Время зверинца Джейкобсон Говард
— И в смирительной рубашке?
В его голосе присутствовала та самая «невесомая легкость», какую он ценил в литературе.
— А вы и так уже в смирительной рубашке, — сказал я.
Спустя неделю его нашли мертвым — он полулежал, привалившись к колесу своей машины в парижском автомобильном тоннеле. На самом деле этого не случилось, но разве нельзя человеку слегка помечтать?
Было бы несправедливо винить во всем Бастоуна. Ныне ни один здравомыслящий издатель не рискнул бы поместить слово «уморительный» на обложку книги. Мертон еще несколько лет назад исключил этот и близкие по значению термины из своего рабочего лексикона. Он буквально начинал рвать на себе волосы, когда сталкивался с чем-нибудь смешным. «И что прикажете с этим делать?» — спрашивал он в отчаянии. Я не исключаю, что непосредственно перед самоубийством Мертона что-нибудь сильно его рассмешило. Не исключено даже, что рассмешил его именно я, сейчас уже не помню чем. Быть может, я спросил его, каковы мои шансы на получение Нобелевской премии?
В общем и целом мы столкнулись с комедийным парадоксом: если комизм уже не востребован, то чем объяснить столь триумфальный успех эстрадных комедиантов? Что-то здесь не стыковалось.
«Нелегко иметь тещу…»
А что, если Фрэнсис ошибался? А вдруг комедиант, поимевший собственную тещу, был именно тем сексуальным героем, появления которого давно ждала публика?
Трудно работать над книгой, не определившись заранее с профессиональной ориентацией своего героя: то ли он эстрадный комик, то ли климатолог. А в процессе работы (и очень скоро) наступает момент, когда ты должен бросить взгляд вперед и определиться с этим окончательно.
Что я знал о климатологии? Когда в моем кабинете становилось жарко, я включал кондиционер, а когда было прохладно, я согревался мыслями о горячих объятиях моей тещи. Вот такая климатология.
Для развития климатологической линии нужно было хотя бы в общих чертах вникнуть в суть этой профессии, а я подобными вещами не занимался никогда. Тут я шагал явно не в ногу со своими коллегами-кастратами, которые — в отчаянной попытке хоть чем-то зацепить читателей — углублялись в научные дебри, особо налегая на молекулярную биологию, физику элементарных частиц и квантовую механику. А ведь было время, когда писатели гордо обходили стороной все научно-технические прогрессы, предпочитая исследовать человеческую душу. Но мы утратили веру в человечество и вместе с этим — веру в самих себя. Мы были несущественны — в отличие от них. И мы старались вскочить на подножку их поезда в надежде, что он привезет нас к успеху заодно с ними. А чем определялся этот «успех»? Вот бы знать. Может, актуальностью? Или наличием массовой аудитории?
На что бы мы ни надеялись, постоять сами за себя мы уже не могли. Это было даже не двустороннее движение типа «поддержите нас, а мы поддержим вас». Научное сообщество ясно давало понять, что не нуждается в нашей поддержке. «Это не вашего ума дело, ребятки». Посему любой третьеразрядный приверженец теории струн[46] мог тянуть свою лямку в полной уверенности, что для этого ему совсем не нужно разбираться в метафорах или семи разновидностях неоднозначного, а любой климатолог мог чертить свои графики, знать не зная о «Хендерсоне, короле дождя».[47]
Впрочем, если они не читали нас, то я, по крайней мере, не читал их. И ни за какие коврижки я не согласился бы сделать своего героя климатологом.
«Нелегко иметь тещу, но я свою только что поимел».
В этой фразе меня особенно привлекало «только что» — то есть мысль о комедианте, который выходит на сцену, еще не остыв после совокупления с тещей за кулисами. Сама по себе мысль была гнусной, еще раз подтверждая мнение Ванессы обо мне как о гнусном человеке.
— Гнусный человек или гнусный писатель? — всякий раз уточнял я.
— И то и другое, — отвечала она неизменно.
А ведь это заключение она делала еще без учета моих гнусных помыслов относительно ее матушки.
Если мой — до поры схематичный — герой, выходя на сцену, остро чувствовал остаточный жар закулисного совокупления, то я остро чувствовал его страх. Мне представлялся клубный зал при пабе в Честере, на берегу реки. Понедельник. Вечер комиков-дебютантов. В грязном и душном помещении — три десятка посетителей, в равной мере желающих посмеяться и не верящих, что кто-нибудь сможет их рассмешить. Под ногами у них — теплые пивные лужи. Сам я не был любителем пива, и его запах ассоциировался у меня с ощущением безнадежности. Теплое пиво, крысиная моча, горечь неудачи. Мой герой будет ощущать то же самое. Вижу: вот он грызет ногти за дырявым куском черной материи, который здесь играет роль занавеса. Затем выходит на освещенную сцену и для проверки стучит пальцем по микрофону, потому что так делают все эстрадные комики.
«Нелегко иметь тещу, но я свою только что поимел», — говорит он.
Ни единого смешка в ответ. Слишком тонкий юмор для честерской публики? Или слишком похабный? Фрэнсис утверждал иное. По его словам, эта шутка недостаточно похабна. Но ведь Фрэнсис не был родом из Честера. «Катись со сцены! — слышны крики из зала. — Не упусти прежнее место работы!»
В данном случае оба пожелания были исполнимы. Мой герой, начинающий эстрадный комик и неудавшийся писатель-юморист, будет пробовать свои силы в этих областях без отрыва от основной работы — той самой, которой я сам занимался прежде, чем провалиться в кроличью нору первой публикации, подобно Алисе из книги этого извращенца Кэрролла, — то есть мой герой будет работать консультантом в магазине женской одежды, принадлежащем его родителям.
Это уже была моя стихия, которую я знал гораздо лучше, чем тот же Честерский зоопарк — даже принимая во внимание звериный дух, доносимый до меня Мишной Грюневальд. В этой связи я начал задумываться: а не с того ли дня все пошло наперекосяк, когда Мишна назвала меня «диким» и я начал отыскивать в себе звериные черты? Не лучше ли было бы для моей карьеры писателя — не говоря уж про остальное, — если бы я продолжил работать в сфере торговли? Квинтон говорил: не отрывайся от своих корней, пиши о том, что хорошо знаешь.
Уничтожающая критика со стороны Ванессы была мне гарантирована. Как только мой герой станет консультантом в уилмслоуском бутике, она заявит, что я наконец-то перестал прикидываться, будто интересуюсь кем-нибудь, кроме себя самого. «Эгоцентрическое дерьмо!» — так назвала она мой первый роман, написанный с точки зрения женщины, работающей в зоопарке. «Эгоцентрическим дерьмом» была названа и история бесстыжего продавца машин из Сандбача. Вряд ли стоило ожидать какой-то иной реакции на книгу об уилмслоуском модном консультанте с происхождением, литературными притязаниями и клоунскими замашками точь-в-точь под стать мои собственным.
Однако я не собирался показывать этот роман Ванессе до того момента, когда ее мнение уже будет поздно принимать в расчет. Прежде я давал ей прочесть распечатку новой вещи сразу по завершении работы. Но я не представлял, как можно показать жене роман о человеке — комедианте либо консультанте, — влюбленном в мать своей жены? Разумеется, я буду отрицать ассоциации с реальностью. «Не забывай, это художественное произведение, Ви, — скажу я. — Всякое сходство между персонажами и реальными лицами, живыми либо мертвыми…» Но Ванесса на это не купится. В глубине души она никогда не верила в художественный вымысел. Ее собственный роман, уже второй десяток лет остававшийся незавершенным, не снисходил даже до замены реальных имен вымышленными. Главную героиню там звали Ванессой, а главный отрицательный персонаж выступал под именем Гай. Стоит хоть что-нибудь изменить, считала Ванесса, и твой рассказ утратит правдоподобие. Я и не надеялся убедить ее в том, что от начала до конца выдумал историю о чеширском торговце женской одеждой, воспылавшем противоестественной страстью к матери своей жены, притом что последняя — ибо я тоже стремился к правдоподобию — вплоть до мельчайших деталей напоминала Ванессу.
Как следствие, мне предстояло выбрать одно из двух: либо поставить под угрозу свой брак, либо отказаться от написания книги.
Да тут и думать нечего — так оценили бы ситуацию люди, далекие от литературы, ничего не читающие читатели и бессловесные зомби. Тут и думать нечего.
12. МЕЛКИЙ ГИД
Я дал ему имя Гид — своему горе-комедианту. Гид как производное от Гидеона; не путать с именем Гай, бывшим (в ироикомическом варианте Ванессы) производным от Гвидо.
Именно так — Гвидо — она назвала меня в нашу первую ночь любви. «Гви-и-идо!» — с интонацией Софи Лорен, что-то вымаливающей у Марчелло Мастроянни. В постели Ванесса заняла верхнюю позицию и выпевала это имя мне в лицо: «Гви-идо, Гви-идо…» И тогда Уилмслоу вдруг обернулся Неаполем, и я почувствовал едкий запах горячей лавы, стекающей со склона Везувия в сиреневые воды залива. Увидеть Уилмслоу и умереть. При наличии Ванессы сверху, перспектива смерти не показалась мне столь уж пугающей. Но жизнь с Ванессой надо мной была все же лучше смерти, и эта жизнь сладострастно грозила мне согнутым пальчиком. «Гви-идо, Гви-идо…»
И я в это поверил. Я поверил в то, что я — Гвидо. Я даже начал одеваться в итальянском стиле: «Армани» брал верх над «Хуго Боссом». Мягкий черный креп. Пиджак в обтяжку, как вторая кожа. Гвидо, Гвидо… Одно время я наивно полагал, будто Ванесса тоже в это верит. Может, поначалу так оно и было, но затем имя стало употребляться лишь в обидных контекстах и само превратилось в насмешку. «Ублажи меня своим носом, Гвидо», — просила, к примеру, Ванесса. Я оскорблялся, видя в этом намерение оставить меня с носом как единственно значимым сексуальным инструментом, однако просьбу ее выполнял и даже получал удовольствие, хотя уже не мог избавиться от чувства, что Ванесса не принимает всерьез — а то и вовсе игнорирует — мою «фаллическую составляющую». Окажись на моем месте Генри Миллер, он бы отнесся к этому с иронией, а вот Д. Г. Лоуренс — вряд ли. В конечном счете при упоминании имени Гвидо мне вместо живописного Неаполитанского залива стали мерещиться другие пейзажи: Гора Обид, Топь Уныния и т. п.[48]
Выражение «в конечном счете» можно понять так, будто трансформация была долгой и постепенной, но в действительности Гвидо был развенчан одним махом в тот момент, когда Ванессу угораздило добавить к этому имени фамилию. Случилось это через несколько лет после нашей свадьбы. К тому времени я уже издал несколько вещей, включая свой первый роман, остаточного интереса к которому хватило для того, чтобы меня пригласили на нечто вроде фестиваля, где главным действующим лицом являлась музыка, а дополнением к ней — наряду с лотками, торговавшими гамбургерами и лапшой, — служила «литературная палатка». Я никогда не получал удовольствия от подобных мероприятий, ибо там не было — и быть не могло — моих читателей. Расстелив на траве туристские коврики, эти люди настроились услышать что-нибудь гипнотически-ритмичное, с простыми и звучными рифмами — что-нибудь под стать тому концерту, паузу в котором мы были призваны собою заполнить. Выступавший передо мной автор развлек публику нехитрой импровизацией, не особо заботясь о смысле своих рифмованных речитативов: «Герои порою жируют даруют швыряют теряют не подозревая что их сжимает в цепких объятиях шатия-братия и без понятия что есть до кучи хреновы тучи жаждущих мучить ближних и дальних рыже-нахальных книжно-развальных важно-начальных грузно-кандальных грязно-скандальных ну и так далее…»
Потрясенные тем, что человек может вот так запросто подбирать слова с созвучными окончаниями, простодушные дети захолустья щедро били в ладоши.
— Мне здесь не место, — шепотом сказал я Ванессе (мы с ней стояли позади палатки, потягивая пиво из биоразлагаемых пластмассовых стаканов). — Проза тут не пойдет.
— Вау! — крикнула она с энтузиазмом, разрубая воздух свободной от стакана рукой.
Энтузиазм был обращен не на меня, а на рифмоплета-импровизатора. Быстрота и легкость, с какими он выплевывал складные слова, не могли оставить равнодушными сочинителей-страдальцев типа Ванессы, которые часами вымучивают за компьютером одну-единственную фразу, чтобы под конец выдать на экран лишь несколько жалких проклятий по адресу своих неблагодарно-отсутствующих читателей.
— А можно без этих вауканий? — попросил я ее.
— Чем ты недоволен? Тем, что я ваукаю не тебе?
— Во-первых, это звучит неприлично. А во-вторых, он просто ничтожество.
— Вау! — завопила она. — Давай еще!
Импровизатор был так тронут восторгами Ванессы, что завел новый речитатив, воспевая ее красоту: «Прелесть очей моих радость ночей но чьих? сладостна обликом хахаля побоку стань ко мне ближе чуточку ниже чтобы удобнее на бесподобное было сподобиться пусть хахаль злобится…»
Я с самого начала был против участия в этом фестивале и принял приглашение только под давлением Ванессы, которой вдруг захотелось «на природу».
— Давай вырвемся на природу, — предложила она, — раз уж подвернулся повод.
Меня этот повод ничуть не привлекал.
— Давай не будем, — сказал я тогда.
— Да ладно тебе, это же здорово! Разведем костер, поджарим над огнем сосиски. Я могу отсосать у тебя под луной.
— Ты можешь сделать это под луной в нашем саду.
— У тебя в душе совсем нет поэзии, Гвидо.
И теперь она мстила мне за несговорчивость — сперва «ваукая» рифмоплету, а потом присоединившись к небольшой очереди желающих купить его сборник.
— Как он умудрился составить сборник из спонтанных словоизвержений? — вслух озадачился я.
— Не будь кретином, — сказала Ванесса.
— И в чем состоит мой кретинизм?
Она не удостоила меня ответом. Я был слишком кретинистым, чтобы это понять. А когда я завершил свое выступление — прочтя вслух десяток страниц плотной, прихотливой, сочно-сладострастной прозы с тонкими намеками и ссылками на личности и события, которые слушатели не смогли бы уловить, даже если бы они меня слушали, — Ванесса повторила это слово.
— Кретин, — сказала она.
Я сидел, глядя в пустоту поверх стопки своих книг (желающих приобрести их, понятное дело, не оказалось). Я чувствовал запах гамбургеров и пиццы. Я слышал звуки джаза. За лужайкой трепетали на ветру флаги, и фестивальные волонтеры следили за тем, чтобы люди сортировали свой мусор прежде, чем бросить его в соответствующие контейнеры. Я был бы рад увидеть там специальный контейнер для мусорной поэзии мусорного импровизатора — но увы. Все, кроме меня, казались довольными и веселыми, оживленно болтали и заливались смехом.
— Вот тебе целая куча кретинов, Ви, — сказал я. — Мудачье безграмотное.
— Чем они тебе не угодили? Они пришли, они сидели, они слушали…
— И ушли, не дослушав.
— А чего ты еще ожидал, кретин?
— Может, хватит меня кретинить?
— Ничего не поделаешь. Привыкай, Гвидо Кретино.
Она рассмеялась этому звучному сочетанию. Небось, тоже возомнила себя поэтом-импровизатором. «Познакомьтесь с моим мужем, правда, он с башкой не дружит; в сочинительство дал крена, вместо ручки пишет хреном; что ни книга, чисто гнида, нет печальнее картины — познакомьтесь: это Гвидо по фамилии Кретино».
И в таком варианте прозвище пристало ко мне намертво.
Известно старое писательское правило: давая имена главным героям, постарайся, чтобы они как-то цепляли глаз читателя. Есть, конечно, и такие романисты, кто не мудрствует лукаво, наводняя свои книги Биллами и Мэри, но я не из их числа. Наша жизнь и без того слишком банальна, чтобы добавлять к ней еще и литературные банальности. Но и перегибать палку со всякими Тайронами Слотропами[49] тоже не стоит. Имя Гидеон не было из ряда вон выходящим, но в то же время оно цепляло глаз. Эрудированные рецензенты наверняка припомнят библейского Гедеона, одолевшего неисчислимые полчища мадианитян; его имя переводится с иврита как «сокрушитель деревьев».
В моей версии это будет «нарушитель приличий». Вообще-то, я всегда выбирал имена по их звучанию, а не значению, нередко лишь задним числом узнавая из рецензий о «подспудном смысле, вложенном автором в имя данного персонажа». Опять же задним числом разубеждать рецензентов было глупо. Имя Гидеон устраивало меня эстетически, а также потому, что я мог сократить его до Гида, от которого уже рукой подать до «гада» — мелкого сексуально озабоченного гаденыша, норовящего завлечь собственную тещу в гиблую трясину греховных утех.
Гадость — гибель — Гиддинг.
«Литтл-Гиддинг» — кто-нибудь в TLS[50] не преминет вспомнить последний из «Четырех квартетов» Элиота.[51] «Судя по имени главного героя, Гай Эйблман наконец-то приблизился к пониманию того, что Элиот называл „корчами смеха / там, где никто давно уж не смеется“».[52]
«Наконец-то приблизился к пониманию», вот как?
От LRB[53] я по тому же случаю вполне мог ожидать иронической отсылки к малахольным героям Генри Джеймса, все ждущим, когда же по-настоящему начнется их жизнь, когда же в дебрях их души проснется дикий зверь и выпрыгнет на простор, готовый наносить удары, рвать глотки и сеять ужас вокруг себя…
Надо же, сколько литературных ассоциаций может возникнуть — и всего-то из-за имени, выбранного по созвучию с прозвищем, которым наградила меня Ванесса.
Итак, Гид — или сделать его Малышом Гиддингом?..
Итак, Малыш Гиддинг — а может, Мелкий Гид? — будет, как и я в свое время, заведовать бутиком «Вильгельмина» в Уилмслоу. Разумеется, название придется изменить, ведь я всего лишь одалживаю Гиду свое прошлое. Но пока что, в процессе создания романа, мы с ним будем неразрывны, заведуя магазином женской одежды при содействии парочки стильных, но не блещущих интеллектом девиц, в то время как наши родители путешествуют по белу свету на доходы от семейного предприятия, попутно прикидывая, что с ним делать дальше: то ли сбыть с рук за хорошую цену, то ли снова взять управление в свои руки, то ли оставить его в руках ближайшего наследника (в моем случае — неблагодарного старшего сына, мусолящего книги Генри Миллера, пока их младший отпрыск завершает обучение). Мелкий Гид будет не столь безнадежен, с точки зрения своих предков, лишь изредка тешась мыслями об эстраде, но ничем не выдавая наличие у него каких-либо артистических дарований.
Сама по себе «Вильгельмина» в моем романе — как и в моих воспоминаниях — представала процветающим элитарным бутиком с товарами от Рифата Озбека, Тьерри Мюглера, Джона Гальяно, Жан-Поля Готье, «Дольче и Габбана» и других знаменитых модельеров. Правда, в отличие от реальной «Вильгельмины», ее книжный вариант не претендовал на региональный охват и в основном обслуживал богатых уилмслоуских дамочек, не желавших мучиться с парковкой своих «ламборгини» на центральных улицах Манчестера, Ливерпуля или Честера. Приобщившись к этому бизнесу двумя десятилетиями позднее — уловка автора, пытающегося замести автобиографические следы, — Мелкий Гид особо выделял из своей клиентуры жен профессиональных футболистов. Но даже клиентки, не имевшие ничего общего с женами футболистов перед посещением его бутика, выглядели точь-в-точь как жены футболистов, выходя оттуда. И все они безоговорочно доверяли вкусу Мелкого Гида, всецело отдавая себя в его руки. «Милый Гид» — так они его называли. Душка Гид. Лапочка Гид. Наряду с ценными советами им доставалась и толика той звездной пыли, что оседала на Гиде вследствие частых визитов (поначалу с родителями, затем самостоятельно) в Париж и Милан, где он общался с известными кутюрье и топ-моделями. Так что «Вильгельмину» стоило посетить хотя бы ради того, чтобы через посредство Мелкого Гида соприкоснуться с феерической атмосферой «больших показов» европейских коллекций.
Все это я знал по собственному опыту, пусть и недолгому. Милый Гай, Лапочка Гай. Сердце мое не лежало к этой работе, но я был по-модному худощав и элегантен, любил общество красивых женщин и умел подстраиваться под их вкусы. Правда, среди моих клиенток не попадались жены футболистов, но в то время они и не шиковали так, как впоследствии. Различия между мной и моим героем заключались не только во времени действия, но и в классе. Моя «Вильгельмина» была заведением подчеркнуто аристократическим, а при Мелком Гиде тон уже задавала эпатажная вульгарность. Что до дизайнерских лейблов, поездок в Милан и Париж, встреч с кутюрье и моделями — всем этим довелось насладиться и мне, хотя и на особый, генри-миллеровский лад (то есть я предпочел бы видеть эти дома моды обыкновенными публичными домами, с профессионалками, берущими по тридцать фунтов за час работы в постели, благо проституция смыкается с литературой не в пример ближе, чем высокая мода). В ту пору Уилмслоу посещали модницы со всей округи, включая половину Ланкашира, половину Стаффордшира и весь Чешир. Среди них оказалась и Ванесса, некогда сама помышлявшая о карьере модели (как и о многих других карьерах); причем она легко могла бы воплотить эти помыслы в жизнь, если бы не зациклилась на литературных амбициях, каковые принесли — и продолжают приносить поныне, и обещают приносить в дальнейшем — столько вреда нам обоим. И еще среди них оказалась ее мама, Поппи, которая однажды действительно работала моделью или чем-то вроде того и состояла в знакомстве — правда, не очень близком — с моей мамой, Вильгельминой.
Что касается Вильгельмины и моего отца, то они, оставив бизнес, тем не менее оставались в нем. Много раз они, попрощавшись, уплывали к далеким берегам и столько же раз приплывали обратно — отчасти чтобы проверить, не угробил ли я дело в их отсутствие, а отчасти потому, что им просто недоставало всей этой суеты, поездок в Париж, модных вечеринок в Лондоне, хлопков шампанского в Честере…
Родители Мелкого Гида будут в меньшей степени тревожиться за своего сына, поскольку я наделю его чувством стиля и деловой хваткой, далеко превосходящими мои собственные. И потом, он будет любить свою работу. Ведь есть же люди, которые на самом деле получают удовольствие от процесса обслуживания клиентов, оформления заказов, ведения счетов и тому подобных вещей. Мой брат Джеффри — Душка Джеффри — был именно таким человеком. Счастливо мурлыча себе под нос, он гонял на спортивном «БМВ»-купе по чеширским дорогам, и белоснежные манжеты его сорочки выглядывали из рукавов пиджака от «Гуччи». Он даже во сне видел одежду. Здесь нет преувеличения — помню, как он взахлеб описывал прекрасные наряды, увиденные во сне накануне. «А что ты видишь в кошмарных снах?» — спросил я. «Плохую одежду», — сказал он.
Когда мы беседовали с ним в последний раз, Джеффри находился на пороге своего теледебюта. Речь шла о цикле передач на манер Эзоповой басни про двух мышей, городскую и деревенскую; там планировалось показать владельцев двух модных магазинов — в Манчестере и Уилмслоу соответственно — и различия в запросах их клиентуры. Я не представлял себе, как можно сделать интересное телешоу на таком скудном материале, но что я знал о телевидении? В конце концов, если шоу провалится, не велика беда, полагал Милый Джеффри, относясь к возможности провала с завидным спокойствием.
Я решил, что в Мелком Гиде будет кое-что от Джеффри — как во внешности, так и в отношении к своему делу. Мелкий Гид не будет витать в облаках. Он будет внимательно слушать, что ему говорят, и отвечать на вопросы без промедления. И он не будет поддаваться гипнозу случайно увиденных слов — на лейблах, на боку проезжающего за окном автобуса, в газете, оставленной кем-то на стуле, — при этом забывая о клиентке в примерочной, ждущей, когда он принесет ей наряд другого размера. Одним словом, он не будет писателем. Это счастливое обстоятельство, в свою очередь, давало моей истории шанс на хеппи-энд (невзирая на рекомендации Фрэнсиса), если только не случится чего-нибудь ужасного по линии траха Мелкого Гида с собственной тещей — а сейчас, на начальном этапе работы над книгой, я не мог гарантировать, что этого не случится.
13. НУТРО
Если творческий порыв застает вас врасплох, он может стать настоящим проклятием; но если он не застает вас врасплох, это не творческий порыв. Не верьте людям, утверждающим, будто они открыли в себе литературный талант уже в зрелом возрасте. Они либо перевирают хронологию, либо никакого таланта у них нет и не было. Позыв к сочинительству обусловлен подсознательным стремлением что-то изменить в своем детстве. Нет, не фальсифицировать прошлое, но сделать так, чтобы окружающий мир не был таким дерьмовым, каким он виделся тебе в ту пору. Покажите мне счастливого ребенка, и я смогу вообразить его будущее в качестве спортсмена, политика, торговца модной одеждой — но не в качестве писателя. Романы рождаются из невзгод и унижений — и чем больше их было, тем лучше для романа, сам факт написания которого означает, что ты эти невзгоды худо-бедно преодолел.
И я с юных лет старался поднять планку на максимальную высоту. Я хотел улучшить этот мир — если не в реальности, то хотя бы в книгах.
Слово «улучшить» здесь не подразумевает «сделать более приятным и благополучным». Это был все тот же циничный и грубый мир, который так пугал нас в тихом Уилмслоу. По крайней мере, он пугал меня. И мне казалось, что, только став таким же циничным и грубым, я смогу стать хозяином своей жизни.
И своей смерти.
У себя в спальне я оклеил стену фотографиями авторов, с умевших вырваться за границы приличий, навязанных нам ханжеским обществом: Жан-Поль Сартр, Уильям С. Берроуз, Генри Миллер, Леонард Коэн, Брендан Биэн, Дилан Томас, Норман Мейлер… В каждом из них горел свой особый, бесовский и бунтарский огонь; каждый из них страдал, как и я, с той поправкой, что я был всего лишь сопливым юнцом.
Наибольшее впечатление произвел на меня Генри Миллер. Он поливал грязью все вокруг так же смачно, как марает стены струей из баллончика вконец распоясавшийся граффитист. Но при этом он был своего рода философом. Смачно облив грязью всех и вся, он начинал размышлять, — мол, что же такое я делаю? Читать Генри Миллера в четырнадцать лет рановато, и не все мне было понятно. Тем более я не всегда мог отчетливо представить себе то, что он вытворял с женщинами. Но ты чувствуешь, когда автор как бы бросает тебе вызов — «По-твоему, я слишком далеко зашел? Тогда покажи, где именно мне следует остановиться», — и я мысленно аплодировал этому вызову. И тогда же я пообещал себе зайти как можно дальше, когда наступит мое время.
С этими авторами меня познакомил Арчи Клейбург, который одно время работал учителем в нашей школе. Он смотрелся этакой пародией на «типичного англичанина», подкатывал к школе на кабриолете «Остин А-40» и в старомодных защитных очках, а на уроках вставлял в глазницу монокль. Он и сам являлся автором, публикуя статьи в «Плейбое», «Пентхаусе» и «Форуме», хотя, к нашей глубокой досаде, мы узнали об этом лишь после того, как он покинул школу. Не исключено, что директор также узнал об этом с опозданием, но все же раньше нас, и именно это открытие стало причиной увольнения Арчи Клейбурга. Его предшественника на посту преподавателя литературы, Пирса Уэйна, мы задразнили и довели до нервного срыва. Основную пищу для насмешек нам давали его приторно-мягкие манеры и забавное произнесение фамилии Бронте: проглатывая звук «р» и непомерно растягивая последнюю гласную. Одного этого было вполне достаточно для формирования его имиджа, принимая в расчет частоту произнесения, ибо романы Шарлотты, Эмили и Анны Буонтёёёё были главной страстью всей его жизни и едва ли не единственными литературными произведениями, которые мы изучали под его руководством. Если послушать Пирса Уэйна, складывалось впечатление, что английская литература возникла в 1847 году с выходом «Джейн Эйр» и «Грозового перевала», достигла расцвета в 1848-м с появлением «Незнакомки из Уайлдфелл-холла» и завершилась в 1853-м публикацией «Городка».
— Чтиво для девиц, страдающих мигренями, — таким определением забраковал эти романы Арчи Клейбург, ознакомившись с учебной программой мистера Уэйна.
В ходе занятий Арчи использовал массивные песочные часы, переворачивая их всякий раз, когда начинал рассказывать о писателях и цитировать их произведения. На тот случай, если до истечения песка в колбе никто из учеников не рассмеется, не ужаснется, не скорчится от отвращения, не попросится выйти — короче, если его речь не возымеет ожидаемого эффекта, — он был готов признать свое педагогическое поражение. Его любимым словечком было «нутро». «Воспринимайте книгу не только мозгами, — говорил он нам. — Почувствуйте ее нутром, пропустите ее через свои кишки». И если мы не успевали рассмеяться еще до этих слов, смех непременно раздавался после них.
Понимая, что на уроках он может лишь очень поверхностно познакомить нас с этими шедеврами, вызывающими рвотный эффект у неподготовленной публики, Арчи Клейбург позаботился о том, чтобы данные книги наличествовали в школьной библиотеке. Правда, хранились они в запертых шкафах и выдавались только под расписку.
А сразу после его ухода из школы и второго пришествия оклемавшегося-таки мистера Уэйна «Тропик Рака», «Прекрасные неудачники» и иже с ними исчезли из библиотеки, а к нам вернулись мигрени вкупе с неувядающей классикой.
Но — по крайней мере, в моем случае — Арчи Клейбург все же достиг своей цели. С той самой поры я начал жадно поглощать книгу за книгой. И если раньше слова мучительно корчились у меня перед глазами, норовя ускользнуть от понимания, то теперь эти корчи сменились резвой, шаловливой чехардой.
Мой отец — тщедушный, близорукий и абсолютно лысый, включая отсутствие бровей, — порядком озадачился, увидев иконостас писателей у меня над кроватью.
— А это кто такие? — спросил он во время одного из редких посещений моей комнаты (причем эти визиты всякий раз выглядели так, будто он заблудился в собственном доме и попал ко мне по ошибке); взгляд его замер на в ту пору широко известном снимке Джеймса Болдуина.
Наверняка отец гадал, зачем мне понадобилась в спальне фотография какого-то негра; а возможно, он заметил в этом Болдуине некую неправильность, а именно неправильную сексуальную ориентацию, и задумался, не говорит ли снимок на стене о наличии схожих отклонений у его сына.
Думаю, если бы я дал отцу прочесть Генри Миллера и Леонарда Коэна, это развеяло бы его опасения на сей счет, однако отец не был читающим человеком. Он вообще не был каким-либо конкретным человеком, мой отец. Он существовал единственно для обслуживания моей мамы, подобно служебному псу, и больше ничего. Мама давала команду, и он мчался ее выполнять. Сколько я ни пытался (начитавшись Генри Миллера) представить, как отец с мамой занимаются сексом, мне не удалось продвинуться дальше сценки, в которой он ее обнюхивает. Однако же у них родились я и Джеффри, так что он должен был сделать нечто выходящее за рамки простого обнюхивания, и сделать это как минимум дважды.
Попутно всплыл вопрос: уж не та ли сценка из детских фантазий исподволь подсказала мне «номер с обнюхиванием», придуманный для эстрадного выступления Гидеона? Хотя я полагал себя давно избавившимся от всяких сыновних чувств, не сохранился ли во мне с тех самых пор некий «эдипов комплекс навыворот», сексуальное отвращение к родителям?
Я подумал об этом мельком и выбросил мысль из головы.
В плане обзаведения потомством мама являлась для меня такой же загадкой, как и отец. Просто в голове не укладывалось, что они могли произвести меня на свет самым обыкновенным образом, как это делают другие семейные пары. В маме было то, что в нашем уилмслоуском кругу подразумевалось под словом «шарм», — не просто умение нравиться, но еще и способность всегда и везде оказываться в центре внимания. Она доминировала в любом разговоре — дома, на улице, в магазине, в ресторане и, конечно же, на всех приемах и вечеринках, — активно жестикулируя, гримасничая, громко смеясь и притом не вынимая изо рта бездымный муляж сигареты (она даже засыпала, жуя этот муляж). Все это имело место до неизменной шестичасовой выпивки. Само собой, одевалась она безупречно, предпочитая костюмы от «Шанель» с коротким жакетом и узкой обтягивающей юбкой и частенько дополняя этот наряд французским беретом с украшением в виде стальной стрелки, похожей на радиоантенну. Может, оно и впрямь служило для связи с какой-нибудь очень далекой галактикой? Данное предположение было ничем не хуже остальных. В любом случае металла — в виде браслетов, колец и даже подобия кольчужного покрытия перчаток — на ней было достаточно для поддержания магнетического контакта с инопланетными расами за сотни тысяч световых лет от Земли.
Она с успехом использовала свой магнетизм для привлечения новых клиентов в бутик, а попав туда, вам удавалось выбраться не ранее, чем из вас вытянут минимум тысячу фунтов за какой-нибудь суперский шарфик.
Мама была заядлой курильщицей и — без стеснения и извинений — обильно посыпала пеплом туфли клиентов, покупаемые ими товары и сдачу, которую ей протягивали. А когда табакокурение обернулось моветоном, с ее губ стала опасно свисать уже электронная сигарета, помигивая красным огоньком и гармонично дополняя собой комплект межгалактических антенн.
Появление писателей на стене моей комнаты она восприняла как символ вполне понятного юношеского протеста против засилья материализма, что с возрастом должно пройти, благо этот самый материализм меня поил и кормил. Мама очень гордилась, когда я стал первым членом нашей семьи, поступившим в университет; собственно говоря, ей хватило бы для счастья и моего поступления в более скромный уилмслоуский бизнес-колледж — что впоследствии проделал Джеффри.
Так в общих чертах выглядели персонажи вялотекущего романа, именуемого моей жизнью. Я представил здесь своих родных без намерения как-то их опорочить, но с единственной целью пояснить, почему мне захотелось переписать этот роман заново. Переписать нутром.
Но я вряд ли написал бы хоть одно слово и уж точно не осмелился бы представить написанное на чей-либо суд до того, как в мою жизнь вошли Ванесса Грин и Поппи Эйзенхауэр. Если Арчи Клейбурга можно сравнить с трутом, еще нуждавшимся в воспламенении, то они с самого начала несли в себе огонь, как две зажженные спички.
Их пламенеющие прически повторно объявились в магазине через пару недель после первого визита. На сей раз они пришли как покупательницы. Ванесса приобрела брюки от Брюса Олдфилда — похоже, лишь ради того, чтобы мне досадить. При ее стройных ногах слишком широкие брюки смотрелись ужасно, придавая ей клоунский вид, но мама учила меня потакать вкусам клиентов, сколь бы дурными эти вкусы ни были. «Никогда не критикуй их собственный выбор, — говорила она. — Не создавай конфликт в их головах, предлагая вещи, которые тебе кажутся более удачными. Сомнение даст им повод уйти вообще без покупок. Тверди, что они выглядят прекрасно в том, что им самим нравится, и напоследок всучи им еще что-нибудь под стать».
Поппи купила пару шелковых блузок от Донны Каран, одна из которых была настолько прозрачной, что я с трудом удержался от вопроса, где она думает появляться в ней на людях. Уж точно не в Натсфорде и окрестных городках, которые морально не были готовы к таким явлениям.
Расплачивались они порознь. Поппи Эйзенхауэр выписала чек, и я его принял, хотя он превысил лимит, гарантированный ее чековой карточкой. Ванесса расплатилась кредитной картой. При этом я заметил, что она не сменила фамилию на Эйзенхауэр, оставшись Ванессой Грин. Наличие у них разных фамилий делало эту пару еще более интригующей, но в большей степени интрига относилось к Поппи.
Они огорчились, узнав, что моя мама все еще отдыхает за границей, но поскольку мы тут же обменялись контактной информацией и на время закрыли эту тему, я смог уже без помех наблюдать и размышлять о ней — то есть о Поппи. Даже тогда, в самом начале знакомства, она чрезвычайно меня заинтересовала — пусть не больше, чем Ванесса, но и не меньше… На этом этапе повествования возникала проблема с Гидеоном, главным героем романа. Я не собирался делать его литератором, признавая правоту Фрэнсиса, который предостерегал меня от «писательства о писателях». Но в таком случае у меня не получалось убедительно передать все потаенно-греховные нюансы его отношения к двум женщинам. Для этого ты должен быть писателем в душе (если еще не в публикациях) — причем писателем, с давних пор старательно настраивавшим себя на грубо-циничный лад. Мелкий Гид, будучи не писателем, а кем-то вроде моего брата Джеффри, в подобной ситуации может следовать зову сердца, но уж никак не играм собственной фантазии; и поступит он, исходя из соображений своего благополучия. Мне же было наплевать на благополучие. Я здесь ловил другую рыбу, покрупнее и пострашнее.
Ухаживание я начал стандартно, пригласив Ванессу в ресторан. Но даже для этого мне потребовалось проявить изворотливость и двуличие на грани фола. Поппи оставила мне координаты для передачи моей маме, так что я знал, где они живут. И под тем предлогом, что кто-то из них якобы оставил в магазине свои перчатки, я отправился в Натсфорд. Их дом, как и следовало ожидать, оказался старинным коттеджем с замшелой крышей. На голых ветвях в саду драла глотку неведомая мне птица. Неведомые мне зимние цветы торчали из похожей на корыто клумбы перед входом… Ну вот, с местным колоритом разобрались, пойдем дальше. Было около семи вечера, когда я постучал в дверь. Из глубины дома донесся громкий неразборчивый крик; мне показалось, что одна из них кричит другой: «Не открывай дверь в неглиже!» — но мало ли что пригрезится при таком нездоровом воображении.
Через минуту я услышал какой-то шум у окна второго этажа и поднял глаза. За стеклом Ванесса пыталась раздвинуть занавески резкими синхронными рывками, словно подавая сигналы неким вражеским силам в Северном море, готовым высадиться на английский берег. Я помахал рукой. В ответ она произнесла что-то малоприятное, судя по гримасе. Я показал ей перчатки. Ее лицо изумленно вытянулось. Как прояснилось впоследствии, она решила, что я заехал с намерением продать перчатки либо ей, либо ее матери, а если они приглянутся и той и другой, то — по одной перчатке каждой. Последнее, если подумать, было очень близко к истинной цели моей миссии, хотя сам я тогда этого еще не осознал. Если представить каждую из этих женщин в образе перчатки, то, натягивая их на…
Впрочем, заходить так далеко еще не время.
«Чертов прилипала» — такова была первая мысль Ванессы, как она мне потом рассказывала. «Прилипала» в смысле «торговец, от которого непросто отвязаться».
Она спустилась ко входной двери и открыла ее ровно настолько, чтобы просунуть в щель фунтовую купюру. Рыжая нечесаная грива и запах табака. Мне нравился этот запах у женщин. У всех моделей, с которыми мне доводилось общаться, никотина в организме было больше, чем протеина. Иные так и вовсе представляли собой ходячие сигареты. Они отрабатывали свое на подиуме, возвращались в раздевалку и тут же закуривали. За кулисами плотной стеной стоял дым, и, чтобы глотнуть немного свежего воздуха, им приходилось проталкиваться к запасному выходу или по пояс высовываться из окон в одних только крошечных трусиках. Как-то раз в Милане, на вечеринке после показа, я пригласил в ресторан одну еще не раскрученную модель по имени Минерва. Деловые контакты «Вильгельмины» среди прочего давали возможность посещать такие вечеринки — правда, не суперзвездные, а классом пониже, где тусовались модели пожиже, но достаточно классные для обитателя Уилмслоу. Повседневный рацион Минервы состоял только из паровой брокколи и табака. Она двигала головой как жирафа, обнюхивающая листья на верхушках деревьев. Во время самого дорогого ужина, какой я заказывал в своей жизни, — помнится, я подсчитал, что каждый бутончик брокколи обошелся мне в сумму, эквивалентную полноценному ужину на восемь персон в Уилмслоу, — Минерва вдруг кашлянула мне прямо в лицо. Я втянул этот запах, наслаждаясь им, как ароматом экзотического цветка. Будь с ней рядом ее мама, сидящая на той же диете, и обкашляй они меня вместе, я бы без памяти влюбился в обеих…
— В чем дело? — спросила Ванесса.
Я приблизил, насколько хватило смелости, свое лицо к ее рту, жадно ловя табачное дыхание.
Что-то подсказало мне, что идея с перчатками не годится.
— Просто ехал мимо, — сказал я, — и подумал: почему бы нам с вами не выпить по бокалу вина?
— Здесь?
Мне всегда было трудно ее понять, ибо даже простейшие слова в ее устах звучали как-то загадочно. Что она имела в виду под словом «здесь»? Прямо на пороге? На этой улице? в Натсфорде? в Чешире? в Англии? в Европе? в пределах Вселенной?
У меня, должно быть, глупейшим образом отвисла челюсть. — Я не могу вас впустить, — сказала она.
— На это я и не рассчитывал, — нашелся я наконец. — Но если где-нибудь вне дома…
— Вне дома?
И вновь неясность. В саду? на тротуаре? в сточной канаве?
— То есть в каком-нибудь пабе или баре.
— Я не хожу в пабы и бары.
— И я тоже, — сказал я. — Тогда ужин в ресторане?
— Я только что поела.
— Гамбургер? Рыба и чипсы?
— Это тоже еда. Вы что, не слышали? Я только что поела.
На это Гидеон в комедиантскую пору своей биографии сказал бы, почесав в затылке:
— Тогда можно вас просто натянуть?
Однако я не был комедиантом. Мне было двадцать четыре года, и я писал роман, выгоняя на бумагу тараканов из своей башки.
Генри Миллер с ходу предложил бы ей заняться сексом. Или попросил бы ее показать свою киску. Но я, увы, не был и Генри Миллером.
В конечном счете я сделал то, что, пожалуй, шокировало бы самого Миллера, а с ним до кучи Леонарда Коэна и Нормана Мейлера. Я сказал: раз она не желает, может, тогда ее мама будет не против?
Вопрос «Не против чего?» был ожидаем.
«Не против того, чтобы я ее натянул», — следовало сказать, но у меня язык не повернулся.
14. ОКР
К сожалению, мы достигли Манки-Миа лишь затемно и потому не встретились со знаменитым пеликаном, охраняющим подступы к пляжу. Как правило, гости Манки-Миа, прежде чем приобщиться к местным развлечениям, подвергаются придирчивому осмотру со стороны этого пеликана. И если вы ему не понравитесь, можете заранее попрощаться с дельфинами, не говоря уже про мартышек.
В обычных ситуациях дочка с мамой были неразлучны, но сейчас Ванесса не захотела спать в одном фургоне с Поппи. Дело в том, что пьяная Поппи храпела. Не то чтобы оглушительно, но достаточно громко, чтобы испортить своей дочери удовольствие от «пребывания на природе». Мы находились в окружении мотелей, коттеджей, баров, кафе и ресторанов; здешний кемпинг предоставлял все виды современных удобств и даже излишеств — стоило нам попросить, и они провели бы шланг от цистерны с красным вином до краника в нашем фургоне; однако само это местечко лежало в полутысяче километров от автострады, на мысу, напоминающем нос профиля Западной Австралии, глубоко вонзенный в Индийский океан. Мы были далеки отовсюду, что соответствовало намерениям Ванессы, затеявшей эту поездку с целью отдалиться от всего: от меня, от моих книг, от собственного сочинительства, от болезнетворного Лондона, где последняя научная оценка перспектив нашей цивилизации — сделанная еще до самоубийства Мертона и закрытия нашего любимого книжного магазина — была сродни смертному приговору. «Будет так здорово послушать тишину, — говорила она, — или звуки другой жизни, никак не связанной с человеком». Я слабо представлял себе, какие звуки она имела в виду. Шум волн? Щелканье пеликаньего клюва?
Ночные крики дельфинов? Она и сама толком не знала, что хочет услышать; зато она знала точно, чего ей слышать не хочется. И первым номером в черном списке значился храп ее матушки. Под вторым номером шел я с разговорами на любую тему.
Мы сняли комнату в мотеле и перевели туда полусонную Поппи, которая при этом изъявила желание ужинать.
— Ложись и спи, — сказала ей Ванесса.
Ее слова действовали на Поппи как заклинания. Стоило Ванессе сказать «спи», и ее мама погружалась в сон. К тому моменту, когда мы закончили проверку выключателей и кондиционера в ее номере, Поппи уже храпела в постели…
— Ты посмотри на это! — чуть погодя говорила мне Ванесса.
Ее слова оказывали гипнотическое действие и на меня, так что я послушно смотрел. Мы ужинали в ресторанчике под открытым небом с видом на Акулью бухту. Воздух был теплым и шелковистым, на море стоял почти полный штиль.
— Это море пахнет, как младенец, — сказал я.
— Какой еще младенец?
— Просто младенец, только что родившийся, когда его понюхаешь.
— Надеюсь, ты не собираешься вставлять эту чушь в свой роман?
Как раз это я и хотел сделать, но теперь от задумки пришлось отказаться.
— А я чувствую запах дельфинов, — заявила Ванесса.
— Ты хоть знаешь, как они пахнут?
— Втяни воздух носом, и сам поймешь… Ну, почувствовал?
— Да, — соврал я, подозревая, что Ванесса приписала дельфинам запах жареной барракуды или чего там еще (надеюсь, не младенца) от соседнего столика, где ужинала семейная пара.
А Ванесса уже указывала на что-то в море со словами:
— Смотри туда!
Я посмотрел туда, но ничего не увидел.
— Вон там! Видишь их?
Опять дельфины.
С не меньшим успехом она могла бы разглядеть там мартышек. На таком расстоянии, да еще ночью, просто невозможно увидеть в Акульей бухте серого гладкого дельфина, ждущего, чтобы ему погладили брюхо. Однако Ванесса была настроена восхищаться и изумляться. Она глядела в звездное небо. Она вдыхала ночной воздух. Ночь вдали от больших городов создает особое настроение, а эта ночь была удалена отовсюду на миллионы миль. Небосвод перечеркнула падающая звезда — как по нашему заказу.
— Боже, Гвидо, — сказала она, беря меня за руку, — разве это не чудесно?
— Еще бы не чудесно, — согласился я.
И мы поцеловались. После стольких лет в браке мы все еще практиковали поцелуи, а это уже нечто. Она давно бросила курить, но до сих пор, целуя ее, я вспоминал табачный вкус нашего самого первого раза. Возможно, все мои последующие страстные поцелуи были попытками оживить то воспоминание. Этак в духе Пруста — поцелуй, перегруженный ассоциациями на фоне тоски по прошедшему и безвозвратно утраченному времени.
Быть может, и она целовала меня по тем же причинам? Кто знает? Я до сих пор терялся в догадках, почему она поцеловала меня в самый первый раз. Вроде бы я ей нисколько не нравился. Мы расходились во мнениях практически по всем вопросам; она считала, что из меня не выйдет писателя (поскольку я не понимал ее, а следовательно, вряд ли мог понять кого-либо вообще); она принципиально отказывалась носить предложенные мной наряды и не упускала случая подчеркнуть нашу разницу в росте. Что, если в тот раз она поцеловала меня только затем, чтобы я не подкатил с поцелуями к ее мамочке? Или чтобы ее мамочка не подкатила с поцелуями ко мне? Спустя много лет мне пришло в голову, что к браку со мной Ванессу могла косвенно подтолкнуть ее мать посредством телепатической связи, безусловно существующей между ними. Согласно этой теории, Поппи желала меня для себя — возможно, сама того не осознавая, — и ее желание подспудно повлияло на выбор Ванессы. Оставалось лишь найти подтверждения тому, что Поппи меня желала, однако таковые, увы, не находились. Как и ее дочь, Поппи с самого начала относилась ко мне индифферентно (включая тот вечер в Натсфорде, когда она все же составила мне компанию). И, в отличие от Ванессы, она не изменила своего отношения даже после того, как Квинтон О’Мэлли наугад вытянул «Мартышкин блуд» из стопки забракованных рукописей и продал его Мертону Флаку, который объявил этот роман шедевром, дав старт моей писательской карьере.
Также не исключено, что Ванесса меня в самом деле любила — на свой необычный манер, — да только я слишком закоснел в обыденности, чтобы это распознать и оценить по достоинству. Если, конечно, не считать достойной оценкой мою любовь к ней, невзирая на все искушения и прегрешения.
Наш поцелуй в Манки-Миа, как его ни расценивай, был прерван появлением моторной яхты, которая, сверкая огнями и гремя музыкой, бросила якорь на том самом месте, где Ванесса якобы видела резвящихся дельфинов.
— Этого нам только не хватало! — воскликнула она, словно яхта была последней каплей, переполнившей чашу ее терпения.
Для нее это характерно: любой раздражающий пустяк способен разом вытравить из памяти Ванессы все счастливые моменты, какие только были в ее жизни.
Я предложил ей перебраться за другой столик, подальше от огней, однако от музыки и громких голосов спасения не было.
Отец Ванессы увлекался парусным спортом и за то недолгое время, что она с ним общалась, успел привить дочери презрение к моторным судам. Мол, настоящие люди ходят под парусом или на веслах, а двигатели — удел слабаков и дилетантов. Накануне австралийского путешествия мы посетили разгульную вечеринку на борту моторной яхты в Доклендсе,[54] устроенную Гартом Родс-Райндом, сочинителем фэнтезийных романов с чехардой параллельных миров (это когда ненормальные герои из других времен и пространств перемещаются в неправдоподобную современность — или наоборот). Яхту — этакий плавучий бордель грязно-розового цвета — он приобрел на паях с кем-то еще благодаря удачной продаже своих авторских прав на роман о средневековом алхимике-ясновидце с орлиным профилем, вдруг очутившемся в современном Лондоне, где все буквально помешались на алхимии. На тот момент яхта временно носила имя «Лулу» в честь гламурной пиарщицы, к которой Родс-Райнд сбежал от жены, перед тем сорвав гонорарный куш за роман о современном лондонском банкире с орлиным профилем и ранними симптомами болезни Альцгеймера, вдруг очутившемся в средневековом монастыре на вершине горы Мон-Ванту.[55] У трапа дежурили частные охранники, нанятые для пресечения возможных попыток жены прорваться на борт.
— Ты когда-нибудь думал о чем-то подобном? — спросила Ванесса, щурясь на меня сквозь бокал с розовым (под цвет «Лулу») шампанским.
— О том, чтобы сбежать с пиарщицей, или о найме охранников, чтобы тебя не подпускали к моим развлечениям? — уточнил я.
Она покачала головой, что в ее системе жестов символизировало глубокое отвращение.
— Не пытайся быть остроумным, Гвидо. Ты прекрасно знаешь, о чем я.
— Ви, неужели я хоть раз, хоть намеком дал понять, что хотел бы завести яхту? Я и плавать-то не умею. У меня начинается морская болезнь даже при купании в ванне.
— Интересно, что ты запоешь, если тебе привалят гонорары, как у Родс-Райнда.
— Во всяком случае, покупать яхту я не стану.
Больше мы эту тему не поднимали, но я заметил, что ее обеспокоила мысль о моих гипотетических тратах и приобретениях (будь то яхта или что еще), если бы мне вдруг удалось разбогатеть. С этим была связана еще одна тема, периодически дававшая нам повод для трений: Ванесса вбила себе в голову, что внутри меня сидит вульгарный нувориш, который при первой же возможности вырвется наружу, а я категорически и возмущенно это отрицал. Споры не имели под собой реальных оснований, так как мы прекрасно понимали, что уровень доходов от городского фэнтези Родс-Райнда объективно недостижим для бытописателя провинциального разврата, пусть даже с некоторыми потугами на фантазерство.
Короче говоря, Ванесса считала меня неудачником, да и сам я считал себя таковым. Особенно остро это ощущалось на фоне того же Гарта Родс-Райнда, которого я знавал и поддерживал — правда, лишь морально — в пору его безденежья, побуждая не оставлять сочинительство и уверяя, что рано или поздно он добьется успеха (хотя сам я тогда в это нисколько не верил).
Шумная яхта подпортила нам остаток вечера, и вскоре мы отправились спать в фургон. Утром было решено позавтракать в том же ресторанчике, чтобы и Поппи могла насладиться видом, который она проспала накануне. Отдохнула она основательно и смотрелась впечатляюще в платье-сафари со множеством карманов, которое лишь цветом отличалось от платья Ванессы. Удивительным образом, не советуясь друг с другом, они не только выбрали для этого утра одинаковые платья, но и уложили волосы на один манер, а также надели идентичные сандалии.
Картинка та еще — ни дать ни взять отважные спутницы колониальных охотников на крупную дичь, носящие в карманах платьев запасные патроны для своих возлюбленных.
Хозяин давешней яхты стоял в аквамариновой матроске на палубе и отдавал команды. С берега им подвозили припасы — не иначе, ящики шампанского и корзины лобстеров, подумал я. Между партиями грузов он занимался осмотром своего судна: расхаживая туда-сюда, проверял натяжение канатов, гладил окрашенные поверхности и гневно тряс головой при обнаружении пятнышка или царапины. По сути, та же работа по дому, разве что сам дом плавучий.
Лет сорока с небольшим, обветренный и сильно загоревший, яхтсмен мог похвастаться моложавой фигурой, но я был готов биться об заклад, что при близком рассмотрении он окажется преждевременно постаревшим. Наверняка капризный и вздорный, как многие праздные богачи. «Бойтесь желаний своих, ибо они могут сбыться», — гласит мудрость. Он пожелал иметь яхту, и теперь заботы о судне поглощали все его время и силы.
У него было по телефону в каждой руке и еще один висел на поясе. Все три аппарата звонили наперебой. Ванесса и Поппи пили свой чай и посмеивались над беднягой, погрязшим в «домохозяйственных» мелочах.
— До чего же неврастеничными бывают мужчины, — сказала Поппи.
— У этого типичное ОКР, — добавила ее дочь.
Последнее замечание было предназначено для моих ушей. Всякий раз при работе над книгой у меня начиналось это самое ОКР — обсессивно-компульсивное расстройство. Мне все время казалось, что только что сочиненная фраза вот-вот исчезнет, либо унесенная ветром, если я записал ее на листке бумаги во время прогулки, либо уничтоженная каким-нибудь сбоем в компьютерной программе, если я работал дома. По этой причине я делал множество резервных копий и сохранял их на внешних носителях в дополнение к жесткому диску компьютера. Прежде, во времена пишущих машинок, я печатал текст через копирки минимум в четырех экземплярах, распихивал копии по разным укромным местам и оставлял для Ванессы запечатанное письмо с указанием, где их можно будет найти в случае моей смерти. Позднее я стал копировать свои тексты на флешки, числом не менее дюжины, которые прятал в карманах старых пиджаков и в ящиках комода среди нижнего белья Ванессы, прилеплял скотчем к обратной стороне картин, подвешивал на бечевке за изголовьем нашей кровати и т. д. Все тайники были перечислены в файле на рабочем столе моего компьютера с пометкой «для Ванессы», чтобы ей не пришлось долго искать эти сочинения, когда меня не станет.
После выхода в свет «Мартышкина блуда» Ванесса подарила мне итальянский портфель из мягкой кожи с золотым тиснением. Однако вместо моих инициалов — «ГЭ» — там были вытиснены буквы «ОКР».
Она считала меня свихнувшимся, но если я был безумен, воспринимая творчество как вызов смерти, могущей явиться за мной в любую минуту, то такими же безумцами были все писатели и поэты. Стоило тебе написать строку, соединить слова во фразу, и ты уже начинал бояться смерти — не потому, что творчество якобы высасывает из творца живую энергию, но из-за рискованности самого по себе творческого акта, напоминающего азартную игру, где на кон поставлен твой посмертный статус. Время не ждет, пока ты отточишь свой слог. Сам факт сочинения первой фразы уже является вызовом богам: «Я переживу свою бренную оболочку, мои слова поставят меня в один ряд с бессмертными».
Отрезвляет тебя глас отнюдь не небесный: «Ни хрена подобного!»
Так и не сумев начать книгу, которую ей не дано было закончить, Ванесса не постигала гибельную суть творческого процесса. Ей не случалось возводить, кирпичик за кирпичиком, монументальное здание романа. Вчерне обрисовав идею, она ложилась спать. Взявшись писать диалог, бросала его уже на второй фразе. Продолжение не следовало. Связный текст не вытанцовывался. И богам незачем было сокращать ее жизнь — ведь она не покушалась на их прерогативу бессмертия.
Мы провели утро в Манки-Миа, играя с дельфинами. Сперва на пляжном мелководье, где они выделывали курбеты под бдительным надзором пеликана, а затем в маленькой гребной лодке, которую они нещадно толкали и раскачивали. Они то подныривали и хватали зубами весла, то высоко поднимались из воды и нависали над нами, заговорщицки косясь боковым зрением и чем-то напоминая ручных попугаев, готовых пристроиться на плече старого пирата.
— Мама, мама, погляди! — восклицала Ванесса.
— Разве они не прекрасны? — кричала Поппи ей в тон.
Трудно сказать, что было опаснее для равновесия нашей лодки — игривость дельфинов или синхронные метания от одного борта к другому Ванессы и Поппи, объятых восторгом общения с божьими тварями.
Лично меня они пугали. Я о Ванессе, ее маме и дельфинах. Не понимаю, с какой вообще стати люди провозгласили дельфинов своими добрыми друзьями, не представляющими ни малейшей угрозы, тогда как опыт много раз доказывал, что любые существа могут внезапно обернуться агрессивными — даже по отношению к себе подобным, не говоря уже про людей? Боюсь, мы недооцениваем и в некотором смысле умаляем способности дельфинов, приписывая им исключительную благожелательность и расшифровывая гримасы на их бутылочных рылах как радостные улыбки по поводу встречи с обожаемыми Homo sapiens. «Когда-нибудь настанет день, — размышлял я, стараясь не вывалиться из утлой лодчонки, — и мы узнаем чудовищную правду о том, что в действительности думают о нас дельфины и за кого они нас держат».
Я был счастлив наконец-то вернуться на твердую землю, тогда как Ванесса и Поппи, казалось, могли возиться с дельфинами сутки напролет. Изначально мы планировали во второй половине дня отъехать из Манки-Миа, но теперь планы переигрались. Ванесса и Поппи решили побыть здесь еще сутки, так что после обеда все мы вздремнули, дабы успокоиться после обилия впечатлений, и снова встретились за ужином в том же ресторанчике.
Поппи уже была под градусом.
— Ну и где тут мартышки? — то и дело спрашивала она.
— Как по-твоему, это следствие опьянения или уже начало старческого маразма? — шепотом спросила у меня Ванесса.
— Она просто переволновалась, — сказал я. — Это был насыщенный день после долгой утомительной езды.