деревенской толпе.
– Эй, отец Епитимий, – лужено рыкнул иерарх Гаврилл, – покинь неположенный сану верх. Неосвященную высотку сию. Грех и срам. Спускай свои грехи сюда, к божьим людям. Не велел пока тебе Господь выходить в поле с костьми и изрекать слова. Сами мы знаем. Сказано: что это у тебя дверь отверста на небо и голос, как звук трубы. Взойди сюда, к нам, и покажу тебе, как быть. Слазь.
Вдруг послышался сверху слабый голос Епитимия, разнесшийся, правда, с высоты далеко:
– Сказано: и судимы будут мертвые по написанному в книгах, сообразно делам их. И тогда отдаст море мертвых бывших в нем. Я под подпиской… Не ходите в «рай». Опасно и смертельно.
– Сумасшедший, – тихо сказал Гаврилл. – Еретик. Рушит веру.
– Секстант, – согласился депутат. – Дергает народ. Адвентис или из хлыстов. Богоборец.
– Иудей продажный, – зыкнул стоящий поодаль Дудушко.
– Всю малину обосрет, – нервно облизнувшись и отпуская поводья ослины Погаса, зыкнул Моргатый мачо. – Ну это мы его сейчас снимем. Эй, пожарник!
Также и люди из «не ваших» согласно решили, что звон и святые речи, слышные и снизу и сверху, разрушают их перформанс.
– То ешто некатолични глупи звон, – припечатал лондонец. – Не собразни тройцу и швятих обрядовст паньских папств.
– Путает программу, – согласился Мафусаил. – Дурит честных доверчивых девушек, срывает караоке. А у нас через полчаса – сколько сейчас? Полдвенадцатого? – у нас через полчаса первый пробный впуск в оазис инсталляций и концентратор рая.
– Этот святоша, – поднял красные от бешенства глаза отвергнутый спонсорами АКЫН-ХУ, – этот затычка в рае… Мы ее сейчас вынем.
Подталкиваемый в спину Моргатым и Акыном главный районный пожарный, довольно пузатенький гражданин, уже лет двадцать как не нюхавший огнетушителей, отбрехиваясь, потащился к опрокинутой лестнице, кляня мудозвона и крича, что сейчас кликнет своих ребят-пионеров. Кое-как, с натугой, используя в тягловую силу пьяненького гармониста, мощный торс Гуталина и кого-то из публики, сбитую, а потом и сброшенную Епитимием длинную лестницу установили. Пожарный неумеха, придерживаемый за лестницу доброхотами, полез. Но из толпы вдруг выпрыгнул несмышленыш-паренек, местный слюнтяй и недоумок Венька, подобрался в суете под лестницу и боданул плечами и башкой. Лестница закосилась, задрожала и скривилась набок, а неловкий брандмейстер метров с трех улетел в траву, да так и остался там, ворочаясь, охая и потирая все известные места. Ох, хитры и опытны наши пожарные волки! А мальчугана кое-как оттащили и отдали бабкам.
Иванов-Петров и лондонский эмиссар одновременно воззрились на циферблаты. Те торопливо подгибались к часу открытия святых врат.
– А ну давай! – велел Мафусаил Акыну.
– Я! – взъерепенился мистик одноклеточных мест и пепелищ. – А Акын не ху? Поищи себе птичку помельче, без клюва.
– Надо, – сказал Гришка. – Сделаем обрезание дотаций. Вынем со сметы. Будешь бурлаков баламутить.
ХУ сник и поплелся осматривать штурмовую лесенку. Так же влип и Моргатый, погнанный Ивановым-Петровым на заклание, как мерин головой в новые ворота.
– Лети, голубь сизорылый, спасай паству, – напутствовал Гаврилл.
Штурмовики, пропуская друг друга, обменялись ненавистными взглядами и схватились за лестницу в пустое небо. Колоколец продолжал жужжать, наводняя уши каким-то похоронным мотивом.
– А ты?! – вдруг высунулась впавшая в игривое и чуть бешеное веселье Лизель, указывая пальцем на рикшу Гуталина. – А ты, громадный сердцеед и потный гардемарин, ну-ка. Эти земноводные лезут, а ты? Что, хуже их?
– Я? – залепетал Гуталин, уставясь в небо. – У меня плавки сползают. Я с детства от высоты писаюсь.
Лизель громко расхохоталась.