Двенадцать раз про любовь Швиттер Моник

– Зубную щетку бы.

– У меня только одна, извини.

Я кинула ему полотенце и сказала: «Я ложусь».

– Lie down, – отозвался он и расплылся в ухмылке.

Весь вечер я ждала, что он это скажет. Он не сказал, и я прониклась к нему симпатией, я даже подумала, что не такой уж он плохой человек. И вот, нате.

– Если что-то будет нужно, дай знать, – крикнула я сурово, – если нет, спокойной ночи!

– Спокойной ночи, – ответил он и посмотрел на меня, теперь глаза у него были зеленые.

Я заперла дверь комнаты, открыла окно и легла. Кровать у меня большая. Иногда ночью приходил Петр, большей частью под утро, спать мы вместе ложились очень редко. Что-то он там поделывает, в диких лесах Канады? Сколько там сейчас времени? Еще нет и шести, у него весь вечер впереди. «Ну что ж, Петр, хорошего вечера, – сказала я, – а потом – доброй ночи и приятных снов».

Я лежала и улыбалась в темноту.

Я целовала его шрам, языком и губами ласкала утолщение, проникала во впадины, будто хотела вытянуть из него всю жизнь без остатка. «У тебя были такие красивые губы», – сказала я. «Да, я их украл. Когда поцеловал ангела. Точнее, выклянчил. А сейчас у него мои губы. Но теперь я ни за что на свете не откажусь от этих губ, от этой особенной губы, я ее ни на что не променяю».

Позже я представляла себе, что это был ночной дух, овладевший мной без моего участия, но это не так. Он снился мне, это верно, мне снилось, как он движется на мне и во мне, и во сне я спрашивала себя, когда же соседи вызовут полицию, устав от моих стонов, они же такие громкие, их слышно даже в Канаде, и я сказала: «Смотри, сейчас копы в дверь позвонят», и Андреас хотел скатиться с меня, и тут я проснулась.

Я стояла у двери в комнату Петра.

Я спросила: «Ты идешь?»

И Андреас ответил: «Да».

Утром Андреас дергался, все суетился и в то же время словно бы отсутствовал. «Я должен позвонить ему», – сказал он, когда я спросила, будет ли он завтракать. Он набрал номер Йозефа в Канаде и разбудил братьев. Со сна они плохо соображали, Йозеф передал трубку Петру, а Петр все время спрашивал: «Что случилось? Случилось что-то? Ночь на дворе». Андреас кричал: «Угадай, где я? Конечно, она тоже здесь. Ну, ты же ее знаешь, особо радушной ее не назовешь, но, по крайней мере, не оставила зятя под дождем. Знаешь, твоя кровать – это просто ужас, такая мягкая, я глаз не сом…» – Петр положил трубку. Андреас был бледен. Он посмотрел на меня: «Теперь он знает».

Но Петр ничего не знал.

Письмо я обнаружила много позже. Оно лежало в Библии. Отличный тайник. Почему я взяла с полки Библию и открыла ее, уже не помню, но письмо выпало оттуда сразу, и даже не взглянув на дату, я поняла – по французскому адресу, что это то самое письмо, которое я напрасно искала в комнате Петра, в ту ночь, когда Андреаса укусила крыса. Письмо от какой-то Мириам, но содержание настолько безобидное, что непонятно, зачем его прятать в таком странном месте. Контраст между невинным содержанием и искусным тайником вызывал подозрение. «Я так и знала», – сказала я, но я ничего не знала.

Забиваю имя Мириам в Гугл. Мириам – миллионы. Ее фамилия мне неизвестна – поэтому я прекращаю поиски. Пес пристает ко мне. Моя собака. Она скулит и переступает с лапы на лапу. Ей нужно на улицу. Она долго лежала смирно под столом и дала мне поработать. Кто бы мог подумать, кто бы мог тогда подумать, что у меня будет такая же собака, ну, наполовину такая же, это только помесь с бордер-колли. Но она все равно любит овец, хотя и не так хорошо выучена, как псы на ферме, и, насколько мне известно, не понимает по-английски.

3. ЯКОБ. Осень х 12. Гамбург, середина февраля 2013 г. / Зальцбург – Цюрих – Франкфурт – Грац – Берлин, 1994–2001 гг

Сперва зима начинаться не хотела, а теперь все не кончается. На дворе середина февраля, а снег все идет, и идет, и идет.

Муж выгулял собаку и отвел детей в садик. На санках. «Ты не поверишь: не тротуары, а сплошная лыжня», – говорит он, вернувшись. Теперь он может еще немного поспать, смена у него только после обеда.

Собака отряхивается.

Муж целует меня долгим поцелуем, очень сладким. Я только-только успеваю ощутить этот вкус, как муж отрывается от меня, смотрит на дисплей сотового и скрывается в своей комнате: «Секундочку, мне нужно на секундочку…»

Через минуту возвращается.

– Что случилось? – спрашиваю я.

– Все в порядке.

– Что-то важное?

– Не волнуйся, все в порядке.

– Я не волнуюсь!

– Нет, волнуешься, и совершенно напрасно. Хватит уже все время ждать несчастий, тебе это не идет, – говорит он и снова целует меня, и этот короткий поцелуй тоже очень сладкий, хотя настроения у меня уже никакого. – Я прилягу, – говорит он. Щелкает замок двери.

Я сажусь к письменному столу, создаю новый документ и смотрю на пустой экран. Что теперь? В начале был Петр, с него все началось, он привел меня к Андреасу. Здесь можно бы и закончить. Я дописываю фразу, и тут у меня за спиной вырастает огромная тень, приближается, увеличивается, затемняет мне экран. Петр? Я оборачиваюсь. Муж. «С кем ты разговариваешь?» – спрашивает он. «Я думала, ты собирался прилечь», – отвечаю я. «Чем ты занимаешься?» – спрашивает он. «Работаю», – отвечаю я, но он смотрит недоверчиво, и я добавляю: «Я пишу».

– Кому ты пишешь? – спрашивает он.

– Что значит – кому? Я пишу книгу, ты что, забыл? Вот, третья глава, идет плохо. В таком темпе я и через десять лет не закончу.

Муж собрался уходить. «Не волнуйся, все в порядке», – говорю я. «Это моя фраза», – отвечает он. Мы улыбаемся друг другу, потом он качает головой и уходит.

Нет, история не может закончиться здесь. Я смотрю в окно, как падает снег. Десять утра, а все еще темно. Как будто уже вечереет. Петр. Что он видел в последние мгновения жизни? То же, что и я сейчас? Сумерки, густой снегопад. Он ушел тихомолком, не попрощавшись. И вот теперь он снова здесь, мне его не хватает, он кладет свою тяжелую теплую ладонь мне на шею, обхватывает ее, нежно сжимает, потом все сильней, толкает меня вперед. Петр, потом Андреас: если отнестись к именам серьезно, то это – начало ряда из двенадцати человек. Двенадцать имен – двенадцать мужчин. Один за другим.

Сколько раз за жизнь мы любим? Интересно, если посчитать, у меня получится двенадцать? Скорее всего, нет. Хотя – результат зависит от того, что рассказывать. Одно я знаю точно: не важно, как я буду считать, что рассказывать, – мой муж должен быть последним. Никаких мужчин после мужа точка – пишу я на бумажке, но не пришпиливаю ее к стене, как обычно, а кладу под клавиатуру.

Двенадцать… Я быстро прикидываю. Если продолжать двигаться взятым курсом, хронологически, то муж мой окажется, скорее всего, уже под номером пять. А может, решение найдется в процессе, пока пишу? Может, получится подняться в высшие любовные сферы, где нет места телесности, в чистую обитель Платона? (Я, правда, сама в это не верю.) Или – взобраться на невинное высокогорье фантазии? Я вытаскиваю бумажку из-под клавиатуры и рву ее на части.

И снова этот стук, эта барабанная дробь в голове. Что у меня там происходит? Да, я уже давно простужена. Но больше никаких признаков – только этот дурацкий стук! Мне пришлось освоить морзянку. Я разбираюсь в ней все лучше, а сообщения становятся все непонятнее. Удается распознать только – • / – • – / –: ДЫМ. Все остальное – дикая, бессмысленная кутерьма точек-тире. Иногда можно разобрать ВРЕМЯ или ДИТЯ, но сегодня только ДЫМ. Почему-то этот стук возвращает меня мыслями к моему псу, вернее, к моей собаке – это сука, через несколько дней ей исполнится десять лет. Я записываю: «купить подарок на день рожденья», – и вновь принимаюсь за третью главу. Да прекратится этот стук когда-нибудь?! Вот так, можем же. Один за другим. Мужчина за мужчиной. После Петра и Андреаса должен идти Якоб. Да, Якоб подходит.

«Когда листья опадают, у меня день рожденья, – говорил он, – я запомнил это еще в детстве». И это так и осталось правдой, в отличие от большинства истин, которые нам втолковывают в юные годы. О вечности и о добром Боженьке, о справедливости и, конечно, о любви. Но над этой истиной время не властно: осенью всегда опадали листья, и он всегда становился на год старше.

«После перевода часов время мчалось невероятно быстро», – говорил он. Становилось темно, опадали листья, шел дождь и даже снег; и на его день рожденья что-то случалось. Всегда что-то случалось.

Та осень, когда мы влюбились друг в друга, была золотой. Что бы там Якоб потом ни говорил, мол, было так же темно и дождливо, как каждый год. Вплоть до конца ноября дни стояли солнечные, ночи – холодные, ясные, днем листва излучала яркое желтое сияние, ночью огромные паутины мерцали в свете фонарей на набережной. Мы садились на скамью и замирали, и нам удавалось услышать, как работают пауки, мы отличали тонкий звон ткущейся паутины от шума реки, особенно сильного в этом месте из-за уклона, мы смотрели друг на друга и говорили: «Я слышу». Мы говорили: «И я тоже», и тихонько целовались.

«Все кончается так же, как началось», – любила повторять моя бабушка. Скорее всего, она не имела в виду отношения, для нее у них не могло быть конца. Даже когда она ждала этого конца с нетерпением, как еще ничего и никого в своей жизни не ждала. Его конца. Смерти дедушки. Когда он ушел, бабушка в мгновение ока почувствовала себя свободной и молодой, почти юной. Она наслаждалась вниманием, которое ей оказывали, озорно улыбалась, принимала соболезнования, словно комплименты, и отвечала на них, робко вскидывая глаза. Вскоре умерла и она. Все кончается так же, как началось. Я часто вспоминаю ее слова.

Наша с Якобом история началась втайне от всех. С игры наших ног, с оживленной беседы его левой и моей правой ноги во время спектакля.

Мы с Петром еще встречались, хоть и не жили вместе уже год; я оставила Цюрих и университет и поступила в Театральную академию в Зальцбурге на режиссуру и актерское мастерство. Сначала Петр даже знать ничего об этом не хотел, но потом все-таки перебрался ко мне поближе. Пробыл один неудачный семестр в Вене, потом еще один – в Мюнхене. На выходные он приезжал ко мне, но проводил их по большей части без меня. В свободные дни я брала у вахтера ключ от зала и репетировала со студентами актерского отделения – они ненавидели тихие выходные и потому были мне благодарны – свои режиссерские задания. Например, диалог Минны фон Барнхельм с Телльхеймом.

– Прошу вас ответить мне только на один вопрос.

– На любой, сударыня…

– Отвечайте без околичностей, прямым «да» или «нет».

– Отвечу, если смогу.

– Любите ли вы меня, Телльхейм?

– Сударыня, этот вопрос…

– Вы должны знать, что происходит в вашем сердце. Вы еще любите меня, Телльхейм? Да или нет?

– Если мое сердце…

– Да или нет?

– Ну, да!

– Да?

– Да, да, но…

«Что это за “но”?» – спросил актер, игравший Телльхейма, а исполнительница роли Минны отступила на шаг назад и закатила глаза. «Извините, но мне непонятно, – упорствовал он, – я не знаю, как себя вести, то есть как Телльхейм должен себя вести, что он говорит – ясное “да” или скорее “ни да, ни нет”?»

Да, мы с Петром еще встречались, даже несмотря на то, что однажды, в дождливый июльский день, сидя на террасе кафе-мороженого, моя подруга Катрин поделилась со мной секретом, который ну, просто не могла больше держать в себе, – что Петр мне с ней изменил. Или она мне с Петром, это как посмотреть. Правильнее, наверное, будет сказать, что мне изменили оба – и друг, и подруга. Год с тех пор прошел, нет, уже больше, но это же не важно, она считает, у таких вещей срока давности нет. С трудом ее слушая, я опустила ложечку с длинной ручкой глубоко в стеклянную вазочку, выловила с самого дна кусочек шоколадного мороженого, подняла его, осторожно поднесла ко рту, засунула внутрь и удивилась, почему ложка пуста. Посмотрела вниз на колени, на отвратительное коричневое пятно на светлых брюках, «как гадко», – сказала я, взяла салфетку и только еще больше втерла пятно в ткань. Потом пошла на репетицию. Я смотрела, как три моих актрисы импровизируют, и думала о новом студенте – несколько недель назад, на вступительном экзамене он очень уверенно прочитал монолог Фауста, и его тут же приняли с распростертыми объятьями: «Очень талантлив, – сказал председатель экзаменационной комиссии, – если он еще научится работать, то далеко пойдет, это потенциальная звезда». Мне он показался симпатичным. Там вообще-то было двое симпатяг, но потенциальная звезда несколько раз посмотрел мне вслед – меня позвали в приемную комиссию как представителя студенчества – и теперь я о нем вспомнила. Это был или Якоб Боймер, или Йонас Либиг, так звали обоих симпатичных в списке принятых. «Давайте закончим на сегодня и пойдем куда-нибудь выпить», – сказала я, и актрисы удивились – на улице еще светло, а уже конец работе.

Мы работали над моей первой постановкой. Шли летние каникулы, до обеда я трудилась в булочной, с трех часов можно было начинать репетировать. Я выбрала – что ничуть не удивительно – «Приходят и уходят» Сэмюэля Беккета. Три женщины сидят на скамье, поочередно одна из них встает и ненадолго уходит, а две другие шепчутся о тайне, касающейся третьей. О чем точно – не говорится. Не ясно и то, куда они уходят и что там делают. Что связывает этих троих? Почему они все время возвращаются? Все это несказанное, неуслышанное, неувиденное завораживало. Если следовать пошаговым указаниям автора, эта пьеса (слово «пьеса» здесь сбивает с толку – в лучшем случае это «пьесочка», или «драматикул», как называл ее Беккет) не продлится и пяти минут. Я заставляла актрис импровизировать часами, они сочиняли бесконечные диалоги и фоновые истории, я велела им все это дома записывать, а потом, незадолго до премьеры, все вычеркнула. Мы ни слова не добавили к Беккету и при этом играли как минимум два часа. Как минимум – потому что через два часа открыли двери зала. А мы играли, пока не ушел последний зритель. Все снова и снова.

Премьера состоялась в начале семестра, в октябре, я сидела по центру первого ряда, слева от меня – Петр, справа – Якоб. Он учился всего два дня как, однако решительно пересек весь зрительный зал по направлению к рампе. Увидел меня и без колебаний сел рядом.

– Добрый вечер.

– Привет. – Я строго посмотрела на него.

– Удачной премьеры!

– Обычно говорят – ни пуха ни пера.

– Так говорят?

– Да.

– Ну, тогда – ни пуха ни пера.

Он погрузился в чтение программки.

В зрительном зале погас свет, и я почувствовала в первый раз, как Якоб толкнул меня ногой. Когда пьеса пошла по третьему кругу, он постучался вновь. На пятом повторе наши ноги начали осторожный разговор, а на восьмом они уже оживленно беседовали. При этом я сжимала левой рукой влажную ладонь Петра. Время от времени я смотрела на него, а Якоба не удостоила ни взглядом.

Прошла целая вечность, пока ушел последний зритель. Исполнительницы были рады, когда всё наконец-то закончилось, и одновременно разочарованы, потому что некому было аплодировать – в зале только Петр, Якоб и я. Одна так обессилела, что разрыдалась. «Вы были великолепны, – сказала я, – спасибо вам большое». Петр и Якоб кивнули. Петр промолчал час, потом сказал: «Третий всегда лишний».

– Что ты имеешь в виду?

– Пары ведь образуются постоянно. Всякий раз, когда одна из них уходит, две оставшиеся становятся ближе друг другу.

Я кивнула. Он кивнул в ответ и объяснил, почему моя концепция никуда не годится:

– Повествование – это обязательное условие существования театра, здесь нельзя обойтись без истории, не важно какой – пусть даже короткой, простой или совсем банальной, так ведь? А в твоей сегодняшней постановке нет ни ясного начала, ни ясного конца – здесь нет рассказа.

– В этом и состоит суть рассказа, что им не удается остановиться, закончить, – запротестовала я.

Петр подумал и возразил:

– Но пьеса же называется «Приходят и уходят», а не «Уходят и приходят». В конце они уходят. В конце можно уйти, просто уйти.

– Ты так считаешь?

– Да, я так считаю.

Якоб мной восхищался. На год взрослее, на курс старше, и к тому же – режиссер. Он хотел, чтобы я воспринимала его всерьез и ставила с ним спектакли. Он хотел, чтобы я ему говорила, как он талантлив, а ведь он и правда был талантлив. «Если будешь ставить ты, я смогу сыграть любую роль, абсолютно любую, и в каждой буду хорош, по-настоящему хорош». Я делала с ним упражнения на восприятие. Завязывала ему глаза и ставила в центр пустого пространства. Потом беззвучно перемещалась по площадке сцены – к нему – от него. Задание было очень простое. Если ему казалось, что я рядом, следовало протянуть руку в мою сторону. В начале он все время хватал пустоту и при каждой неудачной попытке нетерпеливо прищелкивал языком. «Только без комментариев! – напомнила я. – Ты решаешь, что здесь реально. Ты нащупываешь предметы, ты делаешь их видимыми. Понятно?» И вот однажды – я стояла в другом конце комнаты – он протянул руку и не прищелкнул языком, а улыбнулся, и я увидела, как он гладит рукой воздух. «Очень хорошо, – крикнула я, – давай продолжай!» Постепенно под его поглаживающими движениями возникло женское тело. «Я ревную», – сказала я, подошла к нему сзади и сняла повязку. Он обернулся, и мы накинулись друг на друга. Так заканчивалось почти каждое упражнение. Потом мы лежали без сил в объятьях друг друга и обсуждали, как прошло занятие. «Ты с каждым днем все лучше», – сказала я, и он от радости укусил меня в плечо.

Вначале я не замечала, что он грустит. Моя бабушка любила повторять: «Дружочек, для грусти нет причин». Она говорила это таким грустным тоном, что на душе у меня сразу становилось очень грустно. То есть в чем в чем, а в грусти я кое-что понимала, но не замечала, что Якоб грустит, пока снова не наступила осень. По утрам он не мог вовремя встать. За обедом смотрел, как едят другие. Вечером не мог заснуть. «Пойду, выпью пива», – говорил он. Ночью он сидел за столом на кухне и словно бы к чему-то прислушивался. Мы отпраздновали его день рожденья. «Я не люблю дни рожденья», – сказал он, но я уже организовала вечеринку. В компании других студентов-актеров он снова ожил. Потешался над парочками, которые только что нашли друг друга и вовсю обжимались. В этой среде все постоянно меняли партнеров, и только мы оставались друг другу верны. Мы были образцовой парой. Якоб сказал: «Слушай сюда, если вы и правда собираетесь перепробовать всех, то нужно поторопиться, начнем, немедля! По моему свистку меняем партнера, понятно?» Кто-то крикнул в ответ: «Нам и одной образцовой парочки хватает, не всем так везет в любви, как тебе, Якоб! Когда жениться-то будете?» Мы с Якобом посмотрели друг на друга и улыбнулись. И, не сговариваясь, начали разыгрывать импровизацию на тему «В ожидании ребенка». Мы действовали тонко, аккуратно, наше знание проявлялось лишь в том, как мы касались друг друга, как улыбались друг другу и охраняли нашу тайну. Мы играли в эту игру полвечера, исподволь усиливая знаки, и вот наконец во время танца, когда мы тесно прижались друг к другу и он нежно-нежно меня поглаживал, все вдруг обо всем догадались. Причем никого не смутило, что я в тот вечер весьма налегала на алкоголь. Новость произвела эффект разорвавшейся бомбы, одни интересовались: «Ты рада?», другие восторгались: «Как мило!» И все обнимали меня и хлопали Якоба по плечу. Какие мы все-таки классные актеры! Мы казались себе такими крутыми, что никак не могли успокоиться и всю ночь не отлипали друг от друга. На следующее утро позвонила мать Якоба. Его отец в реанимации. Инсульт. Якоб обхватил голову руками и кивнул.

Наши отношения можно описать формулой «осень х 12», и действительно – каждый год что-то случалось. В нашу третью осень я поняла, что и в самом деле беременна. Вернее, это Якоб понял. Он купил тест и потребовал от меня пробу мочи. Уже несколько дней меня мучили головные боли и головокружения, отдав Якобу пробу, я тут же снова легла, а он опустил полоску теста в стаканчик. «Вот засада, – сказал он, – посмотри сюда», – и сунул мне под нос влажную полоску.

– Оставь меня в покое.

– Посмотри вот сюда!

Но я ничего не видела. Головные боли не прекращались. Через неделю я пошла к врачу. И он тоже сказал: «Посмотрите вот сюда, – и показал на монитор аппарата УЗИ, – видите, вот бьется сердечко, слышно очень отчетливо». Но я ничего не видела. Я записалась на прием в частную клинику в Вене, расходы мы поделили пополам. «Я приму любое твое решение, – сказал Якоб, – но для меня сейчас это невозможно, просто совершенно немыслимо». Операция прошла под местным наркозом, даже без госпитализации. Якоб держал меня за руку и напевал мне в ухо, потому что не мог вынести ужасные звуки аспирации. Он спел несколько зонгов Брехта, один чудней другого, в конце концов я попросила его выйти. Мы остановились у знакомой нашего преподавателя, на берегу Дунайского канала, она сказала: «Черт, вот это да, я знаю эту клинику, сама уже три раза там была, нет, четыре». Врач сказал, мне следует соблюдать постельный режим, по возможности несколько дней соблюдать постельный режим. Через два дня у Якоба был день рожденья. Мы сходили в Пратер, я прокатилась на колесе обозрения, съездила в пещеру ужасов, наелась сладкой ваты, проблевалась.

«Любовь не выбирают, душа моя», – говорила бабушка и гладила меня по щеке. И до сих пор, каждый раз, когда слышу слово «душа», я касаюсь рукой левой щеки. Потом у меня были прыщи, точнее сказать, прыщи покрыли всю шею, грудь и живот сплошняком и не проходили много месяцев, кожа стала огненно-красной и пупырчатой, как у индейки в период высиживания, и так зудела, что я расчесывала себя до крови. Я стала строже. «Ты должен больше работать, Якоб, талант есть не только у тебя». Я задействовала его в своем следующем проекте, в «Служанках» Жене. Как автор и хотел, я заняла в ролях служанок мужчин. Якоб играл одну, Йонас Либиг – вторую. Я сказала, что еще подумаю, кому отдать роль Мадам, которая в первой части так и не появляется. Но всем было очевидно, что играть буду я сама. Однажды – я как раз очень жестко раскритиковала Якоба – Йонас сказал, что больше не может участвовать в проекте: «Сорри, но это ужасно, я не хочу при этом присутствовать». Пришлось смягчить тон. Теперь я могла унижать Якоба настолько, насколько это мог вынести Йонас. Мне казалось, что это поперек материала и поперек пьесы – ведь речь там в конце концов о власти, исключительно и только о ней, и о самых разных вариантах унижения, снисхождению тут не место. Конфликт достиг кульминации, когда Мадам впервые вступила на сцену. Я раздавала мужчинам приказы во всех качествах – как работодатель, как режиссер и как женщина – и тут уже нервы сдали не только у Йонаса Либига. Он выбросил свой фартук, проект был сорван, наши отношения – спасены.

Следующей осенью я закончила учебу и поступила на службу в театр Цюриха. С этого момента и вплоть до финала нашей совместной истории отношения у нас были на расстоянии. Якоб купил машину. Загрузив в зеленый «форд» 1980 года выпуска меня, мой матрас, книжки и чемодан с одеждой, он сказал, что рад. Потом посмотрел через стекло на небо. «Осенью пахнет». – «Смотри, куда едешь», – закричала я. Якоб крутанул руль.

Мы приобрели первые сотовые. Первой, кто ему позвонил, была я: стоя рядом с ним, я спрашивала, слышит ли он меня. Второй позвонила его мать. У отца снова инсульт. На этот раз «не такой обширный», но домой он, видимо, уже не вернется. Якоб плакал так долго, что сел аккумулятор и соединение было прервано.

Незадолго до Рождества отцу стало лучше, и его отпустили праздновать домой. Весной у него появилась сиделка-чешка, с которой, как она утверждала, он попытался вступить в интимные отношения; узнав об этом, Якоб почувствовал огромное облегчение и совсем расшалился – спросил, может, и я вступлю с ним в интимные отношения, в чешские интимные отношения, все лето мы пользовались этим выражением, сократив его до «вступить в чешские отношения». Еще весной Якоб получил предложение от Зальцбургского театра, но с презрением отверг его, сказал, что не выдержит еще два года в этой провинции, в этом косном, мещанском, агрессивном городишке, в этом деревенском балагане могут и дальше ставить все эти плебейские фарсы – но только без него.

Снова наступила осень, Якоб ездил по театрам на пробы, однако вопреки всем прогнозам и ставкам, которые высказывались и делались в Театральной академии, предложениями его не баловали. Ему все снова и снова отказывали. В конце ноября умер его отец. «Я не понимаю, – сказал Якоб, – я этого просто не понимаю». В его взгляде была мольба о помощи. «Должна же когда-нибудь наступить светлая полоса?» В конце концов, уже в канун Рождества, он подписал договор с Зальцбургским театром. Я перебралась во Франкфурт, отношения от этого ближе не стали. Все время, когда мы не работали, мы находились в пути. Он – на машине, я – на поезде. Если в выходные у меня не было репетиций или спектаклей, я садилась в ночной поезд, выпивала в вагоне-ресторане бутылку вина и валилась на полку. Утром голова раскалывалась. В верхнеавстрийском захолустье я пересаживалась на региональный экспресс и мечтала о кофе, мне казалось, я умру, если официант с тележкой не появится сию же секунду, но он, как правило, не появлялся. Якоб тоже садился после репетиций, а иногда и после спектаклей в машину и ехал ко мне, ехал без остановок. И только через несколько часов после прибытия он мог снова свободно шевелить ногами и языком. Я к тому времени обычно уже спала.

«Если устала, поспи, – любила повторять моя бабушка. – Сон лечит, это еще Гете говорил». Мне так и не удалось найти эту цитату, хотя я проштудировала собрание сочинений Гете в четырнадцати томах. Я решила использовать бабушкины слова о сне в надгробной речи, которую должна была произнести на ее похоронах, – так решила родня, некоторые воздержались, но никто особо не возражал, ведь я – любимая внучка и я же «училась чему-то такому». Мне было очень грустно, и ничего не шло в голову. Гете тоже не помог, пришлось сказать собравшимся то, что, наверное, сказала бы в этом случае моя бабушка: «Дружочек, для грусти нет причин. Все кончается так же, как началось. И – если устала, поспи». Тут все заплакали и сказали, что я очень хорошо сказала.

Раньше Якоб очень плохо засыпал осенью, но однажды, ноябрьской ночью, где-то между Нюрнбергом и Вюрцбургом он не смог противиться сну.

Это случилось в нашу шестую осень, он сидел за рулем своего старого «форда» и ехал ко мне, в сотый раз. Я только что подсчитала – это был примерно сто сорок четвертый раз. Он часто рассказывал мне об авариях, которые видел в пути, об автокатастрофах, мимо которых проезжал. И когда я ехала с ним, мы тоже не раз становились свидетелями несчастных случаев, все снова и снова. Однажды – дело шло к Рождеству – дорога вдруг стала совершенно белой, и я закричала:

– Снег!

– Снег?

– Снег!

Грузовик из Венгрии врезался в ограждение и перевернулся, большая часть груза вывалилась на дорогу. Машины, ехавшие следом, разнесли пакеты в клочья. Это был не снег, а стиральный порошок. Не знаю, чего мы испугались больше: разноцветных обрывков пакетов, липнувших к нашему лобовому стеклу, или безжизненного тела, которое двое пожарных достали из кабины водителя. Нечто похожее случалось на наших глазах в любое время года, на автобанах, сельских дорогах и аллеях; мы видели искореженные или горящие спортивные автомобили, мотоциклы и мини-автобусы, видели тяжело раненных мужчин, женщин, детей. В любое время года, но только не осенью. Может, осенью меньше аварий, а может, мы были слишком заняты собственными бедами и не замечали их. На этот раз пришла очередь Якоба – его «форд» занесло и перевернуло через крышу. Он остался в сознании. Но не мог двигаться. Он позвонил мне. Я же режиссер. И должна сказать, что теперь делать.

– Ты где?

– Посреди дороги.

– Ты позвонил в полицию?

– Нет.

– Заведи машину.

– Не получается.

– Ты знаешь, где точно находишься?

– Нет, подожди, нет, не знаю.

– Что ты видишь?

– Ничего.

Я позвонила в полицию. На рассвете они доставили Якоба ко мне. Офицер сказал, что ему как-то удалось добраться до обочины и это спасло ему жизнь. «Позаботьтесь о нем». Якоб сидел безучастно. Когда полицейские ушли, он сказал: «Ты должна репетировать со мной новые роли. Я больше не выдержу в этом захолустье. Ты ведь помнишь, это я решаю, что здесь реально. Я! Я! Я!»

Так все снова началось. Я с ним репетировала. Я его провоцировала. Я его мучила. Я обращалась с ним, как с ребенком – как с ребенком, которого у меня не было. Первое, что я потребовала – он сам должен выбрать подходящие роли, а второе – теперь он каждый раз, как только сядет за руль, будет разговаривать. Я настаивала, что он должен называть все, что видит, все без исключения, и вслух читать каждую вывеску и каждый знак, встречающиеся на пути. Я сказала – и я правда в это верила, – что это единственная возможность не заснуть за рулем. Якобу это давалось нелегко, особенно когда я сидела рядом, он говорил, что чувствует себя идиотом, но через несколько месяцев он привык.

Он не мог найти себе роли по душе, поэтому, отпустив несколько презрительных замечаний, за выбор взялась я. «Шекспир, Клейст, Бюхнер, – сказала я. – Мальволио, Ахилл, Войцек». Ранен, ранен, убит. «Не может быть, чтобы с таким репертуаром мы тебя куда-нибудь не пристроили». Якоб обнял меня. Я настроилась вытащить из него все самое лучшее или, точнее сказать, все, на что он способен. В выборе средств я себя не ограничивала. Когда мы репетировали Войцека, я некоторое время смотрела на него, а потом принималась орать, как будто я не режиссер, а его сценический противник – Доктор, который использует его вместо лабораторной крысы: «Своими глазами вижу: средь бела дня на улице Войцек мочится на стену, как пес паршивый!» Когда мы репетировали Мальволио, я не делала различий между ним и ролью, называла его Якоб и спрашивала, неужели он и в самом деле мог поверить, что его госпожа написала ему любовное письмо? Когда мы репетировали Ахилла, я была безжалостна: «Извини, но я просто не верю в твою любовь». И он старался снова и снова, он умолял, он бесился, он кричал и неистовствовал, и, когда он наконец отчаивался, я говорила: «Так, хорошо, закончили на сегодня, продолжим завтра».

Весной он мне вдруг сообщил, что влюбился. Сказал, что переоценил меня, не такая уж хорошая у меня интуиция, иначе я бы уже давно догадалась. Я не знала, что чувствую – шок или облегчение, я вдруг ощутила себя невесомой. «Это должно прекратиться», – сказала я. Он ушел. В следующие выходные приехал снова. «Все кончено», – сказал он.

– Здесь или там?

– Там.

Он ткнул подбородком куда-то вдаль. Прежде чем уехать, он сказал:

– Я испытывал жгучее желание рассказать тебе, как мне хорошо. Показать тебе, как прекрасно быть влюбленным. Разделить с тобой это чувство. Понимаешь?

– Нет.

– Я люблю тебя.

Он поцеловал меня и сел в свою новую машину – старый «фольксваген-пассат». Опустил стекло. «Мы слишком отдалились друг от друга», – сказал он. Мы кивнули друг другу. «Доброй дороги!» Я помахала ему вслед. Он завернул за угол, как всегда, и я увидела, что он шевелит губами, как всегда. «Улица с односторонним движением. Движение велосипедов в обоих направлениях. Разрешенная скорость – тридцать километров в час». И как всегда, я испытала смешанные чувства – нежность и в то же время неловкость.

Я стала присматривать работу поблизости от него. В театре Граца сменился художественный руководитель. Я слышала, Грац – красивый город, немного в стороне, конечно, на юго-восточной окраине немецкоязычного пространства, что мне там, черт побери, делать, но город красивый, я слышала. Когда я подписала договор с Грацем, он сообщил, что разорвал свой с Зальцбургом и переезжает в Берлин, хочет побыть свободным художником. «Мне кажется, мы все время не совпадаем», – сказала я.

А когда наступила осень и приближался его день рожденья, он дважды приехал, не предупредив, и позвонил в дверь, хотя у него были ключи. И когда я открыла, спросил, одна ли я.

Он привязался ко мне. Стал приезжать намного чаще, чем раньше. «Девятьсот километров – это ерунда, – говорил он, – пустяки, восемь часов, проблем нет». Он теперь сам может распоряжаться своим временем, он ведь свободен, мог бы вполне сказать – без работы. Дни он проводил на автобане, ночи по большей части в моей постели. Деньги у него закончились, он зависал у меня неделями, покупал продукты, готовил, наводил порядок в доме. Интересовался исключительно политикой. Круглосуточно переключал каналы в поисках новостей. Говорил, что мир невыносим и в новом тысячелетии ничего не изменилось, скорее наоборот, он должен мне это показать, вся эта несправедливость, она же повсюду, от нее с ума можно сойти. Он выключил телевизор. Сказал, что в начале нового года у него кое-какие встречи в Берлине, он начинает карьеру в кино. Он появлялся все реже, а однажды вечером, весной, попросил меня приехать как можно скорее. Я сказалась в театре больной, опоздала на ночной поезд, села на первый попавшийся, доехала с тремя пересадками. Он встретил меня на вокзале и заявил, что влюблен. «Мне нужно сначала выспаться, – сказала я, – можно?»

Я лежала на его матрасе и думала о фразе, которую не произнесла у гроба моей бабушки, о той единственной фразе, которую не опустила к ней в могилу, она прилипла ко мне, как полиэфирная смола или как лапки геккона к отвесной стене, я просто не могла от нее избавиться: «Любовь не выбирают, душа моя». Она погладила меня по щеке. Я улыбнулась ей и сказала: «Это должно прекратиться».

Стук исчез. Тишина. Зато теперь щиплет глаза. На экране перед моим взглядом танцуют черные значки, вверх-вниз, вверх-вниз. Касаюсь щеки. Ах, бабушка. Что это такое – любовь? Почему она может прийти и уйти? И куда она уходит, когда уходит?

4. ИОГАНН. Ушла чужой. Гамбург, конец февраля 2013 г. / Берлин, весна 2001 г

У меня температура. Голова трещит, в ушах гудит. Сначала я подумала, что это опять морзянка, к ней я уже почти привыкла – точки-тире диктуют мне все время одни и те же слова: дым, время, дитя. Но последние несколько дней боль вызывает любое движение, я с большим трудом заставляю себя выгуливать собаку и после обеда забирать детей из садика, играть с ними, готовить им, смотреть за ними, укладывать их спать. Муж почти каждый день уходит в вечернюю смену. Днем, когда я работаю, когда сижу в своей комнате и пишу, он валяется в кровати или смотрит телевизор. Но отдохнуть ему не удается, он постоянно без сил; лишь изредка вскакивает, словно пронзенный невидимой молнией, и торопливо стучит по клавиатуре ноутбука, а потом снова опускается на подушки и жмет большим пальцем на кнопки пульта управления.

«Давай, давай, дальше! Один за другим, – бормочу я, делая на кухне кофе, – одно переходит в другое, одна любовь – в другую. Или нет? Или любовь неизменна? Все время одна и та же? Может, она просто наполняет разные сосуды? Является нам в разных мужчинах, принимает разные обличья, оставаясь одной, единственной, настоящей? Значит, это не любовь меняет лица, а любимый? Один за другим, мужчина за мужчиной… Иоганн… – Я размышляю, заливая в кофеварку воду. – Да, Иоганн тоже был».

– Ты что-то сказала? – Муж стоит у меня за спиной.

– Нет, это я собаке. Говорю, что мы попозже еще погуляем.

Муж смотрит, как я вставляю в кофеварку капсулу с кофе.

– Тебе бы лучше чаю, – замечает он.

Я киваю, подставляю чашку и нажимаю кнопку «пуск».

– У тебя больной вид, – говорит он.

– У тебя тоже, – отвечаю я.

Он смотрит на меня с тревогой. «Я принесу градусник».

Это оружие. Его направляют собеседнику в лоб и спускают курок – выстреливает синий лазерный луч. Через пару секунд раздается сигнал, на дисплее появляется число: 39,6. Цифры мигают.

– Тридцать девять и шесть? С ума сойти.

– Дай-ка мне, – говорю я и направляю луч лазера на него. 37,4. Ничего не мигает.

– Приляг, – советует муж.

– Мне нужно работать, я же пишу, – возражаю я.

– Нет, тебе нужно прилечь.

Он берет меня за руку и укладывает в кровать. «Спи», – говорит он. Вид у него какой-то грустный.

Подушка – как бетон. Я проваливаюсь в нее, хотя она – словно каменная. Закрываю глаза и вижу темный туннель. Стук колес, подъезжает поезд метро. Свет двух круглых фар бьет по глазам. Я отворачиваюсь, но в тот же миг с другой стороны тоже подъезжает поезд. Что все это значит? Мне же это знакомо – я в Берлине, двенадцать лет назад, меня только что бросили – я в моем романе! Голова гудит. Хочется сказать: «Принеси аспирин», но тут же понимаю, что с мужем еще не знакома.

Справа и слева одновременно подъезжают поезда метро. Словно огромные игрушки – легкие, солнечно-желтые. На поезде, идущем из центра, написано направление: Рулебен[6]. Звучит неплохо. Я стучу по гофрированному алюминию и вхожу в вагон. Десять минут спустя мы на конечной станции. Я остаюсь сидеть. Отключают электричество, какое-то жужжание, тишина. Подхожу к двери, она не открывается. Снова сажусь. По платформе идет мужчина, видит меня и машет мне рукой – выходи. Я отворачиваюсь, изучаю соседние пути, затем – свои руки, затем – небо.

В кармане у меня билет на самолет, немного денег, связка ключей. Телефон я оставила у Якоба, в кухне на столе. Должно быть, я потеряла сознание во сне, мыслимое ли дело – проспать пятнадцать часов; когда проснулась, было три часа пополудни, голова горела и болела. Якоба не было. Я даже в кладовке посмотрела – его не было. Набрала его номер и вздрогнула – сотовый оглушительно звенел на кухонном столе. Я положила свой рядом.

Я ушла из квартиры. Напротив наискосок – турбюро. Я перешла четыре полосы по диагонали. Такси просигналило, с мотороллера крикнули: «Тебе что, жить надоело?!» Дама в турбюро разговаривала по телефону. Шепотом. Я ждала. Время от времени посматривала на нее, она отмахивалась и прикрывала трубку рукой, но я и так ничего не слышала. «Посреди недели, на ближайшее время и в один конец – это будет дорого», – сказала она, закончив телефонный разговор. На табличке значилось: «Сандра Билла-Стокманн». «Вы замужем?» – спросила я. Она как раз с бешеной скоростью тарабанила по клавиатуре. «А что?» – отозвалась она. «Ваша фамилия. Я вот думаю, вас сначала звали Стокманн или сначала Билла? И почему вы просто не выбрали Стокманн? И главное – почему не отказались от фамилии Билла?» Нет, это все просто промелькнуло у меня в голове. А произнесла я только: «Ваша фамилия».

– По наследству досталась, – сказала она.

– А-а, – протянула я, хоть и не поняла, в чем дело.

– Ну что, можем теперь вернуться к билету?

Я кивнула. Она обратила мое внимание на то, что билет на поезд, как правило, дешевле. Но я настаивала:

– Мне нужно уехать как можно раньше и как можно быстрее. Я больше не смогу трястись шестнадцать часов в поезде, это абсолютно исключено, я только вчера вечером приехала.

– Как вам будет угодно, – сказала она.

Я забронировала билет на самолет до Вены, «а там уже посмотрю, как дальше добираться».

А если он мне сейчас звонит? Если он пытается дозвониться, все снова и снова? Ведь он же вернется в квартиру проверить, как там я, не умерла ли от горя – и такое возможно. Вот бы он был уже в пути, как раз в эту минуту, и вот бы он боялся увидеть, что его там ждет. А что потом? Он обнаружит наши сотовые – рядом на кухонном столе, и больше ничего.

Лязг, рывок. Поезд тронулся. Теперь сижу против движения. Стрелки на вокзальных часах стоят вертикально. До рейса еще шестнадцать часов. Вечер только начался. Проехав десять минут, я встаю, не задумываясь, и подхожу к двери, но, когда поезд останавливается, на кнопку открывания дверей не нажимаю. Снова сажусь. Если бы у меня был телефон, можно было бы позвонить Регине, давно не виделись. Я считаю остановки. Шестнадцать. Без труда нахожу пивную, которую она мне показала – Регина, моя студенческая подружка. Ее слова: «Это моя гостиная» всплывают у меня в памяти, когда я открываю дверь; я оглядываюсь по сторонам, но ее нигде не видно.

Он входит и смотрит мне прямо в глаза. Глаза у него – голубые, пронзающие насквозь, мне кажется, я их уже где-то видела. Он садится у стойки. Я думаю о его глазах – где я могла их раньше видеть? Рисую глаза на подставке для кружки – миндалевидные, слегка раскосые, и, когда он вдруг оборачивается и смотрит на меня, понимаю: это глаза собаки, сибирского хаски. Шариковой ручкой натыкиваю на подставке бесчисленные точки, вернее даже, маленькие черточки, останавливаюсь и вижу: точки, нарисованные под глазами хаски, это же щетина – как у него.

Я плачу – он соскальзывает с барного стула, наклоняется и завязывает шнурок. Я стою прямо перед ним. Смотрю на его макушку. Он поднимает голову и смотрит на меня своими глазами хаски, потом принимается за второй ботинок.

На улице я жду его. Всего пара секунд – и он выходит. Мне кажется, он едва заметно кивает. Я разворачиваюсь и ухожу.

Смеркается. Я иду в темноту, она принимает меня, с каждым шагом я все больше погружаюсь во мрак. Шагов за уличным шумом не слышно. Посередине проезжей части трамвай со скрипом вписывается в поворот и приближается ко мне, справа и слева от него в две полосы – машины. Я решаю при первой возможности свернуть на тихую улочку. Но перекрестка все нет. Я не позволяю себе обернуться и ускоряю шаг.

Едва завернув за угол, я слышу птичье пение. Останавливаюсь и вслушиваюсь. Кажется, птаха поет о любовных терзаниях – протяжно и заливисто, нежно и пряно, трогательно и настойчиво одновременно, и главное – очень, очень громко. «Дрозд», – раздается прямо у меня над ухом, я вздрагиваю. Голос высокий, слегка металлический, мне он неприятен. Я хочу идти дальше, но мой спутник забегает вперед. «В городе, – говорит он на ходу, – дроздам приходится петь громче, чтобы их услышали». Он обгоняет меня, глядя мне в лицо. «К сожалению, они не контролируют уровень звука, – продолжает он, – и чаще всего практически кричат». В сгустившихся сумерках его глаза кажутся почти карими, но взгляд по-прежнему сверлящий. Он поднимается вверх по улице, я нерешительно плетусь следом. Спина у него удивительно прямая, почти застывшая, но руки мотаются так, словно толком не закреплены на теле. Мне не нравится идти за ним, я решаю на следующем перекрестке повернуть направо. Мы доходим до поперечной улицы, и он сворачивает направо, я застигнута врасплох и продолжаю идти вслед за ним, вдоль кирпичной стены, за которой – парк с высокими деревьями. Легкий ветер играет ветвями, на которых как раз появились новые побеги и почки, а кое-где уже и цветы. Он останавливается у железных ворот. Тем временем совсем стемнело. Он нажимает ручку, дверь не поддается. Он разбегается и напрыгивает на стену, вскидывая при этом руки вперед и вверх, ему удается зацепиться за край стены. Он подтягивается и в следующее мгновение исчезает по ту сторону ограды. Пульс бьется у меня в горле. Проходит несколько минут, ничего не слышно и не видно: я чувствую себя обманутой и покинутой – нелепо стоять вот так, не понимая, чего ты ждешь. Размышляю, куда мне теперь податься. Со стоном он снова бросается на стену, на этот раз с другой стороны, подтягивается, кряхтя, и смотрит на меня сверху. «Хочу тебе кое-что показать», – говорит он, прыгает и приземляется прямо передо мной. Тут же вскакивает, прислоняется спиной к стене, подставляет сцепленные руки, чтобы я взобралась. Мне что, в самом деле предлагают опереться на эти плохо закрепленные на теле, на эти болтающиеся руки? Не глядя ему в глаза, я встаю прямо перед ним, берусь за его плечи, наступаю на руки и без труда перебираюсь через стену.

Мы – на старом кладбище. Дорожки и могилы поросли травой, видны только памятники.

«С этой стороны я уже искал, тут его нет, давай посмотрим там, дальше».

Понятия не имею, о ком он. Где моя зажигалка? Должно быть, потеряла. «У тебя есть зажигалка?» – спрашиваю я. «Я не курю», – отвечает он; опускается на колени совсем близко к памятникам, кажется, будто он их обнимает.

«Нет, не здесь. И не здесь. Нет. Ну надо же. Где же он?»

Я не понимаю, что или кого он ищет, но это не важно. Сейчас мне так покойно – пусть так и будет до скончания века.

«Молодой прекрасный рыцарь, – вдруг произносит он, и голос у него теперь почему-то гораздо ниже, – добивается любви молодой прекрасной девушки. Совершенно верно, это история любви. Наверное, нужно дать им имена, как ты думаешь? Я, к сожалению, не помню, как их звали, давай назовем их Юлий и Юлия».

Он прислоняется к памятнику. Я чувствую на себе его пронзающий насквозь взгляд и хватаюсь, чтобы защититься, за шею, прикрывая ключицу.

«Юлия готова внять мольбе рыцаря, но только если он отправится в путь и пройдет испытание. Она посылает его в страшный лес. Про страшный лес идет дурная слава. Пойдем», – говорит он и встает. Он идет за мной, почти наступая на пятки, как будто подгоняя, мы возвращаемся к стене и перебираемся через нее, словно подельники, понимающие друг друга без слов.

На улице он продолжает: «Рыцарь Юлий, пережив в лесу кое-какие неприятные приключения, выбирается на берег реки, где живут рыбак и его жена. Назовем их Карл и Карла».

Мы идем вдоль кладбищенской стены, заворачиваем за угол и доходим до высоких ворот. Я отворачиваюсь, перехожу улицу, бреду зигзагом и решаю завернуть на мощеную улочку. Он следует за мной.

«Уже поздно, – продолжает он, – и Карл с женой оставляют Юлия ночевать. На улице дождь, вода в реке прибывает. Наконец появляется дочь рыбачьей четы, она совершенно промокла от дождя. Юлий дивится, почему Карл не ругает дочку за долгое отсутствие, и ему рассказывают, что Ундина – это единственное имя, которое я помню, – найденыш и никаких советов и приказов не слушает. “Она делает, что ей вздумается, – говорит Карл, – но мы все равно ее любим, она появилась у нас загадочным образом, когда нашу единственную дочь забрала река. Утром наше дитя выпало из лодки, а вечером на пороге стояла Ундина – такая же промокшая, как и теперь, с тех пор она у нас”».

Ундина? Моя бабушка постоянно о ней говорила. «Тебе нужно прочесть эту сказку», – настаивала она, а я так и не собралась. Но почему этот парень с глазами хаски рассказывает мне историю Ундины? Может, мне это снится? Я останавливаюсь и оборачиваюсь к нему. Он улыбается мне. «Ундина, – говорит он, – направляется прямиком к рыцарю и целует его в губы». Я подаюсь назад, но незнакомец продолжает: «У Юлия на мгновение перехватывает дыхание, а потом он будто сам не свой. И про Юлию забыл. “Расскажи мне про страшный лес”, – говорит Ундина, усаживая Юлия рядом с собой на скамью, но Карл – он как раз принес новую бутылку вина – бьет кулаком по столу: “Не бывать этому в моем доме!” Юлий умолкает, Ундина вскакивает и выбегает на улицу, в дождь. – Может, выпьем чего?» – спрашивает он и останавливается. Мы стоим у бара, украшенного гирляндами разноцветных огоньков. Мне бы глоток вина тоже не помешал. Я мчусь прочь.

На перекрестке я начинаю задыхаться. Упираюсь руками в колени – как будто так легче дышать. «Булочная-кондитерская» значится на угловом магазинчике, странный грязно-коричневый шрифт, весь в завитушках. Я вглядываюсь в витрину и вижу пирожные, а потом – я лишь слегка подняла глаза – вижу его; он отражается в стекле, кажется, что он стоит внутри магазина, склонившись над пирожными. «И кто их только здесь оставил? – спрашивает он. – Это же настоящий пир для призраков». Он начинает насвистывать, мелодия певучая, мне она кажется знакомой, но вспомнить не получается. Его взгляд пронзает меня – даже отражаясь в стекле – ничто не может его остановить, он проникает сквозь любой материал. Я закрываю глаза и прижимаюсь лбом к витрине.

«Смотри, – говорит он, когда я снова открываю глаза, – опять борода растет». Он проводит рукой по подбородку. «Я же только сегодня брился. Ужас. Я не хочу тебя видеть, поняла? Исчезни! Ты мне мешаешь. Даже если ты – мое порождение: я тебя не знаю, я не хочу тебя знать, уходи, прочь, возвращайся туда, откуда пришла. Понятно?» Он обращается ко мне: «Она вот тоже никогда не отвечает, как и ты, отказывается со мной разговаривать». Пока он не успел заметить, как я расплываюсь в улыбке, я разворачиваюсь и ухожу.

«Ундина, – кричит он мне вслед, – Ундина, вернись! Куда ты? Там буря и дождь». Он догоняет меня. «Река вышла из берегов, – продолжает он, задыхаясь. – Рыцарь Юлий находит Ундину на маленьком островке посреди бурлящего потока. Он обещает рассказать ей обо всех своих приключениях в страшном лесу и приводит обратно в дом к Карлу и Карле». Мы выходим на площадь, где в центре – детская площадка, обходим ее кругом и возвращаемся назад по той же улице, причем не ясно, кто ведет.

«Карл показывает рыцарю обратную дорогу в город, – говорит он, – но тот не может перебраться через реку, превратившуюся в неукротимый поток. Юлий остается у Карла и Карлы – с Ундиной. Вскоре он чувствует себя как дома, они живут в мире и любви, но, когда вино подходит к концу, разгорается ссора. Рыцарь вспоминает о Юлии, и хотя он не говорит о ней ничего хорошего – она, мол, своенравна и одна виновата в том, что он отправился в страшный лес, – Ундина, услышав имя соперницы, кусает его руку. Потом она останавливает кровь бесчисленными поцелуями и отправляется за вином. – Я правда пить хочу», – говорит он. Мы проходим мимо большого кирпичного здания 1846 года постройки – это больница, если верить вывеске над входом. «Построена в год его смерти», – бормочет он.

В год его смерти?

Он бьет себя по лбу: «Вот башка у меня дырявая! Давай сюда зайдем». И направляется к бару на углу. Хозяйка говорит, что она закрыта, он повторяет: «Я закрыта», – и мы кратко улыбаемся друг другу.

Он идет рядом со мной – в руке бутылка вина. Хозяйка все-таки согласилась откупорить ее: «Ну ладно, давайте, а теперь уходите, всего хорошего, пока».

«Я в жизни такого дорого вина не пил, – говорит он, – и такого кислого». Его рука болтается, вино плещется о стенки бутылки. «Поток, – рассказывает он, – приносит к дому рыбака бродячего монаха. Оценив свои полномочия и исключительность ситуации – и основательно помолившись, – монах соглашается обвенчать Юлия и Ундину. Ундина кажется очень серьезной. Она достает из сундучка два великолепных перламутровых кольца, которые принадлежали ее родителям. “Надеюсь, тебе подойдет”, – говорит она и надевает большее кольцо Юлию на палец. “В самом деле как раз”, – удивляется Юлий. После венчания Ундина расшалилась. Монах советует Юлию любить жену и быть осмотрительным. Ундине он советует настроить свою душу в лад с душой мужа. “Но у меня нет души”, – отвечает она и заливается слезами».

Мы пересекаем темный бульвар, машин почти нет, только трамвайные рельсы блестят, и прямиком направляемся к величественной постройке в необарочном стиле – наверняка правительственное здание или какое-нибудь ведомство было, – левая сторона дома тянется вдоль маленькой улочки, мы идем по ней и упираемся в знак тупика. Но мы продолжаем идти дальше. (Мы? Да, мы.) И вдруг оказываемся на берегу Шпрее. Перед нами – острие Музейного острова, на нем – огромное, круглое, задрапированное чем-то зеленым строение, судя по всему, идет реставрация. На остров перекинут мост, мы проходим по нему до середины, дальше – заграждения: Вход на стройплощадку запрещен. Родители несут ответственность за детей, – и смотрим вниз, в темную воду. Немного помолчав, он продолжает: «Юлий решает отправиться в город вместе с Ундиной. Юлия вне себе от счастья: “Он вернулся, Юлий снова здесь!” Они живут втроем в замке Юлия. Весь город, и Юлия тоже, считают Ундину расколдованной принцессой. Женщины чувствуют взаимную привязанность, не понимая ее тайной причины». Мы стоим рядом у перил, наклоняемся вперед и, не говоря не слова, смотрим вертикально вниз, потом я возвращаюсь назад на набережную, иду вдоль реки, слышу скрип его шагов позади меня, чувствую себя удивительно легкой. Одинокие ночные огоньки бесчисленных строительных кранов упорно горят, дорогу пересекает железнодорожный виадук, было бы здорово, если бы надо мной прогрохотал поезд – но нет, не судьба, мы доходим до следующего моста, обрамленного двумя похожими на подсвечники колоннами, и мне хочется попросить его еще раз подставить мне руки, помочь взобраться на колонну, чтобы потом болтать с ним – а он будет на второй колонне – над мостом, так громко, сколь необходимо, и так тихо, сколь возможно. Но я продолжаю молчать. «Ты идешь?» – спрашивает он – мне нельзя отставать, если хочу услышать продолжение истории.

«И вот однажды Ундина открывает тайну: на самом деле Юлия – дочь рыбака Карла и его жены Карлы. Юлия знать об этом ничего не хочет, она вне себя от гнева – с этими людьми у нее не может быть ничего общего. А теперь слушай: чтобы установить истину, приподнимают роскошные волосы Юлии. Ее уши, ее шея, ее плечи покрыты маленькими темными родинками – вот как моя щетина – и их так же много», – перебивает он сам себя и останавливается, мне кажется, он ждет моей реакции, но я не доставляю ему этого удовольствия. «Мне правда нужно побриться», – говорит он. «Карла, кстати, узнала родинки, узнала свою дочь, но молчит об этом – такая злая дочь ей не нужна».

– Что это было?

– Я бросила в воду кольцо.

– Ты это со мной сейчас разговаривала? Это вообще ты была? Ты сейчас сказала, что выкинула в воду кольцо?

Я молчу.

– У тебя… твой голос и правда… он в самом деле … красивый.

Я молчу.

Он принимается насвистывать песню, он уже насвистывал ее перед кондитерской – когда это было? Несколько минут назад? Несколько часов? И снова мне кажется, что я вот-вот узнаю ее; он переходит со свиста на пение и обратно, и я понимаю, что песня мне совершенно незнакома. Этот текст я никогда не слышала. Пусть пес голодный воет… Свист… Любовь бродяжить любит… Свист… С одним с другим покружит… Он умолкает. Нерешительно подходит к парапету и внимательно всматривается в воду, как будто надеется увидеть мое кольцо, потом говорит: «Юлия каждый день умывается водой из замкового колодца, она надеется, что колодезная вода смоет черные родинки. Ундина приказывает завалить колодец валуном, Юлия обижается и убегает из дому. Юлий спешит за ней и возвращает обратно в замок. Ундина примечает, что с этого дня Юлий все больше привязывается к Юлии». Мы доходим до пристани для прогулочных судов, на том берегу черной громадой высится собор, у причала – ни одного кораблика, я спрашиваю себя, где они ночуют. Он садится на каменные ступени рядом с билетной кассой, я стою рядом с ним, маленькие волны чвакают о камни набережной.

«Они отправляются на речную прогулку, – рассказывает он дальше, – с каждым мгновением течение становится все сильней, волны все выше, поток все неукротимей. Судно дает крен. Юлий призывает Ундину действовать, но ей не удается успокоить стихию. У Юлия вырывается проклятие, Ундина всхлипывает, падает за борт и исчезает в пучине». И снова он насвистывает, снова он поет: С одним с другим покружит, и еще: Голубка, спи, мой свет. Сердце мое холодеет, ледяной ветер пронизывает меня. Я хочу подняться по ступеням, чтобы идти дальше по набережной, но он хватает меня за локоть и прижимает палец к губам. Я застываю на месте. Одинокая птица ведет долгую, протяжную, печальную мелодию, которая все ускоряется и в конце концов захлебывается, словно всхлипывая. Я думаю о дроздах в вечерних сумерках. «Ну что ты, это же соловей», – говорит он, читая мои мысли. Я взбираюсь по ступеням и иду дальше, не слышу его шагов и оборачиваюсь. «Это хорошо, что тебя интересует, где я», – замечает он – всего на пару шагов позади меня – и, немного помолчав, продолжает рассказ: «Ундина является рыцарю во сне, поначалу часто, потом все реже. Поначалу это разные цветные сны, заставляющие его тосковать, со временем остается один бесцветный сон, внушающий ужас: Ундина появляется, отбрасывает назад мокрые волосы, пронзает его взглядом и говорит: “Если ты снова женишься, я тебя убью”. Но ведь именно это и планирует рыцарь – он хочет жениться на Юлии, когда закончится год траура. Жена рыбака умирает, и тот требует, чтобы дочь вернулась к нему, он хочет, чтобы она жила с ним в доме у реки. Карл против свадьбы и соглашается лишь тогда, когда Юлий предлагает ему огромный выкуп».

Я мчусь и, игнорируя подземный переход, пересекаю мост с оживленным движением. Достигнув цели, останавливаюсь. Он все еще на другой стороне и машет мне рукой.

«Нельзя сказать, что на свадьбе царит веселье, – продолжает он, перейдя мост. – Юлия, невеста, еще беспечнее и веселее всех. Она прихорашивается к брачной ночи. Ее ненавистные смоляные родинки замазать не удается. Немного помедлив, она приказывает открыть колодец, и больше никто не может ей этого запретить. Камень подается на удивление легко, как будто какая-то сила снизу помогает его приподнять».

Он скрещивает руки и говорит: «А здесь у воды прохладно. Давай прибавим ходу». Мы почти бежим, ему не хватает воздуха, чтобы рассказывать. «Едва колодец открыли, – говорит он, тяжело дыша, – как из него появляется Ундина, вода стекает с нее ручьями, она горько плачет, в отчаянии закрывая руками лицо. Юлия застывает на месте. Она видит, как Ундина медленно, тяжелой скованной поступью направляется в покои Юлия».

Он спешит дальше. Я за ним по пятам. Я хочу схватить его за плечо и заставить продолжить рассказ, но не делаю этого. Он бежит все быстрее, набережная с ее фонарями в тени плакучих ив кажется бесконечной. Я поднимаю с краю дорожки палку и при каждом шаге ударяю по парапету набережной, что доходит мне до бедра. Он тормозит, хватает ртом воздух, потом рассказывает дальше, все время останавливаясь, чтобы глотнуть воздуха: «Раздается стук в дверь, Юлий отзывается в глубокой печали: “Иду, любимая”. Дверь открывается – за ней стоит Ундина. “Я здесь”, – говорит она. Она божественно прекрасна, Юлий наклоняется к ней, они целуются». Он переводит дух. «Она не отпускает его, пока наконец дыхание его не прерывается и безжизненное тело не выскальзывает из ее объятий на пол». Он протягивает ко мне руку. «“Я зацеловала его до смерти”, – говорит Ундина, когда открывается дверь и появляется Юлия». Я подаюсь назад. «Я больше не могу», – говорю я. Не могу больше сделать ни шага.

Я сижу рядом с ним в такси. Сначала он отвел меня к ближайшей станции метро и смотрел, как до меня постепенно доходит, что поездов больше нет. Улыбнулся мне и вызвал такси. Спросил: «Назад к началу?» Я кивнула и села в такси, он сел с другой стороны, и вот мы уже сидим рядом. Водитель выключает радио, мы молчим.

У стойки сидит Регина, я ее сразу узнала. Я слегка пихаю ее в спину, она оборачивается в другую сторону и видит сначала его. «Привет, Иоганн», – говорит она. «Привет, Регина», – отвечает он. Регина рада меня видеть, но, кажется, ничуть не удивлена, застав меня с ним. «Иоганн, – говорю я, – значит, тебя зовут Иоганн». Его взгляд снова здесь. Его невероятные, пронзающие насквозь, слишком светлые, голубые глаза хаски. «Ты только посмотри на это, – говорит он Регине и показывает на свою бороду, не отводя от меня взгляда, – с ума сойти, правда?» Он уходит в туалет. Регина улыбается мне: «Рада тебя видеть».

Я улыбаюсь в ответ.

– Давно в городе?

– Со вчерашнего дня.

– Я уже чуток выпила, – говорит она. – Я сегодня закончила пьесу.

– Здорово, поздравляю, – говорю я. – Кто ставит?

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

На создание пьесы автора вдохновил Древний Египет.В основе сюжета — мифы об Изиде и Осирисе, поединк...
Общеизвестно — горе одно не ходит. Оказалось, счастье — тоже. Лариса предстала во всём своём великол...
Навязанный брак вынуждает подчиниться обстоятельствам. Нелегко принять жизнь по новым правилам. Даже...
В этой книге признанный эксперт по лидерству и менеджменту Брюс Тулган предлагает проверенные способ...
Пираты, превращение в зверя и возврат к жизни, неизвестность и непонимание, страх и боль – он вытерп...
Книга представляет собой научно-популярное описание самых увлекательных аспектов изучения Африки: её...