Время зверинца Джейкобсон Говард

Наверняка всему этому имелась тысяча объяснений, но первейшим из них была Флора.

8. «ЧТО ПРИКАЖЕШЬ ДЕЛАТЬ С ТОБОЙ?»

Если бы после кражи в магазине собственного романа я был привлечен к суду и озаботился поиском смягчающих обстоятельств, в длинный список таковых непременно вошла бы и Флора. Речь не о популярной марке маргарина, а о легендарной женщине-издателе, которая демонстрировала чудеса изощренности, блокируя продвижение пишущих от первого лица авторов-мужчин, особенно если те легкомысленно трактовали взаимоотношения полов или изображали любовные сцены с сугубо мужской точки зрения. Свою карьеру Фло Макбет начинала с издания дотоле неизвестных писательниц девятнадцатого — начала двадцатого века, чьим сочинениям в свое время помешали увидеть свет их отцы, мужья и братья. При этом достойными удивления были не только литературные качества текстов, спасенных от безвестности Флорой и ее сотрудниками, но и то, с каким упорством вплоть до недавних пор (как минимум до 1940-х годов) мужчины из всех слоев общества по разным причинам старались воспрепятствовать творческой самореализации своих родственниц. Враги Фло не раз громогласно объявляли опубликованные произведения фальшивками, но в таком случае кто их фальсифицировал? Сама Флора? Если так, то ее литературное дарование и мастерство стилизации стояли вровень с ее незаурядным издательским чутьем. Как бы то ни было, когда Фло решила отойти от дел, она была еще не старой и весьма состоятельной женщиной, а ее высочайшую репутацию в своей сфере дополняло звание кавалерственной дамы ордена Британской империи. Впрочем, отдых ей очень скоро наскучил, тем более что она допустила ошибку, характерную для многих книжных червей: поселилась в деревне (холмы и поля, запах сена, блеяние глупых овечек и масса свободного времени для чтения всего, что давно хотелось прочесть). Вернувшись от сельских идиллий к издательскому бизнесу, она неожиданно для всех взялась курировать одну из традиционно «мужских» серий — то есть занялась теми книгами, которые сама она никогда не хотела читать.

Это был странный выбор, с какой стороны ни смотри. Не исключено, что шведская издательская группа, купившая «Сциллу и Харибду», сознательно вела дело к ликвидации этой фирмы. Но чем руководствовалась Флора, принимая предложение шведов? Быть может, она стремилась отомстить за поколения так и не раскрывшихся женских талантов, гася в мужчинах ту самую творческую искру, которую они ранее пытались погасить в женщинах? Мотивы ее были неведомы никому, и менее всего авторам, с которыми она теперь работала, — бедняги не рисковали поднимать щекотливую тему из опасения, что Флора заблокирует продвижение их книг еще жестче, чем блокировала до тех пор. И надо же было такому случиться, что возвращение в бизнес шестидесятилетней Флоры пришлось на то самое время, когда назрело переиздание в мягкой обложке моего третьего романа.

Я изначально допустил ошибку, выбрав местом действия романа Западный Лондон, и все же «Беззвучный вопль» нельзя было назвать однозначно провальным. «По ходу повествования роман плавно обращается в ничто» — таковы были самые суровые слова, какие нашел для него Джонни Джобсон в «Йоркшир пост». Отнюдь не комплимент, однако по сравнению с его же разгромными рецензиями на «Вне закона» (мой предыдущий роман с местом действия в Сандбаче) это был уже прогресс, и я воспрянул духом. Продажи не превысили двух тысяч экземпляров, но на большее рассчитывать и не приходилось, тем более для книги в твердом переплете. Правда, и карманные форматы нынче расходились не лучше — это было как второй надкус уже начавшего подгнивать яблока. А имея дело с Флорой, недолго было остаться и без яблока как такового.

— И что прикажешь делать с тобой? — спросила она, когда я прибыл по вызову в ее офис. Ударение на «тобой» как бы подразумевало, что со всеми прочими она уже разделалась.

— Можешь открутить мне яйца вместо раскрутки книги, — предложил я.

Рискованное предложение. Но я твердо решил не пасовать перед Флорой, пока мое мужское достоинство еще остается при мне.

— Что-то новенькое, Гай… — молвила она со смехом, откидываясь на пружинящую спинку офисного кресла и демонстрируя волевой, четко очерченный подбородок, какой нечасто встретишь у женщин ее возраста.

Маленькая, сухая и жилистая, Фло увлекалась спортивной ходьбой и альпинизмом, подтверждением чему были хорошо развитые икроножные мышцы, вечно выставленные напоказ, ибо она круглый год носила туристические шорты. Она также носила прочные туристические ботинки, которыми, по слухам, без церемоний наподдавала авторам-мужчинам, выражавшим недовольство ее манерой вести их дела.

Лично меня она не пинала. То есть физически. Что до моральных пинков, то к их числу можно было отнести требование найти хотя бы трех молодых писательниц, готовых поместить хвалебный отзыв на обложке моего романа, после чего Фло подумает, стоит ли докучать нашей малочитающей публике его переизданием.

Я предложил обратиться за отзывом к Э. Э. Фревилю — то бишь Эрику Рекомендателю, — заявив, что прежде он был большим поклонником моего творчества.

— Дорогуша, прежде он был большим поклонником всех и вся. Но, во-первых, он не женщина, во-вторых, он не молод, и, в-третьих, сейчас он в обмен на отзыв потребует для себя самого пятидесятитысячный тираж и персональный стенд в «Смитсе».[37]

— Ну так пообещай ему все это.

Флора Макбет громко фыркнула и положила руку на увесистое пресс-папье.

— Вернемся к девчонкам-писательницам, — сказала она. — В идеале, до двадцати лет.

— Фло, у меня нет знакомых девчонок моложе двадцати. У меня вообще нет знакомых-тинейджеров.

— На твоем месте я бы этим не хвасталась.

— Кроме того, — продолжил я, — нынешние двадцатилетние писатели еще ходили пешком под стол, когда был издан мой первый роман.

— Предлагаешь растиражировать это как позитивную рекомендацию? — поинтересовалась она, выполняя разминочные упражнения: один, два, три раза приподняла свое тело, опираясь на ручки кресла, с глубоким вдохом-выдохом при каждом подъеме.

В открытой, демонстративной издевке есть своего рода шик, способный впечатлить зрителя, даже если объектом издевательства является он сам. Я поймал себя на желании похлопать в ладоши и крикнуть: «Браво, Фло!» Но вместо этого я предложил ей самой назвать какую-нибудь женщину, подходящую под заданные творчески-возрастные параметры.

Она изобразила задумчивость, между тем качая бицепсы с парой пресс-папье в роли гантелей.

— В том и проблема, — сказала она, уже неслабо размявшись, так что на предплечьях вздулись голубые вены. — Сможешь ли ты им понравиться?

— А почему я должен им нравиться?

— Не ты сам, а твои сочинения, дорогуша. Как по-твоему, заинтересуют они хоть кого-нибудь из молодых?

— В смысле отождествления себя с моими персонажами?

Вероятно, термин «отождествление» имеет какую-то особую женскую коннотацию (как в случаях с гормонами или капризами); ничем иным я не могу объяснить ее неожиданно гневную реакцию.

— Лучше назвать это «сопереживанием», дорогуша, — проскрежетала она.

Беседуя с Флорой Макбет, вы легко определяли момент, когда следует закругляться. На это указывали такие признаки, как нервическое постукивание кулаком по собственным ребрам и смена тембра голоса — и в обычное-то время резкий и хрипловатый, он теперь начинал звучать, как забитый песком электрический фен.

Через две недели она позвонила мне, чтобы сообщить новость: нашлась одна юная писательница, по имени Хейди Корриган, в целом более или менее готовая назвать меня в числе своих любимых фарсовиков среднего возраста.

Я пропустил мимо ушей язвительную оттяжечку «в целом более или менее», задетый другим:

— Я не фарсовик, Фло.

— Да какая разница! Все равно никто не знает, что это такое.

— Кстати, с Хейди Корриган я знаком. Ее мать заведовала отделом рекламы в «Сцилле и Харибде», когда там выходил мой первый роман. Она часто брала Хейди с собой в офис, и я качал эту крошку на колене, пока мы с ее мамой обсуждали рекламную стратегию.

— Вот видишь, любое доброе дело когда-нибудь да аукнется. Но ты не волнуйся, дорогуша, я об этом никому не скажу.

— Я не волнуюсь. Просто не могу понять, что мне даст отзыв Хейди Корриган?

— Это поможет сбывать книги через уцененку.

— Что?! — Кажется, именно после этого разговора у меня появилась привычка обдирать кожу с пальцев.

— Обещать не могу — четкой договоренности с ними пока нет.

— Ты хочешь сказать, что они согласятся сбывать мою книгу за полцены только из-за похвалы какой-то сопливой девицы на задней обложке?

— А кто говорил о задней? Мы поместим ее отзыв на лицевой стороне — надо же как-то привлекать молодых читателей.

— Но она опубликовала всего-то пару рассказов.

— C’est la vie littraire.[38]

— Флора, я скорее утоплюсь.

После этого связь оборвалась — как обрывались и многие другие наши связи. И все же Фло пошла мне навстречу. Книга была издана без цитат Хейди Корриган — ни спереди, ни сзади. Вот только куда подевался весь тираж по выходе из печати, для меня так и осталось загадкой. Во всяком случае, до магазинов уцененных товаров книга не добралась, это точно.

Но это еще не вся история. Мне стало известно, куда попал по крайней мере один экземпляр моей книги. А попал он на стол Брюса Элсли, писателя двадцатью годами старше (и, стало быть, литературно мертвее) меня, который в случаях с двумя предыдущими книгами присылал издателям письма, обвиняя меня в плагиате. Ничего он этим не добился — и не в последнюю очередь потому, что одновременно предъявлял аналогичные обвинения еще дюжине авторов этого же издательства. Его шансы на успех были бы выше, поумерь он аппетиты и выбери мишенями для нападок по одному автору в каждом издательстве. Впрочем, я не собирался давать ему полезные советы, да и не имел такой возможности. А если бы имел, я бы прежде всего посоветовал ему довести до конца очередной акт эротического самоудушения, ибо Элсли был широко известен своей склонностью к этому экстравагантному и небезопасному виду мазохизма — как-то раз его в самый последний момент успели снять с крюка на двери ванной комнаты в одном валлийском отеле, куда он прибыл для участия в литературном фестивале.

Между прочим, этот инцидент повлек за собой серьезные последствия — и не только для данного фестиваля, но и для всех литературных фестивалей в целом. Большинство из них нуждалось в доброй воле и содействии местных властей, притом что спонсоры из бизнес-клубов и муниципальных комитетов с традиционным подозрением взирали на любые празднества, связанные с книгами, полагая два эти понятия — «праздник» и «книга» — логически несовместимыми. И вот, когда один из приглашенных на фестиваль авторов был найден в своем номере полумертвым, с петлей на шее, апельсином во рту и ажурными дамскими чулками на ногах, их наихудшие подозрения подтвердились. Теперь вопрос стоял ребром: не лучше ли местной общине раз и навсегда порвать всякие связи с литературой?

С большим трудом организаторы фестиваля добились от городских властей «испытательной отсрочки» на один год, — следовательно, ни в коем случае нельзя было допустить новых эксцессов в духе Брюса Элсли. От греха подальше в отелях Хэйон-Уая и Челтнема[39] со всех дверей и стен срочно снимались крюки, как только поступала информация о появлении в их городе литературных деятелей.

Не надо обладать богатой фантазией, дабы предположить, что отстранение Элсли от фестивальной деятельности придало новый импульс его борьбе с поползновениями коварных плагиаторов. Какое-то время спустя он раздобыл мой электронный адрес и начал обращаться уже напрямую ко мне, утверждая, что сюжет «Беззвучного вопля» был по большей части заимствован из его романа «Зримая тьма», название которого сам Элсли позаимствовал у Уильяма Стайрона, в свою очередь позаимствовавшего это выражение у Мильтона. Но если «Зримая тьма» Стайрона являла собой стилистически отточенные мемуары, повествующие о его борьбе с безумием, то Элсли — в его обычной неряшливой манере — состряпал нечто вроде хроники, написанной от первого лица в настоящем времени и посвященной событиям шестого века нашей эры, когда в результате чудовищного вулканического извержения небо на три года затянули облака пепла, губя урожаи и скот, отравляя воду, вызывая выкидыши у женщин, а мужчин доводя до безумия и самоубийства. Что касается моего романа, то в нем сатирически изображались злоключения несостоявшегося писателя, который работает продавцом в лондонском зоомагазине и пытается отсрочить неминуемое банкротство этого заведения, торгуя контрабандными лемурами с Мадагаскара. При всем желании тут было крайне сложно найти хоть какие-то сюжетные параллели с псевдохроникой Элсли. Тем не менее через каждые шесть-семь месяцев он присылал мне очередное письмо, и с каждым разом эти письма становились все более злобными и угрожающими. А вскоре после самоубийства Мертона я получил открытку с репродукцией «Казни» Гойи, на обороте которой чем-то вроде смеси из зеленых чернил, спермы и фекалий было начертано:

ХА! ВОТ ЧТО БЫВАЕТ С ТЕМИ, КТО ПОКРЫВАЕТ ВОРОВ.

Я показал открытку Ванессе.

— Могу понять его чувства, — сказала она.

9. СТАРО КАК МИР

Что я и впрямь охотно украл бы у Элсли — не будь оно уже краденым, — так это название романа.

Мильтон придумал выражение «зримая тьма», когда описывал Ад — эту «юдоль печали», «где муки без конца».[40] И я точно знаю, о каком месте идет речь, — это Чиппинг-Нортон. Свои чиппинг-нортоны были у каждого из нашей пишущей братии. Тьма вокруг нас сгущалась день ото дня.

Так чем же являлась моя теща: симптомом болезни или успокоительным средством? Была ли она доказательством того, что без приличной профессии в качестве балласта я опрокинусь и морально пойду ко дну? Или была призвана служить мне утешением вплоть до момента, когда меня окончательно поглотит тьма?

А может, тут и решать было нечего. «Не делай этого, Гай», — предупредил меня Фрэнсис и тем превратил ее саму в решение проблемы. Пусть литература шла ко всем чертям, но никто не мешал мне по-прежнему получать удовольствие от сочинительства. «Оставь эту тему», — говорил Фрэнсис. Если не в жизни, то хотя бы в искусстве. Меня за это будут ненавидеть. Но почему? «Из-за мужской точки зрения», — говорил он. Как я понял, под этим подразумевалось мужское бахвальство. Нынешнюю публику уже не проймешь байками о сексуальных эскападах. А ведь было время, когда литераторы — Генри Миллер, Фрэнк Харрис, Дж. П. Данливи[41] — повергали читателей в шок своими приапическими откровениями, облекая их в простые, увесистые фразы. «Теперь с этим покончено», — говорил Фрэнсис. Герой с могучим стояком, писавший свои истории брызгами жаркого семени, превратился в анахронизм.

Ладно-ладно, мы еще посмотрим.

Искусство предполагает самоотречение, сказал кто-то. Но существует и другая точка зрения: искусство есть потакание своим прихотям. Не мне первому это пришло в голову — достаточно вспомнить декадентов. Но сейчас были не декадентские времена. Поражение — это не декаданс; смерть — это не декаданс; даже Ричард и Джуди — не декаданс. Мы стали слишком инертными для декадентства. Литература страдала от недостатка, а не от избытка; ее бичом стала чрезмерная осторожность, а не крайняя разнузданность. Так почему бы не вернуть ей толику былого распутства? Хватит ли у меня духу расстегнуть творческую ширинку и выставить все, что имею, против несметных полчищ великого бога по имени Благопристойность?

Что до этической стороны вопроса — допустимо ли мужчине подкатывать яйца к собственной теще? — то оправданием могла послужить перспектива литературной обработки этой темы. Тут не было циничного расчета, как это могло показаться. Я вожделел Поппи не ради написания книги. Я всегда ее вожделел. Но до чего же славно было бы заполучить все вместе — и Поппи, и книгу!..

По идее, события последнего времени должны были отбить у меня всякое желание к сочинительству даже на ровне отдельных фраз, не говоря уж про целую книгу. Однако этого не случилось. Напротив, я испытывал сильнейшее — сродни голоду или похоти — желание писать, и отбить у меня это желание не смогли бы даже объединенные силы всех женских читательских кружков Чиппинг-Нортона. Вы можете это объяснить? Я не могу. И ведь я не был каким-то исключением. Согласно статистике, как только количество произведений того или иного жанра признавалось чрезмерным для культурных потребностей нации, резко возрастало число авторов, создающих именно такие произведения. Книги, которые никто не хотел читать, множились в эпидемических пропорциях. Если ты чувствовал потребность написать книгу — ты ее писал, не особо задумываясь о том, прочтет ли ее впоследствии хоть кто-нибудь. Это напоминало свечку, зажженную в темноте. Ты прекрасно понимал, что этому слабому огоньку надежды не под силу тягаться с адским «негасимым пламенем» и что тьма поглотит его в конечном счете, но, пока свеча горела, это был твой огонь.

У меня уже появилось название. Это очень важный момент творческого процесса, когда тебе в голову приходит название новой книги и ты понимаешь, что попал в самую точку. До сих пор отчетливо помню тот день, когда я придумал название «Мартышкин блуд» и сообщил об этом Ванессе. Она тогда полулежала в ванне, задрав ноги из воды, и скоблила пятки сицилийской пемзой.

— Звучит хреново, — сказала она.

Однако позднее, после выхода романа в свет, Ванесса заявила, что название пришло в голову именно ей. Она даже припомнила обстоятельства, при которых это случилось: лежа в ванной с задранными вверх ногами, она скоблила пятки сицилийской пемзой, что вызвало у нее ассоциацию с мартышками, — и вот, пожалуйста…

В этот раз, по целому ряду причин, я не спешил делиться новостью с Ванессой, а вместо этого позвонил в офис Мертона.

Трубку взяла секретарша.

— Мертона нет, — сказала она.

— А где он?

— Мертон умер.

— О боже, Маргарет, извини. Я набрал номер по старой привычке. Напрочь забыл, что его уже нет.

Я общался с Маргарет на его похоронах. Помнится, она всплакнула, уткнувшись головой мне в плечо, а я обнял ее, успокаивая. Я даже помню плащ, который тогда был на ней. Мы сопели и всхлипывали в объятиях друг друга, и меня это начало заводить — такая вот картинка из серии «Похоть и смерть». Маргарет была привлекательной женщиной и безупречной секретаршей, преданностью и отношением к работе напоминая секретарш из голливудских фильмов пятидесятых, готовых рискнуть жизнью ради босса. В тот скорбный миг мы обменялись понимающими взглядами и согласились, что второго такого, как Мертон, не будет уже никогда. Остается лишь удивляться, что эта сцена не завершилась поцелуем. А может, и был поцелуй, но мы оба отказывались это признать.

Я слышал слезы в ее голосе из телефонной трубки. Надеюсь, то были не слезы раскаяния.

— Вы в порядке, Маргарет? — спросил я.

— Да. А вы как?

— Более или менее. Не понимаю, как я мог забыть о смерти Мертона.

— Вы такой не один. Это приятно, что многие люди до сих пор не представляют его мертвым. Я и сама не представляю.

«Многие не представляют его мертвым только потому, что уже не помнят его живым», — подумал я.

По словам Маргарет, пока Мертону не нашли замену, его авторами занималась Флора Макбет. Не захочу ли я с ней повидаться? Тут она издала странный смешок, вероятно догадываясь об эффекте, который произведет на меня одно лишь упоминание о Флоре. Странной в этом смешке была легкомысленность, совершенно не свойственная столь серьезной и ответственной женщине, из-за чего это прозвучало как игривый намек — как если бы она, обычно одетая строго и чопорно, вдруг заголила передо мной свои ноги. Я еще раз пожалел, что мы с ней не поцеловались тогда, на кладбище. Или все-таки поцеловались?

Несколько секунд прошло в тягостном молчании.

— Ну и как? — спросила она.

— Вы о чем, Маргарет?

— Хотите встретиться с Флорой?

Я не хотел.

Ходили слухи, что не последней в ряду причин, вызвавших самоубийство Мертона, была как раз Флора.

Потому что он ее трахал?

Потому что он ее боялся?

Потому что он ее трахал и боялся одновременно?

Этого не знал никто. А если кое-кто и знал, то у него-штрих-нее не хватало смелости об этом сказать.

И мне почему-то думалось, что этим несмелым кое-кем была Маргарет.

Название будущего романа — «Шутка с тещей» — я по электронной почте послал Фрэнсису.

«Шутка в том, — приписал я, — что на самом деле это вовсе не шутка».

«Что не шутка?» — не понял он.

«Да шутка же!»

«Так я и думал», — был ответ.

«Моя цель, — написал я далее, — исследовать пределы допустимого нашими моральными нормами. Кто считается величайшими богохульниками современности? Не поэты и писатели, как было когда-то. Сейчас это эстрадные комедианты. И я сделаю одного из них главным героем. В самом начале романа он говорит со сцены: „Нелегко иметь тещу, но я свою только что поимел“. Возмущенная публика встает с мест и покидает зал. Что ты на это скажешь?»

Он не сказал ничего; не пришло даже автоматическое оповещение об отсутствии адресата на рабочем месте. Прошел день, затем еще один. Я начал беспокоиться. При нынешних умонастроениях среди литераторов, если ты пару дней не мог связаться с кем-то из них, в сознании невольно возникал образ бедняги, лежащего на офисном полу в обрамлении своих разбрызганных мозгов.

Но на третий день Фрэнсис объявился в Сети. Похоже, все это время он переваривал мою идею.

«Я же тебя просил! — написал он. — И вообще…»

«Что вообще?»

«И вообще, ты отстал от жизни. Нынешняя публика не покинет зал по такому поводу. Смеяться они вряд ли будут, но и не уйдут — для этого шутка недостаточно скабрезна».

«Недостаточно скабрезна?! А что ему сделать, чтобы было достаточно, — вынуть член из штанов и трясти им со сцены?»

Хорошо, что я не повторил свою последнюю фразу Ванессе; она наверняка сказала бы, что я все эти годы только тем и занимаюсь, что трясу членом перед публикой. Предсказуемо и не смешно.

Фрэнсис выдал более развернутый ответ:

«Демонстрация члена — это старо как мир. Ты выбрал неверный путь. Конечно, это твоя книга, и ты не обязан меня слушать, но, если продолжишь в том же духе, я вряд ли найду для нее издателя. Хотя, если тебе кажется, что ты должен ее написать, валяй. Как бы то ни было, вот мои советы. Во-первых, не замахивайся на „исследование“ — это годится для исследователей Антарктики, а для романиста равно самоубийству. Пусть будет просто „свежий взгляд“. Во-вторых, сделай героя не комедиантом — комические вещи плохо расходятся, — а, скажем, климатологом. Касательно секса: пропиши анальную тему, она пользуется спросом. Сейчас много болтают о том, чтобы признать анал ненастоящим сексом. Типа можно ли считать девчонку девственницей, если она занимается только анальным сексом? Обыграй это как-нибудь. Местом действия лучше сделать Афганистан, пусть герой поедет туда изучать проблемы глобального потепления. Жена подозревает его в неверности, нанимает детектива из отставных спецназовцев, который подтверждает измену мужа и, будучи депрессивным маньяком, пытается трахнуть жену, а та в исступлении (будучи клинической психопаткой) протыкает его кухонным ножом». «Протыкает детектива?» «Мужа».

«А как насчет протыкания ножом своей матери?» Переписка быстро набирала обороты.

«Хорошо, очень хорошо. Мать над ней издевалась еще в детстве. Протыкает обоих. Или троих, включая детектива, если хочешь. Но потом тебе потребуется искупление. Загробная жизнь — чистилище и все такое — сейчас катит. Попробуй, и тебе понравится. Я всегда чувствовал в тебе потенциал для по тусторонних триллеров, это будет мощный прорыв. Желаю успеха на всех фронтах, везунчик. Поппи Эйзенхауэр — смак! По-прежнему считаю, что лучше тебе этого не делать, но, если все-таки сделаешь, мои поздравления. Ф.».

«С чего ты взял, будто я мечу в авторы триллеров — поту— или посюсторонних? Меня от них мутит, ты же знаешь».

Следующее послание поступило с его карманного компьютера:

«Думаю, наш ромнист слишком привередлив».

«Брюзжание старой шлюхи», — написал я.

Ответ пришел незамедлительно:

«Я думал, старые шлюхи — это по твоей части. Не забывай про Афганистан и загробный мир. Лучше взять Афганистан девятнадцатого века, исторический уклон способствует продажам. Но пиши в настоящем времени. Ф.».

Я отверг девятнадцатый век и анальную тему. Взамен у меня появилась идея получше: я напишу книгу о любви. И плевать, что там думает Фрэнсис. Любовь к собственной теще подрывает моральные устои общества ничуть не хуже, чем анальный секс. Анальным сексом занимаются все, кому не лень. Им занимались мои герои в Честерском зоопарке, а потом в Санбаче. Этим никого не удивишь. А кто слышал о зяте, пылающем страстью к теще?

Недостаточно скабрезен, говоришь? Это я-то недостаточно скабрезен?!

Старо как мир, говоришь? Вот погоди, когда я куплю Поппи букет роз и толкну старомодную речь о том, как полюбил ее с первого взгляда и ничего не могу с этой любовью поделать…

Вот погоди, когда я стяну с нее платье… хотя нет, это свернет историю в слишком накатанную колею. Лучше так: погоди, когда я стяну с нее платье, а потом натяну его обратно со словами, что я слишком ее уважаю и так далее. Ей шестьдесят шесть, и она для меня под запретом. Погодите, будет вам выход за рамки приличий!

Я отказался также от Афганистана как места действия и от потустороннего эпилога. Австралия — вот место, где происходят вещи, которые не должны происходить. Расскажи все, как оно было, Гай. Поведай неприглядную правду.

10. ЕСТЬ ЛИ МАРТЫШКИ В МАНКИ-МИА?

Именно в Австралии я впервые попытался подкатить яйца к Поппи. Это случилось в ходе все той же поездки на Аделаидский фестиваль, который упоминался выше в связи с Филиппой и нашей пуговичной возней среди виноградных лоз. Не помню, говорил ли я, что Филиппа была новозеландкой. У себя на родине она читала лекции (отсюда ее интерес ко мне как практику) по «ыглышкой лытре». Мне стоило больших усилий понять ее речь хотя бы в общих чертах. Даже когда она вызвалась у меня «ытсысать», я до последнего момента не был уверен в том, чего она на самом деле хочет. Но именно та история с Филиппой настроила меня на аналогичную попытку в отношении Поппи. Это в целом характерно для сексуального поведения мужей, напоминая принцип домино: одна измена ломает моральный барьер, открывая дорогу для последующих. Согрешив с А, ты уже без лишних угрызений катишься вплоть до Я. А твоя теща в этом списке значится как Я++.

Поппи приняла приглашение Ванессы побывать с нами в Австралии. Однако ей не понравилось название Аделаида, по ее словам слишком занудное. Название Западная Австралия звучало для нее более привлекательно, и мы договорились встретиться с ней там. Посему сразу после фестиваля мы с Ванессой прилетели в Перт, и там — уже втроем — мы провели неделю в гостинице с видом на реку Суон, пока биоритмы Поппи приходили в норму после перемещения через несколько часовых поясов. Им обеим была по душе жаркая погода. В широкополых шляпах и полосатых блейзерах они смотрелись как сестры: парочка английских великосветских авантюристок, которые непонятно как очутились в этом далеком краю, — но им в любых краях неведомы растерянность и страх, пока какой-нибудь мужчина не ухитрится вбить меж ними клин. Они всюду ходили под руку, одинаково подставляли лица солнцу (тот же прищур, та же готовность благосклонно принять дар природы), покупали одежду одинаковых фасонов и каждый день в одно и то же время (ровно в четыре часа тринадцать минут пополудни) в один голос заявляли: «Время пить чай». В старых кварталах Перта до сих пор ощутим колониальный дух, и я, плетясь позади с кучей покупок и любуясь синхронными движениями их бедер, чувствовал себя туземным боем при двух белых госпожах.

Я любил смотреть на них с этой позиции почтительного слуги, никогда не уставая восхищаться столь красивой и гармоничной парой. Комбинация «мама — дочка» особо привлекательна для мужчин моего типа, склонных к поэтизации вожделения. Однажды, когда они стояли на набережной, глядя через реку на Южный Перт, мне вспомнился Норман Мейлер — еще один великий расточитель спермы, — который при виде своей жены и Джеки Кеннеди, оживленно беседующих на морском берегу в Хайаннис-порте,[42] назвал их «двумя прелестными ведьмами у края воды».

Слово «ведьмы» вполне подходило и к моей парочке. Во всяком случае, меня они заколдовали, это факт.

А потом Ванесса вдруг объявила, что мы берем напрокат автофургон и отправляемся в Брум.[43] Так захотелось Поппи, а с желаниями Поппи нельзя было не считаться.

Где-то ей попалась информация о Бруме — о жемчужных промыслах в море; о бескрайнем, идеально ровном пляже, по которому можно кататься на верблюдах; о мангровых болотах с парящими над ними хищными скопами; о гигантских варанах, разгуливающих по главной улице городка; о тамошней нестерпимой жаре. Мы могли бы купить билеты на утренний рейс и уже после обеда кататься на верблюдах по пляжу, но тут свои желания обнаружились и у Ванессы, а я из-за истории с Филиппой был не в том положении, чтобы ей перечить.

Ванессе захотелось увидеть бескрайнюю австралийскую пустыню, которая после дождя вдруг оживает и покрывается сплошным ковром из диких цветов. При одном лишь упоминании о диких цветах глаза Поппи возбужденно расширились. В свою очередь, когда Поппи говорила о «дикой природе», у Ванессы начинали раздуваться и трепетать ноздри. Подобными речами они пробуждали друг в друге дикие инстинкты, ничуть не задумываясь о том, какой эффект это может произвести на меня.

Лично я не имел ни малейшего желания ехать к черту на кулички в Брум. Я прибыл в Австралию с целью покрасоваться на литературном форуме, сорвать свою долю аплодисментов и похвал (не так уж важно, фальшивых или искренних) и получить удовольствие от общения с отдельными читателями (вроде Филиппы); а блуждание по бескрайней пустыне, сплошь покрытой дикими цветами, в мои планы не входило. Пугающей была и сама по себе перспектива автомобильного путешествия. В отличие от моего брата Джеффри, который гонял по чеширским дорогам как угорелый, я всегда ездил осторожно, в этакой стариковской манере, не высовываясь даже краешком бампера на встречную полосу. Теперь же мне вместо легковушки подсовывали настоящий дом на колесах, и я вовсе не был уверен, что с ним справлюсь. Однако Ванесса, в нашей семье бывшая за главного мужчину, пообещала самолично довезти нас до Брума в целости и сохранности, оставив мне лишь скромную роль штурмана — при условии, что я не буду делать записи в блокноте и говорить о литературе («пофестивалил, и хватит с тебя»). Со штурманской работой особых проблем не предвиделось: достаточно было, находясь в Перте, стать лицом к Индийскому океану, а затем повернуть направо, и через три дня езды по трассе вы неизбежно попадали в Брум.

С самого начала поездки Поппи сидела сзади, уткнувшись в книгу. Тот факт, что кто-то способен читать в движущейся машине, не страдая при этом от жутких мигреней, воспринимался мною как чудо (лично я в таких условиях не мог прочесть даже названия на карте и ради этого всякий раз просил Ванессу остановиться), но еще большим чудом для меня было видеть Поппи читающей. До той поры она всячески подчеркивала, что чтение — особенно художественной литературы — это не для нее; а тут вдруг, нате вам, читает запоем, с феноменальной скоростью, причем читает вещи, ну никак не соответствующие потребностям и интересам женщины ее возраста.

— А вы не староваты для книг в розовых обложках? — спросил я, улучив момент, когда Ванесса покинула фургон на заправочной станции.

— Старовата?!

Я был доволен тем, что вызвал ее раздражение. В любви — по крайней мере, в такой неправильной любви — раздражение является прелюдией к фривольности.

— Я в том смысле, что вы староваты по сравнению с героями этих книг.

— А откуда ты знаешь возраст людей, о которых я читаю?

— Я сужу по обложкам.

— Никогда нельзя судить о книге по обложке, уж ты бы должен это знать, — сказала она.

— Но вы-то судите именно так. Я заметил, что в магазинах вы берете только книги в розовых обложках.

Это я удачно ввернул, дав понять, что я за ней наблюдаю. Она шлепнула меня по руке своим чтивом, как светская дама веером.

— Не всем же быть Эйнштейнами, — сказала она.

Я взглянул ей прямо в глаза, прежде чем ответить:

— И Эйзенхауэром дано быть не каждому.

Интересно, что Ванесса говорила со своей мамой об этих книгах так, будто читала их сама — а она их не читала, в этом я был уверен. Тогда откуда у нее такое знание предмета? Передалось телепатически? Не этой ли телепатией объясняется стремительность, с какой распространяются по всему свету некоторые — как правило, женские — романы? В тысяче миль от ближайшей книжной лавки, вдали от радио и газет, не имея доступа ко всяческим сплетням и мнениям, Ванесса и Поппи могли с увлечением обсуждать только что вышедший из печати блокбастер. Теперь понятно, почему читательниц так привлекали персонажи-телепаты. Видимо, между женщинами возникает особая телепатическая связь, посредством коей распространяется и повсеместно прививается дурной литературный вкус. И я имел возможность наблюдать эту связь в действии.

Я ни разу не заговорил об этом в ходе нашей поездки. Пока Ванесса сидела за рулем автофургона, я придерживался установленных ею правил и молчал в тряпочку. Молчание меня ничуть не тяготило. Оно позволяло мне без помех размышлять о писателях, с которыми я общался в Аделаиде, включая нескольких тяжеловесов мирового уровня, — правда, общение с последними далеко не всегда подразумевало беседу, ибо они дорожили словами и старались не тратить их на пустую болтовню. Главной звездой фестиваля был неуклюжий толстяк-голландец, сочинитель изящных и стройных новелл, получивший Нобелевскую премию и, по слухам, ужасно разозлившийся, когда ему сказали, что дважды одному человеку эта премия не вручается. Организаторы фестиваля не пожалели средств, доставив его из Европы первым классом и поселив в лучших апартаментах, но за час до своего выступления он вдруг объявил, что принципиально не говорит на публике. И вот он уселся на сцене аделаидской ратуши, свесив брюхо между колен, а публика чинно расселась в зале, и так они просидели бы весь отведенный час, молча пялясь друг на друга, если бы кто-то не догадался запустить на большом экране слайд-шоу с мостами Амстердама. По окончании этой встречи публика устроила ему овацию.

Говорили, что ни один из посещавших Аделаиду писателей не продал больше книг, чем этот голландец. Возможно, чем меньше автор говорит о своих произведениях, тем больше находится желающих их прочесть.

— Вот урок, который тебе не мешало бы усвоить, — тогда же сказала мне Ванесса.

Примерно на полпути до Брума Поппи увидела дорожный указатель с надписью «Манки-Миа» и предложила сделать крюк.

— Ничего себе крюк, — сказал я. — Если я правильно понимаю карту, до того места от нашей трассы четыреста километров.

— Ничего ты не понимаешь правильно, — сказала Ванесса. — Наверняка держишь карту вверх ногами. В четырехстах километрах от трассы будет уже Индонезия.

— Доверься штурману, — сказал я.

Поппи где-то вычитала, что в Манки-Миа дельфины подплывают прямо к пляжу, так что ты запросто можешь погладить их по брюху.

— И наоборот: они могу погладить тебя, — предположила она.

— Чем — плавником? — спросил я.

Ванесса решила, что я подшучиваю над ее мамой. Тут она глубоко заблуждалась. На самом деле я фантазировал, воображая себя на месте дельфина.

— Хорошо, сделаем крюк, — сказала Ванесса.

— Дорога туда займет целый день, — предупредил я.

— Тогда, наверное, не стоит, — пошла на попятную Поппи.

— Нет уж, свернем, раз тебе захотелось, — настояла Ванесса. — Это твоя поездка.

И она свернула с трассы влево, взяв курс на Манки-Миа.

— Красивый пейзаж, не так ли? — сказал я после двух часов молчания. — И такой девственный. Если бы не дорога под колесами, можно было бы подумать, что мы первые люди в этих местах. Даже грязь здесь какая-то чистая. Я начинаю чувствовать себя Адамом.

— У Адама не было автофургона, — сказала Ванесса. — И не забывай, что ты обещал избавить нас от своих комментариев — особенно от описаний природы, которые тебе не удавались никогда.

Поппи пришла мне на помощь. Возможно, она хотела показать, что не сердится после той стычки из-за обложек.

— Не нападай на него, Ванесса, — сказала она. — Я понимаю, что имел в виду Гай. Эта грязь в самом деле выглядит девственно-чистой.

Что-то особенное было в том, как она произнесла мое имя, — и в ее дыхании, при этом коснувшемся моей шеи, и в слове «девственно», ею озвученном. Может, она почувствовала себя Евой?

— А в Манки-Миа есть мартышки?[44] — спросила она спустя еще час езды.

— Вряд ли, — сказал я. — Там только дельфины.

— Не упоминай при нем о мартышках, — попросила Ванесса, — не то он опять заведется.

— А он что, специалист по мартышкам?

— Он специалист по развалу собственной карьеры.

— Я и не знала, что ты разваливаешь свою карьеру, — обратилась ко мне Поппи.

— Да он только этим и занимается, — сказала Ванесса.

Еще через час в руках Поппи появилась фляга с бренди. Было шесть вечера, а в шесть вечера, где бы она ни находилась — в Уилмслоу, Чиппинг-Нортоне, Лондоне или Манки-Миа, — Поппи всегда пропускала первый стаканчик.

— Кто составит мне компанию? — спросила она.

— Нет уж, спасибо, — сказала Ванесса. — Я за рулем, если ты еще не заметила.

Ее бесило пристрастие Поппи к выпивке: в шесть вечера первый глоток, а в полседьмого уже пьяна. Это было, пожалуй, единственное пристрастие матери, не разделяемое ее дочерью. За выпивкой в шесть обычно следовал скандал в полседьмого.

С моей мамой была та же история. Хотя Поппи была гораздо моложе ее, они вращались в одних социальных кругах и имели сходные привычки — в частности, напивались в одно и то же время с одинаковой скоростью. И в тот самый день, с поправкой на разницу в часовых поясах, моя мама наверняка тоже была под градусом у себя в Уилмслоу, а мой отец, как обычно, следил за тем, чтобы она в таком состоянии не получила травму. Я никогда не питал особо теплых чувств к отцу, но его забота о маме не могла не впечатлять. Однажды я был свидетелем того, как он привязал маму своим брючным ремнем к фонарному столбу в самом центре Честера, после чего отправился за машиной.

В ту пору мне было лет семь или восемь.

— Подойди и поцелуй свою мамочку, — позвала она, а когда я подошел, свирепо прошипела мне в ухо:

— А теперь развяжи меня!

Могли ли подобные воспоминания катализировать мою страсть к Поппи? Не исключено. Я не отказался от бренди, который она — уже не очень твердой рукой, сверкнув ногтями, — подала мне в том же серебряном стаканчике (точнее, это была крышка от фляги), из которого пила сама. Так что посредством стаканчика наши губы соприкоснулись.

— В Манки-Миа есть мартышки? — снова спросила она.

Этот вопрос она повторяла все чаще и чаще по мере опустошения фляги, пока не уснула как раз в тот момент, когда впереди показались дома на морском берегу. И тот же самый вопрос прозвучал какое-то время спустя, когда она проснулась уже в кемпинге:

— Это Манки-Миа? А здесь есть мартышки?

11. КОМЕДИАНТ

Что, если нежелание брюхатого голландца говорить со своими восторженными почитателями в аделаидской ратуше содержало скрытую издевку? Что, если этот час молчания в действительности был актом головокружительного красноречия, расчетливым дадаистским жестом, призванным унизить легионы примитивных болтунов вроде меня, перемещавшихся от фестиваля к фестивалю с багажом затасканных шуточек и анекдотов?

Я много думал об этом голландце по дороге в Брум — отчасти затем, чтобы отвлечься от мыслей о Поппи, близкое соседство которой в тесноте фургончика (ночью наши постели разделяла лишь тонкая занавеска) было для меня мучительным испытанием. Однако эти размышления не были только отвлекающим маневром, пока Поппи с Ванессой тряслись над каждым цветком, появившимся в пустыне после дождя; голландец меня действительно беспокоил, ибо он довольно убедительно продемонстрировал суетность и ненужность странствующих писателей-шоуменов как таковых. «Нет, — говорил он своим молчанием, — нет, я не буду ломать перед вами комедию».

Это молчание — не важно, задумывалось оно как дадаистский жест или нет, — изменяло условия игры. Он писатель. Он пишет книги. А если те, кто приходит на него посмотреть, полагают себя читателями, пусть себе читают. Все остальное не имеет значения.

А какой сигнал отправляли читателям мы, разглагольствуя перед ними с таким упоением, словно только вчера был снят запрет на публичные речи и нам наконец-то позволили выговориться? Поглядите, какие мы забавные ребята вне своих литературных трудов, — таковым был наш лейтмотив.

Однако вне литературы мы не представляли собой ничего существенного. Наша внелитературная жизнь была сугубо личным делом, не касавшимся наших читателей. А когда кто-нибудь из нас пытался развить бурную активность за пределами книжных страниц, не удивительно, что его страницы так и оставались неперевернутыми.

Вполне логично было бы задаться вопросом: если мы хотим и дальше ломать комедию, не лучше ли открыто назваться комедиантами и отречься от своего литературного прошлого? Так и так с нами было покончено. Комедианты взяли верх. Лучшие из них пользовались сценариями, не уступающими по качеству проработки сатирическим литературным произведениям; они смотрели на вещи так же, как смотрят писатели; они точно так же чувствовали ритм фразы и пускали в ход стилистические приемы; они изобличали и потрясали; они подводили смех к самой грани, за которой он мог перейти в ужас, но никогда эту грань не переступали. Они были предсказуемы, самодовольны и уверены в собственной правоте — а разве все мы не были такими же? Кроме того, они имели массу поклонников. Куда подевались все читатели, удивлялись мы? А разве это было не очевидно? Они переключились на эстрадных комиков.

Если бы Ванесса не запретила мне говорить о своей карьере, когда она была за рулем, я бы сказал ей, что ухожу. Нет, не из фургончика в пустыню, а из литературы. И куда мне оставалось податься? На сцену, только на сцену…

«Нелегко иметь тещу…»

Но пока что я был штурманом. Миля за милей мы продвигались на север. То и дело Ванесса останавливала фургон, и обе женщины выбирались наружу, чтобы полакомиться пустынным горохом или рассмотреть в бинокль парящего клинохвостого орла (который, как и я, был бы не прочь вонзить когти в их загорелую плоть), а однажды мы едва успели затормозить перед стаей нахальных эму, чье вздыбленное оперение очень напоминало прически Ванессы и Поппи. Они пересекли дорогу, поглядывая на нас с презрением, но без злости, хотя мы едва их не задавили, — скорее как на жалких докучливых оболтусов, лезущих не в свое дело. «Хрен вам!» — говорили они на языке эму. Я же перед лицом всех этих природных чудес искал и никак не мог найти выход из тупика собственной литературной карьеры.

И сейчас, спустя примерно год после той поездки — смешанный с грязью в Чиппинг-Нортоне, наблюдающий моровое поветрие среди коллег по цеху и повальное бегство литагентов от своих авторов, — я по-прежнему искал выход, нервически теребя кожу у себя за ушами. Между тем эстрадные комедианты буйно шли в рост, как дикие цветы в Большой Песчаной пустыне после благодатных дождей. Кто негласно диктовал законы этому миру? Отнюдь не поэты и не писатели. Комедианты. Кого приглашали на чай в резиденцию премьер-министра? Не поэтов и не писателей. Комедиантов. Их фиглярство было плоть от плоти нашего века. Они олицетворяли собой этот век. А мне, похоже, было уже поздно что-либо менять в своей карьере. Я утратил свое мужское достоинство. А может, я его никогда и не имел. Можно сколь угодно рассуждать о праве выбора, но что, если ты стал писателем только из робости, чтобы фиглярствовать хотя бы за пишущим столом, раз уж нет духу выйти на сцену? Может, комедианты были теми же романистами, только с яйцами? Возможно, будь у Дэвида Лоуренса побольше смелости, он стал бы вторым У. К. Филдсом.[45]

Комизм мог править миром, но в романах он оставался лишь мертвой буквой. Комичное никак не совмещалось с высокими материями, без каковых сложно было помыслить литературное творчество. Юджин Бастоун — редактор и поборник нравственности, из-за своих подчеркнуто скромных манер и кукольной смазливости прозванный «принцессой Ди английской литературы» (хотя его чтение не было столь беспорядочным, как ее связи), — тот самый редактор, который дал уничижительную оценку моему первому роману, — этот Юджин якобы написал от руки личные послания всем своим рецензентам и обозревателям, категорически потребовав, чтобы впредь они не употребляли слова «уморительный», «мятущийся» и «раблезианский». Сам он ценил в литературе «невесомую легкость стиля», но за всю свою жизнь не увидел ни в одном романе ничего «уморительного», «мятущегося» или «раблезианского» (включая собственно произведения Рабле), а посему считал притворщиками и позерами тех, кто на эти вещи ссылался.

— А вы никогда не задумывались, — однажды спросил я его во время какого-то банкета, — что это не их, а ваша личная проблема?

Сейчас я понимаю (хотя в тот момент этого не осознавал), что обратился к нему, уже будучи сильно пьяным. Раблезиански пьяным и мятущимся.

Он устремил на меня ясный и кроткий взгляд. «Сейчас начнет плакаться мне в жилетку, — подумал я, — или, чего доброго, шарить рукой по моей ширинке».

— Что вы имеете в виду под моей проблемой? — спросил он.

— Неспособность радоваться и получать наслаждение. Психиатры называют это «ангедонией».

— Психиатры! По-вашему, значит, меня надо поместить в психушку из-за того, что я не нахожу вашу писанину увлекательной?

Насчет психушки — это было бы неплохо, подумал я. Обладая сильнейшей негативной энергетикой, Бастоун стремительно высасывал жизненную силу из окружающих людей. Стоя рядом, я физически ощущал, как жизнь покидает мое тело. Или он, или я — так стоял вопрос.

— Я не имел в виду именно психушку, но раз вы сами об этом заговорили, то да, — сказал я резко (что поделать, если он заставлял меня забыть о вежливости, как Диана заставляла своих мужчин забыть о благоразумии). — Думаю, в психушке вам самое место.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Часто ли встретишь родителей, убежденных, что их ребенок недостоин любви? Но если эпоха ломается, мо...
Если вы видите данную книгу – к автору можно больше с просьбой об интервью не обращаться!Данный сбор...
В книге, написанной специально для растениеводов-любителей, обобщен уникальный опыт как самого автор...
Еда – наш главный друг и враг! Благодаря поднятому за последние годы на телевидении и в печати шуму ...
Эдуард Джордж Бульвер-Литтон (1803–1873) – романист, драматург, один из наиболее известных писателей...