Время зверинца Джейкобсон Говард
Одновременно официантка принесла нам пирог с яблоками и ревенем — без ложечек и без сливок вообще.
31. ВСЕ ЖИВЫЕ АВТОРЫ — ДЕРЬМО
После австралийской поездки Поппи решила нас покинуть.
— Хочется сменить обстановку, — заявила она на третье или четвертое утро в Лондоне.
Я украдкой взглянул на нее, но она не смотрела в мою сторону.
Ванесса ужасно расстроилась:
— Ма, ты ведь только что ее сменила. Еще даже не распаковала чемоданы.
— Именно это меня и подтолкнуло. Раз мои вещи упакованы, мне будет проще это сделать.
— Сделать что? Ты ведь не можешь просто выйти с вещами на улицу. Где ты собираешься жить?
— Я подумала о Котсуолдсе. Для начала остановлюсь в каком-нибудь маленьком отеле, а потом сниму на лето коттедж в одном из тамошних местечек с длинными составными названиями. Буду ковыряться в саду. Успокойся, это же не навсегда, только на время.
(«Пока твой распалившийся муженек не остынет», — расслышал я продолжение фразы, хоть оно и не прозвучало.)
Я вызвался помочь с выбором отеля, но мое предложение было отклонено. Они сделают это вдвоем. Без меня.
Я почувствовал себя брошенным двумя женщинами разом.
— Вернусь, когда вернусь, — сказала мне Ванесса. — Буду признательна, если к моему приезду этот дом не превратится в бордель.
Для сведения: случаев превращения в бордель какого-либо из наших жилищ не было ни разу. Я даже ни разу не приглашал посторонних женщин в наш дом на чай. Если одиночество становилось слишком тягостным, я уезжал куда-нибудь на пару дней, и чем я там занимался, уже никого не касалось. Я был писателем. Мне нужно было порой куда-нибудь выбираться. И мне нужно было время от времени делать вещи, которые никого, кроме меня самого, не касались.
Я был настолько щепетилен относительно сохранения дистанции между «домашним» и «внешним» мирами, что позвонил Филиппе с мобильника не раньше, чем удалился примерно на милю от своего дома. Мы с ней ни разу не беседовали после Аделаиды — прежде всего из-за моей озабоченности другими вещами, — хотя по еще теплым следам она прислала мне парочку электронных писем. Я и не собирался возобновлять знакомство до той поры, когда внезапно образовавшаяся вокруг меня пустота сделала это насущно необходимым. Я даже подумал, причем не в первый раз, о том, не был ли я в нее влюблен, сам того не осознавая.
— Я тут сижу в полном одиночестве, — сказал я в трубку. — Как насчет того, чтобы составить мне компанию?
— Я сейчас в Окленде, Гай.
— Знаю. Славное название: Окленд. Садись на самолет и прилетай.
— Слишком далеко лететь. Как долго ты уже сидишь в одиночестве?
— Три-четыре часа, — сказал я, накинув пару часов для солидности.
— И как долго ты будешь один?
— Три-четыре дня, — сказал я наобум. — Может, и больше.
— И ты хочешь, чтобы я прилетела составить тебе компанию на это время?
— В Аделаиде у нас была только одна ночь.
— Да, но там мы оба были на месте. А это уже слишком.
— Что уже слишком?
— Мой перелет из Новой Зеландии, чтобы разделить твою скуку.
— В Аделаиде нам не было скучно.
— Там я просто не поняла, что ты скучаешь. Я думала, мы говорим о лытре.
— Мы могли бы продолжить этот разговор.
Она довольно долго молчала, прежде чем вновь подать голос:
— Ты разоришься на роуминге.
Это был от ворот поворот, без вариантов. И вдруг я отчетливо понял, что тогда, какое-то время назад, я действительно ее любил.
— Давай я прилечу к тебе, — вызвался я.
Снова возникла пауза.
— Это неудачная идея, — сказала она.
— Почему? У тебя кто-то есть?
— У меня есть парень, я тебе говорила.
— А у меня есть жена. Я не о сожительстве, я о другом.
— Раз уж ты спросил — да, есть и другой.
— Он тоже писатель?
Дурацкий вопрос. Само собой, он тоже был писателем. Как для многих ей подобных энтузиасток литературных фестивалей, приезжающих туда с рюкзаками, полными книг для подписей, для нее имели значение только связи с литературными знаменитостями.
Она продолжала молчать.
— Я понимаю это как «да», — сказал я.
— Да.
— Кто-нибудь, кого я знаю?
— Ты с ним вряд ли знаком.
Я уловил нажим на последнем слове.
— Но мне он известен, так? И кто же это?
— Мартен.
— Мартен Ноорт?
Так звали того самого безмолвного голландца, нобелевского лауреата с отвислым брюхом.
— Да, это Мартен.
— Боже, Филиппа! Он вдвое тебя старше и втрое тяжелее. — И что?
— Он пишет романы, которые заканчиваются уже на второй странице.
— Я не измеряю литературу в футах и дюймах, Гай.
— И он к тому же не разговаривает.
— Со мной он разговаривает.
— По телефону он симпатичнее, да?
— Мы общаемся не по телефону.
Ого! Теперь настал мой черед погрузиться в молчание. Ого-го!
Итак, он был там и, возможно, расстегивал пуговицы на ее халате как раз во время нашего разговора. Я напряг слух, пытаясь уловить тяжелое нидерландское дыхание, некогда целый час кряду продержавшее в гипнотическом трансе книгоманов Аделаиды.
Это был проторенный маршрут для международно известных литераторов: Аделаида — Мельбурн — Сидней — Окленд — постель Филиппы (Филиппа здесь упомянута метафорически). И по тому же маршруту кочевали их поклонники-книгоманы.
(Да, я согласен, что надо выбирать одно из двух: либо оплакивать гибель книгочтения, либо высмеивать тех, кто еще проявляет интерес к литературе. Я с этим согласен, но хочется выбрать и то и другое.)
— Значит, он не отбыл восвояси?
— Я не понимаю, что значит «восвояси». Он писатель мирового уровня, и он ездит по всему миру. А сейчас он здесь, со мной, если ты спрашиваешь об этом.
Он с ней. Ну надо же! Учитывая, что еще недавно она была со мной, я чувствовал себя так, будто обладал этой женщиной на пару с Мартеном.
— А где сейчас твой парень, если ты с Мартеном?
— Он тоже здесь. Он в восторге от книг Мартена. Я тебе говорила, что у нас свободные отношения.
Я хотел спросить, насколько свободно относится к этому миссис Ноорт, однако вовремя вспомнил, что сам я не в той ситуации, чтобы принимать сторону жен в подобных спорах.
— Что ж, — будь счастлива, Филиппа, — сказал я.
— И ты, Гай, — сказала она.
Это прозвучало самым окончательным прощанием из всех, какие мне доводилось слышать.
Таким образом, на протяжении всего лишь трех часов меня бросили три женщины.
Я не могу долее суток обходиться совершенно без женского общества. Я позвонил бы Мишне Грюневальд, но еще ранее до меня дошли слухи, что она покинула зоопарк и, выйдя замуж за раввина, вместе с ним уехала в Краков, где открылась новая синагога и понемногу восстанавливалась еврейская община. Куда ни глянь, всем было лучше, чем мне.
Поппи и Ванесса отыскали весьма приятный отель в Мортон-ин-Марше и провели там неделю, по истечении которой Поппи перебралась в коттедж с красной черепичной крышей и маленьким садиком в Шиптон-андер-Вичвуде.
— Что ж, она получила свое местечко с длинным составным названием, — сказал я Ванессе, когда она вернулась в Лондон.
— Оставь маму в покое, — сказала Ванесса. — Будь ты с ней поприветливее, она бы никуда от нас не уехала.
— Это она так сказала?
— Нет, я сама догадалась.
— И каким это манером я был с ней неприветлив?
— Тем же манером, каким ты неприветлив со всеми.
— А поточнее?
— Не уделяя внимания. Игнорируя людей. Замыкаясь в своей черепушке.
— Это и называется сочинительством, Ви.
— Отнюдь. Это называется «самовлюбленный индюк».
После Австралии наши отношения не то чтобы разладились — мы с ней не ладили и до того, но теперь наши нелады обозначились четче.
Сразу по возвращении в Лондон она обвинила меня в том, что я не позволил ей остаться в Бруме.
— Можно подумать, ты нуждалась в моем позволении.
— Ну, скажем так, не поддержал меня. Не ободрил. Нечего цепляться к словам, Гвидо.
Теперь же, по возвращении из Котсуолдса, она обвиняла меня в том, что я вынудил ее мать бежать от нас в какой-то Вичвуд-овер-Хрен-Запомнишь.
Я повидал это местечко через пару недель после того, как там поселилась Поппи. Случай представился, когда я ездил на симпозиум в Оксфорд. Отбыв лишь половину программы, я взял такси и назвал водителю адрес, который мне никто не давал, но я нашел его сам среди бумаг Ванессы. Деревушка выглядела вполне под стать своему названию. Добротно и симпатично. Деревенский выгон, деревенская церковь, деревенский паб, деревенские дурачки. Ей будет легко и приятно жить в таком месте.
Со мной вдвоем.
Когда я подъехал, она сидела на деревянной скамье перед фасадом коттеджа и читала какую-то дрянь. Мне бросились в глаза широкополая шляпа с цветочками и шелковые узорчатые шорты до колен, каковой наряд я тотчас про себя забраковал, как бывший продавец-консультант и просто как мужчина. Впрочем, ей не для кого было наряжаться — ведь я не звонил с предупреждением о приезде. Увидев меня, она удивленно прищурилась, но не закрыла свою книгу. На всякий случай я попросил таксиста не уезжать сразу и какое-то время подождать перед домом.
— Вот, представьте, ехал мимо, — сказал я, поздоровавшись.
— Занятное совпадение. И ты опознал меня, случайно выглянув из такси?
— Примерно так.
— Откуда едешь?
— Из Оксфорда.
— А куда?
— В Ноттинг-Хилл.
— Тогда ты сбился с пути.
— Это я уже понял. Вы не подскажете шоферу нужное направление?
— Скажи ему, пусть возвращается в Оксфорд и стартует заново.
— Не угостите бокалом вина, раз уж я тут оказался? — Нет.
— А чашкой чая?
— Нет.
— А моя помощь в истреблении пауков вам не требуется?
Эта деревня наверняка ими кишит.
— Твоя помощь не нужна ни в чем. Пусть пауки живут себе в моем шкафу.
— Ну, тогда я поехал? — Сделай одолжение.
Я попытался разглядеть, какую книгу она читала. Уж такая у писателей привычка: они не могут спокойно видеть человека с раскрытой книгой в руках, не поинтересовавшись при этом, что он читает.
— На что ты так уставился?
— Хотел узнать, что за дерьмо вы читаете.
— Зачем тебе это знать?
— Обычное любопытство.
— Если бы ты просто любопытствовал, ты не назвал бы книгу дерьмом, еще не разглядев.
— Я уверен, что это дерьмо, хотя и не знаю названия.
— И не узнаешь.
Она прижала книгу к груди, как мать прижимает младенца, которого у нее грозятся отнять.
— Может, мне все-таки остаться?
— Исключено.
— Я мог бы переворачивать вам страницы.
— В этом нет нужды. Книга так увлекательна, что страницы переворачиваются сами собой.
— Кто ее автор?
— Некто, принимаемый тобою за дерьмо. Ванесса говорила, что ты всех писателей считаешь дерьмом.
— Это не совсем так. Я считаю дерьмом только живых писателей.
— Ты и сам живой.
— Это ненадолго.
— Однако вот этот автор жив, и он не дерьмо.
— «Он»? Это мужчина? Да вы надо мной издеваетесь!
— Так и есть. А теперь езжай своей дорогой.
— Вы в самом деле этого хотите?
— В самом деле.
— В самом-самом-самом?
— Сколько раз еще тебя просить?
Она была тверда, но я постарался увидеть в этом и светлую сторону. По крайней мере, к «уезжай» она не добавила: «…и больше не возвращайся».
Некая часть — или, точнее, некие части — моего существа среагировала на эту неудачу позитивно. Писателю внутри меня нужна была неопределенность — и пусть она тянется как можно дольше. Быстрый успех был не в интересах сюжета. Пусть я и не из тех авторов, кто делает ставку на закрученный сюжет, но понимаю важность саспенса для литературного произведения. Моралист внутри меня (если это внутри меня сойдет за моралиста) также был доволен неопределенностью. Манки-Миа и Брум не в счет — этих мест не существует на «моральной карте», — но если бы Поппи позвала меня в дом посреди Шиптон-андер-Вичвуда и там стянула бы свои нелепые шорты, для меня это явилось бы серьезным потрясением. Могла ли она сделать такую подлость родной дочери — и не где-нибудь, а в самом сердце старой доброй Англии?
Меня сбивал с толку тот факт, что она до сих пор не рассказала Ванессе о бесстыдном поведении ее мужа в Манки-Миа. Разве она как мать не обязана была хотя бы предупредить на сей счет свою плоть и кровь? «Порви с ним, Ванесса, он же нравственный урод, и всегда таким был, и всегда таким будет. Не спрашивай меня, откуда я это знаю, просто последуй моему совету».
С другой стороны, зять внутри меня и любовник внутри меня жаждали удовлетворения своей страсти. Вне зависимости от всяких «моральных карт» мне хотелось вновь ощутить под своей ногой раздавленного паука, а в своих объятиях — Поппи. А поскольку она так и не сообщила о случившемся Ванессе, не означало ли это, что и Поппи хотела вновь почувствовать себя среди мартышек Манки-Миа?
32. АПОРТ, АПОРТ
Предметом обсуждения на досрочно покинутом мною симпозиуме в Оксфорде была ни много ни мало «роль детской литературы».
Роль в чем?
В культурном воспитании детей?
Но никакого культурного воспитания детей у нас не было. Существуй у нас такое воспитание, мы бы имели перед глазами его результат в виде культурно воспитанных взрослых.
Хотя что я мог знать на сей счет? Меня пригласили на симпозиум лишь с целью подвергнуть публичной порке — такая вот взрослая жертва на алтарь малолетних потребителей книжной продукции.
Я подозревал что-то в этом роде, но все же согласился участвовать — только затем, чтобы иметь предлог для посещения любимой тещи, недавно обосновавшейся в тех краях. Оксфордшир неожиданно обрел для меня особенную привлекательность.
Причиной, по которой устроители симпозиума хотели меня заклеймить и унизить, было мое выступление в ночной программе о культуре на третьем канале Би-би-си — в одной из тех передач, которые никто никогда не слушает, да и я сам не стал бы слушать, не окажись я ее участником. А высказался я так: «Вы хотите, чтобы начитанные дети со временем превратились в начитанных взрослых, но за отсутствием первых вы не имеете и вторых. Куда подевались те оголтелые юнцы, что ночами давились в очередях, спеша заполучить очередной том похождений Поттера и компании? Они либо до сих пор читают все те же книги о Поттере, либо уже не читают ничего».
Далее я заявил, что мы унижаем наших детей — слово «наши» в устах записного педофоба и чуть ли не детоубийцы так и напрашивалось на обвинение в лицемерии, — унижаем их предположением, что им нужны какие-то специфические детские книжки для того, чтобы со временем перейти ко взрослому чтиву. А между тем их следует с самого начала приучать к нормальной взрослой литературе, исключая из списка лишь те книги, читать которые им еще рано по очевидным причинам. То есть «Тропик Рака» им пока давать не следует. Но вы можете им сказать, что «Тропик Рака» будет их ждать на той стороне «Грозового перевала», как только они сподобятся его преодолеть.
Понятно, я не мог претендовать на глубокое знание предмета. У меня не было своих детей; и у людей, с которыми я обычно общался, их не было тоже. Мы с Ви жили в оторванном от детства мире и потому относились к детям без снисхождения, как к равным себе людям, только пониже ростом да почумазее. («Не намного и ниже», — наверняка съязвила бы в этом месте моих рассуждений Ванесса, окинув меня критическим взглядом.)
Но в данном случае я вполне мог обойтись и без специальных знаний по детскому вопросу. Достаточно было указать на два общепризнанных факта. Первый: никогда еще у нас не издавалось такого множества книг для детей. Второй: подавляющее большинство людей моложе сорока испытывает трудности с усвоением текстов чуть более сложных, чем сообщения в «Твиттере». Делайте выводы…
В той же передаче, говоря о собственном детском чтении (я и прежде врал в интервью, будто впервые прочел Генри Джеймса и Генри Миллера в детсадовском возрасте), я заявил: «Нам нужно избавляться от всех книг, адресованных сугубо детской аудитории».
Вот еще одно из моих-штрих-наших любимых словечек. Я о слове «сугубо».
Предложение избавиться от всех сугубо детских книг настолько впечатлило устроителей симпозиума, что они решили сделать его отправной точкой — так сказать, воспламенителем — дискуссии. Потому-то меня и позвали.
— Каким образом вы думаете это осуществить? — спросил меня председательствующий на утреннем заседании. — Наложить на них запрет? Сжечь их?
— Сжечь детей?
— А что? Мы ведь не знаем, как далеко вы готовы зайти.
(Знакомая песня: «Откуда у вас такое отвращение к детям, мистер Эйблман?»)
Председатель был владельцем детского книжного магазина, в торговом зале которого и проходило собрание. От сорока до пятидесяти взрослых почитателей детской литературы расселись на складных металлических стульях — ладно хоть не на детских стульчиках, — а три участника дискуссии, включая меня, разместились вокруг низкого журнального столика. На стенах висели увеличенные фотопортреты знаменитых детских писателей прошлого, перемежаемые репродукциями обложки последнего по времени творения нашего председателя: обильно иллюстрированной книжки о псе по кличке Апорт. «Апорт, апорт» — так она называлась.
Отвечая на язвительные вопросы, я был по возможности хладнокровен, ограничиваясь общими фразами о недопустимости любых запретов и сожжений — даже приплел сюда нацистов, — тогда как внутри меня росло и крепло желание запрещать и жечь все подряд, включая этот магазин вместе с почтенной публикой.
— Разумеется, я против цензуры во всех ее видах и проявлениях, — говорил я, четко артикулируя каждое слово на тот случай, если у детских сочинителей не все хорошо с пониманием авторов, пишущих для взрослых. — Но мы вполне можем ввести наших детей в мир книг, не сюсюкая с ними и не третируя их свысока. Джон Стюарт Милль[85] уже в трехлетнем возрасте читал труды античных авторов на латыни и греческом. Боюсь, он бы не преуспел так в древних языках, если бы его отец подсовывал ему «Чупа-Чупса с мыловаренной фабрики» или что там еще читают нынешние дети.
Я не рискну утверждать, что после этих речей в полку моих друзей и поклонников заметно прибыло. Даже пес Апорт, со всех стен преданно смотрящий на хозяина в ожидании команды-тезки, как будто начал недобро коситься в мою сторону и слегка обнажил клыки.
Один из моих оппонентов за столиком сделал движение, словно собрался уходить, подняв лежавший у него в ногах рюкзак — этакий славный велосипедный рюкзачок с подвешенным к нему брелком в виде Винни-Пуха, — но тут же выяснилось, что он всего лишь искал носовой платок.
— Если это является типичным образчиком вашего юмора, то я нисколько не удивлен отсутствием у вас юных читателей, — сказал он, основательно высморкавшись.
Судя по его напряженной интонации, я допускал два варианта дальнейших действий: он мог потянуться через стол и врезать мне по носу, а мог расплакаться. Лично меня больше устроили бы слезы. В наше время плакали все и по любым поводам. Мир заливался слезами, а бесплодная литературная пустыня увлажнялась ими обильнее, чем иные тучные нивы. Потоки слез смывали тонкий плодородный слой — чего уж тут удивляться бесплодности…
Он еще пару раз трубно высморкался. Хестон — так его звали. Хестон Даффи.
— Откуда вам известно, что мои книги не читают дети? — спросил я.
Прежде я никогда к этому не стремился, но теперь мысль о том, что мои книги не читают дети, почему-то ужасно меня огорчила.
— По крайней мере, мои дети их не читают, — сказал он.
— И мои не читают! — выкрикнул кто-то из слушателей.
Хестон Даффи тут же организовал экспресс-голосование. Пусть поднимут руки те, чьи дети читают Гая Эйблмана. Ни одна рука не поднялась. А у Хестона возникла еще более удачная идея. Он предложил путем голосования выяснить, кто из присутствующих сам читал хоть что-нибудь из Гая Эйблмана.
И вновь не поднялось ни одной руки. Покончив с этой процедурой, он опустился на стул, самодовольно улыбаясь. «Для детского писателя он что-то чересчур надувается и важничает, — подумал я. — Больше похож на сельского стряпчего или аукциониста». Лицо его казалось слишком широким и мясистым и без этой идиотской улыбки — я бы не хотел, чтобы такое лицо наклонялось близко к лицу моего ребенка, будь у меня ребенок. На нем была мятая черная тенниска, слегка заляпанная чем-то похожим на акварельные краски. Когда он не улыбался, на лице его застывало недовольно-надменное выражение, под стать Виктору Мэтьюру[86] в роли Самсона, хотя сейчас не он, а как раз я расшатывал храм в попытке обрушить его на головы филистимлян.
— Вы, разумеется, вправе сами определять свой круг чтения, — сказал я, обращаясь к аудитории, — однако меня забавляет уверенность, с какой вы судите о том, что нравится и что не нравится вашим детям. Или вы каждый вечер проверяете, какие книги они прячут под подушкой? В детстве я читал многие вещи тайком от своих родителей — «Улисса», «Сто двадцать дней Содома», «Застольный разговорник» Кольриджа, — и в этой секретности заключалась одна из радостей чтения. Или теперешнее чтение уже не призвано доставлять радость?
Задавая этот вопрос, я обвел собрание суровым взглядом. Собрание столь же сурово уставилось на меня. Радостей захотел, вот как? Сейчас подкинем тебе радостей!
Слово взяла третья участница дискуссии, сидевшая за нашим столом, — женщина с седыми волосами, заплетенными в девчоночью косичку. Плюс к тому по три серебряных кольца в каждой ноздре и еще по два кольца в каждом ухе. Высокий голос напоминал по тембру флейту и казался принадлежащим не ей, а кому-то другому. «Может, в эту женщину переселился дух какого-нибудь ребенка?» — подумал я. Она подняла руку плакатным жестом, как будто успокаивая восторженную толпу. Впрочем, слова «как будто» здесь излишни. Перед ней и впрямь была восторженная толпа, которую она пыталась успокоить.
— Я Салли Камфорт, — объявила она, хотя перед тем ее уже представляли.
Все повторно разразились аплодисментами. Я тоже захлопал повторно. «Так вот она какая, Салли Камфорт!» — сказал я себе. И лишь где-то на втором плане зудел комариком вопрос: а кто она такая, эта Салли Камфорт?
Одно для меня было несомненно: она считалась живым классиком и богиней среди смертных авторов детской литературы.
— Мне кажется, я понимаю, к чему клонит мистер Эйблман, — сказала она, одарив меня улыбкой, от которой я кинулся бы прятаться за мамиными юбками, будь я ребенком (и не будь моя мама шлюхой, вечно носившей короткие юбки в обтяжку, за которыми черта с два спрячешься). — Мне кажется, он пытается нам сказать — а я со своей стороны готова внимательно слушать, будучи поклонницей его таланта, — что к детям следует относиться очень ответственно. Уверена, мне нет нужды напоминать ему, что Джон Стюарт Милль в молодости страдал нервным расстройством, которое вполне могло быть следствием чрезмерных интеллектуальных нагрузок в раннем детстве. Однако это не должно отвлекать нас от другой важной мысли мистера Эйблмана, как я ее понимаю: мы зачастую недооцениваем интеллект и воображение наших детей.
— Именно так! — сказал я, очень довольный тем, что чуть ранее не поддался искушению вступить в спор по поводу нервных расстройств, заявив примерно следующее: «Насколько я могу судить, половина ваших детей в том же самом возрасте представляют собой косноязычных недоумков, которые, в отличие от Милля, не смогут выйти из этого состояния, используя накопленный интеллектуальный багаж и обращение к поэзии — в его случае стихам Вордсворта». Вместо этого я поаплодировал Салли Камфорт кончиками пальцев, как актер китайской пантомимы, прогоняющий мышь.
Я даже вообразил, как шепчу ей в самое ухо слова благодарности за поддержку.
— Думаю, никто из присутствующих, — сказал председатель, испитого вида мужчина с объемистыми мешками под глазами, — не может быть заподозрен в том, что он недооценивает интеллект и воображение наших детей.
Снова раздались аплодисменты. Но я к ним на сей раз не присоединился.
«Апорт, апорт», — думал я.
Хестон одобрительно качнул массивной породистой головой. Салли улыбнулась и поменяла местами кольца в носу. Я вдруг живо представил себе такое кольцо чекой, вынимаемой из головы-гранаты, — и последующий взрыв.
Далее возникло затишье, и я понял, что настал мой черед подхватить нить рассуждений Салли Камфорт и разматывать ее дальше. «Эх, скорей бы смотаться отсюда и рвануть прямиком в славный Вичвуд-овер-Шиптон», — подумал я, украдкой взглянув на часы.
Мне было бы легче дискутировать, имей я хоть какое-то представление о книгах, написанных Хестоном Даффи и Салли Камфорт, но ничего не поделаешь: раз уж ввязался в спор «вслепую», будь добр довести его до какого-нибудь логического конца.
— Полагаю, резонно будет задаться таким вопросом, — начал я, быстро перебирая в голове все известные мне приемы полемического блефа, — так ли уж необходимы для стимулирования детского воображения эти бесчисленные волшебники, демоны и мифические чудовища с псевдоисландскими именами? Не слишком ли мы торопимся ставить знак равенства между воображением и фантазией, поскольку…
— Только не в моем случае, — прервал меня Хестон. — Мой главный герой Джеко далек от всякого волшебства. Он обыкновенный мальчишка родом из Суссекса, который становится солдатом удачи и сражается во многих горячих точках планеты. И ничего фантастического…
— Минуточку, — в свою очередь прервал его я. — Вы сказали, что этот мальчик — солдат удачи. А сколько ему лет?
— Возраст его меняется от книги к книге. Но впервые он взялся за оружие в девять лет.
— В девять лет? Разве одно это уже не делает его образ фантастическим?
Хестон выглядел так, будто снова не мог определиться: то ли взбрыкнуть, то ли всплакнуть.
— В мире есть страны, где в армию берут детей и помоложе, — сказал он.
— Я в курсе этого. Однако Джеко, как вы сказали, мальчик-солдат из Суссекса, а там, насколько мне известно, девятилетних детей не призывают в армию. Пусть это не совсем фантастика, но согласитесь, что выглядит это крайне маловероятным.
— Ни слова из вышесказанного не может быть отнесено на ваш счет, Салли, — вставил реплику испитой председатель.
— Нет, конечно же. К примеру, книга, над которой я работаю сейчас, завершает мою «Хламидийную серию», как я ее для себя называю. — Она издала короткий смешок. — В этой книге я просвещаю девочек насчет опасностей беспорядочных половых связей. Меня очень беспокоит, что многие девочки полагают себя в полной безопасности, если все ограничивается только оральным сексом.
По ходу речи она все время кивала с таким видом, словно одобряла собственные слова, при этом поражаясь их глубине и точности.
— Это больше похоже на медицинский трактат, чем на детский роман, — заметил я.