Время зверинца Джейкобсон Говард
«они евреи», — ответил я.
«а ты разве нет?»
«так ты знала?»
«сам знаешь, что я знала. вспомни про твой нос».
Я заснул, вспоминая об этом. Жаркие ублажения своей жены носом. Для того и существуют ночевки в отелях. Чтобы вспоминать. Чтобы скучать.
У Ванессы были странные взгляды на религию. В первые дни знакомства я счел ее язычницей. Она сквернословила, она богохульствовала, она запросто делала минеты в темных переулках. Трудно было представить себе человека менее благочестивого; однако же она терпимо относилась к людям глубоко религиозным и даже порой поощряла в них эту религиозность. Вполне возможно, что она приезжала к брату, узнав о его болезни, и не исключено, что она проводила параллель между его опухолью и состоянием своей матери, но об этом я мог лишь строить догадки. А в чем я нисколько не сомневался, так это в ее способности (посети она Уилмслоу в подходящий момент) превратить Джеффри в Иафета ничуть не хуже, чем это сделал раввин. Не исключено, что именно она подала идею о баал-тшуве, — с нее станется. Такие вещи вполне в ее духе: убедить кого-нибудь в том, что она якобы понимает его истинную сущность, и затем наставлять его на верный, с ее точки зрения, путь. Помимо просьб доставить ей оргазм носом, я не припоминаю никаких ее намеков на мое еврейское происхождение. Не знаю и знать не хочу, какие вещи она заставляла проделывать своим носом Джеффри, зато легко могу вообразить Ванессу наставляющей брата на верный путь к Иегове как к последней инстанции, способной решить его онкологические проблемы.
Я позавтракал в отеле, а затем на такси поехал к нашим Альцгеймерам, где мы договорились встретиться с Джеффри, — правда, теперь он уже не находил забавным это прозвище родителей. Существует забавная связь между забавностью и верой: как правило, то, что казалось забавным неверующему, перестает забавлять его после принятия веры, как будто они (забавность и вера) не то чтобы взаимозаменяемы, но как-то слабо совместимы в одном отдельно взятом человеке.
— Я всегда чувствовал, что там что-то есть, — сказал он мне.
Этим утром он сменил черную шляпу на вязаную ермолку.
— Где это «там», Иафет? — Он теперь не отзывался на имя Джеффри, так что приходилось или называть его Иафетом, или не называть никак.
Я бы сейчас не удивился, услышав, что все это время его мучила вовсе не опухоль — это его неправедно забытая еврейскость раздувалась в голове и давила на мозги, покуда он не надел ермолку и не отрастил пейсы, что тотчас же привело к благотворному результату. Чего доброго, он еще начнет проповедовать обращение в иудаизм как лекарство от всех видов рака.
Но оказалось, что под словом «там» он имел в виду свое сердце.
— Разве ты никогда этого не чувствовал? — спросил он, хлопая себя по груди.
— Я много что чувствую сердцем. Но не то, о чем ты говоришь. Только не начинай снова попрекать меня отрицанием.
— И ты не чувствуешь, будто тебе чего-то не хватает?
— Нет, Иафет.
— Не чувствуешь, что существует некий извечный вопрос, ожидающий ответа?
— Нет, Иафет.
Тут я покривил душой. У меня всегда имелся вопрос, ожидающий ответа. Но это был не тот вопрос, и ожидал он не того ответа, как это представлялось моему заново рожденному в лоне веры брату-иудею. Звучал этот вопрос так: «Куда подевалась книга как престижный объект и как источник мудрости?» А ответ следовало искать на полках для уцененных товаров в каком-нибудь провинциальном универмаге.
Он мне улыбнулся. Было странно видеть, как изменили его внешность борода, пейсы и ермолка. Глаза его казались более темными и блестящими, губы — более влажными, общий вид — более одухотворенным. Даже его пальцы как будто вытянулись в длину.
На полу у его ног лежала стопка книг в ярких обложках (кухонный стол был целиком занят мозаичным пазлом). Из соседних комнат доносились звуки ворочающихся во сне Альцгеймеров — или теперь их следовало именовать Альцлюбавичами?
— Мы можем изучать эти книги совместно, — предложил он.
Мне хотелось сказать ему: «Как ты думаешь, почему предложение изучать что-либо совместно сразу наводит на мысль о книгах, читать которые еще мучительнее, чем быть заживо съеденным крысами?»
Но это было бы слишком грубо даже для меня, притом что я изначально намеревался быть грубым. И я сказал так:
— Согласен, но с условием, что изучать мы будем предмет по моему выбору.
— И что это будет за предмет?
— Романы Генри Миллера.
Он закрыл глаза. Его веки стали более тяжелыми и темными, более средиземноморскими, чем были прежде. «Интересно, пользуется ли он косметикой?» — подумал я.
— Подозреваю, что ты его не читал.
— Не читал.
— Тогда почему ты закрываешь глаза с таким видом?
— Я спрашиваю себя, насколько его книги могут быть похожими на твои…
— Хотел бы я, чтоб мои были похожими на его, — сказал я. — Но я не понимаю, к чему тебе задаваться таким вопросом. Ты ведь и моих книг тоже не читал.
— Ты же знаешь, я никогда не увлекался чтением.
— Я знаю. Потому и удивляюсь, видя у тебя такую кипу книг.
— Ну, это совсем другие книги.
— Надо полагать.
Я взял верхнюю из стопки. Письмо справа налево, старинный шрифт — тяжеловесный и скорбный, в котором невозможно почувствовать музыку гласных. В ушах прозвучало шокирующее, непростительное, неопровержимое определение Святой земли, данное Леопольдом Блумом: «Седая запавшая пизда планеты».[100] Мы были два похожих еврея, Блум и я. Тонкокожие, всегда готовые увидеть оскорбление в чужих словах, всегда допускающие двойное толкование — пизда, если подумать, штука отнюдь не ничтожная, как-никак из нее все мы вышли, — ну да хватит об этом.
Но, как оказалось, пока еще не хватит.
— Ты когда-нибудь писал книгу про нас? — удивил меня внезапным вопросом Иафет.
— Про нас?
В качестве пояснения он покрутил одни из своих локонов, призванных изображать пейсы. Будь у меня пейсы, подумал я, так бы и крутил их все время, не смог бы удержаться. А то и машинально, сам того не замечая, выдергивал бы их волосок за волоском.
— «Нас» как чего-то единого не существует, Джеффри… то есть Иафет. И я никогда о «нас» не писал.
— Но почему? Что с нами не так?
— Просто мне это было неинтересно, как тебе неинтересно читать книги. И я не вижу, почему мой подход должен измениться только потому, что с тобой произошли какие-то трансформации, называй их как хочешь. У тебя есть опухоль. У меня ее нет. Если вера тебе помогает с ней бороться, прекрасно. Я очень рад за тебя, но не пытайся навязать свои понятия мне.
Это, в конце концов, оскорбительно.
— Ты упускаешь из виду один момент.
— Вот как? И что это за невидимый мною момент?
— Рабби Орловски сказал мне, что все лучшие писатели Америки — евреи. И еще он сказал, что никогда не слышал о тебе. А вот если бы ты писал книги о евреях, он бы наверняка о тебе слышал.
— Так ведь то в Америке.
— Он не слышал о тебе и здесь.
— Мило с твоей стороны сообщить мне об этом, Иафет.
— Я помню твое интервью в «Уилмслоу репортер». Ты сказал, что любишь писать о всяких дикостях.
— Ты мне это уже говорил однажды — когда сообщил о своей опухоли.
— А теперь говорю еще раз. Ты любишь писать о дикостях?
А где ты найдешь людей более диких, как не среди евреев?
Я посмотрел на него изучающе. Много ли дикости в этих ребяческих локонах и пейсах? «В ком найти больше дикости, чем в евреях?» Правильнее было бы спросить, в ком этой дикости еще меньше, чем в них. Впрочем, я вполне мог ошибаться — ведь ошибался же я во многих других случаях. Поначалу я решил, что Джеффри втиснул себя в благообразного Иафета, дабы таким образом справиться с диким сумбуром в своей голове. Но что, если все было наоборот: этим шагом он не только не преодолел нечестивое беспокойство, но и поднял его на новый уровень? Нет, он не лицемерил и не притворялся, в этом я его не обвинял; он просто продолжал идти вразнос, только будучи уже религиозным человеком. Разве у нас мало примеров того, как религиозные люди пренебрежительно отзываются о вере, а то и поливают бранью самого Господа? В этом они разительно отличаются от совестливых гуманистов, ограниченных узкими рамками рационального мышления. «Нет», — заявляет такой гуманист и дальше неколебимо стоит на своем. А с другой стороны, мы видим Джеффри-Иафета, который растягивает в улыбке свой влажный рот, возможно насмехаясь не только надо мной, но и над самим собой. Вера содержит в себе и самопародию, а безверие — нет. Как правило, безверие кладет конец всякой неопределенности и двусмысленности. В то время как вера — особенно еврейская вера, насколько я мог о ней судить по романам диких американских евреев, — затевала такие игры сама с собой, какие безверию и не снились. Даже самые благочестивые еврейские праведники в глубине души были хитрецами и манипуляторами.
Подобные мысли до той поры не приходили мне в голову.
Так что спасибо тебе, Иафет.
Означало ли это, что он был прав и я упустил из виду некий важный момент?
Вполне возможно, учитывая, сколько всего я упустил.
— И как твоя новая вера согласуется со всем злом, которое ты причинил мне? — спросил я.
— Не новая, а заново обретенная. Она всегда была тут, всегда тут. Как и у тебя. — Он дотронулся до моей груди и только затем изобразил удивление по поводу самого вопроса. — Зло?
Какое зло я тебе причинил?
— Как насчет моей жены? И ее матери?
— Ох, только не начинай это снова. Я же сознался, что просто хотел тебя подразнить.
— И каким образом бул-тшава…
— Баал-тшува.
Я не дал сбить себя с мысли:
— И каким образом это согласуется с издевательством над родным братом?
— Я тогда был нездоров. Согласен, в ночь твоей свадьбы я позволил себе вольности с твоей тещей. Но меня можно понять — воздух был пропитан любовью, Гершом.
— Ты же был шафером!
— Шафер, теща… это ж была свадьба!
— А что ты говорил о Ванессе?
— Как ты знаешь, наши предки невзлюбили Ванессу. Но я — другое дело. Мне она всегда нравилась. И я никогда не отзывался о ней дурно.
— Нет, отзывался. Ты делал это в разговоре со мной.
Он поправил на затылке свою шапочку.
— Ты же сам говорил газетчикам, что ценишь в людях дикость.
— И потому я должен ценить тебя?
— Нет, не меня — ее. Она реально дикая штучка, тебе далеко до нее в этом плане.
— И это я уже слышал.
— Но не принял во внимание.
— Откуда ты знаешь, что я принимаю во внимание, а что нет?
— Я иногда общаюсь с Ванессой. Она мне звонит. Она позвонила сразу же, как только узнала о моей опухоли.
— И сказала, что я недотягиваю до уровня ее дикости? Может, ты посоветуешь, как следует вести себя в браке с дикаркой?
— Откуда мне знать? Я никогда не был женат.
— И на что она жаловалась?
— Она не жаловалась. Но я уловил это в ее голосе.
— Что уловил? Рвущуюся наружу дикость?
— По голосу вполне можно почувствовать, что человек несчастен, Гершом.
— Да пошел ты с этим Гершомом! И вообще — разве хоть кто-нибудь из нас счастлив?
Неудачный вопрос.
— Я, — сразу ответил он, влажно мне ухмыльнувшись.
На этом разговор и завершился. Из спальни нас позвала проснувшаяся мама. Она обняла Иафета, поправила его ермолку и ущипнула за щеку.
— Хороший мальчик, — сказала она, глядя на меня, но имея в виду его.
Мне она только пожала руку. Писатель хренов, позор нашей семьи.
Отец сидел в постели, очищая грейпфрут; капельницы на сей раз не было. Он никого не узнавал, но казался вполне довольным. И со слюнявым вожделением поглядывал на мамины ноги, торчавшие из-под одеяла.
— Вот, полюбуйтесь на него, — сказала мама и рукой откинула с его глаз жиденькую прядь волос (необычное для нее проявление нежности к отцу). — Кайн айн хорех.[101]
40. ТОСКА
Так упустил я важный момент или нет?
Может, я лучше преуспел бы в этой жизни под именем Гершом? «Незнакомая Анна Франк», автор Гершом Аблештейн. «Выбор Мишны Грюневальд», автор Гершом Аблевюрт. «Мальчик в полосатой пижаме от „Дольче и Габбана“», автор Гершом Аблекунст.[102]
Может, я упустил свою дикость заодно со своей еврейскостью?
Едва я добрался до нашего лондонского дома, как позвонил Фрэнсис. Точнее, позвонила Поппи.
— Это Гай Эйблман? С вами будет говорить мистер Фаулз.
— Что за шутки, Поппи? — сказал я, узнав голос.
Но через пару секунд в трубке действительно раздался голос Фрэнсиса:
— Мой дорогой, я слышал, ты был нездоров.
— Точнее сказать, я был не в себе, Фрэнсис.
— Сожалею. Но сейчас ты уже в себе? Не составишь мне компанию за обедом? Тут рядом открылся новый ресторанчик.
— Эти ресторанчики сейчас открываются рядом со всеми, — сказал я.
— Есть предложения получше?
Я предложил встретиться в том самом антикварном ресторане, где я в последний раз общался с Мертоном.
— О боже, Гай, там жуткая теснота и кишмя кишит литературный люд.
— Как раз это мне и нужно.
Злачное было местечко, что и говорить. Всего через месяц после самоубийства Мертона там скоропостижно скончалась, не докушав десерт, одна особа, занимавшаяся поставками подростковой литературы во второразрядные супермаркеты. В туалете того же ресторана состоялась резонансная драка между супругом одной сотрудницы издательства и неким итальянским писателем, любовником этой самой сотрудницы. И там же пару дней спустя вывихнул плечо ветеран-репортер, имитируя перед коллегами боевые приемы оскорбленного мужа. В литературных кругах пошли слухи, что это место проклято. Как следствие, его популярность в тех же кругах резко возросла. Для меня это заведение тоже обладало своеобразной притягательностью. Как и многим другим, мне хотелось своими глазами увидеть эксцессы, сопровождающие «развал изнутри» всей нашей книжной системы.
Другой — изначально всего лишь подсознательной — причиной моего выбора было удовольствие наблюдать за мучительными попытками Фрэнсиса втиснуть свои телеса в узкое пространство между столиком от зингеровской швейной машины и изъеденной жучком старинной церковной скамьей.
— Примерно так же, только нравственно, я мучаюсь в последние недели, — сказал я, пойдя в наступление еще до того, как нам принесли меню.
В его внешнем виде произошли существенные перемены: исчезла дурацкая полосатая рубашка навыпуск, зато появился галстук. Этот галстук был мне особенно неприятен. Уж очень он смахивал на подарок от женщины.
— О боже, — простонал он, выставляя вперед ладонь, как для защиты от удара, — надеюсь, мы не будем устраивать скандал или побоище в худших традициях этого заведения?
— Там будет видно, — сказал я.
— Во-первых, я и предположить не мог, что ты обидишься.
— Я заранее знал, что ты так скажешь. О которой из обид сейчас речь?
— А их разве две?
— Думаю, наберется и побольше.
— Ванесса упросила меня прочесть роман, при этом ссылаясь на тебя. Я прочел, и мне он понравился.
— Фрэнсис, по всей стране полно людей, годами ждущих, когда ты прочтешь их рукописи и выскажешь свое мнение. Многие из них умрут, так этого и не дождавшись, а еще больше умрет на месте, получив твой вердикт. Каким образом Ванесса сумела обойти их всех в очереди?
— Она твоя жена, Гай. Я сделал это из уважения к тебе.
Что бы ты сказал, если бы я отфутболил ее рукопись?
— Я сказал бы тебе «спасибо».
— Ты шутишь.
— Я серьезно.
— Это хороший роман.
— Я тебе верю.
— Ты разве его не читал?
— Нет. Она против того, чтобы я читал его до публикации.
А что с Поппи?
— Та же история. Ванесса запретила показывать ей рукопись.
— Речь не об этом, Фрэнсис. Какие отношения у тебя с Поппи?
— Я ее люблю.
— Любишь?! Ей шестьдесят шесть, а сколько тебе — сорок два? Плюс к тому она мать одной из твоих клиенток и теща другого клиента. И плюс ко всему ты знал о моей любви к ней.
— Ты не говорил о любви. Ты говорил, что хочешь подкатить к ней яйца, а потом написать об этом роман. Я тогда же просил тебя отказаться от этой затеи.
— Ты просил отказаться от затеи с романом. А подкатывать яйца к теще ты как раз активно советовал.
Наш разговор перешел на повышенные тона, и к нему с возрастающим интересом прислушивались все прочие посетители тесного ресторанчика. Они ожидали продолжения. Во взглядах, которые я ловил на себе, чувствовался призыв: «Ну-ка, врежь ему хорошенько! Вышвырни его на улицу!» Без сомнения, аналогичные сигналы поступали от них и Фрэнсису. Им было все равно, кто из нас победит. Они просто хотели посмотреть драку, желательно с пролитием крови. Литературный агент против автора — этот кулачный поединок станет хорошим дополнением к коллекции трагедий и скандалов, сопровождающих загнивание и умирание нашей профессии. Жаль, что я не позвал сюда еще и Ванессу. Жена-писательница против мужа-писателя — то-то был бы славный бой!
— Ты ввел меня в заблуждение… — начал Фрэнсис, но тут наши разборки прервало появление жареного осьминога.
Я терпеть не мог жареного осьминога, однако заказывал его в каждом лондонском ресторане. Прямо мистика, да и только, — всякий раз, как я делал заказ, в самый последний момент из меня непроизвольно вырывались эти два слова: «Жареный осьминог». Подобные вещи случались и со многими моими знакомыми, которые так же непроизвольно заказывали и получали совсем не то, что в действительности хотели.
— Повтори еще раз, Фрэнсис, — сказал я, оправившись от потрясения при очередной встрече с треклятым моллюском. — Мне послышались слова «ввел в заблуждение».
— Да, ты услышал именно это, и именно это ты сделал: ввел меня в заблуждение.
— Это каким же образом?
— Ты уверил меня, будто у вас любовная связь. А никакой связи нет и не было.
— Поппи все отрицала, верно? Рано поутру в постели? Только не надо дерьмовых мелодрам. Я никогда не утверждал, что у меня с ней связь. Я говорил, что хотел бы этого.
Он хлопнул рукой по столу:
— Но она об этом даже не думала, Гай, пойми ты наконец! Даже не думала.
Имело ли смысл продолжать эти препирательства? Передо мной была одна из тех историй, которые стары как мир. У Поппи вдруг появляется поклонник в лице Фрэнсиса — неженатого мужчины немногим (всего-то раза в полтора) ее моложе, — и вместе с ним появляются перспективы на будущее, каковых перспектив не может быть со мной, ее зятем, в лучшем случае способным ради нее убить паука. Радуясь такой удаче, она старательно очищает шкафы своего прошлого от всяческих скелетов, могущих повредить ее идеальному образу. «Гай? Он так и сказал, нахальный мартышонок? Не смеши меня…» И вот я уже выставлен клеветником и очернителем женщины, которую он любит. «Даже думать не смей о том, чтобы подкатывать к ней свои потные яйца, Гай». И он уже не помнит, что когда-то сам же меня к этому подстрекал.
— О’кей, — сказал я. — Наверняка она даже и не думала.
Желаю вам большого счастья.
— Мог бы обойтись и без сарказма.
— Никакого сарказма. Я уверен, она отлично справляется с секретарской работой. Или она уже читает за тебя рукописи?
— Как раз об этом я хотел с тобой поговорить.
— Что такое, ты хочешь передать меня Поппи? А тебе известны ее литературные пристрастия?
— Нет, я не передаю тебя Поппи — хотя не сомневаюсь, что ты был бы этому рад. Поппи уходит в отставку. Как и я. С меня хватит. Староват я становлюсь для этой мышиной возни. Сейчас все уже не так, как было раньше. Я не получаю удовольствия от работы. Исчез сам ее дух, исчезают слова.
— А как же Билли Фанхаузер, ослепший от взрыва силиконовых сисек? Ты разуверился и в нем?
— Я сыт по горло этими фанхаузерами, Гай.
Я не поверил в его искренность. Он сказал мне только половину правды. Но в его решимости уйти сомнений у меня не было. Я уже видел, что его ждет в обозримом будущем: срезание листиков мяты для Поппи в благодатном Гдетотам-овер-Ищисвищи. Везунчик.
— Любовная идиллия в сельской глуши? — спросил я.
При этом я не стал упоминать коттедж Поппи и не сказал, что при моем последнем визите туда она поцеловала меня в губы. «Долгий поцелуй в самые губы, Фрэнсис». Стоит ли плевать ему в душу только потому, что он поступил со мной некорректно?
И вообще, мне и без того было о чем беспокоиться — я ведь только что лишился литературного агента.
— Для кого глушь, а я там чувствую себя владыкой бескрайних просторов, особенно после этого гнусного Лондона, — сказал он и попытался отрезать кусочек от своего осьминога. Не вышло. Теснота не позволяла расправить локти, чтобы нормально работать ножом и вилкой.
— А как же я?
— А что с тобой?
— Как быть мне?
— Ну, ты ведь не можешь поселиться в деревне со мной и Поппи, если ты об этом. Но в гости заглядывай, будем рады.
«Долгий поцелуй в самые губы, Фрэнсис». Но я заговорил о другом:
— Представь, каково мне сейчас остаться без агента. Как быть с моим новым романом?
Он глубоко вздохнул:
— Ты хочешь услышать от меня правду?
— Нет, не хочу, но ты все равно ее скажи.
— Порви его к черту.
— Порвать? Да там пока и рвать-то нечего. — Это была ложь, но с ее помощью я открещивался, хотя бы перед самим собой, от предлагаемого вандализма.
— Порви с этой идеей в целом. Уничтожь все наброски.
Уничтожь все, что ты мне показывал.
— Но я тебе ничего не показывал.
— Ты меня прекрасно понимаешь. Во всяком случае, наслушался я предостаточно: о нечестивом герое с опухолью в башке, вытворяющем всякие непотребства с женщинами, которые и сами те еще штучки, — этим сейчас никого не удивишь и не заинтересуешь. Литература такого рода канула в Лету, Гай. Если бы завтра ко мне в офис явился Генри Миллер, я указал бы ему на дверь.
— Просто ты испугался бы, что он мимоходом возьмет в оборот Поппи.
Внезапно меня охватил приступ отчаянной ностальгии, и я закрыл глаза, вспоминая последний поцелуй Поппи. А потом вспомнил то, чего не было и уже никогда не будет. Никогда-никогда…
«Сквиш-сквиш».
Открыв глаза, я обнаружил, что Фрэнсис начинает заводиться.
— Не примешивай Поппи к этой истории. К черту твою «Конечную точку»! Иначе эта книга реально станет для тебя концом всего, Гай. Ни один издатель ее не примет. Для кого она предназначена? На какой рынок рассчитана? Мне следовало изначально быть с тобой строже. Надо было требовать с тебя резюме на двух страницах с описанием читательской аудитории, которой ты адресуешь свои тексты. Средний возраст, преобладающий пол, вероятная численность. Именно так поступили бы другие агенты перед тем, как прочесть хотя бы слово из тобой написанного.
— Я уже давно издаюсь, Фрэнсис, не забывай об этом. Читатели знают мое имя, они знают, чего от меня ждать.
— К несчастью.
Прежде чем я ответил, он поднялся, направляясь в туалет. Там он пробыл четверть часа. Интересно, Поппи излечила его от запоров? Или усугубила их?
— Что означала твоя последняя фраза? — спросил я, когда он снова втиснулся за стол. — Ты сказал: «К несчастью». Поясни, будь добр.
— Гай, тебе пора смириться с тем, что времена изменились. Книги больше не бросают людей в дрожь, что бы ты в них ни написал. Этот мир ты уже не сможешь шокировать.
— Не смогу шокировать словом, ты об этом?
— Да, можно сказать и так.
— Но чем-то еще ведь можно? Вот только чем?
— Спроси что полегче. Я не знаю. Потому и ухожу. Может быть, тебе удастся получить ответ от Хейди Корриган.
— Хейди Корриган?
Это была та самая девчушка, чьим хвалебным отзывом издевательски советовала мне заручиться Флора.
Фрэнсис как будто слегка сконфузился.
— Шшшш! — прошипел он, понижая голос. — Этот вопрос еще не решен. Она пока что думает.