Двенадцать раз про любовь Швиттер Моник
Я пытаюсь расслышать, о чем идет речь за соседним столиком, но Тадеуш говорит очень быстро и тихо, ничего не разобрать. Красивая студентка по большей части молчит, однако слушает, кажется, с интересом. Тадеуш снова накрывает ее ладонь своей. Интересно, на какой стадии их отношения? Насколько они близки? Ута уже появилась на сцене или еще нет? Я подозреваю, что на протяжении их теперь уже более чем сорокалетнего брака Ута звонила каждой женщине своего мужа, как когда-то позвонила мне. А что, если она таким нетривиальным способом поставляет ему подружек для садомазохистских игр и тем самым – нужно признать, весьма изящно – избавляет их брак от насилия? А может, в этом и заключается секрет долговечности их семьи? Откуда мне знать. Я даже не знаю, женаты ли они еще.
Удобнее всего подсматривать за соседним столиком, если почти полностью прикрыть глаза. Тадеуш-Тадеуш, как же плохо ты выглядишь. Лицо – обрюзгшее, морщинистое, кожа – дряблая, обвислая, землисто-серая. Он вообще спит по ночам? Ест что-нибудь, кроме колбасы? Моется? Коричневое пальто – совсем засаленное, словно у босяка одолжил. Отшумел, сдулся. Но если честно – разве двадцать лет назад он выглядел лучше, ну только что был помоложе?
Незаметно для меня каракули, что я рисовала для прикрытия, превратились в осмысленные фразы. Вот что получилось: Тадеуш родился во время войны. В 1943 году, в оккупированной Варшаве. Его отца-коммуниста арестовали, отправили в Освенцим (где ему повезло – не-евреев, за исключением цыган, перестали травить в газовых камерах), оттуда перевели в следующий лагерь, потом в другой, в третий, а 1 мая 1945 года его освободили американцы – в одном из внешних лагерей Дахау. Последним перевалочным пунктом на пути домой, в Польшу, стал лагерь для перемещенных лиц в Мюнхене.
Тадеушу было три года, когда отец вернулся; пять – когда тот вступил в коммунистическую партию, семь (и началась школа) – когда отец, увидев сталинизм в действии, разуверился в том, что коммунизм способен изменить мир к лучшему. Через несколько дней после рождения второго ребенка, дочери Агаты, отец покончил с собой – отравившись газом в собственной кухне. Тадеушу было тогда восемь.
Я кошусь из-под прикрытых век на соседний столик. Мне так много о тебе известно, а ты меня даже не узнаёшь. А ведь я могу напечатать рассказ о твоем прошлом, поделиться твоими секретами с миром, выдать твою историю за свою и продать.
Тадеуша пугал мой интерес к его жизни, но я не сдавалась и, пользуясь тем, что мужчинам льстит внимание, узнала все, что хотела, и даже больше. В восемь лет он начал заботиться о новорожденной сестренке и о матери. Тадеуш больше не был ее сыном, он стал ее товарищем, ее защитником, ее утешителем. В начале 1968 года он участвовал в студенческих протестах – в Национальном театре запретили ставить «антисоветскую» пьесу Адама Мицкевича, и студенты потребовали Независимости без цензуры! Эти протесты положили начало политическому кризису в Польше. В октябре того же года Тадеуш, недовольный жестким политическим курсом, подал заявление на выезд – к счастью, он не настолько впал в отчаяние, как его отец. Он стремился в Западную Германию, а точнее – в Мюнхен, в город, где отец сидел и получил свободу. Прошло всего несколько дней (Тадеуш утверждает, что ровно семь), и он познакомился в университете с Утой, которая приняла участие в его судьбе и, чтобы помочь ему устроиться и заработать, представила в театральных кругах. До той поры Тадеуш сценой особо не интересовался, участие в протестах в варшавском Национальном театре было для него заявлением отнюдь не художественным или специфически театральным, а только политическим. Вот так и вышло, что всего лишь за неделю Тадеуш обзавелся женой, работой и перспективой профессионального роста, ну, чем ни миф о сотворения мира – польский студент, без цели, без средств, без внутреннего стержня, превратился в супруга и подающего надежды режиссера.
Как только упоминается чье-то материальное положение, я тут же вспоминаю о своем. Последний год я хваталась за каждую возможность, соглашалась на любое предложение заработать. Я подтягивала отстающих школьников, писала статьи в газеты и театральные журналы, что самое смешное – в раздел с гендерной проблематикой, об отношениях мужчины и женщины, как будто я в этом разбираюсь и мне есть чем похвастаться. Однажды две моих статьи должны были напечатать на одной странице, и редакторша попросила меня взять псевдоним. Она не шутила – я пять раз переспросила. Тогда я сдалась: «Ну ладно, пусть будет Филлис Планк. Но сначала мне нужно посоветоваться с мужем, ведь это его так зовут». Ну, или почти так.
Филипп не имел ничего против. И я тут же сочинила статью о том, как мне постоянно снится секс, хотя в одном стародавнем исследовании, фактами не подтвержденном, а потому и недостоверном, которое с недавних пор вновь обрело популярность, утверждается, что женщинам такие грезы несвойственны в принципе. Но каков был эффект! Филипп заразился моими сексуальными фантазиями и однажды утром сказал: «Со мной такого уже давно не случалось – я видел эротический сон…» Мы посмотрели друг на друга, помолодели на семь лет, и, если бы в этот момент на кухне не появился наш маленький малыш в полном подгузнике, кто знает, что бы произошло! И вот теперь, после всех этих подработок, мне наконец-то нужно время, чтобы снова начать писать, нужно время для этой книги.
Красивая студентка за соседним столиком разговаривает по телефону. Кусает губу и повторяет: «М-м-м, м-м-м, м-м-м». Смотрит в пустоту. Тадеуш заказывает себе пива. Что они здесь делают? Может, они были на утреннем спектакле в драмтеатре? Или, как и мы, в Музее изобразительных искусств? У Джакометти? Они пришли в ресторан сразу за нами. Тогда странно, что мы не встретили их на выставке… Студентка все повторяет в трубку: «Да, да, да» и при этом разглядывает ногти левой руки. Тадеуш пьет. Даже пивная пена сереет, соприкасаясь с ним. Тусклым свинцом ложится над верхней губой, как нельзя лучше сочетаясь с блеклостью лица. Я смотрю в сторону далеких окон – там сидят красивые люди, а за фасадом нас караулит серый зимний день, и пивная пена подошла бы ему не хуже, чем Тадеушу. Но возможно, я, что касается серого, пребывая среди серого, заблуждаюсь. Я прочитала это предложение в книге, которую обнаружила у Симона, – Dialogue in the Void – Beckett & Giacometti[11], – и перевела сама. Это фраза из «Безымянного» Беккета.
Двадцать лет назад я получила эту книгу на Рождество, зима тогда была теплой и такой же серой, как сегодняшний день. Я очень обрадовалась этому подарку. Носила книгу с собой, у самого сердца, во внутреннем кармане зимнего пальто, предназначенном для кошелька. А когда захотела прочитать, оказалось, что книги нет. Увидев ее у Симона, я спросила: «Твоя?»
Симон пожал плечами: «Скорее всего. Не знаю откуда».
В книге – посвящение: «Тебе – от меня». Знакомый почерк. Ну точно, это моя книга!
Внезапно Тадеуш встает. Так стремительно, что меня обдает запахом холодного жира. Он что, в «Макдоналдсе» ночевал? Тадеуш становится на цыпочки и разводит руки в стороны, стараясь не потерять равновесия. При этом смотрит на студентку, а та без устали кивает. Кажется, он что-то объясняет. Тадеуш раскачивается, словно захваченный вихрем, балансирует руками. Ну конечно, – просто невероятно, как ему это удается! – Шатающийся человек Джакометти. Которого я только что напрасно искала на выставке, а он путешествует где-то по миру.
Я больше не подглядываю, я развернулась и смотрю прямо на Тадеуша. Его облик меняется каждую секунду. Меняется все – возраст, пол, внешность. Он – то юный смельчак, то отчаявшийся самоубийца, то танцовщица на вулкане, то своенравный разгильдяй. И вдруг он – моя больная раком свекровь, я слышу голос Филиппа: «Не смотри вниз! Посмотришь вниз – пропадешь!»
Тадеуш останавливается, не успев упасть. Смотрит на меня. Я говорю: «Тадеуш». Он ошарашен. «Чудесно, – вырывается у него. – Это же чудесно!»
«Много есть чудес на свете», – приходит мне на ум, как и прежде, когда я слышала от него это слово, произнесенное с заметным польским акцентом, гласные – открытые, ударение на последнем слоге (чудэсНА!), и говорю: «Человек их всех чудесней».
«Софокл» (СаФАкл!). Тадеуш смеется. Выпрямляется, распахивает руки и обнимает меня, я смотрю через его плечо на красивую студентку, она улыбается безучастно. Тадеуш прижимает меня к себе, держит крепко и сам держится за меня. «Дружище, ну надо же, как ты?»
11. ЯКОБ МЛАДШИЙ. Последняя поездка. Цюрих, третье воскресенье Адвента 2013 г
Он приснился мне сегодня ночью. Сказал, что его зовут Якоб. Якоб? Моя любовь длиной в двенадцать лет? Нет, этот выглядел иначе: моложе, красивей. То есть еще красивей, ведь моя любовь длиной в двенадцать лет тоже был хорош собой. Но вот есть настолько красивые мужчины, что сердце замирает, когда их видишь, – таков этот Якоб из моего сегодняшнего сна. Бездонные зеленые глаза и густые темные локоны, высокие скулы и тонко очерченный нос, мягкие губы и крошечная щель между верхними резцами. Вот он какой. И по всей видимости, мы знакомы. «Наш уговор в силе? – спросил он, и я кивнула. – Хорошо, тогда захожу за тобой в семь, как договорились». Я снова кивнула. И несколько удивилась, что ничего не знаю об этом уговоре, но спрашивать – а не перепутал ли он меня с кем? – не стала. Его акцент казался родным. Из Цюриха, как и я. Но почему он говорит со мной на литературном немецком? Значит, все-таки перепутал? «Жду не дождусь сегодняшнего вечера», – сказала я на диалекте, но он только улыбнулся, словно ему было неловко, – обычно так улыбаемся мы, швейцарцы, когда приезжие пытаются подражать нашей манере. Меня это возмутило. «Эй – я настоящая, я отсюда!» – «Все понятно, – сказал он на литературном немецком, – тогда в семь!» И исчез. Может, кто и способен сердиться на такого красавчика, но только не я. Я совершенно потеряла голову. Дрожа от радости и возбуждения, добрела до ванной и посмотрела на себя в зеркало. Моя вертикальная морщина на лбу. Стук. Да? Кто там? Стук.
Точка тире тире / точка тире точка / точка / тире тире / точка тире точка тире
точка тире тире / точка тире точка / точка / тире тире / точка тире точка тире
точка тире тире / точка тире точка / точка / тире тире / точка тире точка тире,
я зажимаю ладонями виски. «Давайте уже что-нибудь новенькое», – говорю я и гашу свет в ванной комнате. Окна здесь нет. Темень. И тут вдруг появляется этот юноша, этот Якоб, назову его «Снова-Якоб», нет – «Якоб Второй», нет – «Якоб Младший», да, так лучше, чем «Jakob reloaded»[12], так вот, этот Якоб Младший открывает дверь и кладет мне руку на грудь, туда, где сердце. «Лапы убери», – возмущаюсь я, но он продолжает наглеть. Завязывается борьба. И тут вдруг он меня отпускает. «Извини, я на минуточку», – говорит он. Достает телефон и лихорадочно водит указательным пальцем по маленькому экрану, на лицо падают зеленые отсветы, глаза его кажутся черными и мертвыми.
– Якоб?
– Не сейчас, – шипит он. Я отступаю назад и оправляю свитер.
Потом мы отправились в ресторан. На столе между нами – мерцающее пламя свечи. Его губы блестели, крылья носа дрожали, трепетали, как будто хотели взлететь. Якоб Младший (Может, сокращение придумать? Яэм, например?) провел кончиком языка по щели между зубами, словно освобождая ее от непрошеного гостя, и сдвинул свечу в сторону. Его лицо приблизилось к моему. Наши губы уже почти встретились, и тут вдруг он отпрянул назад, сказал (на этот раз безо всякого швейцарского акцента, скорее, будто подражая официанту-французу): «Я кое-что вспомнил», вытащил из кармана телефон и выбежал из-за стола. Мне все стало ясно. Я уже сталкивалась с таким поведением и поклялась себе, что теперь узнаю его всегда. Сейчас вот даже во сне сумела.
– Послушай, Якоб, – сказала я, когда он вернулся за стол, – ты случайно не играешь?
Он посмотрел на меня своими невероятно зелеными глазами.
– Ты имеешь в виду – с тобой?
– Нет, я имею в виду – ты игрок?
Выражение его лица сменялось ежесекундно – удивление, веселье, возмущение, ужас; он смеялся, отнекивался, соглашался.
– Да, я игрок, – сказал он, вернув себе привычную физиономию. – Как ты догадалась?
– У меня муж игрок.
– А-а!
– Он мне годами рассказывал, что это нужно для работы, ну, вот так вот судорожно хвататься за телефон. Всякий раз, в самый неподходящий момент он вдруг вспоминал о чем-то, что просто необходимо срочно уладить. Мол, ты же знаешь, как оно в театре: все всегда нужно уже вчера. Подождать ничего не может. Подай все здесь и сейчас.
– Значит, твой муж работает в театре? – спросил Яэм (посмотрим, приживется ли это сокращение).
– Да, – ответила я, – он техник.
– И во что же он играет?
– Иногда в покер, но по большей части на тотализаторе.
– Странно, – сказал Яэм (н-да, все-таки не очень), – прямо как я!
Он очень заинтересовался моим мужем, и мне пришлось рассказать ему все об игромании супруга, насколько я в этом понимала, о его долгах и о лечении. На этом сон закончился, и я проснулась.
Первое, что подумалось: «Мужчина моей мечты – игрок». Не зря говорят – что хочешь, то и получишь. Я вновь легла, перевернулась на живот и уткнулась лицом в подушку. Странно, хоть я и бодрствовала, но в этом положении у меня получилось продолжить разговор с Яэмом (нет, все-таки привыкаю). Я спросила, какие у него долги (жить можно) и заплатит ли он за ужин – потому что у меня денег нет (ну, разумеется). А то мне и одного игрока в жизни хватает. Казалось, мои слова его совсем не задели. Он подозвал официанта-француза, дал тому кредитку, при этом говорил уже безо всякого французского акцента, на чистейшем литературном немецком. Но официант тут же вернул карту: «Сожалею, месье, мы принимаем только серебряные и золотые карты либо наличные».
Так и пришлось мне платить. В самом деле, иначе все как-то слишком прекрасно: слишком прекрасный мужчина, слишком прекрасный вечер.
К кровати притрусила собака. Потянулась, навострила уши, требовательно посмотрела на меня. Я встаю. Она весело подпрыгивает. Дай бог и мне в старости так радоваться еде. Собака облизывает клыки. Пускает слюни. И бежит впереди меня на кухню.
Я сижу в трамвае № 13, еду по направлению из центра. В гости к бабушке. Она лежит на кладбище Хёнгерберг, я навещаю ее впервые после похорон. На площади Майерхофплац у меня пересадка. Мини-автобуса № 38 приходится ждать больше тридцати минут, хотя у него интервал движения – полчаса, алло, мы вообще где – в Швейцарии? В Гамбурге я порой часами жду автобуса, но здесь такое недопустимо. В конце концов, сегодня воскресенье, пробок нет, снега нет, гололеда тоже, вообще никаких препятствий и никаких помех. Я уже было решила звонить в справочную городского транспорта, ее номер указан рядом с расписанием, но тут из-за угла появился автобус. За исключением моей собаки, я – единственный пассажир. Водитель пожелал мне счастливого Адвента. Я сначала опешила, потом ответила: «И вам тоже».
Уже больше месяца я в городе и до сих пор не съездила к бабушке. Да и думала о ней нечасто. Обычно не проходит и дня, чтобы я не вспомнила о бабушке, но в последние недели как-то совсем забыла о ней. Не ощущала ее отсутствия. И сегодня у меня такое чувство, будто я забежала к ней на минуточку на кухню, как раньше, в воскресенье, без подарка, она не признавала подарков – «глупости, забирай обратно», и, конечно, без цветов, на цветы она реагировала, как аллергик: «Ну и зачем ты этот веник притащила! Сколько за него заплатила? Только деньги выбросила».
Я слышу бабушкин голос и невольно улыбаюсь. Она была неподкупной. Меня она любила, другим внукам повезло меньше.
Любовь не выбирают, душа моя. Эту бабушкину фразу я слышу отчетливее всего. Она часто ее повторяла. Любовь не выбирают. В ее случае это верно вдвойне. Дедушка ей нравился, она ничего не могла с собой поделать, он только взглянул на нее, и она сказала «да», он даже спросить не успел. Да. Согласна на всё. Да он и был единственным ухажером, ей – уже за двадцать, родители торопили, вот будешь старой девой, тебя вообще никто не возьмет. Так она и вышла замуж, потому что хотела этого, не могла не хотеть, и потому что была должна. Я все время думаю только о ней, а ведь ее муж покоится рядом. И когда я прихожу к ней, я прихожу и к нему. Дедушка. Твой образ такой бледный, такой далекий, я не помню ни твоего лица, ни твоего голоса, а ведь ты умер ненамного раньше ее. Спи спокойно!
Как это у бабушки получалось? Так его любить? В конце жизни с ним было ой как непросто – это его невыносимое отвращение к миру, омерзение ко всему человеческому (в том числе и к себе), ко всему бренному. Он заявлял, что любит только Бога, единственного, вечного, совершенного. Особенно неприятно было, когда он говорил об этом в присутствии бабушки, глядя на нее искоса, и таким тоном, который был страшнее смерти. Но ее любовь не убывала, с ней ничего не могли поделать ни отвратительное поведение деда, ни ядовитые фразы. И все-таки бабушка желала ему смерти, ждала ее с гораздо большим нетерпением, чем когда-то, более полувека назад, ждала свадьбы. Она считала дни до его кончины, а когда это случилось, не знала, куда девать свою любовь и ушла сразу вслед за ним.
С животными на кладбище нельзя. Я привязываю собаку к ограде и говорю: «Ждать. Вести себя хорошо. Не лаять». Делаю несколько шагов, оборачиваюсь и прикладываю палец к губам. Собака лает. «Тихо», – кричу я и быстро ухожу. Только не оглядываться.
В нашей семье похоронили только бабушку и дедушку. Остальных родственников кремировали, а прах развеяли или поставили на полку. Могила просуществует еще пару лет, потом закончится срок захоронения, вечность подойдет к концу, договор аренды истечет, домик освободят (ну, не совсем так, землю перекопают вместе с останками, их, так сказать, погребут пристойным образом в той же могиле, только глубже) и снова сдадут в аренду.
Я не могу найти могилу. Я думала, это место и дорогу к нему забыть невозможно, а теперь вот брожу по кладбищу, в руках – план расположения захоронений, сектора обозначены на нем буквами, могилы – цифрами. Я не знаю ни номера могилы, ни сектора. Дирекция кладбища в воскресенье закрыта. Кого спросить?
Когда дед был жив, бабушка любила порассуждать о смерти, все время только о своей. Что она хочет упокоиться в море, что она всю жизнь стремилась к воде, что всю жизнь горы казались ей красивыми, но чужими, что она всю жизнь думала, может, она откуда не отсюда родом.
«Глупости, – кричал дедушка. – Откуда еще не отсюда? Ты из Швица, из Гальгенена, и точка».
Тогда бабушка говорила очень тихо, так что он не слышал: «Он ничего не знает, я мечтала о море, еще когда была ребенком, веселым и беззаботным дитя».
«Хватит уже, Ундина», – кричал тогда дед, а бабушка ему отвечала: «Что ты тут подслушиваешь? Читай свою газету».
Но после смерти дедушки она больше не заговаривала о море. Ясно было, что одного она его в могиле не оставит. Его любовь подарила ей душу, говорила она. Она стала женщиной с любящей, страдающей душой.
Однажды она спросила, что я буду изучать после школы, и я ответила: литературу. И тогда она сказала: «Душа – это, должно быть, что-то очень милое, но и очень страшное. Не лучше ли и вовсе не иметь ее?»
– Что это?
– Хочу, чтобы это написали у меня на могиле.
– Бабуля, но ты же хочешь упокоиться в море, где же тогда могильную плиту установить?
– Да, здесь ты права. Но Ундину прочитай обязательно!
Я кивала и улыбалась, и думала, на кой мне этот слезливый китч?
Я нашла могилу. Стою прямо перед ней. Мне она помнилась совсем другой. Великолепной, цветущей. Лишь два имени, четыре даты и практичные вечнозеленые растения. Меня бьет озноб. Чтобы не завыть, я со всей силой всматриваюсь в две буквы «А» в имени бабушки.
На обратном пути в мини-автобусе № 38 я разговариваю с Якобом Младшим – он незаметно пристроился на сиденье напротив и демонстрирует щербинку:
– Привет.
– О, привет, что ты тут делаешь?
Эти глаза нужно запретить. Этот цвет, этот взгляд поместить под домашний арест – как минимум. Якоб Младший улыбается и молчит. (Вообще-то мы уже сблизились и дошли до ласковых прозвищ, значит, так: Яэм улыбается, Яэм молчит. Ну вот, получается!)
Водитель на этот раз другой, но тоже пожелал мне счастливого Адвента. У него санкт-галленский акцент.
– От этого как-то не по себе, правда, Яэм?
– Их так учат, – спокойно ответил он, причем с тем же резким санкт-галленским акцентом, – случайной фразы от них не услышишь. Они ведь должны подготовить нас к роботам – со следующего года автобусы будут водить роботы. Почему ты называешь меня Яэм?
– Роботы? Ты шутишь?
Он просто смотрит на меня. Солнечные очки, абсолютно непрозрачные, вот что нужно на него надеть!
– Почему Яэм? – спрашивает он.
– Потому что в моей жизни уже был один Якоб.
– И что с ним стало?
– Я рассталась с ним, чтобы выйти замуж за моего мужа.
– За игрока?
– Точно.
– Неудачная сделка – поменять Якоба на игрока. (Этот санкт-галленский акцент действует мне на нервы!)
– Тебе хорошо говорить, ты ведь сразу – и тот и другой. Вот кем ты себя больше ощущаешь – Якобом или игроком?
– Эх ты, ну, это сложно, – говорит Яэм и широко улыбается (это что-то новенькое, он улыбается! Изгибы его мягких губ – словно гряда далеких холмов). – Лучше расскажи о твоем бывшем Якобе!
– Он актер, – отвечаю я, это и правда первое, что мне приходит в голову, – мы познакомились двадцать лет назад в Театральной академии. Там нас учили, что каждый сам создает реальность и придает ей облик. Но наша реальность почему-то жила собственной жизнью и не давала себя формовать. Она делала, что ей вздумается! И с нашими желаниями не считалась. – Я тоже позволяю себе широкую улыбку. – Мы были вместе двенадцать лет, но по большей части жили в разных городах, пытались сделать карьеру, прославиться и разбогатеть.
Яэм смотрит на меня недоверчиво. «По-моему, ты мне тут сказки рассказываешь», – говорит он.
При слове «сказки» во мне просыпается материнский инстинкт, а он здесь ну совсем ни к чему. «Я никому не рассказываю сказок, даже моим малышам, они уже месяц меня ждут, мне сначала дома нужно рассчитаться за все, что задолжала, понятно? И с каких это пор ты родом из Санкт-Галлена?»
Яэм присвистывает одобряюще. «Понятно», – говорит он. Мой последний вопрос он игнорирует.
– Но вернемся к карьере: она не сложилась?
– Как сказать, у нас были большие запросы. В основном у Якоба. Мне просто хотелось иметь возможность работать с хорошими людьми, а он жаждал большего: известности, уважения, влияния.
– И?
– И в какой-то момент оказалось, что нас мало что связывает, но все-таки еще слишком много, чтобы расстаться.
– И?
– Я пыталась уйти, и не раз. Вот, например, собаку завела.
– Вот эту старую псину?
Он показывает на мою собаку, свернувшуюся клубком на полу автобуса.
– Это – зрелая красавица, понятно?
– Понятно. И что дальше?
– А еще я пыталась влюбиться. Но все не получалось. Хотя приключений было достаточно. Пока не появился Филипп, мой муж.
Яэм вздыхает. «Любовь…» – говорит он, но не заканчивает фразы.
– Что там такое с любовью? – Яэм вздыхает. И даже вздох ему к лицу. – Что ты знаешь о любви? Ты слишком молод и слишком красив.
– Ты правда считаешь меня красивым?
– Да. Ты самый красивый мужчина из всех, кого я видела в жизни.
– Тогда можешь себя поздравить – это ты сделала меня таким.
– Нет, ты мне просто явился, уже готовым и сказочно-прекрасным, сегодня ночью, во сне, все, что я сделала, – сохранила тебя днем.
– И что с нами будет дальше?
– У нас тут пересадка, пошли!
Трамвай № 13 уже на остановке. Мы летим сломя голову, и все втроем успеваем запрыгнуть в него: моя собака, я и Яэм (именно в такой последовательности), двери закрываются.
Мы садимся. Яэм смотрит в окно. Потом спрашивает:
– А что стало с Якобом потом?
– Не знаю. Больше семи лет прошло. Однажды он спросил меня: «Как ты думаешь, как это бывает, когда умираешь? Похоже это на телевизор, когда выдергивают вилку из розетки?» У нас была с ним последняя поездка, после которой я окончательно от него ушла. Он вдруг появился на литературном фестивале, где я участвовала. Якоб тогда жил в Бонне и ехал всю ночь, вместе с моей собакой, за неделю до того я отвезла ее к нему, я всегда так делала, когда не могла взять ее с собой. Утром он вдруг возник за завтраком в этом отеле в Золотурне, и у меня не хватило духу попросить его уйти. После выступления (от моей книги пахло лосьоном Филиппа, Якоб сразу все понял, «Боже мой, как все это глупо», – сказал он) я поехала с ним в Цюрих, к брату, потому что ему нужно было поспать. Это была наша последняя совместная поездка на машине. Он, как всегда, произносил все, что видел. И во время этой последней поездки он безостановочно описывал все, за чем наблюдал, вернее, что проносилось у него перед глазами, это было невыносимо, я сжала зубы, чтобы не закричать: «Да замолчи же ты наконец!» «Выезд сорок восемь Офтринген-Цофинген», «на влажной дороге ограничение восемьдесят», «через пятьсот метров стоянка Кё-ликен-Норд», «осторожно: скользкая дорога». Он так устал, что едва мог говорить, произносил слоги медленно, кряхтя, как будто в груди у него нож и он борется одновременно и с комой, и с невыносимой болью. И когда мне показалось, что он прямо сейчас заснет, он встрепенулся и сказал: «С тех пор как я езжу не один, с тех пор как со мной собака, мне почти нравится все произносить». Он не хотел, чтобы я заводила собаку. Он ее не хотел. А теперь только она одна его и слушала. Неудивительно, что теперь он не собирался ее возвращать. «Она останется со мной», – сказал он.
Яэм грустно смотрит на меня. Зелень его глас потухла.
– Но, судя по всему, ему даже псина не досталась. Это ведь очень печальная история, история одиночества, да ну, кто захочет такое читать.
– Не беспокойся, Яэм, у этой истории веселое продолжение: Якоб – телезвезда, и у него в избытке женщин, денег и друзей.
Яэм качает головой, темные локоны колышутся. «Ты и правда ничего не понимаешь», – говорит он. «Следующая остановка: Шверт», – сообщает механический голос. «Я здесь выхожу», – говорит Яэм. И нет его.
Собака вскочила и побежала за ним. «Ко мне, – командую я, – сидеть. Место». Она навострила уши, стала на задние лапы и заскулила. Я глажу ее по голове. «Ну, будет, будет». Трамвай продолжает движение. Куда он едет – понятно. Следующая остановка: Альте Тротте. А вот куда еду я? Я уже больше месяца здесь, в моем родном городе. Что я здесь ищу? Альтернативу? Новое начало? Его не существует. Я часто пыталась убежать, оставить прошлое позади, думала: новый город – новое счастье, новый мужчина – новое счастье. Но этот метод не работает. Может, тогда удастся найти причину, чтобы продолжать жить? А нужно ли ее искать? Ведь все и так само по себе продолжается, все время продолжается. Разве не поэтому я уже целый месяц болтаюсь в этом городе и копаюсь в прошлом, вдали от мужа, от детей, от моей нынешней жизни: потому что мне не удается вырваться, спрыгнуть, остановить карусель, чтобы увидеть картину целиком без искажений и уже потом решить, запрыгивать ли снова, и если да – то когда и на какую лошадку?
Глаза щиплет, я скучаю. По детям, по бабушке, по давно ушедшим временам и по надеждам на будущее, по любви, по всем тем, кого потеряла. По тебе. По родине. И даже по прекрасному Яэму, с которым познакомилась лишь сегодня ночью, которого сама придумала и который уже сбежал.
«Но ты ведь останешься со мной, моя девочка, правда?» Собака скулит и тянет меня к выходу. Я ее не пускаю. «Останься. Здесь. Со мной. Останься». Она размышляет.
«Продолжать, мы должны продолжать», – говорю я и достаю записную книжку. По крайней мере, писать получается каждый день. По крайней мере, с этим я справляюсь, когда собака лежит у моих ног: я продолжаю писать эту книгу и сочинять свою жизнь. А вот интересно: я ее сочиняю или она меня? Собака скулит. И тогда я говорю ей то, что еще ни разу не говорила, я говорю: «lie down», что значит «лежать», но она не знает английского, откуда бы. И тем не менее она смотрит на меня, думает, ложится.
Первые собаки, которых я видела вблизи, были бордер-колли, профессиональные пастухи овец. Моих знакомцев воспитали в Шотландии, командам они подчинялись отлично, меня это даже почти пугало: come by, steady, that’ll do, lie down[13]. Подружиться с этими собаками мне так и не удалось, но меня восхищали их ум и дисциплина. И вот когда я, десять лет спустя, все-таки решилась завести собаку (хотя мне все в один голос твердили, мол, собака требует выдержки, собранности, ответственности, – видимо, считали, что мне эти качества не присущи), мой выбор пал на бордер-колли. «Эта порода – не для новичков, – сказала заводчица, – лучше возьми помесь, они меньше подвержены болезням и более дружелюбны». Идея мне понравилась. И, увидев в бесплатной газете объявлений, что предлагают восемь щенков помеси бордер-колли, я тут же за них ухватилась, в буквальном смысле слова, – клала каждого по очереди на ладонь, и предпоследний, совершенно черный с белой мордочкой, тут же заснул.
– Беру вот этого.
– Эту, – поправила меня хозяйка, – это самочка.
– Какое неприятное слово.
– Ну, по-другому не скажешь.
Правильнее всего было бы назвать ее «сучка», но слово это в немецком языке не слишком употребительное, «bitch» по-английски. Так что пусть будет просто собака.
Моя питомица – любвеобильная обжора, у нее весьма размытые представления о нравственности, и она меня вдохновляет. С тех пор как она лежит у моих ног, я пишу. Не хочу думать о том, как буду когда-нибудь обходиться без нее. Когда-нибудь? Этот день уже недалек, через два месяца ей исполнится одиннадцать. Пару недель назад я была в парикмахерской. В этот салон стекаются сплетни со всего квартала. Я не появлялась там с начала марта – боялась, что парикмахерша знает о долгах моего мужа, его кредиторах и его игромании лучше меня – а за восемь месяцев много чего могло произойти. У парикмахерши – новый питомец, старый умер от рака. «Ему было хорошо в хосписе», – сказала она.
– А что ты с ним сделала потом? Похоронила?
– Нет, утопила. Я и так уже ухаживаю за тремя собачьими могилами, мне хватит. Мы устроили погребение в море, вышли под парусом и опустили его в воду в саване, наполненном песком. Это было прекрасно.
И почему я вдруг вспомнила об этом именно сейчас? Это было прекрасно. Моей бабушке тоже бы понравилось.
Я вздыхаю, мне это, наверное, меньше к лицу, чем Яэму. Снова сумерки. Я обращаюсь к собаке.
– Значит, ты понимаешь по-английски.
Она не отвечает.
– Hello? Get up![14]
Ноль реакции.
– That’ll do!
Ноль реакции.
– Come by.
Ноль реакции.
Раз в месяц я хожу с ней к ветеринару. Почему я об этом вспомнила? Собака эти визиты терпеть не может. Уже по дороге туда она вся дрожит. А в приемной дрожь превращается в тряску. Наступит день, когда мы отправимся туда в последний раз, и мне невыносимо думать, что ей придется умереть там, где ей всегда было так плохо. Может, врач сможет прийти к нам домой? Может, мне разрешат самой сделать укол?
Она кладет голову мне на колени.
Я еще раз пробую английские команды, и смотри-ка – иногда получается.
Симон, гостеприимством которого я пользуюсь вот уже месяц, уехал на выходные в горы. «Угощайся тут, чем найдешь», – сказал он, но я не в настроении. Проверяю, что есть в холодильнике и на полках, – от чего я, собственно, отказалась, потом сажусь за кухонный стол и пытаюсь писать, но затем все же достаю из буфета бутылку красного вина и ищу штопор – во всех подряд ящиках, отделениях и шкафах. Безрезультатно. Ставлю бутылку на стол.
Что делать?
«Есть два варианта: шуруповерт или молоток». Это голос Яэма! Теперь у него северонемецкий акцент моего мужа! Сидит напротив меня, скрестив руки.
– Яэм? Ты откуда? – Он недовольно закатывает красивые глаза. – Нет, я имею в виду, ты вообще откуда? Разговариваешь то как уроженец Цюриха, то как француз, в прошлый раз как санктгалленец, а что теперь? Каждый раз другой регион. Сейчас вот как будто с Люнебургской пустоши.
Он пожимает плечами:
– Тебе лучше знать.
– Хорошо, тогда скажу напрямую: дорогой Яэм, ты из Буххольца. Ну что, удивлен? Так ведь?
– Как хочешь.
Его дурное настроение сбивает меня с толку. Молчим.
– Ну, и что теперь делать? – спрашиваю я, постукивая ногтем по горлышку бутылки.
Яэм корчит гримасу.
– Какой мерзкий звук! – Его передергивает. – В этом доме какие-нибудь инструменты есть?
– Молоток.
– Лучше бы шуруповерт.
– Пока на глаза не попадался, – говорю я и достаю из шкафа молоток. – Ты или я?
– Ты, – отвечает Яэм.
Он помогает мне расположить бутылку так, чтобы горлышко оказалось над раковиной. Показывает, как нужно держать, куда бить, и предупреждает – сразу после удара вернуть бутылку в вертикальное положение, чтобы ничего не изгваздать. Мой муж выразился бы точно так же. Яэм подмигивает мне. Вот хитрец. Поехали!
Ничего не получилось. Только насвинячили. На дне разбитой бутылки плещется чуток вина.
Я процеживаю его в бокал через чайное ситечко.
– Будем!
– Будем надеяться, ты выживешь, – отвечает Яэм, – мелкие осколки самые опасные!
Я пью, Яэм за мной наблюдает.
– Я уже в трамвае заметила, что ты сегодня не играешь. Выходной?
– Откуда тебе знать, когда я играю.
– Ну, если вспомнить последнюю ночь: ты был таким взвинченным, постоянно извинялся и исчезал куда-то, все время пялился в свой мобильный.
– Для этого были другие причины, личные.
– Я тебе не верю.
– Если я сказал, значит, так и есть! За мной еще пара дамочек бегают.
– Еще?
– Да, помимо тебя.
– Ты мне просто зубы заговариваешь. Как мой муж. Он тоже годами рассказывал, что его помешательство на сотовом – это по работе.
– И ты не подозревала, что он тебя обманывает?
– Подозревала. Но выяснилось, что он не с бабами так усердно переписывается, а с букмекерами. Как и ты!
– Послушай, – говорит Яэм из Буххольца в Люнебургской пустоши, и его голос звучит очень уверенно, – если я захочу, то буду играть так, что никто не заметит.
Я молчу. Пью вино.
– А как ты догадалась про мужа?
– Да никак. В один прекрасный день позвонил дядя Гюнтер и спросил, что мы собираемся делать летом. «Дядя Гюнтер, – ответила я, – на дворе начало марта, мы еще ничего не планировали». – «Но Филипп хотел одолжить у меня пять тысяч евро, чтобы купить билеты на самолет!» Не понимаю, как Филипп мог так глупо соврать. Вообще-то он в этих делах мастер.
Яэм смеется.
– Ничуть не сомневаюсь, и опыт у него наверняка большой, как у всякого игрока! Я тебе скажу, почему твой муж так плохо соврал, все очень просто: он сам в это верил! Он считал, что это его единственный шанс. Он уже был по уши в долгах и нуждался в больших деньгах, чтобы отыграться. Могу поспорить, он верил, что у него все получится, что с пятью тысячами он выиграет вдвое, выплатит долги и еще свозит семью в отпуск.
– Я не играю с игроками, Яэм.
– Не понял.
– Ты сказал: могу поспорить.
– Это просто так говорят.
Яэм умолкает.
Я смотрю на него не отрываясь. Неужели я и вправду выдумала это сказочно-прекрасное лицо? Не могу поверить. На фоне темных локонов кожа кажется почти прозрачной, темно-зеленые глаза блестят как отполированный мрамор, губы порозовели от разговора.
Я вспоминаю, что мне сказал Филипп, когда мы познакомились: Сначала проект, потом инсценировка. Сначала ты придумываешь, что тебе надо, создаешь модель в миниатюре, потом строишь в натуральную величину. Готово. Каждый кузнец своей жизни и своего счастья.
Интересно, верит ли он еще в это? И работает ли это правило, когда играешь? Несмотря на его неудачи?
Яэм знает, о чем я размышляю. Кивает. «Если человек игрок, то это навсегда», – говорит он.
– Тогда скажи мне, Яэм, как игрок жене игрока: почему ты играешь?
– Я покончил с этим раз и навсегда.
– Правда?
– Ты мне, кажется, не веришь?
– Так оно и есть.
– Непросто поверить игроку, не так ли?
– Непросто. Значит, ты больше не играешь. Понятно. А почему ты играл?
– Ну, это интересно. Весело. Можно выиграть или проиграть. Жизнь ведь редко бывает однозначной, трудно понять – ты победитель или проигравший, ты сейчас на коне, топчешься на месте или падаешь в пропасть.
Молчим. Я размышляю. «Твоя морщинка, – говорит Яэм, – похожа на глубокий острый порез». Я киваю. «Только бескровный», – отвечаю я.
Допиваю вино. Осколков не чувствуется.
– Ну хорошо, Яэм, я спать. Исчезни! Давай, давай, уходи!
Моя собака только ухом повела, когда он вышел, потом опять засыпает.
Я лежу одна в кровати Симона и думаю о Филиппе. Любовь не выбирают. Думаю о бабушке. Об Ундине, Андреасе, Петре, Якобе, Тадеуше. Мелкие осколки самые опасные. Неужели однажды все снова появятся? Разве хоть что-нибудь когда-нибудь заканчивается?