Сочини что-нибудь Паланик Чак
– Погоди, стяну у папы кредитку.
На следующей неделе я подошел к той блондинке-чирлидерше и сказал:
– Привет.
Я сказал:
– Ты Саманта Уэллс?
Она отвечает:
– Смотря, кто спрашивает.
Голос тот же, что по телефону. Это та девочка, обладательница почти дюжины уникальных суперполотерок и ни одного оцелота.
Я тот, кто притворялся слоновьим наездником, говорю:
– Может, погуляем как-нибудь?
Саманта мне ответила:
– Я типа занята.
Она сказала:
– Он не местный.
На ней форменный свитер, на голове – «конский хвост». Подавшись ближе, Саманта мне шепчет:
– Он индус.
Говорит:
– У нас романические отношения на расстоянии…
Спрашиваю:
– Как его зовут?
Ведь я так и не представился.
Покачав головой, Саманта говорит:
– Ты его все равно не знаешь.
Тогда я спрашиваю…
Спрашиваю: разве можно встречаться с тем, кто не верит в истинного христианского Бога?
Стою перед ней, очередной клон: одежда, прическа, мечты – все как у других, сошедших с одной конвейерной ленты, – и говорю:
– Эти индусы, они же…
Я говорю:
– Они все педики…
Она отвечает:
– Прости, – и разворачивается, качнув «хвостом». Уходит.
Кричу ей вслед, что она белая. Кричу, что она девушка белой расы. Ей надо встречаться с мальчиком-христианином… Не путаться с каким-то там цветным гомосеком, живущим за полмира отсюда и стругающим полукровок-безбожников…
Кричу вслед Саманте:
– Я Билл.
Кричу:
– Меня зовут Билл Хендерсон.
Однако Саманта Уэллс ушла.
Принц-лягушонок[27]
У Моны Глисон на попке татуировочка: Микки Маус. Итан решает с нее и начать. Целует и говорит:
– Вообрази пещерного человека, – шепчет он, жарко дыша.
Мона просит:
– Не надо.
Говорит:
– Мне щекотно.
Сама, правда, не отстраняется.
Итан снова целует ее в мыша и говорит:
– Представь пещерного человека, он укололся обгоревшей щепкой. Сажа проникла под кожу, и он никак не избавится от пятнышка…
Итан прошел первые три базы. Мона у него в комнате, они вдвоем на кровати, и у них в распоряжении весь день, пока предки не вернутся с работы. Итану больших трудов стоило не дать стянуть с себя джинсы. Зато одежда Моны повсюду: футболка, юбка – на столе, да где угодно, только не на ней. Итан помял ей титьки, медленно стянул с нее трусики. Татушка – там, где не заметят родители. Мона вся течет, постанывает; простыня под ней мокрая.
Итан не спешит, не хочет повторять прежних ошибок.
История должна запомнить его открытие. Чтобы не вышло как с безвестным пещерным изобретателем.
Итан смачно целует Мону в попку, оставляя засос прямо на мордочке Микки Мауса.
Говорит:
– Зацени: Синий Маус.
Мона изворачивается посмотреть, но без зеркала тут не обойтись.
Итан говорит:
– Представь: пещерный человек решает сделать черное пятнышко больше.
Описывает, как, должно быть, он при помощи сажи и осколка кости истыкал себя до крови и как, наверное, соплеменники сочли его сумасшедшим. Итан говорит: все, что позже смотрится круто, сперва приводит в ужас. Он щиплет Микки Мауса и просит Мону:
– Представь первую пещерную женщину, проколовшую себе ухо.
Говорит:
– Может, рыбьей костью, а может, иголкой от кактуса… Про серьги тогда знать не знали.
Мона хихикает и трет ему между ног, прямо сквозь джинсы.
– Вы, женщины, куда прочнее нас, – говорит Итан. – У вас вакцина от папилломы, у вас миллион способов не забеременеть.
Она смотрит то на него, то на ширинку. Облизывается.
Итан описывает процедуру, открытую полинезийцами: туземец делает надрез вдоль верхней части члена и помещает в него жемчужину, потом зашивает. Жемчужину кладут под верхний слой кожи; и делает это туземец, скорей всего, не сам. Его держат семеро, пока шаман проводит операцию. Зато когда надрез рубцуется, операцию повторяют: по верхней стороне члена мужику вшивают цепочку жемчужин, и когда у него встает, жемчужины, эти твердые штучечки, помогают создать нужное трение в утробе у женщины.
Ласки Моны уже не такие пылкие. Она смотрит ему на ширинку и спрашивает:
– Ты это от меня скрывал?
– Нет, – говорит Итан. Пусть Мона думает, что все не так плохо.
Штука в том, чтобы шажок за шажком подвести ее к правде. Сперва татуировки, потом пирсинг, шарики. Теперь – соляные инъекции. Люди – главным образом, парни – слегка надрезают кожу у верхней части мошонки. (Итан намеренно говорит «люди», мол, это распространенная практика, а не извращенное хобби балаганных уродцев.) Потом вставляют в разрез стерильную трубочку и заливают через нее литры соляного раствора. Мошна раздувается до размеров баскетбольного мячика; ранку заклеивают пластырем, пока не заживет.
Мона уже и не пробует зацепить «молнию» гульфика. Чуть зеленеет.
– Женщины этим тоже балуются, – объясняет Итан. – Закачивают раствор в груди через толстую иглу. Груди, мошонки – они где-то с неделю сохраняют крупные формы, пока организм не впитает воду. Я в Интернете видал. Титьки раздуваются и прижимаются друг к другу, как будто на них водяной лифчик.
Мона спешит скрестить на груди руки.
Итан выбрал ее не только потому, что она такая горячая. Он счел, что она мыслит шире – не то что Эмбер Рейнолдс или Вэнди Финерман. Мону Глисон он встретил на уроках углубленного изучения микробиологии, когда проходили вирусы.
Итан любит ее за то, что она любит вирусы. Их союз заключен на небе. У него в штанах что-то шевелится, будто готовое родиться дитя.
– Модификации тела, – говорит он. Каждая эпоха порождает некую моду, которая в другое время кажется глупой.
Теперь он видит, что Мона разрывается: она разогрелась и течет, стремится залезть к нему в ширинку, и в то же время рассказы Итана слегка остудили пыл девушки.
– Я думаю так, – продолжает он, – человек должен быть готов отдать жизнь ради чего-то.
Мона слегка отодвигается.
Итан спрашивает:
– Слышала когда-нибудь о бордельной капусте?
– О брюссельской?
Итан повторяет, чуть медленней:
– Бордельной.
Он говорит:
– Бордель, публичный дом.
Мона настороженно морщит лоб, боится подумать, о чем это Итан.
Он спрашивает:
– А про «лежачих полицейских»?
Морщинки у нее на лбу разглаживаются. Мона кивает.
Итан спрашивает:
– А про вареную кукурузу в початках?
Мона закатывает глаза. От облегчения у нее голова кругом. Она говорит:
– Конечно!
Итан качает головой.
– Ты даже понятия не имеешь, о чем я. – Он смотрит на окно – закрыто, на дверь – заперта; прислушивается и, убедившись, что горизонт чист, продолжает: – Это все жаргон уличных девок.
– Шлюх? – уточняет Мона.
Итан наставительно поднимает палец.
– Проституток.
– При чем тут вареная кукуруза? – спрашивает Мона.
– Ты слушай, слушай, – говорит Итан и рассказывает, как мотался в восточную часть города. Тайком сбегал из дома и на автобусе поздно ночью добирался до места. Раньше, по выходным. Для исследования. Стоило все дешево.
Мона морщится.
– Я надевал резиновые перчатки, – говорит Итан, дабы оправдать свои научные метод и подход. В школе из медпункта он крал ватные тампоны, чашки Петри – из кабинета химии. Культивировал образцы прямо на столе у себя в комнате.
Мона смотрит на стол, заваленный книгами и тетрадями. Никаких чашек Петри. Она спрашивает:
– Ты занимался сексом с проституткам?
Итан морщится.
– Нет, – говорит он. – Только мазок у них брал.
Судя по лицу, Мона представляет себе не то, что нужно. Итан поясняет:
– У каждого объекта я спрашивал об истории инфекции: давно ли проявилась, быстро ли развивалась? Спрашивал о дискомфорте и негативных симптомах.
Мона, похоже, готовится собирать вещи.
Итан тянет время, хочет ее успокоить.
– Ты не так поняла.
Он уверяет:
– Если тебе делали прививку, то бояться нечего.
Мона слезает с кровати и тянется к телефону. Итан опережает ее: подхватив сотовый, держит его на вытянутой руке и повторяет:
– Вспомни, как, наверное, глупо выглядел первый человек с татуировкой.
Мона смотрит ему в глаза.
Итан хочет убедить ее: он не спятил, но и не скромник. Просто кое-что лучше держать под спудом. Хочет подготовить Мону к тому, что она увидит, когда он снимет наконец-то штаны. Он художник, пионер, разрушитель устоев. Готовит Мону к тому, чтобы она не закричала.
Встав над ней, напоминает:
– Вспомни пещерную женщину, которая первой вставила кость себе в нос. – Он тянется к ремню, возится с пряжкой. Бросает телефон за плечо. Расстегивает ремень.
Нельзя, чтобы Мона кричала, как кричала Эмбер Рейнолдс; нельзя, чтобы она бросилась звонить в службу спасения, как звонила Вэнди Финерман.
Итан – недостающее звено, которое не желает пропасть. Он говорит:
– Я связываю человека с тем, что придет после него.
Возбуждения как не бывало, но Мона – не трусиха. Ее одолевает любопытство. Она снова садится на кровать, подобрав под себя ноги. Убирает с лица волосы; соски у нее стали плоскими, не торчат. Итан расстегивает верхнюю пуговицу на джинсах.
Он говорит:
– Я не первый ученый, кто сам на себе опыты ставит.
Расстегивая «молнию», он видит, как меняется в лице Мона. Он затянул, слишком долго подводил ее к главному, и вот во взгляде ее не осталось и следа от научного хладнокровия. Глаза округляются, челюсть отвисает. Мона судорожно пытается втянуть в себя воздух.
– Мой метод заключался в том, – объясняет Итан, – чтобы сделать небольшие проколы, и в каждый внедрить по различной инфекции. – Говорить он пытается спокойно, не обращая внимания на реакцию Моны. – Грегор Мендель экспериментировал с горохом. Я – собственный подопытный сад.
Так, наверное, чувствовал себя и пещерный человек с первой татуировкой. Или принц Альберт, когда спустил штаны в школьной раздевалке: все на него пялились и думали: он – чокнутый! – даже не подозревая, что вскоре его фишка станет модой. Нет, тупорылые футболисты взирали на его член, точно как сейчас взирает на Итана побледневшая Мона.
Как бы тщательно он ее ни готовил, Мона молча пялится на его член. Лицо застыло, словно в беззвучном смехе, а Итан все еще пытается рассказывать про свой научный метод. Как и в случае с жемчугом, да и любым другим болезненным нововведением, он всего лишь хотел усилить сексуальные ощущения. Женщины делают себе прививки, так чего им бояться? Он внедрял себе образцы, делая небольшие проколы, и наблюдал. Это оказалось даже проще, чем набить себе татуировку. Не так болезненно, как пирсинг.
Первые результаты проявились в виде небольших пупырышек на коже, в некотором смысле, даже прикольных. Под лупой можно было разглядеть небольшие узелочки вдоль всего члена. Когда они стали расти, Итан понял, отчего их называют бордельной капустой. Ряды луковок покрыли всю площадь достоинства, и он понял, почему их называют вареной кукурузой в початке.
Мона сидит перед ним на коленях и поглядывает то на окно, то на дверцу шкафа. Итан, стоя над ней, разведя ноги, говорит:
– Признай, что с научной точки зрения, они просто восхитительны.
Одни красные, другие розовые, ярко-розовые капли плоти. Остальные – темнее; сиреневые наросты на сиреневых наростах. Есть несколько бледно-белых, вытянутых кверху.
Микробиология утверждает, что вирус ни жив ни мертв. По крайней мере, технически. Наука вообще не понимает, что такое вирус; для нее это просто частица нуклеиновой кислоты в белковой оболочке.
Итану теперь, сразу видно, приходится писать сидя.
Собственно, Мона уже сама обмочилась.
Отец часто повторял, что Итан не в меру умен, но в этот-то раз папаша ошибся. Когда Итан доведет процесс до совершенства, он его запатентует, заявит права на него, или что там еще делают, и озолотит семью. Итан изобрел безопасный и эффективный метод наращивания и модификации мужского хозяйства. К его порогу очередь на весь мир выстроится!
Беда в том, что сад продолжает цвести. Заросли становятся пышней и пышней. Это уже никакая не вареная кукуруза, это целое кукурузное поле. Не сад, а целый лес почек и шишек. Гроздья бородавок, темно-фиолетовых, почти черных. Вот уже до колен лианами свисают плотные кожаные стебли, побеги, отростки.
Между ног у Итана висячие сады: густые, они щетинятся узелками, что набухают на плоти других, более крупных пеньков, свисающих с бесформенных холмиков натянутой кожи. Они образуют скопления сталактитов, что болтаются увесистой ширмой. Из-за бахромы обезумевших гипертрофированных клеток не спеша выступают тягучие капли семенной жидкости. Бесцветные, как нить паука, они колеблются, точно маятник, от малейшего движения, вздоха и сердцебиения.
Неким образом они, эти джунгли из висячей плоти, чувствуют Мону. Ловят запах ее грудей, ощущают жар голой кожи. Точно как они ощущали Эмбер и Вэнди. Они все растут, оттягивая на себя кровь, которой положено питать мозговую кору. Захватывают нервную систему. Растут, выбрасывая вовне все новые и новые побеги, щупальца, пока наконец сам Итан, его прочее тело не уменьшается и не сморщивается. Паразит ширится, из бородавок выстреливают шишки и набухают кровью и лимфой, пока от Итана не остается комок, скукоженная пипка где-то посреди красных пятен и бородавок на спине чудовища.
Дикое и лишенное разума, оно встает перед Моной на дыбы. Итан теперь – пятнышко на его заднице. Как тот же Синий Маус на попке Моны.
Чудовище ползет по кровати: у него нет мышц, нет костей, оно просто вытягивается и сокращается, как парамеция. Толкает себя, как проталкивают вперед кусок пищи пищевод; течет, перекачивая жидкость из одних клеток в другие. Скелет и форма ему не нужны. Оно и так доберется до Моны.
Итан к тому времени почти впал в спячку. Ни жив ни мертв. Он едва говорит, потому что чудовище оттянуло на себя кровь.
– Только без паники! – пищит он тоненьким голоском, пытаясь воззвать к разуму Моны, объяснить спокойно и логически эстетику эксперимента. Показать, что он – на передовой культуры и эволюции.
– Вы, женщины, – шепчет он, – не одни умеете приносить новую жизнь в этот мир.
Он сам тому живое подтверждение. Сперва он был простым парнишкой, пытавшимся отрастить себе новый член и обогатиться, а теперь понимает, что дал начало новому доминантному виду.
Проблема в том, что один он не может завершить дело.
Он умоляет Мону: потрогай, поласкай, а еще лучше поцелуй – как страшную лягушку в сказке. В поп-культуре до одури примеров, когда из обычного неприметного юноши получается нечто жуткое. Взять того же Питера Паркера. Мона Глисон может стать коллегой-изобретателем. Она могла бы подружиться с этим и снять опухоль. Они вдвоем могли бы приручить чудовище.
Всего один… один поцелуй, и он снова станет Прекрасным Принцем.
То немногое, что осталось от Итана – досуха высосанное, прыщ на заднице, – слышит крик Моны.
Кричит, значит, попытается убежать. Как и Эмбер, как Вэнди. А когда Итан придет в себя, снова станет собой, то обнаружит Мону задушенной, в синяках, и придется, пока родители не вернулись, прятать труп в шкаф. На следующий день он отправится в школу и будет сидеть на уроках рядом с ее пустой партой. После побежит домой и закопает тело, потому что ни предки, ни полиция его не поймут. А когда шлюхи, у которых он брал мазки, просекут, что к чему, то поднимут хай, и уже никто не получит патент.
Что еще хуже, придется искать новую подружку и с ней начинать заново.
И тут ему становится… щекотно. екотно.
Потом он чувствует теплое прикосновение. Тепло пальцев. Это Мона погружает руки глубоко в дрожащую массу спутанных волос и трепещущей плоти; ее милые, пухлые губы смыкаются вокруг маленькой влажной шишечки – того, что осталось от Итана.
Дым[28]
Теперь его слова не просто так слетали с губ. Каждый слог был взвешен и выверен, заточен на то, чтобы вызвать смех, покорить или выманить денежку. Он пил кофе на кухне, пока жена читала журнал. Взглянув на него поверх свежего номера, супруга спросила:
– О чем задумался?
Он видел лишь ее голубые глаза.
Жена спросила:
– Язык проглотил?
Слова, что просились на язык, казались пресными и безвкусными. Выдавить их значило ухудшить и без того поганое положение. Слишком уж долго язык использовал его как племенную кобылу, и он привык говорить только в крайнем случае. Когда есть, что сказать. Он отложил газету с кроссвордами и поставил кружку на книгу, которую читал. Слова в нем закипали; давление росло, грозя разорвать. Он боялся, что вначале был язык, и вот он-то и создал людей, чтобы не сгинуть. В Библии так и сказано: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и слово было Бог». Язык прибыл на Землю из далекого космоса и принялся скрещивать каких-нибудь ящериц с обезьянами, пока не получил нечто, способное его поддерживать. Первому человеку была дарована сложная цепочка генетического кода из имен собственных и глаголов. Вне языка он не жил. Сбежать он не мог. Впредь, чтобы хоть что-то чувствовать, требовалось больше и больше слов. Гигантские свалки и эшелоны слов. Дабы достичь крохотного озарения, нужно было перемолотить языком целую гору слов. Беседы – как хитроумные изобретения, внутри которых птичка клюет кукурузу, приклеенную к кнопке; нажмешь кнопку, и врубается дизельный локомотив, который мчится по сотням миль блестящих рельсов, пока не врезается в атомную бомбу. Взрывом пугает мышь в Новой Зеландии, и вот она роняет кусок сыра блё на весы. Пустая чаша, подскочив, задевает натянутую проволоку, и крохотный молоточек бьет по фисташке. Жена вздохнула, как бы желая что-то сказать. Он посмотрел на нее в ответ и приготовился, что вот-вот фисташка расколется. Крупная желтая надпись на обложке журнала гласила: «Элль декор». Жена кашлянула, вернулась к чтению и взяла кружку с кофе. Поднесла к губам, как бы прикрываясь белой маской, и сказала:
– У французов есть поговорка, как раз на твой случай.
Он точно знал: в каждом живут миллиарды микробов, и речь не только о микрофлоре кишечника. Люди – носители клещей и вирусов, которые просто жаждут найти нового носителя, размножиться. Когда люди здороваются за руку, эти пассажиры перескакивают с борта на борт. Глупо воображать, будто мы – нечто большее, нежели сосуды, транспорт для перевозки борзых наездников. Мы – ничто. Он отхлебнул кофе, посылая на борт еще сахару с кофеином. Дабы сбросить давление, представил, как лопатой швыряет слова в топку огромного парохода, где каждая каюта – размером с футбольное поле, а танцевальные залы такие просторные, что не видно дальних стен. Пароход плывет себе по океану под покровом вечной ночи. Огни на палубах горят, точно в операционной. Оркестры наяривают вальс, из труб клубами валит дым вперемешку с пеплом спаленных диалогов. Он сам стоял в котельной, широко расставив ноги, потный, и скармливал ревущему пламени «приветы», «с днем рождения» и «всего наилучшего». Он загребал лопатой из кучи «я люблю тебя», из горы «это с учетом налога?». Он воображал планету, идеальный голубой мир, куда прибудет корабль. Или даже не корабль – хватит спасательной шлюпки. На борту ее умирающий моряк, во рту у которого еще живы несколько жизнеспособных слов. Ему достаточно будет выдохнуть из последних сил: «Кто он?», и рай погибнет.
Тусовщик[29]
Песчаная буря пришла не на бархатных лапках[30]. Она пришла, как туман у Дэшила Хэммета, распростершийся над Сан-Франциско, или как туман Рэймонда Чандлера, окутавший Лос-Анджелес. Накрыла палаточный городок обжигающей бурой метелью. Люди, повязав на лица банданы, прятались. Никаких тебе плясок у костра и файер-шоу. Народ смолил бонги и рассказывал истории при свете фонариков. Тихо, из уважения к почившим, поминали тех, кто покинул уютный лагерь; тусовщиков, что пустились в путь в самый шторм вроде сегодняшнего, повинуясь некоему пьянящему чувству, инстинкту. Цель, возможно, была всего в нескольких шагах, но, ослепленные песком, они пропадали. Брели вперед, полагаясь на веру, убежденные: спасение рядом…
На рассвете рация разразилась треском статики. Сквозь шум пробился женский голос:
– Яркая Радуга, как слышно? Прием! – Пыльную тишину снова нарушил треск. – Это Лакомка. У нас код «Мята». Как слышно? Прием!
С восходом солнца буря унялась. Рядом с утопающей в пыли рацией вжикнула «молния»; из влажного спальника высунулась рука: на каждом пальце – по замысловатому, вытравленному хной узору; ногти покрыты черным лаком; кольцо-хамелеон сделалось цвета оникса, значит, хозяин боялся. Настроение было хуже некуда. Рука принадлежала явно не юноше, лучшие годы человека давно миновали. Он шарил по песчаному полу, разметая потухшие осветительные палочки, конфетные ожерелья и использованные презервативы, пока наконец не наткнулся на рацию. Приглушенно закашлялся и ответил:
– Радуга на связи.
– Слава богине, – ответила женщина, Лакомка.
Мужчина вяло поковырял в пупке. Палец вошел глубоко. Ох уж этот средний возраст с его побочными эффектами. Жизнь одарила мужчину плотным и округлым вислым животиком; когда он имел девушек сзади, те сильно выгибались под ударами трудовой мозоли. Чем больше у парня пузико, тем сильнее приходится выгибаться девушке. У Яркой Радуги живот напоминал кенгуриную сумку. Он нащупал таблетку стелазина, южноафриканский мандракс, таблетку меллерила (запасы именно на такой, крайний, случай). Выудив пятнадцатимиллиграммовую таблеточку меллерила, Радуга сунул ее между потрескавшихся губ и спросил:
– Точно код «Мята»?
Бородатый, загорелый, он наконец вылез из спальника. На шее у него висело несколько угрожающе переплетенных ожерелий, так что он чудом еще не задохнулся. Бусины цеплялись за волосы на груди. Одна нитка даже умудрилась юркнуть в серебряное кольцо на нижней губе.
– Кто кого? – спросил Радуга, поднеся рацию к уху.
Пахло кошачьей мочой. Радуга принюхался к собственным дредам.
– Я в лагере Людей Грязи, – ответила Лакомка.
Спальник пропитался далеко не одним только потом. Рядом лежал бульбулятор, пустой. Содержимое – совсем не вода – вылилось и намочило волосы Радуги. Накануне он наполнил пузырь «Егермейстером». «Егерь», смола посконника, тетрагидроканнабинол – ясно-понятно, чем башка провоняла.
Совсем рядом лежало, свернувшись калачиком, нагое тело. Почти девочка. Крепко спит. Будто в коме. Словно под действием чар, как в сказке. Кто-то наклеил ей на лицо и титьки звезды. Соски темные и круглые, как сливы, а по размеру – даже больше, чем слива. Звезды – красные, золотые и серебряные, из фольги; такими учителя отмечают учеников за домашку. Кто-то сделал девочке надпись на лбу несмываемым маркером. Радуга прочитал и поморщился: «ПАААПИНА ДОЧКА». Присмотрелся к почерку, внимательно присмотрелся. Вроде бы не его.
Девчонка спала так крепко, что ее не разбудил даже рой мух, облепивших титьки. Радуга отогнал их. Пустой такой жест галантности. Мухи сей же миг вернулись на место, будто стервятники.
Лакомка спросила: не стоит ли вызвать полицию?
Радуга моментально вернулся к реальности. К ее подобию. Близкому подобию. Мелларил уже принялся творить чудеса.
– Ответ отрицательный, – сказал Радуга. – Нечего легавым тут делать. – Для убедительности он выждал некоторое время. – Прием?
Лакомка расплакалась. Она умоляла:
– Приходи быстрее, пожалуйста.
Дождавшись, пока она отдышится, Радуга переспросил:
– Как поняла? Прием! – Он выловил из лобковых волос девочки площицу размером с чечевичное зернышко и швырнул ее в сторону соседей по палатке. – Не зови посторонних. Ясно?
Лагерь Людей Грязи. Тусовка не самая любимая у Радуги. Совсем не любимая. Он лучше встретит полнолуние в лагере Грустных Клоунов, глядя на хороводы и огнеглотателей, а ведь Радуга презирал этих фриков. И вот он выбрался из своего ярко-фиолетового спальника. Отыскал мобилку, смахнул с нее слой мелкой пыли и проверил время: еще восьми нет. Городок крепко спит. Специальное приложение в телефоне показывало: воздух прогрелся до девяноста четырех градусов по Фаренгейту. Потянувшись, Радуга встал, надел шлепки и нацепил набедренную повязку. День обещал быть солнечным. Радуга вышел и направился в павильон Гостеприимства за чашечкой кофе. Это как раз по пути. Радуга не торопился – труп не сбежит.
Обходя стороной гигантскую инсталляцию – фаллос из папье-маше, – Радуга отправил эсэмэски двум помощникам. Член привезли на грузовике из самого Ист-Лансинга. Размером с церковную колокольню и начиненный нелегальной пиротехникой, он взорвется сегодня ночью, в праздник.
Построй. Сожги. Построй. Сожги. Сверши обряд и разрушь. Фест напоминал цивилизацию на быстрой перемотке вперед. Здесь находило приют любое безумие и бессмысленное дерзание.
Большие пальцы Радуги порхали над экранной клавиатурой. Он писал своим ребятам: «Это не учения», подтверждая код «Мята».
Между палатками он задержался, чтобы отлить. До земли долетело дай бог половина содержимого пузыря. Солнце с самого утра палило вовсю.
Зазвонил телефон. Номер не определился. Либо жена, либо рыжулька с какого-то там кабельного канала. Радуга рискнул и ответил.
– Лудлоу Робертс? – Жена. – Ты где?
Как хорошо слышно. И не скажешь, что она на расстоянии перелета за шесть сотен и четырнадцать долларов (не считая пошлины за багаж и налога).
Нажать «отбой», что ли?
– Я звонила в отель, – продолжала супруга. – В Орландо нет никакой конвенции Союза художников-фрилансеров.
Радуга прикусил язык и пальцем поковырял в пупке – вдруг там завалялась таблетосина люминала.
У жены свои демоны. Она двадцать с гаком лет проработала в госучреждении: операции по кредитам, подсчеты процентов… И это после школы, где она училась с Биллом Гейтсом. (Обещание на обоих мизинцах.) С Уильямом Генри Гейтсом Третьим. Не в одном, правда, классе: она была младше на три года, зато он пялился на нее. Многозначительно смотрел, смотрел долго, а она хоть бы хны. Судьба, как известно, дважды шанс не подкидывает. Свою работу жена получила словно в наказание.
– Ты ведь там, да? – продолжала она пилить Радугу. – Ты же слово давал… – сокрушенно напомнила она. – Снова ты с этими детьми цветов.
Радуга нажал «отбой». Выудил из пупка мандракс, проглотил его. Эти колеса вставляют быстрее.
Команда в павильоне Гостеприимства знала, какой кофе он любит: без сои, ЛСД, мескалина и чтобы никакого декафеинизированного кофе. А еще лучше без кофе совсем. Ему налили полную керамическую кружку ручной выделки и дали цельнозерновой багель. Радуга сделал большой глоток рома – сладкого, бананового. Да здравствуют привилегии Координатора! Яркая Радуга пригляделся к ребятам: не в курсе ли они случившегося? Каждый не поросший волосом квадратный дюйм их кожи покрывали татуировки. Все вроде спокойны. Никто не надел поварского чепца. Дела идут привычным ходом.
