Время зверинца Джейкобсон Говард
До того момента я надеялся, что напугавшая ее тварь к нашему приходу исчезнет, уползет через вентиляцию или в сливное отверстие душа. Однако тварь не исчезла. Она расположилась на белоснежной подушке Поппи, поблескивая глазами-бусинками, широко раскинув мохнатые ноги и шевеля щупальцами у рта, — мерзостный ядовитый сгусток меха, как будто выкашлянный на постель гориллой.
— Ну и чудище! — сказал я. — Должно быть, это тарантул.
— Не убивай его! — взвизгнула Поппи.
— Не убивать? Тут уж или я его, или он меня.
— Только не на моей подушке. Я потом не смогу здесь спать.
Я вообще не представлял себе, как его можно убить, на подушке или где еще.
— У вас нет теннисной ракетки или рыболовной сети? — спросил я.
Несколько секунд она обдумывала этот вопрос. По выражению ее лица можно было догадаться, что она клянет свое пьяное отупение: «Теннисная ракетка, теннисная ракетка… Куда я положила эту ракетку?» Так и не найдя ответ, она оперлась на мое плечо и, балансируя на одной ноге, сняла с другой тапочек. Не в первый раз ей случалось опереться на мое плечо, чтобы снять обувь, но впервые она проделала это для того, чтобы я использовал обувь как орудие убийства.
Изнутри тапка была влажной от ее пота (в другое время я не преминул бы благоговейно поднести ее к своему лицу). Толстая веревочная подошва закручивалась кольцевым узором, и это подсказало мне манеру броска: как в игре набрасывают кольцо на колышек. От точности этого броска зависело многое. Поскольку Поппи не хотела, чтобы ее постель была испачкана внутренностями раздавленного тарантула, я должен был нанести не смертельный, а скользящий удар — но опять же не настолько скользящий, чтобы лишь разозлить тарантула, и достаточно сильный для того, чтобы сбросить его с постели, оглушить и, в идеале, обездвижить.
— Будь аккуратнее, — попросила Поппи, когда я примерялся перед броском. А я в этот миг воображал, как она подставляет мне свои губы со словами: «Будь понежнее со мной».
Оставшись в одной тапке, она напоминала цаплю, стоящую на одной ноге. Не понимаю, почему женщина, обутая на одну ногу, так волнует мужчин? Даже если она в возрасте Поппи.
Нет, особенно если она в возрасте Поппи.
— Дайте вторую тапку, — попросил я. — Вдруг первой промахнусь?
Она снова оперлась на меня. Дважды за этот вечер желанная и недоступная мне женщина опиралась на мое плечо, стоя на одной ноге. Осталось только сожалеть, что у нее меньше ног, чем у тарантула.
Оставшись без обуви, она почти сравнялась со мной ростом, так что наши глаза и рты оказались на одном уровне. Соприкоснувшись головами, мы могли бы ощутить пульсацию крови в наших висках.
Я метнул тапку. Насколько точным вышел бросок, не знаю, но после него на подушке не осталось ни твари, ни тапки.
Четыре-пять секунд в комнате стояла полная тишина.
— И что теперь? — спросила Поппи.
«А теперь мы займемся любовью на полу, чтобы скоротать время, пока он издыхает», — подумал я. Что-нибудь угасающее (не обязательно брак) придает сексу дополнительную остроту. Немцы называют это «Lust und Tod»,[74] а они знают толк в таких вещах. Наверняка и по-голландски звучит очень похоже. Дирк мог бы снять фильм с таким названием. Но, сказать по правде, я слишком боялся укусов очнувшегося паука, чтобы затевать возню на полу, кусая друг друга в исступлении страсти.
Прежде чем я успел что-то сказать, раздался визг Поппи. Паук появился из-за кровати, довольно резво перемещаясь в сторону платяного шкафа.
— Убей его, ради бога! — закричала Поппи. — Убей, пока он не забрался в мою одежду! Быстрее!
В шлепанцах быстро не побегаешь, но я успел обогнуть кровать до того, как тарантул нырнул туда, куда и сам я был бы рад нырнуть, — в шелковистые, ароматные складки ее платьев. Был момент, когда мы с тарантулом смотрели друг другу прямо в глаза, как настоящие ревнивые соперники, а потом я опустил на него ногу. Через подошву я почувствовал, как бьется, сопротивляясь, его крупное, мясистое, хрустящее тело. Убийство насекомого — нет, арахнида — вовсе не такое простое дело, как считают некоторые. Особенно если ты брезглив и подвержен тошноте. Я не мог заставить себя надавить сильнее и не решался убрать ногу; я боялся смотреть вниз и не мог не смотреть. Так и стоял.
— Мой герой! — сказала Поппи.
— Ну, это не совсем святой Георгий, сразивший дракона.
— Дракон меня бы не так напугал, как эта тварь.
«И вряд ли дракон так сочно хрустнул бы под моим шлепанцем», — подумал я.
— Я не знаю, что делать дальше, — сказал я, все еще не решаясь убрать ногу с тарантула из опасения, что он не умер.
— А я знаю, — сказала Поппи и налила нам по бокалу бренди.
— Меня трясет, — сказал я.
— Меня тоже, — сказала она.
Я протянул руку, она взяла ее, и мы рассмеялись.
Воспользовался ли я ее опьянением?
Да. Однако она была достаточно взрослой, чтобы самой решать, что ей нужно, а что нет.
Я притянул ее к себе и поцеловал в губы.
— Отличный бренди, — сказал я, кладя свободную руку на ее бедро и растопыривая пальцы, чтобы охватить как можно большую поверхность.
Она оттолкнула меня, и в ее смехе появились нервные нотки.
— Уходи! — приказала она.
— Не получится. Я стою на пауке, — напомнил я.
— Но ты ведь не можешь стоять тут всю ночь.
— Думаете, не смогу?
В жизнях мужчин и женщин случаются моменты глубокого взаимопонимания, на фоне которого нормы приличия кажутся изобретенными лишь для того, чтобы их нарушать. В такое время осознание того, что есть хорошо, лишь помогает нам полнее насладиться тем, что плохо.
Время зверинца.
«Сделай это, — подсказало мне выражение лица Поппи. — Сделай это, если ты в достаточной мере мужчина».
И я это сделал.
ЧАСТЬ II
ШУТКИ С ТЕЩЕЙ
22. ЗАПОР
Вскоре после самоубийства Мертона я обнаружил в «Писаке» — внутреннем издании одного из писательских обществ — две размещенные рядом статьи, одна из которых оплакивала кончину Мертона как огромную утрату для всего издательского дела, а вторая выражала тревогу по поводу хронических запоров у писателей. На первый взгляд между этими статьями не было никакой связи — но не для таких восприимчивых к тонким намекам людей, какими являются представители нашей профессии.
Хроническими запорами традиционно страдают все литераторы — и особенно тяжко беллетристы, у которых меньше поводов отрываться от рабочего стола и больше поводов для стресса в связи с риском творческой неудачи, — однако с недавних пор в писательской среде это заболевание приняло характер эпидемии. Само собой, мы не спешили доводить эти факты до сведения широкой публики. Никто из нас не хотел, чтобы обычный набор дурацких вопросов при интервью — в каком возрасте вы начали сочинять? откуда вы черпаете идеи? какие современные авторы оказали на вас влияние? и т. п. — дополнился вопросом о наших любимых слабительных средствах.
Но, по мнению Тора Энквиста, генерального секретаря Союза сочинителей, эта скрытность лишь усугубляла проблему. Чем меньше мы желали говорить на щекотливую тему, тем больше нас одолевали запоры. «Давно пора этому выйти наружу», — заявил Энквист, каковая фраза вызвала у меня двоякие ассоциации.
Почти одновременно с этим заявлением внутренний ежемесячник ПАРКЕР-клуба под названием «Опечатка» посвятил добрую половину очередного выпуска состоянию здоровья писателей, придя к выводу, что в сидячий компьютерный век наибольшую угрозу для нас представляет застой в кишечнике. Членам клуба предлагалось собраться на конференцию в лондонском Конвей-Холле, дабы как следует обсудить этот наболевший вопрос.
Здесь же публиковался перечень писателей-врачей, которые страдали от той же болезни и были готовы оказать своим пишущим собратьям медицинскую помощь по чисто символическим расценкам. А пока что всем нам советовали следовать диете, здесь же подробно описанной с приложением рисунков и таблиц. И не забывать о ходьбе. Главной бедой современного писателя стало то, что он разучился ходить.
Лично я не разучился. Правда, от запоров это меня не спасало. Я любил, с утра поработав за компьютером, совершить прогулку вдоль Темзы, когда мы жили в Барнсе, а после переезда в Ноттинг-Хилл — пройтись туда и обратно по Лэдброк-Гроув, обходя стороной книжные магазины. После встреч с Мертоном или Фрэнсисом я гулял по Сохо, а после визитов к офтальмологу — по кварталу Мэрилебон. Не считая того бродяги с внешностью Эрнеста Хемингуэя, я ходил пешком по Лондону больше, чем любой известный мне писатель. Я сделался одной из городских достопримечательностей. Гиды указывали на меня туристам. Встречные люди мне улыбались; кое-кто из них мог в прошлом быть читателем, но большинство улыбалось просто потому, что неделей ранее они видели меня на Джермин-стрит, вчера — на Уигмор-стрит, а теперь вот — на Сэвилроу. Ну как тут не удивиться?
А для меня самым удивительным обстоятельством было то, что, куда бы я ни шел, мне на глаза попадался бородатый псевдо-Хемингуэй, который все время что-то писал, сидя на скамейке перед пабом или за столиком кафе, а то и прямо на ходу в толчее оживленных улиц, безразличный к тычкам и раздраженным окрикам прохожих. Обувью ему служили какие-то картонные ошметки, голый зад светился сквозь протертые штаны. Интересно, как скоро я буду выглядеть подобным образом? Со своей стороны он не проявлял ко мне ни малейшего интереса. Он ни разу даже не взглянул на меня, уткнувшись в свой блокнот и беспрерывно делая записи.
Что он писал? Вел дневник о жизни большого города? Повествовал о том, как дошел до такой жизни? Его борода не могла скрыть волевые черты лица, а сквозь ветхую одежонку проглядывало крепкое жилистое тело; он мог быть кем угодно — безработным актером, драматургом, чьи пьесы были слишком глубоки для нынешних картонно-оберточных времен, или романистом, отвергнутым издателями из-за злоупотребления слишком умными словами. А может, он ничем не отличался от нас, остальных горемык-авторов, разве что куда более энергично и неутомимо боролся с запорами посредством ходьбы.
Но в таком случае почему я столь часто видел его сидящим где попало?
Да потому, что он был настоящим писателем. Он начинал свой день с прогулки в надежде, что это поможет ему опорожнить кишечник, но затем ему в голову приходила фраза, за ней тянулась другая, и вскоре он забывал обо всем, кроме слов.
Он писал и писал, порой просто с бешеной скоростью, и пальцы его сжимали ручку, как кинжал, а страницы блокнота перелистывались так яростно и торопливо, словно даже этот миг перелистывания был помехой, непозволительно задерживавшей течение его мыслей. Будь со мной Ванесса, она бы подбила меня украдкой заглянуть в его текст, а потом отдать ему всю мою наличную мелочь, но Ванессы рядом не было, а без ее подстрекательств у меня не хватало духу на столь дерзкую выходку.
В том, что касалось Союза сочинителей и ПАРКЕР-клуба, удивление вызывал не их повышенный интерес к содержимому кишок своих членов, но сам факт существования этих организаций. За те годы, что я подвизался на литературном поприще, всевозможные писательские общества и клубы расплодились, как грибы после дождя. Я вступил далеко не во все, но и того хватило, чтобы мой бумажник до безобразия раздулся от членских карточек, каждая из которых гарантировала какие-нибудь никчемные привилегии и преимущества — вроде содействия брокерской фирмы в устройтве моих финансов, или возможности покупать ненужные мне книги с пятнадцатипроцентной скидкой, или консультаций по изданию книг за свой счет (последнее прибежище авторов, стремящихся доказать всему свету, что тот был неправ, их отвергнув, хотя как раз в таких делах весь свет обычно бывает прав). Стремительное разрастание писательских организаций выглядело как минимум нелогичным. Казалось бы, авторов должно становиться все меньше и меньше в условиях тотального снижения спроса на книги, кроме произведений особого сорта, изданию которых Мертон предпочел безвременную смерть. Выживали только самые приспособленные к новым условиям, а мы не были самыми приспособленными. Однако в литературе законы эволюции, как и законы рынка, зачастую действуют шиворот-навыворот. С исчезновением очередного читателя здесь объявлялась целая сотня новых писателей, готовых занять его-штрих-ее место. Все шло к тому, что скоро читатели исчезнут полностью, останутся только писатели. Возможно, потому и разрастались писательские организации, что они давали последнее укрытие авторам — этакий приют на берегу Стикса, где ненужные людишки могут собраться вместе и утешать друг друга в ожидании, когда паромщик перевезет их на ту сторону.
«Мы все вместе уйдем, когда уйдем»[75] — чем не гимн для нашей писательской братии? Стоит ли тогда удивляться нашим запорам?
Теоретически развитию запоров подвержены все люди, ведущие сидячий образ жизни, однако я нисколько не сомневался, что у меня эта напасть была непосредственно связана с сочинительством, то есть с попытками по старинке играть словами в эпоху информационных технологий. Когда поток слов лился из меня свободно и легко, аналогично функционировал и мой кишечник. Когда слова переклинивало, то же случалось и с кишками. Но еще сильнее, чем творческий процесс, на работе кишечника сказывалось восприятие моего творчества окружающими: если моя новая книга получала одобрение Фрэнсиса, затем бедняги Мертона, затем рецензентов, это существенно облегчало вывод каловых масс из моего организма. Напротив, критические замечания литагента или издателя, как и негативные отзывы в прессе, заставляли меня обиженно замыкаться в себе, что приводило к обострению запоров. Один живущий в Лондоне американский писатель поведал мне о прямой взаимосвязи между пребыванием его книги в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс» и частотой его визитов в уборную. Несколько недель подряд в списке — и дело доходило до острой диареи, так что он ежечасно глотал имодиум; а если книга быстро исчезала из списка, его жене (врачу по профессии) приходилось сажать автора на диету из микролакса, лактулозы, солодового супчика и горячего карри.
В моем случае до таких крайностей дело не доходило. Сколь бы длительными ни были мои прогулки, нагулять приличный стул мне не удавалось, и никакие лактулозы в мире не могли пробить брешь в этой стене. Конечно, я был признателен Союзу сочинителей и ПАРКЕР-клубу за щедро проиллюстрированные схемы слабительных диет, но в их действенность мне не верилось.
Как назло, эти чертовы схемы увидела на моем столе Ванесса.
— Это что за хрень? — спросила она. — Какие-то кулинарные рецепты?
Выслушав мои объяснения, она брезгливо скривилась:
— Если ты боишься схлопотать рак толстой кишки, иди в больницу и сделай колоноскопию.
Сама Ванесса сделала уже невесть сколько этих колоноскопий. И ее мама тоже. Они обе страдали колоноскопоманией.
И они не были исключением. Почти все наши знакомые регулярно делали колоноскопию. Это как питание в дорогих ресторанах: пристрастишься, и уже не остановишься. Скоро обе эти процедуры будут проводиться одновременно в специально оборудованных заведениях. Вот тогда и я колоноскопируюсь, а пока что с этим обожду.
— Не думаю, что у меня там какие-то осложнения, — сказал я небрежно.
На самом деле я очень этого боялся, но, помимо этого, я боялся еще стольких вещей — в том числе быть найденным на унитазе с лиловым лицом после сердечного приступа, — что рак толстой кишки как-то терялся среди всех этих страхов.
— Постарайся больше гулять, — посоветовала Ванесса. — Чаще выходи из дома. Дай мне тоже спокойно поработать.
Она считала запоры ниспосланным мне свыше наказанием за то, что я будто бы тормозил ее собственный творческий процесс.
Тогда почему у нее самой не случались запоры вследствие творческого ступора?
Не сдержавшись, я озвучил этот вопрос.
— Мое безделье — это твои ни на чем не основанные инсинуации, — отрезала она. — Если я не поднимаю шума по поводу своего творчества, это еще не значит, что я ничего не пишу.
С этими словами она покрутила пальцем у виска, давая понять, что работа над романом не прекращается даже во время наших пикировок.
Как бы я хотел сказать то же самое о работе моего кишечника!
Не считая сочинительства и брака со мной, во всем остальном Ванесса была удачливой женщиной. О запорах она знала только понаслышке. Вы спросите: к чему тогда все эти колоноскопии? Хороший вопрос. Возможно, она воспринимала их как разновидность светских мероприятий. Или что ей нравилось разглядывать на экране монитора стенки собственного кишечника, по которому путешествовала камера. Или что у нее был роман с колоноскопистом. Во всяком случае, с дефекацией у нее никаких проблем не было. И у Поппи тоже. Обе проводили в туалете минимум времени, справляясь с этим делом легко и непринужденно, как дикие животные. Думаю, если бы мы жили посреди саванны, они по нужде запросто выскакивали бы на минутку с заднего крыльца. Собственно, так они и поступали во время нашей поездки в автофургоне из Перта до Брума через Манки-Миа.
Отсутствие у них запоров лишний раз подтверждало, что обе женщины не были созданы для литературной деятельности. Точно так же, как мои запоры свидетельствовали об обратном.
Роман «Шутка с тещей» продвигался туго. Мне совсем не нравился мой герой, Мелкий Гид, о чем и сигнализировали запоры. Я просыпался рано утром, исполненный писательского рвения, с чашкой чая садился перед компьютером, перечитывал накануне написанный текст и отправлялся в уборную, испытывая естественные позывы, но на унитазе меня вновь поджидало фиаско. И в этом был виноват Мелкий Гид.
Что же с ним было не в порядке?
А не в порядке с ним было то, что он был слишком в порядке. Слишком нормальный, ничем не примечательный. Недостаточно дикий.
Такое порой случается с тобой же придуманными персонажами. Как только они обретают самостоятельность — а персонажи должны ее обрести, или же автору лучше сменить профессию, — ты волен их не любить и даже презирать. А бывает и так, что ты ненавидишь их до середины книги, а потом привязываешься к ним настолько, что уже и повествование тебе не в радость без этих антигероев. Именно эту особенность работы над романом Ванесса никак не могла усвоить. У нее с первой же страницы было ясно, кого из героев она намерена умертвить и ни при каких обстоятельствах не пощадит его жизнь. Или его-штрих-ее жизнь? Нет — однозначно его.
— Романы не сводятся к актам возмездия, Ви, — сказал я ей однажды. — Флобер не изображал Эмму Бовари поганкой, заслужившей свою участь.
— Это потому, что Эмма Бовари не была поганкой, заслужившей свою участь.
— Рад, что ты это поняла.
— А вот Шарль Бовари был поганцем, и он свое заслужил. Я изумленно округлил глаза.
— Ты пиши по-своему, — сказала она, — а я буду по-моему.
Честно говоря, мои романы также не обходились без актов возмездия, но по ходу повествования я всегда открывал в своих отрицательных персонажах что-нибудь положительное. В то же время мне порой переставали нравиться герои, изначально бывшие моими любимчиками.
Но Мелкий Гид как нагнал на меня скуку поначалу, так и продолжал нагонять ее в дальнейшем. Должно быть, я перестарался, дистанцируясь от своего героя — в частности, не позволив ему стать профессиональным писателем или эстрадным комиком. Я не сделал из него более раскрепощенную, склонную к риску и авантюрам версию самого себя, и в результате получилось нечто блеклое, ни рыба ни мясо. Совершенно непонятно, что могла бы найти в нем Полина / Поппи. Более того, я сам не мог найти в нем ничего, достойного интереса.
Между тем дела в реальном мире шли из рук вон плохо. На одного читателя приходилась сотня авторов, издатели сносили себе черепа, литагенты уходили в подполье; какой-то шизик подрывал продажи моих романов преувеличенными похвалами на «Амазоне»; средняя цена книги в супермаркете грозила вскоре сравняться с ценой пакетика чипсов; общенациональная газета, по слухам, привлекала к литературному рецензированию школьников за неимением других желающих с этим возиться. И что я мог противопоставить кризису? Мелкого Гида? Какое лекарство от литературной депрессии мог предложить Мелкий Гид? Что вообще он мог предложить, кроме пустого надувания щек?
Как там говаривал мой старый учитель Арчи Клейбург? «Читайте книгу нутром, пропускайте ее через свои кишки». Неудивительно, что мой кишечник отказывался нормально функционировать. Ничто в Мелком Гиде не ассоциировалось с емким дремучим словом «нутро». Кишка у парня была явно тонковата. Ему не хватало цинизма и грубости. Он не являлся причиной моего запора, он этим самым запором и был. Герой, которого мне нужно было из себя выдавить, заперся внутри меня и решительно не желал выдавливаться вон.
Как это следовало понимать? Что я сам заперся внутри себя?
На этом этапе мучений мне пришла в голову мысль съездить в Уилмслоу и повидаться с Лапочкой Джеффри.
23. МЕНЬШЕ ДА ХУЖЕ
Я не мог просто сесть в поезд и поехать в Уилмслоу. К тому времени когда я наконец определился с днем поездки, моя записная книжка-календарь была вся испещрена красными восклицательными знаками, словно в преддверии опасного путешествия вглубь неизведанных земель. А как только я назначил дату, мне позвонила Маргарет Трэверс, секретарша покойного Мертона, и сообщила, что мой новый издатель хотел бы со мной встретиться. Как насчет следующей среды в час пополудни?
В таких случаях поспешное согласие идет во вред репутации.
— Минутку, сейчас сверюсь со своим ежедневником, — сказал я деловым тоном и пошелестел первой попавшейся под руку бумагой. — Что ж, если перенести пару не очень срочных дел, то смогу. Среда, в час дня. Отмечено. А кто это?
— Это Маргарет.
— Нет, я спрашиваю про замену Мертона.
— Мертона заменить невозможно.
Я расслышал слезы в ее голосе. Наверняка она плакала каждый день со времени его смерти. Были ли они любовниками? Я уверен, что нет. Несмотря на ее туго стянутые поясом плащи в стиле женщин-вамп из черно-белых фильмов пятидесятых, несмотря на интимную хрипотцу в ее голосе и на отдающее медом произнесение имени Мертон, Маргарет Трэверс оставалась секретаршей старой школы, одинаково верной своему мужу и своему боссу. Когда она говорила, что Мертона заменить невозможно, подразумевались его человеческие качества и его профессионализм как издателя.
— Конечно же, его не заменить. Я только хотел узнать… — Тут я запнулся, подбирая слово вместо «замена». — Я хотел узнать, с кем мне предстоит иметь дело.
Отвечая, она понизила голос, словно боялась осквернить память Мертона, называя имя его преемника:
— Это Сэнди Фербер.
Я знавал одного Сэнди Фербера. Когда-то он владел преуспевающей минималистской галереей в Хокстоне, помогая раскрыться молодым талантам; потом он возглавил небольшое, но авторитетное издательство под названием «Меньше, да лучше», специализировавшееся на художественных альбомах и монографиях по искусству; а следующим этапом его карьеры стал пост заведующего отделением художественной литературы в книготорговой фирме, очень скоро обанкротившейся. Но и за то недолгое время Сэнди преуспел в изгнании с магазинных полок всей мало-мальски качественной литературы. Он похвалялся тем, что в процессе формирования ассортимента прочел как минимум по одной фразе во всех свежих изданиях, открывая каждое на сотой странице и бракуя те образцы, где ему виделись «попытки умничать». Я приветствовал его крах статьей в журнале «Букселлер», предположив, что выбор сотой страницы объяснялся неверием Фербера в способность читателей осилить художественный текст большего объема, ибо сам он был на такое неспособен. И банкротство обширной сети книжных магазинов, увы, стало доказательством его правоты.
Но преемник Мертона никак не мог быть тем самым Фербером. При Мертоне издательство «Сцилла и Харибда» выпускало романы в шестьсот-семьсот страниц плотного текста. Помнится, однажды Мертон выразил недовольство тем, что в моем романе слишком много диалогов, из-за чего страницы неплотно заполнены буквами («слишком много белых пятен»). Сэнди Фербер, большой любитель пробелов в искусстве и вообще, совершенно не подходил для работы с такой литературой.
Поездку в Уилмслоу пришлось отложить. Ванесса была разочарована. Она надеялась получить весь дом в свое распоряжение, чтобы ее роман какое-то время мог топтаться на месте без помех с моей стороны.
Как ни странно, разочарован был и Джеффри, когда я сообщил ему по телефону, что не смогу приехать в назначенный день.
— Ты уже очень давно не был дома, — сказал он с упреком. — Человек должен чаще видеться со своими родными.
Я не согласился с ним насчет необходимости частых семейных встреч, но пообещал приехать при первой же возможности.
— Хорошо, — сказал он.
Между тем я основательно прочесал интернет, но среди всех попавшихся мне Сэнди Ферберов не оказалось ни одного человека с издательским прошлым, могущим объяснить его появление на месте Мертона. И я решил, что неверно расслышал Маргарет. Она могла иметь в виду Шандора Фербера, а то и Салмана Фербера, переброшенного сюда головной шведской компанией откуда-нибудь из Венгрии или с Индийского субконтинента — не так уж важно откуда, ибо в любом другом месте планеты издательское дело пребывало в лучшем состоянии, чем здесь. Но кем бы он ни был и откуда бы ни прибыл, я надеялся на успешное сотрудничество.
Маргарет говорила о ланче с издателем, что предполагало разговор тет-а-тет, хотя местом встречи она назвала комнату для заседаний в издательстве, способную вместить человек тридцать. Я не удосужился спросить, почему только что назначенный издатель пожелал встретиться именно со мной, притом что многие авторы годами не видятся со своими издателями. Как-никак я был не последним по значимости автором в «Сцилле и Харибде»; потому, вероятно, новый издатель пожелал установить со мной личный контакт и, как принято у венгров или кого там еще, потолковать по душам «о нас, о горсточке счастливцев, братьев…».[76]
Я прибыл на место за десять минут до условленного срока, для подстраховки выучив несколько имен популярных венгерских прозаиков, а также на всякий случай ознакомившись в общими тенденциями развития индийской литературы. Меня тотчас окружили официанты, предлагая выпивку. А еще через полчаса помещение было заполнено постоянными авторами «Сциллы и Харибды» — их пришло не менее трех десятков.
Вел это собрание Сэнди Фербер. Не Шандор и не Салман, а Сэнди. То самый Сэнди. Он поприветствовал каждого из нас по имени, не заглядывая при этом в шпаргалку.
— Привет, Сэнди, — ответил я в свой черед, и эти слова заледенели у меня в глотке сразу после артикуляции.
Нагнать холоду он умел здорово, и это ощутили все в комнате. Причем от него веяло не пуританским холодом, а скорее леденящим развратом, как будто он только что занимался любовью с зомби. Анорексичные мужчины вообще редкость, а в издательском бизнесе и подавно. Вспомнив навыки, приобретенные в «Вильгельмине», я на глазок снял с него мерку: грудь — восемьдесят сантиметров, талия — шестьдесят пять, шея — тридцать. И под его одеждой достаточно свободного места еще для одного человека тех же габаритов.
При всем том он был элегантен. Черный костюм и белоснежная сорочка, застегнутая под горло, но без галстука.
Его мимика находилась в обескураживающем диссонансе с произносимыми словами. Когда он говорил о нашем славном литературном прошлом и об успехах, достигнутых издательством благодаря нам, авторам, взгляд его скорбно опускался долу, а рот злобно кривился. Казалось, ему хочется состроить вежливую улыбку, но лицо, помимо его воли, не позволяет этого сделать.
— До чего странный тип, — прошептал я сидевшей рядом Бобо Де Соузе, последней обладательнице премии «Чистая страсть» от Ассоциации романтических писателей. — Вот он здесь перед нами, а голос звучит будто с того света.
— Все потому, что у него совсем нет губ, — ответила Бобо. — Рот как прорезь на лице, и больше ничего.
Я снова взглянул на Сэнди. Бобо была права. Рот его казался каким-то недоделанным, неживым.
— А ты наблюдательна, поздравляю.
— Просто у меня была возможность рассмотреть его вблизи, — прошептала она. — Когда-то я писала для него монографию по искусству, это было еще до романтических дел.
— Романтических дел? Это такой эвфемизм?
— Для траха, ты хочешь сказать? Нет, я про свои книги.
Хотя мне случалось с ним и трахаться.
— Неужели Сэнди Фербер трахается?
— В режиме нон-стоп.
— Избавь меня от подробностей.
— Я не говорю, что со мной. Нон-стоп в том смысле, что переходит от одной женщины к другой.
— Но почему?
— Спроси у него.
— Нет, я о том, почему женщины ему дают? Как они не боятся замерзнуть в его объятиях?
— Женщины видят в нем вызов, Гай. Каждая думает: «Вдруг мне удастся его разморозить?» — А тебе удалось?
— Спроси у него. Но я нашла его возбуждающим — на трупно-безгубый манер.
— По мне так звучит совсем не возбуждающе.
— Это потому, что ты мужчина. Ты не представляешь, какие вещи могут возбудить женщину.
— А с головой он дружит, как по-твоему?
— Дружит или нет, но способен он на многое.
— Способен на многое? Этот Сэнди Фербер?
— Именно так. Десять лет он заправлял миром искусства, а теперь взялся за литературу.
— И в два счета разорил книготорговую фирму.
— То-то и оно.
Как выяснилось, Фербер собрал нас затем, чтобы обсудить последние потрясающие открытия в сфере цифровых технологий. Слова «потрясающие открытия» он произнес голосом, едва не сорвавшимся в тоскливый вой, а при упоминании «цифровых технологий» обвел комнату взглядом человека, убежденного в том, что один из присутствующих жестоко надругался над его родной сестрой. Далее он призвал нас перестроить свою работу с учетом изменившихся условий. Литература в ее традиционном виде себя исчерпала; будущее за новыми платформами (он так и сказал: «платформами»), которые нам предстояло освоить. Вот, например, интерактивные рассказы для смартфонов и мобильников. Ныне под чтением уже не подразумевалось пролистывание на сон грядущий нескольких страничек из толстого тома, осилить который до конца вам так и не суждено. Мы получили исторический шанс спасти чтение от привязки к печатному слову. Через год наше издательство должно выбросить на рынок не менее тысячи новых мобильных историй. Назовем это «литературой автобусных остановок» — истории, помогающие скоротать время до прибытия транспорта, до смены цветов светофора или до подхода официанта в кафе. Короче, литература отныне будет заполнять пробелы и паузы, неизбежно возникающие в стремительном течении нашей жизни.
Что говорилось дальше, я не запомнил. Я провалился в черную дыру и пробыл там не знаю сколько времени. К действительности меня вернула Бобо Де Соуза, спросившая, что я с собой вытворяю.
— Ты о чем? — не понял я.
Она молча указала на страничку раскрытого передо мной блокнота, усыпанную волосками из усов.
— Ох, извини, — пробормотал я, трогая остатки растительности на своей верхней губе.
— Ты не передо мной, а перед своими ручонками извиняйся. — Это я от страха за нас всех.
— За меня пугаться не надо, я в порядке, — сказала она. — И буду чувствовать себя еще лучше, если ты разрешишь позаимствовать твои усы.
— Пожалуйста, — сказал я, подвигая к ней блокнот с выдранными волосками. — Мне они уже не пригодятся.
— Да я не об этом, а об идее выдирания усов. Хочу наградить такой привычкой одного из своих героев. Это будет покруче, чем просто их теребить.
— Он, должно быть, тот еще пройдоха, этот твой герой?
— Нет, скорее недотепа.
И Бобо ущипнула меня за руку. Я истолковал этот так: она хорошо ко мне относится, но не находит меня возбуждающим.
А Сэнди Фербер продолжал распространяться о несущественных пробелах, пустотах и паузах в нашей стремительной жизни.
— Думаю, это он о тебе, — прошептал я Бобо.
В тот же момент Сэнди уставился прямо на меня.
— И я хочу, друзья и коллеги, — заключил он под аплодисменты, — чтобы эти пробелы были заполнены вами.
Засим он попытался улыбнуться, что в его исполнении напомнило гримасу висельника, адресованную палачам.
24. КРУГ СЕМЬИ
На следующий день я сел в неприятно кренящийся на поворотах скоростной поезд и отправился в самое Сердце тьмы,[77] каковым для меня был Уилмслоу.
Сияло солнце. Бурлили ручьи. Рогатый скот тыкался мордами в траву. Нет таланта к описаниям природы? Это у меня-то?!
Сказать по правде, сама поездка заняла так мало времени, что о ней можно было бы не упоминать вообще. Ванесса и Поппи по-прежнему часто ездили в те края, и я по-прежнему не знал, чем они там занимались. Для меня же это было возвращением не только к своим пенатам, но и к тому человеку, каким я некогда был. Казалось, Уилмслоу имеет надо мной тайную власть и может по своей прихоти отпустить меня в Лондон либо снова взять в оборот. Все дело было в «Вильгельмине». Неужто моим истинным призванием все-таки были не книги, а модные наряды, прилавки и кассовые аппараты? Если многие поколения твоих предков были лавочниками, это у тебя в крови, и от этого ты никогда полностью не избавишься. Мэгги Тэтчер даже на посту премьера оставалась дочкой бакалейщика. Вот и я — не был ли я в глазах других писателей вечным продавцом из бутика?
А ведь имелась еще и семья, каковой я, по мнению Блистательного Джеффри, бессовестно пренебрегал. Не ему бы говорить подобные вещи. Если на то пошло, ему бы лучше и вовсе не раскрывать рта. Словарный запас Джеффри был скуден, а самыми употребляемыми словами в нем являлись «шикарно», «прелесть» и «соси хер». Лично я чаще прочих слышал последнее выражение. Гомофобия мне была свойственна не в большей степени, чем арахнофобия, — не в том смысле, что мне хотелось давить геев каблуком; просто я был далек от этого, не вникал в их однополые радости и слова «соси хер» полагал возможным адресовать только женщинам. А вот Джеффри в такие радости вникал и слова эти адресовал кому ни попадя.
Я никогда не был сторожем своему младшему брату. Да в этом и не было нужды, ибо его без устали сторожила и оберегала наша мама, ежеминутно готовая его подхватить, если он упадет, а падал он часто. Как-то раз он упал в глубокий обморок, когда я дал ему подзатыльник из-за порванных страниц моего школьного учебника. Упал и минут десять не подавал признаков жизни. «Ты его чуть не убил», — потом упрекала меня мама.
Чуть, но не убил же?
Той ночью она взяла Джеффри к себе в постель.
Впоследствии он стал падать в обморок по любому поводу, а виновником этого, естественно, считался я. Иногда, вроде бы лежа без признаков жизни, он тайком от мамы приоткрывал один глаз и хитро мне подмигивал. Каким образом он умудрялся имитировать смертельную бледность, я не могу понять до сих пор. Вообще, эти его имитации быть столь убедительными, что даже хитрые подмигивания не избавляли меня от страха за жизнь брата и от чувства вины. Пусть я его и пальцем не трогал, но он сумел внушить мне мысль, что я представляю угрозу его жизни уже самим фактом своего существования. И ту же самую мысль он сумел внушить маме. «Прочь отсюда!» — кричала она мне, опускаясь на колени рядом с бесчувственным телом брата.
Нечто подобное в сходной ситуации приходилось выслушивать Каину.
Насчет отца я не могу сказать, что он любил Джеффри больше, чем меня. Но со временем он практически перестал замечать нас обоих, ибо мама завладела его вниманием целиком и полностью.
Наши родители были еще живы, но прогрессирующий маразм приковал их к довольно уютным — с желтыми стенами и оранжевыми коврами — апартаментам всего в квартале от «Вильгельмины», где они жили на полном пансионе под заботливым присмотром Милейшего Джеффри. Между тем его стараниями магазин все более ориентировался на гей-культуру, набиравшую популярность в наших северных графствах. Жены футболистов обожали Душку Джеффри, однако сами эти жены вращались в среде тех же геев. По сути, он вернул «Вильгельмину» ко временам, когда мама корчила из себя первую леди Уилмслоу, так что мое пребывание у руля семейного бизнеса, внесшее в этот бизнес мужское начало, обернулось лишь кратким и теперь уже прочно забытым перерывом между правлениями двух «королев».
Не потому ли мама всегда больше любила Джеффри, что он был для нее как дочка?
Ядовитое замечание, согласен, но в этом и заключалась проблема моего общения с Джеффри: рядом с ним я пропитывался ядом.
Прежде чем появиться в «Вильгельмине», я заехал к нашим Альцгеймерам — так мы между собой называли родителей. Сделать это настоятельно рекомендовал мне Джеффри, и не без задней мысли: я и без того намеревался их проведать, но теперь мой визит выглядел так, будто плохой сын проявляет сыновние чувства лишь под давлением своего хорошего брата. Хотя ехидно-уничижительное прозвище Альцгеймеры придумал для них как раз он.
Родителей я застал складывающими мозаичную картинку Честерского замка. Ту же мозаику с тем же замком они складывали и в мое предыдущее посещение. Должно быть, когда по завершении картинки они просили новую, им давали ту же самую, а они либо этого не замечали, либо ничего не имели против. Обычное дело: большинство читателей в этой стране, едва закончив одну книгу, приступали к следующей, точно такой же во всех отношениях, кроме некоторых второстепенных деталей сюжета, а ведь они не могли в свое оправдание сослаться на старческий маразм. Глядишь, и наступит время, когда человеку будет хватать одной книги на всю жизнь. Прочел и тут же начал сначала. Как говорят американцы: «Снова, и снова, и снова опять».
Мама меня узнала, отец — нет. В прошлый раз было наоборот, что свидетельствовало о некоторой переменчивости их состояний.
Она, как всегда, смотрелась прекрасно в розовато-лиловом костюме от «Шанель» с узкой юбкой, которая открывала ее изящные ноги, в данный момент широко расставленные, подобно ногам счастливчика-тарантула на теплой подушке Поппи в Манки-Миа. Имелся и берет, по-прежнему лихо заломленный набок, вот только стрелка-антенна на нем печально поникла и уже не казалась способной принять какие-либо сигналы.
— Что ты здесь забыл? — спросила она, глядя куда-то поверх моего плеча.
— Тебя, — сказал я, пытаясь поцеловать ее в губы.
Куда же они делись, ее губы? Аналогичный вопрос, наверное, возникал у Бобо Де Соузы, когда она и Сэнди предавались леденящей страсти.
Однако в мамином случае все объяснялось просто, не в пример Ферберу. Несколько лет назад она сделала пластическую операцию, чтобы походить на одну итальянскую порнозвезду, но затем возненавидела губастый рот, которым ее снабдили хирурги, и потребовала удалить его ко всем чертям. В результате она осталась вообще без губ.
— Эй, мистер умник! — подал голос отец. — Ты к кому лезешь целоваться?
Мама пожала плечами.
— В нем проснулся инстинкт собственника, — сказала она и покрутила пальцем у виска, точь-в-точь как это делала Ванесса, говоря о непрерывности своего творческого процесса.
— Просто я восхищаюсь твоей женой, — сказал я отцу.
— Женой?! Кто тебе сказал, что это моя жена?
— Я всегда это знал.
— Значит, ты всегда ошибался. Это не моя жена. У меня нет жены.
Разговаривать с ним было бесполезно, как с Отелло в припадке ревности.
— Он считает меня своей любовницей, — прошептала мама. — Он думает, что бросил свою жену из-за меня.
— Я восхищаюсь ею, кем бы она ни была, — сказал я отцу.
Сочувствия к нему я не испытывал — чего вы хотите от человека, который никогда не питал горячей любви к своим родителям или никогда не видел их полностью вменяемыми.
— Взгляни на эти ноги, — сказал отец, звучно булькая слюной.
— Красивые, — согласился я.
— Красивые, и только? Да они шикарны! У моей бывшей жены были похожие, но эти гораздо лучше, чем у нее.
— Ты считаешь это оскорблением или комплиментом? — спросил я у мамы.
— Ни тем ни другим. Он ведь чокнутый.