Время зверинца Джейкобсон Говард
Спустя неделю она попросила меня покинуть дом. Нет, не навсегда. И даже не на сутки. Просто не появляться там в дневные часы.
Через такое мы уже проходили.
— Я не слышу собственные мысли, когда ты молотишь по клавишам, — постоянно жаловалась она.
Обычно я вместо ответа поплотнее закрывал свою дверь и больше никак не реагировал на эти жалобы. Мы жили в трехэтажном особняке с мансардой и подвалом. При этом мой рабочий кабинет располагался в подвале. Но на сей раз она ворвалась ко мне, сверкая глазами и размахивая руками, как когтистыми лапами. Я испугался не за себя, а за нее.
— Умоляю! — завопила она и сделала такое движение, будто собиралась упасть мне в ноги. — Могу я тоже хоть немного поработать над своей книгой?
Я вызвался обить кабинет звукоизолирующим материалом, забаррикадировать дверь матрасами, приглушить клавиатуру самыми мягкими прокладками, какие только сумею найти.
— Буду печатать через слой лебяжьего пуха, — пообещал я. Но всего этого ей было недостаточно.
— Я хочу, чтобы тебя не было дома с восьми утра до восьми вечера, — сказала она. — Дело не только в звуках твоего компьютера, оно еще и в твоем идиотском шевелении губами на кухне, в распространяемых тобой флюидах, в самом факте твоего присутствия где-то поблизости. Когда ты в стенах дома, я не могу работать. Ты завладеваешь всем творческим пространством без остатка, ты блокируешь магнитные поля, ты поглощаешь информационные волны.
На это у меня ответа не нашлось.
Если Ванессе было так остро необходимо мое отсутствие, я должен был ей уступить. Я был уверен, что надолго это не затянется, поскольку знал Ванессу. Как только она обретет желанную тишину, ей нестерпимо захочется написать: «Милейший читатель, чтоб ты обдристался!» или что-то еще в таком духе — и далее начнется самоистязание. По моим прикидкам, уже после двух абзацев она станет подумывать о том, как бы уведомить меня о возможности возвращения. Не сказать об этом прямо, разумеется, — Ванесса не из тех, кто идет на попятный. Но, к примеру, можно эсэмэской попросить меня вызвать для нее «скорую помощь» или напомнить о вечеринке, которую мы устраиваем на днях (я об этом ни сном ни духом), и о необходимости срочно встретиться для обсуждения меню. А ночью в постели она назовет писательство скучной и допотопной возней, непонятно почему доставляющей мне удовольствие, тогда как она подумывает переключиться на йогу или на танго.
Быть может, даже вызовется сделать мне отсос, если это поможет мне забыть о литературе.
Но в промежутке между победительным тоном Ви при нашем разговоре в Сохо и штурмом моего подвального кабинета с фуриозностью, достойной Клитемнестры, никакие сомнения ее не посещали. Она всерьез настроилась писать роман и была готова довести эту затею до финала.
Сперва я подумал о перемещении в Лондонскую публичную библиотеку, но затем решил, что тамошняя чопорно-книжная атмосфера не подходит для романа, вызревающего в моей голове. За этим соображением скрывалось еще одно: в Лондонской библиотеке я рисковал повстречать какого-нибудь писателя — чего доброго, еще и успешного. Я возлагал большие надежды на свой новый роман с рабочим названием «Конечная точка» и запасным названием «Трюкач», — этим трюкачом и выступал мой братец Джеффри, извращенец и психопат с бомбой замедленного действия в голове, а его опухоль являлась превосходной метафорой для современной литературы: самообман и самоуничтожение, сжирающее мозг нашей культуры.
У Жоржа Батая[88] мне попалось выражение, соответствующее моему настрою и объясняющее то, что я писал: «нечестивое беспокойство». Джеффри был таким нечестивым беспокойством. Во всяком случае, он вызывал такое беспокойство у меня. Итак, я настроился на работу, и мне совсем не хотелось, чтобы какая-нибудь случайная встреча сбила меня с верного пути.
Альтернативой библиотеке была поездка с ноутбуком под мышкой на дачу к Поппи, хоть я и не был уверен в теплом приеме, да и Ванесса могла посчитать, что, находясь там, я продолжаю перехватывать ее информационные волны. И потом, я уже давно с ней не общался и не знал, в каких мы теперь отношениях. Встреча в Сохо не в счет — там мы перемолвились лишь парой фраз. А с Поппи нужно было пообщаться дольше и теснее, чтобы ее по-настоящему почувствовать.
Кончилось тем, что я снял комнату над магазином на Пембридж-роуд, всего в двух минутах ходьбы от своего дома. Магазин специализировался на китче пятидесятых. Комната мне понравилась — бывшее складское помещение, куда я доставил старый письменный стол и стул из ближайшей комиссионки, а также китчевую настольную лампу из магазина внизу. Обстановка вполне соответствовала настроению моего романа — или, скорее, стилю повествования, каким я его себе представлял: жесткому и рваному, с постоянным ощущением надрыва и безысходности. Это и была конечная точка, до которой предстояло дойти моему герою.
Я подумал, что, если Ванесса продержит меня на отшибе подольше, можно будет привести сюда и женщину — не для секса, то есть не для удовлетворения моих сексуальных потребностей (о ее потребностях я судить не берусь), а потому, что присутствие женщины в голой каморке писателя было одним из главных условий, придававших моему творческому начинанию привкус экзистенциальной опустошенности. Джеффри был колоритным, фантастическим нечестивцем, гонявшим на запредельных скоростях и одевавшимся по самой последней моде от ультрасовременных дизайнеров, о которых даже я еще не имел понятия, — но, когда я воображал его с Ванессой или Поппи в любой комбинации, мне виделась комната вроде этой, голая и мрачная. Возможно, из-за того, что готовность таких женщин сожительствовать с Джеффри я мог объяснить лишь их тягой к чему-то грязному, трущобному. У этих женщин имелся я для парадной жизни. Через меня они контактировали с миром вертлявых журналистов, доведенных до ручки авторов, обрюзглых литагентов и суицидальных издателей. Я возил их на литературные фестивали и на роскошные яхты. Я показывал им мир. Как еще, если не с моей помощью, они могли бы попасть в Манки-Миа?
Тогда как Джеффри Опухшемозглый — что он мог им предложить?
Ничего, кроме провинциального убожества, которое не прикроешь модными подачками, — я представил себе, как он заваливает их образчиками нижнего белья от «Вильгельмины», а после похотливо скользит ладонями по им же подаренным чулкам.
Так что я ничуть не соврал бы, сообщив Ванессе (если бы она спросила), что дела на моем писательском фронте продвигаются отлично и что моя обшарпанная комнатка создает подходящую для этого атмосферу. Но я был бы рад вернуться, подай она сигнал, что желает того. Проблема была в том, что сигнала от нее не поступало. День проходил за днем, неделя за неделей, но Ванесса не выказывала никакой заинтересованности в моем возвращении: ни сообщений насчет вызова «скорой», ни ночных разговоров в постели об утомительности писательского труда, ни упоминаний о танго. Диверсионных отсосов тоже не случалось. Я был не настолько захвачен своей работой, чтобы упустить из виду тот факт, что она впервые за время нашего знакомства была целиком захвачена своей. Спала глубоко и крепко. Утром напевала под душем. И абсолютно ни на что не жаловалась.
Я писал, и она писала. Я не имел понятия, насколько она приблизилась к завершению своей книги. С нее сталось бы уже давно это сделать, написать финальную фразу — типа «Милейший читатель, чмокни меня в жопу» — и не сказать мне об этом. Она могла подолгу выжидать подходящего момента, чтобы поэффектнее бросить мне это в лицо. Возможно, за ужином в нашем любимом ресторане — хотя все рестораны были нашими любимыми — за бутылочкой «Сент-Эстеф». Возможно, в постели. Возможно, в пиковый момент близости, когда наши индивидуальности сливаются в одну. Кто знает — может, мы еще сделаем ребенка и назовем его в честь романа Ванессы. «Почему мой муж — мудак?» Не самое лучшее имя для ребенка даже через дефисы, но и я не мог предложить ничего лучше. «Конечная точка» тоже не бог весть.
Я писал, она писала. Это уже походило на состязание в выдержке: кто из нас первым заговорит о своем романе?
Первым, конечно, оказался я. Но в этом не было заслуги Ванессы.
— Это отнюдь не пляжное чтиво, насколько я понимаю?
Сия фраза, вызвавшая у меня «нечестивое беспокойство», слетела с уст Флоры Макбет. Развитое шестое чувство подсказало Флоре, когда и как лучше всего нанести удар. Как раз в то время, когда я начал сбавлять обороты перед лицом непостижимой самоуверенности Ванессы — не то чтобы я не верил в возможность сожительства двух плодовитых авторов и не то чтобы я завидовал темпам работы Ванессы, но все это меня сильно нервировало, — именно тогда Флора вызвала меня, чтобы проинформировать о свертывании допечаток и переизданий всех моих книг.
Я сразу уловил иронию происходящего. В одной семье не может быть двух равно успешных писателей. Из них на плаву должен остаться кто-то один. И оставшимся буду не я. «В очах своей души» я узрел длинную очередь поклонников, желающих получить автограф Ванессы, — очередь, сравнимую длиной с беньяновской колонной пилигримов перед Рекой Смерти на пути к Небесному Граду.[89]
А я? Что ж, никогда не поздно учиться танцевать танго.
Впрочем, Флора подала свою новость под иным соусом. Если ее послушать, выходило так, что исключение книг из каталога продаж является для их автора большим преимуществом, которому он должен радоваться.
— Как это понять, Флора?
— Времена меняются, — сказала она. — Когда-то каталог продаж был действительно важен для авторов, но теперь мы перешли к изданию книг по заказу.
— И в чем тут преимущество?
— В том, дорогуша, что теперь всякий желающий прочесть одну из твоих книжек заказывает ее печать через интернет и получает свежеизданный продукт в свои потные ручонки в течение нескольких дней.
— Да, но раньше всякий желавший прочесть мои книги шел в магазин и хватал эти книги с полок своими потными ручонками без лишней возни с заказами и ожидания доставки.
— Это лишь в том случае, если издание имелось в наличии. — Ну так продолжайте меня издавать.
Если эта фраза прозвучала как мольба попрошайки, то лишь потому, что она и была натуральной мольбой попрошайки.
— Но тогда мы не сможем печатать тебя по заказам.
— Но тогда и не будет нужды печатать меня по заказам.
— Дорогуша, в постоянных допечатках нет ничего хорошего. Это значит, что книги имеются на складе, но еще не значит, что они выставлены на продажу. Ты говоришь, что всякий желающий может пойти в магазин и купить твою книгу, а когда ты в последний раз видел свои книги на магазинных стендах?
Я стал мучительно вспоминать.
— То-то и оно, — сказала Флора. — Тогда как при новой системе…
— …никто уже не пойдет в книжный магазин, ты об этом? Пока мои книги были на полках, их могли случайно заметить и купить даже те, кто искал что-то другое.
— Но сейчас они не могут даже случайно заметить твои книги в магазинах, поскольку их там нет.
Фраза прозвучала так, будто в этом был виноват я. Не успел я напомнить Флоре, что винить следует ее, а не меня, как она продолжила:
— Дорогуша, я скажу тебе то, что говорю всем своим незвездным авторам, — прекращай думать категориями «печатают — не печатают». Эти печатные категории уже вышли из моды.
— А что сейчас в моде?
Ответ был написан у нее на лице: «Уж точно не ты».
Она носила одежду, рассчитанную на женщин вполовину моложе нее, но даже на многих таких женщинах этот наряд выглядел бы слишком вызывающе: черные шелковые леггинсы с короткой цветастой юбкой, ботинки и некое подобие борцовского трико. Как ни странно, эта нелепость делала ее желанной. Вот если бы с ней переспать — не поправит ли это мои издательские дела? Я чуть было не задал этот вопрос вслух: «Как полагаете, Флора, не пойдет ли мне на пользу, если…»
Я жалел о том, что у нас с ней в прошлом не было связи. Не только из соображений профессиональной выгоды, но и из личных соображений. Пусть она мне не нравилась, а я не нравился ей, но это был шанс приобрести редкий и наверняка очень своеобразный сексуальный опыт. Совокупление двух людей, испытывающих стойкую взаимную неприязнь, стало бы хорошим испытанием для меня как мужчины. И не только как мужчины. Когда я думал об этом акте — а я, милейший читатель, думал о нем не так чтобы уж очень часто, — мне представлялось соитие по-обезьяньи: сзади, вцепившись зубами ей в загривок и ногтями в живот. Очень быстро. Исключительно из глубокой ненависти. Вставить, вытащить, снова вставить — и кончить. А потом оглядеться по сторонам — вдруг кто-нибудь бросит банан в награду за представление?
Правда, Мишна говорила мне, что мартышки не трахаются из ненависти. Только homo sapiens способен на «ненавидящий секс». Только homo sapiens развил свое сознание до такой степени, что оно может превращать ненависть в сильнейший возбудитель, после которого уже нет возврата к любви, ласковым взорам, нежным прикосновениям и сигаретному дыму, вьющемуся струйкой под тихую лирическую музыку. Мартышки даже не подозревают, чего они лишились.
Могла ли Флора, при ее феноменальном чутье и проницательности, ощущать нечто похожее? Посещали ли ее мысли об экстазе и самозабвении, до которых нас может довести взаимная ненависть?
Должно быть, эти размышления побудили меня вдруг выложить ей — как аналог посткоитального дара — идею моей новой книги. Вообще-то, у писателей не принято пересказывать кому бы то ни было сюжет романа, пока он не завершен. Это считается дурной приметой. Хотя иногда — от переизбытка самоуверенности, но чаще из-за ее недостатка — ты нарушаешь это правило, устраиваешь краткое обсуждение в узком кругу, наблюдаешь за ответной реакцией и возвращаешься за рабочий стол, вдохновленный интересом слушателей.
С позиций издательского этикета — если такое понятие имеет право на существование — Флора не являлась первой инстанцией. Для начала ты (или, скорее, твой агент) шел к издателю, выпускающему книги в твердых переплетах, и только затем обращался за так называемой «мягкообложечной поддержкой». До Флоры книга добиралась лишь спустя год после ее выхода в твердом переплете — если добиралась вообще, ибо для этого еще требовалось согласие кого-нибудь типа Сэнди Фербера на мягкообложечное переиздание. А в нынче никто из нас не мог с уверенностью рассчитывать на такое согласие.
Описывая Флоре своего героя (Джеффри с его метафорической опухолью, Джеффри, совратившего жену и тещу своего брата, Джеффри, чья мать увлекалась групповым сексом, Джеффри, пившего водку через глаза), я хотел напомнить ей о том, в чем я считался силен, — о «фонтанах словесной спермы» и т. п., как это именовалось на «Амазоне», — и тем самым подтолкнуть ее к сохранению моих ранних вещей в «старомодной» печати.
— Это отнюдь не пляжное чтиво, насколько я понимаю? — прервала она мой рассказ.
— Какое чтиво? — не понял я.
— Пляжное — то, что люди читают, загорая на пляжах.
— Ни разу в жизни не читал книгу на пляже, — сказал я и, нащупав струп у себя за ухом, начал рассеянно ковырять его ногтем.
Она смерила меня взглядом. На мне был строгий черный костюм. Я всегда хожу к издателям в строгом черном костюме. Дабы выказать уважение. Кроме того, в издательствах нередко можно наткнуться на траурную церемонию по кому-нибудь из сотрудников, и мой наряд окажется кстати. Однако строгость костюма не остановила бы меня от того, чтобы по-обезьяньи поиметь Флору. Всего-то дел: расстегнул ширинку, вставил-вынул-вставил-кончил, застегнул ширинку. И мы оба навеки лишимся доступа к иным радостям жизни.
— Твой роман явно не годится для пляжного чтения, — сказала она. — Ты, вообще, хоть раз бывал на пляже?
— Только прогуливался вдоль воды, — сказал я. — А в детстве я собирал ракушки и строил замки из песка. В Нью-Брайтоне, в Блэкпуле. Но я ни разу не сидел на пляже с книгой в руках.
— Ты даже не подозреваешь, чего лишился.
Как и те мартышки.
Она потянулась в кресле, как бы демонстрируя, что я потерял, — гибкая и мускулистая, одновременно вполне молодая и вполне старая, чтобы быть собственной внучкой и собственной бабушкой. Под мышками у нее торчали пучки черных волос, напомнившие мне поросль в ушах и ноздрях у пожилых людей, не считающих нужным возиться с удалением этих волосков. Но Флора Макбет хотела напомнить не об этом, а о том, что я утратил вкус к жизни.
Интересно, как бы она среагировала, упади я сейчас на колени перед ее креслом и уткнись лицом ей в подмышку? Может, оставила бы мои книги в печати?
Не отвращение, а малодушие помешало мне так поступить. Я бы охотно поведал ей о своих чувствах к Поппи и о том, что нахожу женщин старше себя более привлекательными, нежели молодых, однако признания в неразборчивости обычно работают против тебя самого. «Меня ничуть не отвращает пожилое тело» — так можно было бы сформулировать мой эротический принцип, но я чувствовал, что буду понят превратно.
— Что же привлекает людей в пляжном чтиве, Флора? — спросил я вместо этого.
К тому времени я уже сковырнул струп у себя за ухом, и, кажется, из болячки потекла кровь.
— Читабельность, дорогуша, что же еще?
— А что это такое?
— Что такое читабельность?
— Да.
Она опустила руки на стол, не позволив мне более любоваться пучками черных волос. Я этого не заслуживал.
— Если ты не знаешь, что такое читабельность, дорогуша, — сказала она таким тоном, словно выносила приговор, — ты совершенно безнадежен.
Покинув кабинет Флоры, я в коридоре издательства столкнулся — самым буквальным образом — с Сэнди Фербером, у которого был такой вид, будто всех его родных и близких только что смыло цунами. Он предпочел меня не узнавать. Под словом «предпочел» я здесь подразумеваю не только сиюминутное, инстинктивно принятое решение. Я имею в виду предпочтение на глубоком генетическом уровне, как будто нежелание меня узнавать было миллионы лет назад заложено в генах его доисторических и дочеловеческих предков.
Я для него попросту не существовал. В межличностном общении я с этим уже сталкивался и научился мириться. Еще в детстве мне казалось, что мама не замечает моего существования. И Поппи в последнее время давала понять, что я для нее не существую. Но в общении между писателем и издателем проглотить такую пилюлю было куда труднее. До сих пор публикация была необходима писателю, принося ему если не славу, то хотя бы известность. Но в понимании Флоры этот термин стал означать нечто противоположное. «Быть напечатанным», согласно Флоре, означало «выйти в тираж» в самом негативном смысле, то есть исчезнуть с глаз широкой читающей публики. Флора славилась своим умением повергать во мрак безвестности своих авторов, многие из которых безмятежно грелись под лучами славы до того, как попались ей под руку. Но Сэнди Фербер, игнорируя меня, шел еще дальше: в глазах Сэнди я был ничем, так что и повергать было нечего. Я был неинтерактивным автором, то есть мертвым прошлым литературы.
Он, как и я, носил черный костюм, но если мой был скорее «костюмом скорбящего», то его походил на костюм покойника, приготовленного к погребению. В реальности это не соответствовало нашим профессиональным взаимоотношениям, ибо это он был нанят владельцами издательства для того, чтобы похоронить меня. Однако именно его кости по-скелетному сухо брякнули при нашем столкновении, тогда как на моих костях еще имелась кое-какая плоть.
В тот же самый момент я решил сделать выбор в пользу жизни. Я уйду из «Сциллы и Харибды». Будь у меня побольше смелости, я ушел бы оттуда сразу же после самоубийства Мертона, чья смерть стала зловещим предзнаменованием. Приняв это решение, я почувствовал себя лучше. Новая книга, новый издатель — весь мир был открыт передо мной.
Я заглянул к Маргарет, чтобы попрощаться.
— С меня хватит, Маргарет, — сказал я.
К моему изумлению, она тотчас догадалась, о чем речь. Или она уже слышала подобные речи от других авторов Мертона? Может, я был последним из них, еще не сбежавшим отсюда?
Она поднялась из-за стола и обняла меня. Странное дело: от нее пахло Мертоном. Не сомневаюсь, что она вот так же обнимала его бессчетное число раз. «С меня хватит, Маргарет», — говорил он, входя в офис, а она поднималась из-за стола и обнимала его.
Так были они любовниками или нет?
Ненужный и неуместный вопрос. Я понимал ее чувства. Ей казалось, что она в свое время подвела Мертона. «С меня хватит, Маргарет», — сказал он в тот день, а она не уловила в полной мере смысл этой фразы, не поняла всю глубину отчаяния, в которое ввергли его набирающие силу ненавистники мужской прозы и печатного слова. И сейчас она старалась не повторить ту же ошибку со мной. «С меня хватит, Маргарет», — сказал я, и она молча обняла меня так крепко, как только смогла.
35. ЗАПОЗДАЛЫЙ АПОКАЛИПСИС
Новая книга, новый издатель.
Весь мир передо мной — так я, кажется, написал? Увы, оптимизм в нашей работе — явление недолговечное. Новая книга и новый издатель — это было прекрасно, но что, если работа над книгой займет больше времени, чем я рассчитывал, и что, если на момент ее завершения уже не останется издателей, готовых ее издать?
Нужно было срочно поговорить с Фрэнсисом. День был теплый, и я пешком двинулся от издательства к его офису, по пути завернул в кафе, взял не очень-то мне нужную чашку капучино и уселся за столик снаружи, чтобы позвонить — Фрэнсис не любил визиты без предупреждения. Но его рабочий номер был все время занят. Или он просто снял трубку с аппарата, чтобы его не тревожили звонки. За этими попытками дозвониться я не сразу заметил «Эрнеста Хемингуэя», который сидел через два столика от меня и, как всегда, делал записи в блокноте. Сквозь дыру в паховой области его брюк наружу высунулось давно не мытое яичко. Оно лежало на краешке стула, как некий экзотический фрукт, свалившийся туда с тарелки.
«Грибной король» Антонио Карлуччи[90] уже несколько лет как продал свою сеть недорогих итальянских ресторанчиков (откуда я это знаю? Да потому что кулинары, в отличие от писателей, пользуются в нашем мире любовью и известностью), однако с той поры они еще не настолько деградировали, чтобы стать прибежищем для нищих и бродяг. Работники данного заведения имели полное право прогнать псевдо-Хемингуэя. Он не заказал ничего из еды или питья, а его вид отпугивал потенциальных посетителей. Я и сам не захотел бы есть спагетти или суп с фрикадельками за соседним с ним столиком. Однако он преспокойно сидел здесь, как живой упрек всем малодушным писателям, и торопливо заполнял страницы своего репортерского блокнота, словно боясь, что вот-вот истечет отпущенное ему время.
Может, он невидим для всех, кроме меня? Может, это «призрак серьезного писательства» — все, что осталось от нашей литературы? Может, это Эрнест Хемингуэй собственной персоной, восставший из мертвых, дабы воззвать к совести современных читателей, которые его даже не замечают?
Я сидел слишком далеко, чтобы разглядеть, что он пишет. И я не мог спросить его напрямик: «Как продвигается работа над романом? Ваши фразы, похоже, стали длиннее прежнего?»
Я попытался уловить его взгляд. Пусть он поймет, что я его вижу и мысленно ему аплодирую.
Однако он не снисходил до личных контактов. Люди его не интересовали. Окружающий мир его не интересовал. Он был весь поглощен творческим процессом.
Со скоростью света он выбрасывал из себя текст, периодически опуская свободную от писания руку и перекатывая между пальцев свое немытое яичко — будто перебирал четки.
Я снова набрал номер Фрэнсиса и на сей раз услышал голос автоответчика.
— Фрэнсис, возьми трубку, — сказал я после сигнала. — Мне очень нужно с тобой поговорить. Я только что порвал со «Сциллой и Харибдой». Я здесь рядом, через дорогу. Если выглянешь из окна, ты меня увидишь. Возьми трубку, или я иду к тебе без приглашения.
Если ты являешься писателем и живешь в эпоху вымирания слов, тебе до зарезу нужен счастливый случай. Мне такой случай подвернулся в лице Кейт и Кена Куэрри, владельцев недавно образованного, но уже набравшего вес издательства «Трущоба», которое специализировалось на выпуске дебютных романов никому не известных авторов. Супруги Куэрри рассудили так: если платить хотя бы скромные гонорары молодым начинающим писателям за их дебютные книги, это послужит стимулом для покупки данных книг теми читателями, которые также метят в писатели, а это немаленький контингент. Что и как писали дебютанты, не имело значения — издательство извлекало их из небытия, давало им аванс и уже тем обеспечивало спрос на свою продукцию. Появление на книжном рынке множества дебютных романов вызывало раздражение у маститых авторов, чьи дебюты остались далеко в прошлом; однако мы утешались недолговечностью успеха этих дебютантов. Их жизнь в литературе напоминала судьбу самца Latrodectus mactans, то бишь «черной вдовы»: разок отымел паучиху, и все, тебе конец.
Я же все еще ковылял по этой литературной жизни, строя планы на новую книгу. А Куэрри меж тем фаталистически расставались с очередным протеже и переходили к следующему.
Мы были знакомы, но не близко — я учился в том же университете, что и Кен Куэрри (застрявший в паре шагов от баронетского титула), а потом периодически встречал его с супругой на разных литературных мероприятиях. Кейт Куэрри даже выступила с речью на одной из моих презентаций, похвалив меня как писателя, который «учится по мере движения вперед». Я понял это так, что мне еще учиться и учиться. Но она хотя бы признавала факт моего существования. Посему, когда я увидел эту парочку покидающей офисное здание — наверняка были у Фрэнсиса, который вместо хождения по издателям предпочитал заманивать их к себе изысканным подбором фуршетных блюд и элитных сортов солодового виски, — у меня не было причин не помахать им рукой, приглашая составить мне компанию за столиком. После визита к Фрэнсису чашечка кофе им не повредила бы.
Завязался обычный литераторский разговор — кто нынче на подъеме, кто на спаде, кого из авторов Фрэнсиса они печатают (имена оказались мне незнакомыми), как идут дела в сфере дебютных романов и напоследок как идут дела у меня.
— Ты ведь в «Сцилле»? — уточнила Кейт Куэрри, откидывая с глаза прядь волос.
Я упомянул «глаз» в единственном числе намеренно. Дело в том, что глаз у нее был один, но работал он за троих: в считаные секунды оглядел сидящих за столиками, затем впился в меня и даже сделал попытку заглянуть мне в самую душу.
— Да, — сказал я, — такова кара за грехи мои.
Кен Куэрри понял мой намек с ходу:
— Сэнди Фербер?
Я кивнул, вложив в это движение добавочный смысл: «Но теперь с этим покончено».
Кейт Куэрри содрогнулась: Сэнди Фербер — брр!
В идеальном мире Куэрри сразу же вцепились бы в освободившегося автора хотя бы из желания насолить Флоре. «Гай Эйблман! Какая удача, что мы встретились с ним в тот самый день, когда он решил порвать со своим прежним издательством!» Но если супругов Куэрри и посетили подобные мысли, они оставили их при себе.
Когда-то они были школьными учителями (по крайней мере, Кейт Куэрри точно была учительницей, тогда как о ее муже, без-двух-шагов-баронете, таких точных сведений не имелось), а в издательский бизнес пришли после того, как составили и напечатали за свой счет антологию детских сочинений. Ничего общего со слюнявым «Двойным Апортом». Дети, которыми занимались Куэрри, в своем мире не видели породистых собак — им чаще доводилось видеть собачатину в своем рагу. Наркотики, насилие, уличные банды, секс на школьном дворе — таков был их личный опыт, и Куэрри попросили их об этом написать. Пишите о том, что знаете, дети.
Кен Куэрри был в кожаной куртке от Ральфа Лорена поверх майки с изображением какой-то рэперской физиономии. Кейт Куэрри, которая всегда казалась мне готовой рассыпаться на части, была — вероятно, во избежание этого — плотно упакована в джемпер и застегнутый на все пуговицы коричневый кардиган. Как она умудрялась декольтироваться при таком обилии вязаной одежды, для меня оставалось загадкой, но куда бы я ни смотрел, взгляд невольно смещался на ее узкие, вытянутые, молочно-белые груди. Интересно, как реагировал на это зрелище Фрэнсис, известный своим пристрастием к сиськам. Или он старался смотреть ей в глаз?
Поскольку никаких деловых предложений от супругов не воспоследовало, я перевел разговор на мою новую книгу.
— Впрочем, ваша сфера — это дебютные романы, — добавил я со смехом, — а мой вряд ли подойдет под эту категорию.
Они быстро переглянулись.
— Мы занимаемся не только этим, — сказала Кейт Куэрри, задетая намеком на их профессиональную ограниченность. — Мы всегда готовы издать какую-нибудь смелую новаторскую вещь — не важно, дебютную или нет.
Кен Куэрри взглянул на меня вопросительно. Достаточно ли смелой и новаторской будет моя новая вещь?
В ответ я изобразил улыбку типа «не-мне-самому-судитьо-своих-шедеврах». Понятие «новаторский» вызывало у меня еще большее беспокойство, чем слово «дебютный», хотя, конечно, это были вещи разного порядка. Поскольку я не мог рассчитывать на «повторный дебют», мне оставалось только смелое новаторство. Но в чем была суть этого новаторства? Мне, например, казалось вполне смелым и новаторским уже то, что я сумел стать писателем, выйдя из среды провинциальных торгашей. Моя мама читала только журналы мод и желтую прессу. Отец ни разу в жизни не открыл книгу с намерением ее прочесть. Они отправили меня в самую никчемную из местных школ (хотя им было вполне по средствам оплатить мое обучение в частной) с расчетом на то, что и я никогда не стану совать нос во всякие книги. При этом я был евреем в стране гоев (да-да, помню, я говорил о нееврейском характере нашей семьи, но это не лишает меня права сослаться, когда нужно, на свое еврейство). Какие еще новаторские прорывы я должен был совершить, чтобы остаться в печати? Однако не мне было удивлять прорывами двух бывших учителей рочдейлской школы — по слухам, Кен все же проучительствовал там одну неделю, — которые видели детей, в пятилетнем возрасте побиравшихся на улицах, питавшихся собачатиной, посылавших сестер торговать собой для оплаты обучения, а в финале прорывавшихся в престижный Оксфорд.
— Наименее подходящий человек для оценки литературного произведения — это его автор, — сказал я, слегка покраснев, дабы подчеркнуть собственную скромность. — Однако у меня такое чувство, что я существенно поднял планку по сравнению с моими предыдущими романами. Боль стала куда сильнее, а отчаяние — глубже. Это книга о человеке, умирающем от опухоли мозга… — Я хотел добавить, что опухоль стала следствием его привычки пить водку через глаза, но вовремя сообразил, что Кейт Куэрри вполне могла лишиться глаза по аналогичной причине.
Было непонятно, слушают они меня или нет.
— В целом, — продолжил я, — это герой французского типа…
— То есть он философствует во время траха?
— Именно так. Мне всегда казалось, что трах, не анализируемый непосредственно в процессе траханья, как-то скучноват. Но, кроме того, его французскость выражается в разрушительности. В нечестивом беспокойстве, которое он сеет вокруг себя.
Я скосил взгляд на Эрнеста Хемингуэя — уловил ли он скрытую цитату? — но оказалось, что он уже покинул столик и шагает прочь по велосипедной дорожке, не обращая ни малейшего внимания на крики и сигналы рассерженных велосипедистов.
— В чем конкретно выражается его нечестивость? — спросил Кен Куэрри.
— Этого бродяги?
— Я о твоем герое.
Кейт Куэрри поплотнее закуталась в свой кардиган в предвкушении моего ответа.
— В сексуальной распущенности, например. Он вступает в связь не только с женой своего брата, но и с ее матерью.
Понятно, что меня такое поведение шокировало, однако я не учел, что супругам Куэрри, с их трущобным опытом, оно могло представляться вполне обыденным, чтоб не сказать нормальным.
— Помнится, в одной рецензии на твою книгу, — сказала Кейт Куэрри, — было написано, что ты не можешь определиться: то ли ты новый Рабле, то ли новая миссис Гаскелл?
Судя по тону, каким это было сказано, она в этом вопросе уже определилась. И не в пользу Рабле.
— Насколько я помню, там говорилось о Шарлотте Бронте и Апулее, — поправил я. — И не о моем выборе между ними, а о том, что я удачно сочетаю в себе их обоих. Но эта книга будет совсем другой. На сей раз ни проблеска позитива. Все летит в тартарары.
«Так уж и все?» — подумал я тут же. Но в этом разговоре я не собирался упоминать Уилмслоу и вообще провинцию. Как и то, что мои тартарары располагались не далее как в Олдерли-Эдж.
— В таком описании роман представляется антиутопическим, — сказал Кен Куэрри, поглаживая пальцем свой подбородок.
— Скорее, апокалипсическим, — сказал я.
— Мммм… — протянул он.
Повисла пауза.
— Что-то не так с апокалипсисом? — спросил я.
— Только то, — ответила за мужа Кейт Куэрри, — что у нас в плане издательства их уже несколько.
— Стало быть, мой апокалипсис запаздывает? — рассмеялся я.
Они явно не уловили причину моей веселости.
— Это не значит, что мы не хотим взглянуть на твою вещь, — сказала Кейт Куэрри, тогда как мой взгляд вновь погрузился в ложбину меж ее молочных грудей. — Возможно, в ближайшие несколько лет апокалипсические романы будут самым популярным чтивом.
— Если через несколько ближайших лет их будет кому читать, — ляпнул я некстати и снова рассмеялся. — Это не значит, что я тороплю вас с решением.
На этом тема и закрылась. Я извинился за то, что столь внезапно перехватил их, да еще на выходе от моего литагента. «Которому это вряд ли понравится», — добавил я со смехом. Сколько раз я смеялся за последние десять минут? Они сказали, что вовсе не чувствуют себя перехваченными. Им, видите ли, очень приятно сознавать, что такой знаменитый писатель подумывает о возможности когда-нибудь издаваться у них. Когда-нибудь…
Более того, за последний час это уже второй случай, когда мое имя вызывает у них приятные ассоциации. Я спросил о первом случае. Ну, он не то чтобы касался меня напрямую. Но Фрэнсис им сообщил (взяв с них слово молчать, и они не проговорятся, пусть я на этот счет буду спокоен), что Ванесса — моя жена.
В моем ухе, к тому времени уже наполовину оторванном вследствие долгого теребления, раздался гулкий звон, как от оплеухи.
— Мммм… — сказал я. — Так вы обсуждали Ванессу?
Кен Куэрри похлопал по своему портфелю:
— Текст уже здесь.
Ванесса Победоносная.
Единственный глаз Кейт Куэрри пробуравил меня насквозь.
Спустя двадцать минут и три чашки крепкого черного кофе я зашел в лифт и нажал кнопку седьмого этажа, на котором располагался офис Фрэнсиса. В былые времена, подходя к его двери, я гадал, какие новые интересные предложения сделает мне мой литературный агент. Теперь же я гадал только о том, застану ли Фрэнсиса в живых. И если ему суждено было пасть от чьей-то руки, я готов был выступить в роли убийцы.
На мой звонок в дверь долго не было никакой реакции, и я счел это еще одним признаком вины Фрэнсиса. Наверняка пытается состроить подходящую случаю физиономию. Или спешно выкладывает на видное место мои книги, чтобы показать, как высоко он меня ценит. Наконец из динамика ответил голос секретарши. У него появилась секретарша? Давненько уже Фрэнсис не мог себе позволить такую роскошь. Я назвался и стал ждать. Из динамика донесся неубедительный приступ кашля (секретарша тянет время, пока он расставляет мои книги?), и наконец сработал электрический замок.
Я вошел. За секретарским столом, в телефонных наушниках и с размазанной вокруг губ помадой (могу себе представить, каким манером она размазалась), восседала Поппи Эйзенхауэр, моя теща.
ЧАСТЬ III
ПРЕДСМЕРТНЫЕ СЛОВА
36. СЧАСТЬЯ ПОЛНЫЕ ШТАНЫ
Какое-то время спустя…
Не думаю, что стоит уточнять какое. Как начнешь подсчитывать годы, так и закончишь подсчетом утрат. Время течет — и пусть себе течет. Чрезмерная точность противна человеческой природе.
Короче, прошло какое-то время с той поры, как я написал слова «Поппи Эйзенхауэр, моя теща».
Я больше не могу писать эти слова без нервной дрожи. Как и слова «Ванесса Эйблман, моя жена».
Вот таким специфическим образом отразились на мне пережитые потрясения.
В остальном никаких существенных перемен за это время не произошло. Книжные магазины все так же закрываются один за другим, понятие «библиотека» окончательно вышло из употребления, апломб и безапелляционность успешно выдают себя за высокое искусство, кулинары по-прежнему ценятся выше писателей, мелкое продолжает мельчать. Но сам я бодр и весел, как это ни странно при таком раскладе. Я уже отмечал, что в моей профессии для выживания необходим счастливый случай. И мне он привалил по полной — и теперь, что называется, счастья полные штаны.
Выражение в духе полудиких ланкаширцев из моей юности, о которых я за эти годы успел позабыть, — может, как раз поэтому мне и пришлось так долго ждать своего счастья.
Но ведь дождался же! И теперь обо мне с похвалой отзывается сам Дж. Дж. Фревиль, сын незабвенного Э. Э. Фревиля, который однажды попросту выдохся и отошел от литературных дел. «Дальше — тишина»,[91] — якобы сказал он напоследок, прекрасно сознавая, что ни один автор не хотел бы увидеть эти слова на обложке своей книги.
Но Дж. Дж. проявил себя его достойным преемником. А недавно изволил выразиться о моем творчестве так: «Гвидо Кретино заставит рыдать и камень».
Да-да, Гвидо Кретино. С открытым забралом. Я теперь «Гай Эйблман, пишущий под псевдонимом Гвидо Кретино». Случай не столь уж редкий среди литераторов — вместе со стилем я сменил и имя, однако не спрятался за псевдонимом, поскольку не хочу, чтобы прежние, более претенциозные творения Гая Эйблмана начисто изгладились из читательской памяти. Впрочем, хотениям вопреки, они таки изгладились начисто.
Не мне судить о способности Гвидо Кретино выжимать слезы из камня, но после моих публичных чтений женщины частенько подходят ко мне с покрасневшими, заплаканными глазами.
— Я чувствую, как вы проникаете в сокровенные глубины моей души, — говорят они. — Трудно поверить, что этот текст был написан мужчиной.
В ответ я киваю, улыбаюсь и говорю, что в прошлой жизни — кто знает? — я вполне мог быть женщиной. Иногда я дотрагиваюсь до их запястий, как сделал бы доктор, проверяющий пульс. Запястье — это как раз то место, которое можно трогать без опасения оскорбить незнакомую женщину. Впрочем, эти женщины не считают меня незнакомцем. Мои слова преодолели все преграды между нами. Я знаю этих женщин лучше, чем их знают собственные мужья; а читательницы, со своей стороны, уверены, будто знают меня лучше, чем моя жена.
Жена? О какой жене речь?
Не одних только женщин пробирает до слез мое творчество. Мужчины тоже — те самые мужчины, которые еще вчера сочли бы невозможным присоединиться ко мне, пляшущему этаким козлоногим сатиром в шутовском хороводе жизни, — сегодня качают головами в такт моим словам и смаргивают влагу с ресниц. Я, сам того не желая, дал волю мартышкам, таящимся в подвалах их душ. Энди Уидон был прав: мужчин заводит слово «папочка», а при слове «отцовство» у них начинается спонтанная эрекция. Упомяните об «отцовском праве на общение с ребенком», и они растают, как шоколад под жарким солнцем. Это раньше автор, чтобы взять в оборот читателей-мужчин, должен был заставить их смеяться и плакать одновременно. Теперь для этого достаточно одного плача. Душещипательность успешно преодолела барьер между полами. А заодно, похоже, разрушила и межвозрастные барьеры. Я вижу, как молодеет моя читательская аудитория. Еще немного, и к моим книжкам потянутся дошколята. Недавно сама Салли Камфорт по знакомству попросила подписать мою новую книгу для ее племянниц.
Я не могу объяснить, как мне удается угодить всем. Я вообще уже ничего не могу объяснить.
Например, вот такой парадокс: как получается, что у меня есть читатели, притом что читателей уже не существует в природе. Это все удача, счастливый случай: он превращает черное в белое, он нарушает порядок вещей в твою пользу, он делает тебя исключением из всеобщего правила, притом что всеобщее правило на то и всеобщее, чтобы не иметь исключений. Таким образом, хотя нет никаких причин для того, чтобы читательские группы, оксфэмовские благотворители или книготорговцы, еще недавно не умевшие правильно писать мою фамилию, вдруг воспылали ко мне любовью, они этой любовью пылают, и все тут. Любовь слепа, как и счастье.
Я много путешествую по миру, выступаю перед полными залами и говорю то же самое, что говорил всегда, но теперь залы устраивают мне овации. Не стану врать, заявляя, что могу заполучить любую женщину по своему желанию, — потому что те женщины, которых я действительно желаю, мне как раз недоступны, а все прочие при встрече со мной обычно заливаются слезами и громко прочищают носы, — однако дела мои на этом фронте обстоят совсем неплохо для немолодого мужчины, который когда-то бродил по лондонским улицам, шевеля губами и выдирая волоски из собственных усов. Я до сих пор ревниво отношусь к успехам других авторов, но более всего я ревную к собственному успеху.
Этот успех вызывает у меня сильнейшее раздражение, даром что он мой собственный. «Где он был прежде? — спрашиваю я себя. — Где он был в ту пору, когда я нуждался в нем гораздо больше, а заслуживал его ничуть не меньше?» Если вы годами тянули свою писательскую лямку, а затем вдруг по прихоти судьбы вам выпал счастливый билет, это не повод для щенячьих восторгов. Познайте успех после множества неудач, и горечь воспоминаний об этих неудачах будет лишь усиливаться с каждым новым триумфом. Успех — штука капризная и переменчивая, и только неудача является правильным мерилом всех вещей.
Но никто не может обвинить меня в неблагодарности и грубости. Я улыбаюсь, и мне улыбаются. Я ставлю и ставлю автографы на своих книгах. Внезапно обнаружились два слова, которые нужны всем и которые никогда не бывают лишними: Гвидо Кретино. Я непогрешим. Когда я публично занимаюсь жестокой самокритикой — притом что всякая критика по-прежнему вызывает у меня отвращение, — публика аплодирует моим словам. И разумеется, они не верят в мою искренность, когда я в «Твиттере» выступаю против детективных романов, против смешения жанров, против детской литературы, книг о зомби, комиксов, сентиментальных романов, дебютных романов (с одним исключением), планшетников, супермаркетов (при этом не называя поименно фирмы, продающие мои книги: к чему раскачивать лодку, в которой сидишь?) или интерактивной мобильной дребедени Сэнди Фербера, расходящейся ныне миллионами экземпляров.
— Леди и джентльмены, — говорю я им. — Леди, джентльмены и дети, вы до срока загоните меня в могилу своими овациями.
Они смеются в ответ, понимая, что, если бы мне было суждено лечь в могилу «до срока», я бы уже давно там лежал.
Как Поппи Эйзенхауэр, моя теща.
37. ПРИМЕРНЫЙ МУЖ
Я не буду вдаваться в рассуждения о романе Ванессы. Не потому, что ей завидую, а потому, что она с самого начала решительно запретила мне это делать, ибо я не способен по достоинству оценить данное произведение. Принимая во внимание все сопутствующие обстоятельства, надо признать, что она права.
— Даже не пытайся рецензировать мою книгу, — предупредила она меня.
Так что ограничусь только фактами. Несмотря на в целом неплохие отзывы, этот роман не имел большого успеха, пока не появилась его экранизация. То, что продюсером и режиссером фильма выступил Дирк де Вульф, вряд ли удивит тех из вас, кому ведомы основные правила построения сюжета. Зачем бы я стал описывать встречу с Дирком в Манки-Миа, если бы не рассчитывал использовать его в дальнейшем? В Австралии мы встречали множество разных людей, о которых я здесь не упомянул ни словом. Появление де Вульфа в Акульей бухте сделало практически неизбежным его повторное появление далее по ходу истории. Проницательный читатель вряд ли сомневался в том, что рано или поздно он вернется.
С нежной грустью я вспоминаю момент — сам по себе бывший радостным, — когда мы с Ви впервые увидели киноафишу в метро со словами:
ЕСТЬ ЛИ МАРТЫШКИ В МАНКИ-МИА?режиссер Дирк де Вульф
Пониже и помельче, но все же достаточно крупно для того, чтобы зацепить глаз прохожих, значилось:
по романуВанессы Эйзенхауэр
— Дорогая, это замечательно! — сказал я, когда мы увидели афишу на станции Лэдброк-Гроув и остановились полюбоваться.
Она взглянула на меня сверху вниз и вся затрепетала, как шхуна при сильном порыве ветра.
— Спасибо, — сказала она.
Я был фантастическим мужем. Таковым я сделался с той минуты, как понял, что иного пути у меня нет. Если имя твоей жены сияет на афишах по всему городу, тебе остается лишь наслаждаться этим зрелищем.
Мы страстно поцеловались. Мы могли бы прямо там же и тогда же сделать ребенка. Желательно девочку, чтобы ее можно было назвать Миа. Миа Эйблман. Или, может, Миа Эйзенхауэр, благо эта фамилия была прославлена теперь уже неоднократно.
— Ты не против? — спросила меня Ванесса сладчайшим голосом после того, как я наконец узнал, что роман ее завершен, уже прочитан литагентом — моим литагентом! — и вскоре будет издан с фамилией Эйзенхауэр — не Эйблман — на обложке.
— Конечно, я не против, — сказал я. — По-моему, это отличный ход. Если бы ты взяла псевдоним Клинтон или Обама, было бы актуальнее, но и Эйзенхауэр очень даже ничего.
Я подозреваю, что работа над книгой сдвинулась с мертвой точки именно после того, как она решила подписаться другой фамилией. Сделав этот символический шаг, она наконец-то преодолела тяготевшее над ней «заклятие фактологичности».
— Надеюсь, ты заодно изменила и все другие имена персонажей? — сказал я. — Включая мое.
— Сколько раз повторять, что тебя там нет? Эта книга не о нас!
То же самое я много раз повторял ей: «Роман — это не интимный дневник с описанием моей жизни, Ванесса. Я пишу не о нас с тобой». Но в данном случае я имел все основания полагать, что роман написан как раз о нас, — не потому, что считал ее напрочь лишенной воображения, а потому, что она сама всегда яростно настаивала на необходимости показывать людей и события такими, каковы они в действительности.
— Разумеется, о Гае Эйблмане там ни слова, — сказал я. — И под каким же именем я выступаю? Гвидо Кретино?
«Мартышка», как мы с Ванессой для краткости (и, понятно, не без иронии) называли эту книгу, была экранизирована очень быстро — еще до того, как ее успели окончательно забыть все, кому довелось с ней ознакомиться. Единственным объяснением такой быстроты, на мой взгляд, является то, что Дирк де Вульф получил доступ к тексту еще раньше, чем я, и уж точно задолго до того, как он якобы случайно наткнулся на изданную книгу и подумал, что, хорошо зная описанные в ней места, он мог бы создать на ее основе фильм. Согласно моей теории, Ванесса так настойчиво выставила меня из дома как раз для того, чтобы впустить туда де Вульфа. Не знаю, заменял ли он меня в постели, но уверен, что он заменил меня в качестве литературного наставника и советчика. Наверняка это он торопил ее с написанием книги (отсюда и столь нехарактерный для Ванессы темп работы), уже тогда прикидывая сценарный вариант. Я также не исключал, что предварительная договоренность между ними была достигнута еще при встрече на его вульгарной яхте в Манки-Миа — либо во время ее первого визита вместе с поддатой мамочкой, либо позже ночью, когда она исчезла неведомо куда из фургона, пока я давил паука в компании той же Поппи; а через несколько месяцев он получил от нее условный сигнал: «Приезжай! Дело на мази, я тебя жду!» — и примчался в Англию. Так оно было или как-то иначе, сейчас уже не имеет большого значения.
Итак, я был фантастическим мужем: участливым, бескорыстным, неподозрительным и, превыше всего прочего, неконкурентным. Правда, был недолгий период — тотчас после обнаружившегося секретарства Поппи и первых намеков со стороны Куэрри на грядущие перемены в жизни Ванессы, — когда я выпал из игры. Этот период, предшествовавший изданию романа Ванессы, обещал быть чрезвычайно бурным и волнительным, однако я провел его в постели. Никогда бы не подумал, что нервные срывы могут быть такими умиротворяющими.
— Это потому, — говорила Ванесса, — что у тебя нет никакого нервного срыва. У меня однажды был нервный срыв, и, уверяю, с твоим он не имел ничего общего. У тебя всего-навсего хандра.
— Хандра? Ты называешь это всего-навсего хандрой? Краем глаза я постоянно вижу какие-то параллельные полосы и вспышки света. Моя семья распадается. Мой издатель умер. Меня перевели на «издание по заказу». Это не какая-то банальная хандра.