Натренированный на победу боец Терехов Александр
Светлело, и казалось – теплеет, я так утомился, что вспотел. Шестаков нашел поваленную поперек оврага сосну, можно перейти, держась за ветки, я молчком выслушал его, впервые явственно на выдохе заболел правый бок, очень внутри. Я прижал боль локтем и кашлял, надрываясь, отплевывая под ноги и хрипло дыхая, ожидая приступа еще. Шестаков смотрел на меня жалкими глазами, беспомощно оборачивался то за овраг, то назад. Захотелось спать. Если б теплее.
На той стороне мы все двигались в гору, машины смолкли, толклись людские голоса – похоже на речное купание. Шестаков стянул меня с тропы, вел прямо на голоса, я искал подходящий пень; только приостановились, опустился на упавшую березу – ладно, и солнышко выкатило, свет просыхал на мокрых березах и капал. Только спину опереть не на что.
Впереди сажени на две выбрана земля до глины, изглаженной бульдозерными гусеницами, – похоже на карьер кирпичного завода. По окружности впадины краснело погонами оцепление, прямо внизу я увидал помост из свежих досок. За помостом растопырились пожарные машины. Спиной к нам вольными рядами тянулись солдаты с черными погонами, задние сидели на корточках и курили.
Шестаков досадно оглянулся на мой кашель и привстал на носочках, на помосте показались офицеры, одинаково держали руки на животе, им выставили микрофон. Шестаков показал наверх – там, на противоположной стороне впадины, на легких металлических вышках виднелись люди с видеокамерами.
– Товарищи солдаты… Слышно меня? Подравнялись там! – Матерно захрипело. – Снять ремни, кокарды с головных уборов. Из карманов часы, авторучки, расчески, лезвия, если какой… носит с собой, – вынуть. Класть к своему ремню взад строя. Командиры, проверяйте! Стать свободней, как люди. Чтоба рука ходила свободно. Проверьте, ходит рука? Что? Очки, значки тоже снять. Готовы? Командиры в укрытие! Что я… сказал? Я… стоять, как люди! Вольно, шапки сдвинуть с бровей, шинеля расстегнуть.
Я услыхал размеренное скрежетанье железа, вереницами по тропкам спускались люди в фуфайках милицейского цвета, в бронежилетах, в касках со стеклянным забралом, громыхали одинаковые, в рост человека щиты – накапливались за пожарными машинами, против солдатских толп, против нас. Краснопогонники из оцепления расступались, поднимались в лес. Мы было встали уйти, но детина с бесцветными бровями, оказавшийся ближним к нам, бросил:
– Си-ди.
Шестакову не сиделось, хыкал – каждое слово с помоста било под дых, подскакивал, вторил движениям, завороженно улыбался, сжав кулаки у груди.
– Минуту слушаем еще. Кто плохо понимай – помогайте. Учебное занятие. Вы – народ, вроде граждан собрались. Толпа. Проявляют недовольство, выпады, угрозы нарушения беспорядка. Отмечается кидание камней. Вам дали картонные трубки, вот я держу, нам привезли с ткацкой фабрики, на такие наматывают волокна. В трубки положить глину, придать вес и кидаться. Можно глиной, кирпичом. Не целым! В кулак. Обратятся разойтись, вы – бросаете, оскорбляете власти. После предупреждения – учебное занятие по отражению. Не стоять, как в штаны наложил, толкаться, подножки, захваты. Закончим, и прием пищи. Яс-на?!
Чернопогонники качались, подпрыгивали, зубоскалили, налегали на соседей плечом и весело-тревожно взглядывали на сомкнутый ряд щитов за машинами – щитоносцы набычились, не дышали, с такого расстояния незаметно дыхание.
– Давай! Вы – люди!
Топтались, выдыхали, толкались, через короткое время на помост вскочил командир.
– Я… не понял. Я… как сказал вести?! Какими… надо быть? Кончить, и обед! Или – мордой по снегу ползать. Проявлять борзость, вспомните, кто вы есть. Командиры… марш к своим!
К ближнему строю подбежал маленький капитан с еловой веткой, нарочито грубо вскричал:
– Вы-полнять! Кому сказано? – Стегал по спинам веткой, пока не сломал, и дальше, кому доставал, шлепал в затылок кулаком, дергал за хлястики. – Взво-од! Огонь! – Тише оканчивал: – По козлам. Бей красноту! Кто попадет в полковника – увольнение на двое суток!
В помост ударили первые снаряды – командиры с помоста спрыгивали кто куда, подымая сбитые огнем фуражки, скрылись за щиты, в щиты врезался град! Когда ловко пущенный комок глины тюкал в приподнявшуюся для обзора каску, чернопогонники хохотали, и дело двинулось весело – уже кидали не все, а кто навычней – выбегали на три широких шага, с размаху пускали снаряд, остальные набивали трубки, вышибали каблуками из-под снега куски кирпичей; щитоносцы держались, изредка поднимался какой-нибудь щит встретить посланный наверняка в лоб камень.
Из-за щитов голос, напомнивший мне прапорщика Свиридова, поддразнивал:
– Чернота! Чурбаны! Откуда дровишки? Два солдата из стройбата заменяют экскаватор!
– Граждане! Не поддавайтесь на хулиганствующие происки! Обращается губернатор Светлояра Гонтарь Николай Михайлович. Прекратите бросать камни!
Чернопогонники угомонились враз. К помосту перебежками подвели – точно я угадал – прапорщика Свиридова. Он взлез, снял шапку и перекрестился.
– Товарищи! Я виноват, что вы здесь. Ваш выход на улицы понятен. Нелады с водой, преступность, антисанитария, основа жилого фонда – бараки, но я уверен: у Светлояра, у России нету другого пути к возрождению, кроме уважения к закону, спокойствия и веры – всего, чем издревле славится великий русский народ! Приезд Президента России – доверие нашим усилиям поправить дело. Стыдно, что так вот мы отвечаем на доверие! Мы работаем! Арестован бывший губернатор Шестаков. Возбуждено уголовное дело против архитектора города Ларионова за получение взяток при распределении земельных участков. Областные комиссии проверяют милицию и службу безопасности. Их выводы, очень серьезные, объявим всем! Я верю, вы не пойдете за подстрекателями на беспорядки. Откажете мне в доверии – я уйду. Хотя так хочется увидеть плоды начатого труда и ответить за них перед вами. Мне предлагали применить силу, отвечаю: я со своим народом не воюю! Я верю в свой народ! И не пойду против совести – совести офицера, полковника, тридцать пять лет отдавшего служению Родине, сына, мужа, отца и деда. С нами Бог! – Свиридов вернул шапку на место, отшагнул и вернулся к микрофону, как только объявили:
– Обращается председатель женсовета города, мать-героиня, ветеран труда Гаврилова Прасковья Ивановна.
– В городе нету покоя, сорван подвоз хлеба в магазины, автобусы стоят, люди не могут уехать с птицефабрики. К больным не поспевает скорая помощь. Милиция здесь вся, а что творится у нас без милиции на Урванке и Залесном? Не дорогое ли удовольствие такая демократия ? Мой сын погиб в Афганистане, – Свиридов передохнул. – Я, как никто, знаю, что такое потерять близкого человека. Меня послали ваши матери, жены, дети – идите домой!
– Расходитесь! Освободите проезжую часть!
Офицеры снова бросились к своим чернопогонникам:
– Не поддаваться! Огонь! Посылайте их на все буквы!
Маленький капитан присел и зычно заорал:
– Не воняй! Свободу русскому народу! Ура-а! За Родину! Впере-од! – И отбежал к кустам, как и все офицеры.
А чернопогонники вдруг действительно подались вперед с веселыми матюгами, в щиты заколотили новые снаряды; детина-краснопогонник, оказавшийся нашим неожиданным стражем, умело сплюнул:
– Щас-щас.
– Прекратите движение. Прекратите движение! Предупреждаю: прекратите движение… Факел!
Толпа охнула – щитоносцы тяжело, словно ленясь, покатили навстречу, вобрав за свои спины машины – на машинах ожили мигалки, завелись моторы, над кабинами показались водометные трубы, толпа запятилась. Но задние не видели, задние теснили, подпирали спины, и ближние молча забарахтались в давке; я завороженно смотрел, как стремительно пожирается чистая полоска снега меж людьми, как пожирает ее в ногу шагающий строй – бросились! и слились, щиты громыхнули, дружно взлетели дубинки, вскинулись для защиты рукавицы, локти – все убыстрилось, замелькало, люди вертелись, словно ими играла река, падали, вырывались, качались вперед, продирались в сторону от удара, охали, шумное дыхание моря, гомон, грохот щитов, без крика; толпа поддавалась быстрей, чем давили щиты, – она, как тесто, выдавливалась в стороны, влево и направо, и на краях чернопогонники, очухавшись, уже не бежали, сцепились за локти и уперлись, силясь перехватывать и вырывать дубинки, пинали сапогами щиты, не пуская сблизиться, и не уступали; на края отжимало новые волны, чернопогонники охватывали щитоносцев шире, линия щитоносцев прогибалась в клин, но они вдруг отступили и подобрались, заново сравнявшись.
Открылся истолченный в грязь снег. На нем валялись шапки с разорванными тесемками и рукавицы. Из толпы выводили солдат с окровавленными лицами, они держали вперед руки, на ощупь, высмаркивались и сплевывали – им махали из леса, от палатки с красным крестом.
Щитоносцы успокоились. Но в толпе ни один не стоял: ковыряли землю, выворачивали кирпичи, гнули и переламывали чахлые елочки, нервные руки разбирали ремни, наматывали на кулак, взлетали в воздух медные бляхи. В исступлении то и дело на открытое место выбегали солдаты в надорванных шинелях, размахивали руками, выкрикивали прямо в щиты грязную ругань, угрозы. В гуще толпы тяжело согнутые спины раскачивали помост, пытаясь приподнять, уже все чернопогонники сцепились за локти, в цепи, расходящиеся все шире – подковой, растопыренными к горлу ладонями, толпа жила, незаметно, текуче заполняла ничейную полосу, набухала, надвигаясь на каски и щиты с рычанием, словно распаляемым ветром до рева; я ждал какого-то внезапного воя, удара, толкнувшего бы толпу в змеиный бросок.
Щиты разомкнулись так неожиданно, что толпа отшатнулась, общим криком пытаясь ободриться в непонятной пока опасности. В открывшиеся проходы проворно выбежали люди в бронежилетах, без щитов. Как в детской игре, они с разбега прыгали на цепи чернопогонников, прорывая их на сколько хватало силы, ловко опутали канатом гроздь голов и бурлаками поволокли ее к своим – щиты немедленно сомкнулись за добычей. За машинами пойманных чернопогонников заколотили дубинками – они послушно побежали по одному, закрывая руками голову и живот, по проходу, составленному из охранников с лающими овчарками, в гору, в синие милицейские перевозки.
А щиты разомкнулись вновь, рыбаки бросились за новым уловом, толпа побежала от них, едва не валясь с ног. Они все пытались догнать цепь и забрались слишком глубоко, приостановились, но – поздно! Люди учуяли их замешательство, нахлынули за спину и – вмиг! – бронежилеты захлестнуло битье и судорожные вздрагиванья сомкнувшихся тел. Щитоносцы передернулись, как живое, и потекли на выручку своим, тотчас на них повалила толпа с радостным ожесточением понятной, желанной драки, извергнув рой кирпичей. Толпа понеслась с такой силой, что первые едва успевали перебирать ногами – ими как тараном со всего маху пробивали бреши в щитах, выковыривая из железных чешуек ядрышки живого, уязвимого тела. Из гущи под радостный стон вдруг с тяжелым скрипом поднялся помост и словно пошел сам косолапо левой, правой, споткнулся и повалился на разбегающихся щитоносцев.
Я сам не заметил, как так вышло, но строй разодрала на части ввинтившаяся в него сила, крутанула, и на месте вязкого встречного движения людская мельница пошла закручивать живей, в одну сторону, разметывая там-сям остатки отбивающихся касок – все скорей, дерганей, суетливей.
– Конец, – произнес краснопогонник.
И все побежали к лесу, выбрасывая щиты, петляя; завыли сирены, машины тронулись – у первой тут же грохнулось лобовое стекло, под колеса прыгали рыбкой, из кабин водителей вытаскивали за воротники, один застрял ногой – его били на весу, не опуская наземь, машины не смогли двигаться – прямо на них бежали, крича, вперемешку все, кричали согласно, заодно, я не вдруг догадался: кричат «ура» – «ура-а!». Вдруг шипнул и выбросил струю водомет, она повела по снегу, размочалив рыжую грязь, уткнулась в старую сосну, сбивая кору и ветки – от нее ломанулись врассыпную, но струя задралась и пусто плевала в небо, растрепавшись, как кобылий хвост, – ее новые хозяева махали, стоя на кабине: свои! ура! Совсем вдалеке тяжело убегали командиры в папахах, изредка задирая руки, – стреляли? За ними гнались три солдата, один с лопатой, потом метнул ее вдогон. С треском раскачалась и завалилась первая вышка с видеокамерой, с нее прыгнули, бежали, все бросив. Кругом схваток метались и лаяли овчарки, в них швыряли щиты.
Мне казалось, прошла всего минута. Пожарные машины ворочались в толпе взад-вперед, облепленные солдатами, как воронами. В небо кидали шапки – ура! Я наблюдал, как убегал щитоносец-офицер: вдруг встал как вкопанный и пошел навстречу погоне, горячо что-то закричав, потрясая ладонями перед грудью, – обступили, толкнули, показывали на палатку с красным крестом, он крутил головой, тужась отвечать всем, толкнули так сильно – он на кого-то облокотился, отпихнули и ударили – сел на снег, шлепнули по каске – ляг! – над всеми прогрохотал вертолет, пожарные машины ездили по кругу, поливая друг друга, визг, в мегафон кричали желающие:
– Да здравствует седьмая рота! Ура-а! Дембель давай! Советский Союз! Мяу! Наливай! Краснодар! Орехово-Зуево! Ура-а!
Пролетел вертолет, ниже, в него целили водой и показывали кулак. Маленький капитан гонялся за своими, крича перехватывающимся голосом:
– Прекратить сопротивление! Отставить! Приказываю сдаться! Смирно!
Ему в плечо вдарила глина, он оторопело оглянулся, и точно в затылок его клюнул камень, он потянулся за свалившейся шапкой, пошатнулся и сел, голова не держалась ровно, капитан собрал в кулак снег, приложил к затылку и так держал.
Одна пожарка вдарила в другую, посыпалось стекло, ее обливали, бегали с огнетушителями – она задымила, в сторону бросились все, один кто-то пьяно ходил рядом и показывал что-то руками, потом стал мочиться на колесо.
Наш краснопогонник стоял нем, как и мы, и вдруг словно проснулся – прямо к нам неслись люди в развевающихся шинелях, зачем-то крича «ура!», он присел и стрелял низко над головами, отчаянно матерясь и вопя:
– Назад! Стрелять буду, вашу мать, назад!
Вдруг, как из-под земли, его схватили за шинель крепкие руки, и он кубарем скатился вниз, сразу отбросил автомат, перекатился на живот, спрятав лицо, руки, и странно тонко захлебывался:
– Не бейте! Не бейте!
Что ж мы?! – подбросило и понесло, прорывая кусты, еще дышал, но крикнули: «Стоять!» – и забит горячей ватой рот, деревья, как шинели, все бежит, бегу за человеком, он хватается за деревья, он падает с ног, поднимается и показушно выбрасывает пистолет – я отпрянул от него! – он что-то выхрипел, это Шестаков. Над ветками, разбивая лопастями все, прополз вертолет, я на голом откосе виден всем, впереди снова подъем и лес, но посреди ложбины чернеет ручей, пар – ну куда я иду?! Шестаков пьяными коленцами петлял следом, без шапки, держал руку на весу, словно для равновесия. В глазах щипало горячее, бежит там кто? И закашлялся до сухой, сипящей изнанки, уже без боли, жарко и печет. Шестаков стал, сел, руки не опустил; он рукой показывал – это значит, не я так дышу. Так лают собаки.
Там, по склону, двойной цепью густо валили за нашу спину краснопогонники в праздничных шинелях, с оружием наперевес – Шестаков поднял обе руки, я понял: в нас стреляют, я также опустился на колени и поднял руки – к нам волной катилась овчарка с седой грудью, и за ней кто-то бежал…
Снега мало, шли без тропы. С нами послали солдата – помогал мне идти, задорно оглядываясь, – там небо помрачнело от дыма, стреляют. Шестаков брел первым в чужой шапке и однажды заплакал, отворачиваясь от меня:
– Пистолет… Высушат за пистолет!
В поле солдаты в три лопаты, сменяясь, копают яму, носят землю, мне постелили шинель; мало снега, твердь; ты как? ты не ложись. Поддержите его, чтоб не ложился, пойду на раскопки просить машину, или вы лучше идите, если знаете кого…
– Чего копаете, мужики?
– Землю! Девка какая-то вчера приехала до начальства…
– Че «какая-то»? Археологини дочка, бабы, что в шляпе…
– А хрен ее. В общем, еще курган насыпать. Вроде уж снег, нет, еще курган на одного мужика, но пустой. Ладно бы чего нашли.
– Дурная голова рукам покоя не дает! Весь август стоял экскаватор.
Переезд у мясокомбината заслонили вагоны. Машина теплая, в тепле заболел бок. С офицером в путейской жилетке беседовал дед-вахтер, меня не узнал, он искал курить.
– Ну что, дед? Во сколько они теперь на водопой ходят?
– А-а, приветствую… Знакома мне эта личность! Еще травишь? Ошалели – и днем могут вывалить, и ночью могут. И не сразу к реке, бегают на бугру, визжат. Бывает, в сутки ни одной. Жратвы нема им. С воронами бьются – страшно! Похлопочи, пусть поставят военных. На птицефабрике полк стоит, а я – как перст! – Дед так и сяк взглядывал на Шестакова. – На губернатора нашего смахивает как… Слышал, скинули его? Теперь полковник. А губернатор застрелился. Наши бабы ходили – гроб выставили в Доме культуры, закрытый. У него, – прошептал, – рога и когти нашли.
Дед оглянулся и понял, куда смотрю я.
– Да архитектор наш второе утро приходит. Становится у ихнего водопоя… отчаялся. А никак что-то они не сойдутся. Их разве теперь подгадаешь?
– Дед, посвисти ему, погромче! Погрози-ка ему кулаком! Да не боись, ниче не будет!
Степан Иванович запнулся в трех шагах от машины.
– Что, Степан Иваныч, и губернатора похоронили?
Наконец он ответил:
– Даже не знаю, что вам сказать.
– Не надо там стоять. Лучше вас арестуют за взятки.
Ларионов сплошь покраснел.
– Не трогайте. Про себя-то не знаете, и меня оставьте.
Отворили переезд, архитектор переступил рельсы и отправился левой обочиной – в город, пока я видел его.
Город сиял нагой внутри зимы: башни, трубы, гостиничный истукан поливали светом прожекторы, серебрились засахаренные стены, пылало стекло торговых рядов – горки колбас, капусты, медвежата пробуют мед; номера домов, расписания работ и движения автобусов, белые урны, ровные сугробы, чистая дорога черного цвета, отделенная камнем, чередующим черный и белый, укутанный холстиной памятник, цветники, ясно высвеченные дворы с горами золотого песка, играющими детьми, постовые в белых ремнях и сверкающих, как рояль, сапогах; били марши, били бархатной и звенящей колотушкой в мягкое сердце, на углах – веселые мороженщицы, парами гуляли бодрые старики, здороваясь, снимали перчатки, сверкая наградной чешуей из-под тулупов; гуляла свадьба, плясали ряженые: солдат с начерненными усами, лекарь, казак в папахе, цыганка, баба-яга, милиционер, русалка в белой косынке, грузин; с лотков продавали калачи, и самовар выпускал кипяток из костистого носа; мы выехали к дому отдыха, беременные пели на веранде кружком, на баяне играл санитар и сам подпевал тоже, по ровно заледенелой площади катались две девчушки на коньках, подымали руки, кружили и наклонялись в ласточку.
– Сам дойдешь?
– Я дойду.
– Пусть сидит. Вон уже носилки несут.
Понесли четверо, в лицо засматривались фонари, я подумал: мы так от дома далеко; как далеко! живешь рядом, а когда надо – разделяет железная дорога, кассы, очереди. Разделяет расписание автобусов. Версты от остановки. Нетвердая память, ее годности есть срок. Земля. Законы движения. Законы неодновременного местоположения тел.
– Хрен ли стали?
– Плачет…
– Где? Это снег натаял, нападал и натаял.
Посредине погасло, свет погас, холодней. Фонари слепли поочередно с треском, словно лопались, но марш еще бил. Догремев горький конец, с неба сказали:
– Хорошо. Всех на исходные. Свет, слышно меня? Договаривались же, два луча на фигуристов и сопровождать с запаздыванием! Сколько напоминать? Молодых мало на улице. Руденко, что у тебя за деятель пляшет в свадьбе – форма одежды парадная, а на голове каска? Оденьте по уставу! Отбой.
Носилки накренились, вдруг – вниз, подвальная недвижная стужа, я с собачьим скулежом вцеплялся в батареи, несли, сдергивали, придавливали локтем шею. Переложили на топчан – тотчас сел. Больше не ложиться. Тепло. Клинский – коротко остригся, обмороченно сдвигал губы дудкой. За желтой ширмой шаталась тень – выглянул Свиридов, ощерился и двинулся на меня, расстегивая рубаху.
– Хреново?! А мне? В синяк били! Какого хрена сел? Ляжь! Вот: в синяк били. – Вертанулся к Клинскому. – И ты смотри!
Я залез на каталку. Надо сказать: больше не лягу спать, я кашлял.
– Сюда. Теперь и шатание в ногах? – Из-за ширмы Свиридов вытащил длинного солдата, оторванный черный погон на неподпоясанном кителе, толкнул на стул спиной ко мне. – Причина? Кто приказал?
– За свободу хотели. За народ, – торопливо ответил солдат. Свиридов размахнулся и вмазал ему по щеке. Наклонился и прошипел:
– За какой на хрен народ? За какую, к чертовой матери, свободу?! – Завопил: – Кто водку принес в батальон?! Пьяные, падлы? Обиделись на выкрики? Сгоряча понеслось – да?! Я т-тебе по-ка-жу вырванные годы – про священный долг! Кто стрелял по вертолету?
– Товарищ солдат, молчать некогда, – уведомил Клинский. – В районе военное положение. В личной карточке есть ваша роспись, что законы военного времени доведены. Дело нешуточное. Тут домолчаться можно…
– Спьяну? – опять склонился Свиридов. – Сдуру? Все били и ты вдарил?
– Хотели… Ну, как лучше. Чтоб свобода как-то… Вместе, – промолвил после молчания солдат и слезливо выдохнул.
– Да твою же мать! Как пробить твою тупую башку?! – заревел Свиридов. – Скажешь: сдуру и один – десять суток губы. За свободу и вместе – десять лет! А при отягчающих – и лоб зеленкой помажешь! Тьфу!
Клинский посмотрел на часы и мягко погладил виски.
– Дуй отсюда, – махнул Свиридов. – Свободен. Погоди, только последнее скажи. Скажешь и пойдешь сразу. – И заорал во всю мочь: – Это он стрелял по вертолету?! Это он командовал?! Да?! – рывком развернул солдата ко мне. – Скажи! Да! – Тыкал в меня, другой рукой душил солдата локтем. – Да! Скажи! И пойдешь!
У солдата из ноздрей закапала кровь, он подхватывал ее губами.
Свиридов отворил дверь.
– Ступай. В синяк били. А виноватых нет. Снег клади на переносицу. Стой, я тебе бинт дам. Пройдет. Как звать? Пройдет, Михаил! Дома ждут? Дай тебе бог. Давай. Дуй до горы. Не он? Нет? Не боись, его не увидишь никогда, отпуск дам. Он?
Солдат шмурыгал, сморкался в бинт, задирал голову, смежив веки, будто прислушивался. Свиридов крякнул:
– Ступай. Дневальный, давай рентгенолога. Здрасти, товарищу грудную клетку. Подозрение на воспаление. Ходит, понимаешь, без головного убора. Ляжь, не бойся!
По запрокинутым рукам съехал свитер, расстегнулась рубаха, не дышать, живот придавил защитный фартук – прогудело.
Клинский возмутился.
– Свиридов, что за самодеятельность? Что-то при новом губернаторе вы много себе позволяете. Ты не в родном клубе! Что такое? Куда?!
Свиридов подпрыгнул и заглянул Клинскому за шиворот.
– Ерунда! Показалось, рубашка ваша маленько устала. Что ль, грязновата. А если и да, что ж такого? Кто узнает? Никому. Только вы и я – могила. Я побег. Да че вы смурной? Забудем. Пусть я шутил.
Клинский сызнова задудел губами, прикрыл ладонями ворот рубахи, я решил, он закашлялся, но он так смеялся.
Старый двигал по столу сгущенку.
– Шестаков оставил. Арестовали. Водоканал, какая-то механизированная колонна заявила, что давали. И он брал. При мне признался. Неудивительно. Не удивлюсь и… Нюхаешь? Я пьян! Полдня заливал на площади каток – боялся простыть. Молоко привозили. Время то же. Завтра надо убираться. Все наше я собрал в мешок, закидал грязными наволочками. Послезавтра – Москва. Дотерпишь?
– Еле хожу. Противно.
Медсестра уколола – начали антибиотики. Выпил витамины, полоскал рот. Температуры у меня нет, есть слабость. Парили ноги с горчицей. Научили позе для отхаркивания. Кашель редел, но, взрываясь, оставлял ноющую боль, лечь на живот. Пожалуй, болят кишки и желудок, я крутился, чтоб застать боль в изначальном месте, застать ее глаза.
Старый поискал врача по кишкам, обещали утром, может, эта боль – день без горячей пищи? Ночью никто не придет. Если воспаление, антибиотики снимут и его. Второе одеяло. Но я смогу встать?
На два часа меня хватит? Нам на руку – я валяюсь, сторожить не будут. До станции самое большее час, в поезде сразу лягу. Но все может наладиться уже утром. Отравился? Что я ел? Отбой.
Дежурная сестра Старому: вас спрашивает какой-то с мясокомбината Григорий. Говорит, вы знаете. Старый: мы ж не можем ему помочь, что он до нас прикипел. Скажите, не пускают к нам.
– Нет. Пусть ждет.
– Ты не спишь? Болит желудок?
– Никого нет?
– Мужики у телевизора. Чего тебе этот Гриша?
– Ты прав: их нам не сдвинуть. Но крыс мы приведем. Из мясокомбината. Ты понял? Они на взводе, жрать нечего. Если отрезать от воды – тут же сдернутся!
– Подожди, ты проснулся? Что несешь?!
– Не ной. Сколько цехов? Мясокостный есть?
– Опомнись, самое меньшее – триста тысяч… Разве можно?
– До города час пешком. Дойдут в двое суток. Как раз. Развилок нет. В поле не пойдут – снег. Ты ему объясни, как правильно… Попомнят. Зови!
– Что ты несешь?! – с сердцем воскликнул Старый.
– Все равно.
– Хорошо-хорошо, хорошо. Но тебе не все равно – запомни!
– …Да, Гриша, да, есть способ. Сядь. Трактор с плугом можешь?
– Да у меня кум в совхозе!
– Я тебе рисую: забор ваш, если лицом стоять.
– А где вахта?
– Вот. Это ручей, куда ходят пить. От угла забора пашешь вдоль ручья, до трубы, куда ручей втекает, и дальше – к дороге. Но между бороздой и дорогой оставляешь проход. В три метра. На этих трех метрах не колесить, чтоб не воняло. К воде им теперь не подойти – ночью они вдоль дороги уйдут, если вечером распашешь. Только не звони, что мы научили. Сделаешь, и сам за ворота не суйся.
Арест снайперов Время «Ч» минус 2 суток
Не мог спать, и Старый ворочался от возбуждения. Как пацан перед выездом в грибные места. Как после драки. Мучает близость завтра и его ненаступаемость. Кажется, сон – миг, закрыл глаза, открыл – утро. Выходит, до все решающего дня осталось моргнуть. Так близко, что горячо. Но это отсюда, с вечера. Когда просыпаешься, уже не чуется, что вчера – миг назад. Просыпаешься другим – ощутимо прожившим сонное время. Тело помнит. Похоже, двоится дума о смерти. Если воскресение есть – умирающего от него отделяет один последний вздох. Но с какой же тяжестью суждено отделиться от земной приснившейся жизни, если даже одна сонная ночь так тягостна? Не думать о завтра, так скорей.
Мешались обрывками хворь, московские стены, напряг побега; суть – бежать легко, явной силой они не остановят, если успеем тронуться; после бабы простуженная мокрая пустота, грязные ноги, собирал яблоки; уедем, улыбаться; завтра они подожгут – способный подонок – дорожки через улицу, и я б так сделал, и еще добавил дорожки запахов; как же нас крутанули! Не посплю – откуда силы?
После бабы ноги склеились, слизь, отмыть. Как там друг наш с плугом? Вдоль дороги им незаметно. С машины, если не знать, не видно. Даже стоя заметишь не вдруг. Повалят густо лишь в первые часы. К утру растянутся. В городе первое впечатление не от числа – от непрерывности. Закон: где шли первые – пройдут до последней, хоть лопатой бей. Переселение не сворачивает, оно затапливает преграды. Куда нам до мальчика. Мать честная, сколько ж ловил?! С каждого подвала! Где-то держать. Кормить! Есть, есть тонкости, чем перед выпуском кормить – он не знает. Нет температуры – добро. Больно эта медсестра колет. Если ухудшение – то ведь не такое, чтоб я слег. Не поймешь время.
– Выспался? А кто ж тогда храпел?
Укололи – уезжаем! Укол последний. Пропахана земля у мясокомбината. Тридцать семь и три. Надо было спать в шапке. Я напился – вкусная вода. Празднично смотрел на часы – они за нас.
Ни разу не кашлянул – и дышу свободней! Беленькая беременная с мочалкой и полотенцем. Жаль, не скажешь ей: хочешь выпить? Она приостановилась:
– Хочешь выпить? Заходи после ужина.
Вдоль стены поплелся за ней. Игрались дверью душевой: пусти, и я; а если кто придет? да спят все; а вдруг? Все спали, я дал знак, Старый перенес в уборную мешок с вещами и затолкал под шкаф. Лестница – рукой подать. Запоры на окнах уже ходили свободно. Я обхватил раковину.
– Ты что?
– Резко нагнулся. Замельтешило.
– Иди ляжь.
Уже нет? Браться за мыло – нет? Умоюсь, нельзя отступаться сразу же. Вытянул из стакана зубную щетку и с первого раза состыковал ее с пастой – выложил белую веревочку на мертвую щетину. Мы еще дойдем и до мыла. Ткнул щеткой в рот – изнанку губ противно ожгло, неживой вкус наступил на язык, полетела щетка, заструилась из тюбика паста, я к стене и – вырвало.
Как стал к стене, так и некуда отступить – на штаны. День начинался-то хорошим. Слабость, свет убавился, губы дергались, по нутру сквозила пахнущая чужим боль – набежали из коридора, толкаются. Больше нечем – давлюсь слюной, свожу губы – ползут безобразно. Старый подтирает, лазит вокруг, отбрасывает чужие руки: сам я, сам – вдруг кто-то увидит наш мешок! – ведите его, погодите, – смочил руку и смазал мне лицо тепловатой, щекотной водой, – вот мои ноги, задергалось, сжало, полезло толсто со рта, и обжала неплотная густая вата ожидания – что-то, вот-вот, я спекся. Зимним ветром дохнул нашатырный спирт – я уворачивался.
– Тридцать семь и восемь.
Я прошептал без губ: минуло полчаса. Голос рядом продолжал: ну что, диета, язык! – язык обложен, м-да, таблетки будет – раньше случалось? Пили, небось? Желудок промыть или подождем? Температура, что температура – это, может, и не связано. Свиридов тряс у окна черной фотобумагой – там легкие, как два батона хлеба белого. Есть уплотнение. Может, он воспаление на ногах переходил. Кровь брали? Лаборатория опечатана. Дурдом! Ну, Старый, ждешь, когда все уйдут, они ж не знают про нас, позови ее. Он – как не расслышал. Когда был последний стул? Цвет обычный? Никогда внимания не обращаете? Что ели? А кто с ним ходил? Допросите в изоляторе Шестакова: что ели? Опять судороги, тазик! Что, тазик трудно догадаться принести?! Поменяйте подушку, что он на мокром? Что он вам показывает? Старый, ты ж понял.
Старый сдержанно в общей тишине:
– Что, брат, болит? Желудок? Не беда, отравление, отлежишься, в легких ничего нет. – Отвлекал их вздором.
– Надо ее.
– Что он просит? Что он просит? – раскудахтался Свиридов. – А ну – тихо! Что он вам сказал?
Старый раздраженно мазнул ладонью по лбу и с покорно-бешеным участием переспросил:
– Что? Что?
– Ты знаешь. Как мне без нее. Зачем она умерла?
– Без ка-кого? – уточнил Свиридов, жадно задышав.
– Это он… так… – Старый в один глоток усмехнулся и поморщился и сжал мое плечо, глядя под ноги – седая голова. – Довольно! Зачем столько народа?! Дайте ему отлежаться!
– Лишние уходят! Ирина Борисовна, в палату постоянный пост, вызовите еще медсестру – семь секунд! Даю машину.
– Не нужно пост, – вздыбился Старый. – Я сам. Что потребуется, подам. Дайте нам покоя.
Свиридов носился:
– Вы сами не рвете? Он опять! Придется промывать. Я, конечно, могу позвонить, но неудобно! Ей небось после свадьбы не до тебя. Всем молчать! Она?
– Хотя бы.
– Она. Видишь, чего ему захотелось. Всего не могу! Вдруг дома нет.
Старый запечатал ладонями глаза. Мы слушали.
– Говорит шестой. Майора Губина домашний. Ктой-то? Здравия желаю, Елена Федоровна. Точно. Есть такое дело – Свиридов. А Виктор? Понял. Ночью поджиг. А я вообще-то до вашей дочери. Нет Ольги? Да. А когда? Это дело такое…
Старый зашептал скороговорно:
– Ну что, что, что ты сразу духом пал? Скажи, не нужно! Еще ведь подсадят медсестру! Долежи до машины. Господи, с чего ты взял, что все?!
– Никак нет, Елена Федоровна, ниче военного, все московские мои подопечные. Рвет одного. Поноса нет. Просит Ольгу. Что могу? Они разве понимают? Им кажется, раз из Москвы… До шести побуду и – в штаб. Извиняюсь. Мужики, нету ее. Зуб лечит. Да и кто ты ей, чтоб: ходи сюда! Сиделку привезли?
– Свиридов. Позвони, где она лечит зубы.
– Хватит! – рубанул Старый. – Поговорим без дураков!
– Мне уйти? – обиделся Свиридов.
– Пока вы здесь, он будет просить. Такое состояние, отлежится – придет в себя, я ведь тоже немного понимаю. Не сажайте сюда никого!
Занесли стол, сиделка-старушка записывала, расспрашивала, расчертила тетрадь, читала газету, зевала, уснула.
Я поднимал голову, чтоб проверить: могу? Время легконого, я чуял сон, только не осиливал уснуть, лоб холодный, нутро не болело – пекло, я проглатывал воздух, воду принесли холодней, нет кашля – печет не меньше, – так и должно, когда проходит? Тридцать восемь и две. Старый на часы:
– Половина двенадцатого. Еще ничего страшного.
– Сходи за ней.
– С чего ты взял, дурак? Хватит пить, понимай: вода не утолит, начнут действовать таблетки; а-а, доктор, входите.
Ладони утопали в животе, – о чем вам особенно неприятно вспоминать? – я не могу, что неприятно вспоминать, врач не знал:
– Что же это…
– Обыкновенное пищевое отравление, – цедил Старый.
– Что же предложить?
– Самое простое: два пальца в рот. Или прочистить желудок: вода с содой. Или с марганцовкой.
– Давайте, тогда пускай он действительно, что ли, два пальца в рот. Или с марганцовкой. Я еще подойду к шести.
– Не беспокойтесь. Я рядом, развитие у него обнадеживающее, утром проснулся зеленей. Зайдите утром.
«Попроси ее». – «Ты меня пугаешь, ясно скажи: все, я сошел с ума, решил оставаться, и я успокоюсь». Да кто там? Опять Свиридов:
– Мужики, нашел ее по телефонам, просил, расписал, но сегодня не может. Завтра! И то – благодаря мне. Завтра до обеда. Или к вечеру.
– Товарищ прапорщик, можно мне с ней переговорить? – И Старый ушел к телефонам. Сиделка проснулась: как?
– Уйдите. Вы мешаете. Отсюда. На хрен. Мне противно. Свали.
Она перенесла стул в угол. Я бесполезно матерился: глухая.
Старый: нет, не может сегодня. И не хочет. Хватит. В обед выпей чай, съешь сухарь – силы нужны. Болит? Ну, слабость, понятно. Раньше времени не думай.
Еще раз Свиридов:
– На завтра. Но ее сегодня повезут куда-то на процедуры, где-то рядом, – вдруг сегодня забежит? Но не настраивайся.
Метет. Всполошился: как метет? как же дорога? Нет, просто с крыши подуло, хорошо б до обеда поспать; пойди попроси ее лично, не откажет. Нет. Позови Свиридова. Зачем? Попрошу машину ехать к ней. Ты успокоишься? Спокойно. Мы собирались вырваться. Ты даже хотел больше, чем я, верно? Сейчас хочешь? Если ты сходишь к ней, да. Ты мне ставишь условия? Надо тебе! Срочно в Москву! В больницу! Глядеть кишки!
Нет. Нет, ничего не надо, сидите, это у нас так, рабочие вопросы. Воспоминания детства! Я лучше знаю, что ему сейчас лучше, ага, ага. Вот и сидите.
Прости, ты не виноват. Но что я ей скажу? Зачем она тебе?! Нам всего-то четверть часа, и нас нету, и все вот это останется здесь. Распахали, мы запустили ход. Утром вышли – три километра в сутки, – они завтра придут! Поймут же кто, нас же и заставят останавливать! Они не знают, что не остановишь. Уходим сегодня, все!
– Скажи: хочу еще раз увидеть.
– Мы сегодня не едем? Не едем? А когда едем? Завтра едем? Вообще – едем?
Чтобы не ждать, я придумал уснуть, Старый отправился, раздельно и неумело матерясь. Я очнулся среди работы. Нежданно вывалился из нее и оказался лежащим в полусонной постели – что делал? Старый держит за руки – выпустил и промокнул губы мои влажной тряпицей, я хватал ее губами – пить, – отнял; в комнате новая пустота и холод, вбежала со шваброй сестра – моет у кровати, испуганно поднимая взгляд. Так опять?
– Да-а, и что-то по типу судорог, – подтвердил Старый. – А сейчас тошнит? Дай-ка. Тридцать восемь и шесть. Ого.
Что в комнате нового? В каждом ухе свои звуки – посреди головы они бумажно терлись. Поиграл челюстями: не трещит в ушах? не заложило? Поднял часы к левому уху. К правому. Одинаково слышно. Без пяти пять. Старый тепло одет, с улицы. Я вспомнил.
– Нет. Я ее не нашел. Дома нет. Никто не знает. Только завтра. – И громче: – Пей чай горячий. – На кровати появился мой бушлат, шапка, теплые носки. – Дует. Ты оденься. На улице так тихо. Готовятся поджигать. У подъездов коробки с крысами, банки, керосин, ветошь, из проволоки крутят что-то вроде факелов. Подвалы настежь. Через проспект бревна, это им кажется – дорожка мусора. Баррикады! Хэх, так пусто… Хоть пьяного увидеть, или чтоб выматерил кто. Надевай вторые носки! Знаешь… – Старый поджидал ухода сиделки – тоскливый, куксился. – Может, прямо скажу им, что подыхаешь, пусть выпустят одного, лечиться. Мы выдумываем про них ужасы, если по-людски обратиться – отпустят?
– Нет. У меня же нет ничего страшного.