Ангел в океане. Повести и рассказы о морских путешествиях русских Черноусов Владимир
Когда Горчаков завтракал, сидя в Парамоновой ограде у накрытого клеенкой стола, прибежал Виталька.
— Шлаку тебе надо? — едва поздоровавшись, спросил он и уставился на Горчакова — один глаз живой, горячий, другой холодный, безразличный; был Виталька небрит, взъерошен, кипуч.
— Шлаку? — встрепенулся Горчаков: шлак не только был нужен ему, он был просто необходим. Ведь если будет шлак, то можно сегодня же, сейчас же, начать заливку фундамента. — Он еще спрашивает! Конечно, нужен шлак. Еще бы!
— Так побежали! — заторопил Виталька. — Потом доешь, а то машина ждет. Шофер из Кузьминки ехал порожняком и попутно прихватил… Четвертную с собой не забудь, — напомнил Виталька и стал убеждать Горчакова, что это совсем недорого — четвертная. Да еще с доставкой на дом!
Побежали. Шофер был наверняка одним из многочисленных Виталькиных знакомых, и походило на то, что Виталька же ему и подсказал, как между делом заработать «четвертную».
Втроем они мигом разгрузили шлак на месте будущей стройки, на краю огорода, под самым лесом, Горчаков рассчитался с шофером и поспешил к Лаптеву: тот обещал помочь с заливкой фундамента.
Перво-наперво они сколотили из досок большое корыто, обшили его изнутри старой жестью, и получилась у них емкость для раствора, своеобразная бетономешалка. Затем разметили участок под фундамент, по углам его вырыли глубокие, до твердой глины, ямы под опорные тумбы и начали…
Насыпали в корыто шлак и цемент, хорошенько перемешали их, добавили воды, а потом, расположившись друг против друга и шуруя лопатами, замесили «квашню», как выразился Лаптев. Затем ведрами стали носить «тесто»-шлакобетон и заполнять ямы; когда же раствор заполнил ямы доверху, смастерили из досок опалубку и давай теперь уже в нее заливать раствор ведро за ведром, один замес за другим.
— За выходные дни мы должны еще успеть разобрать бревна по номерам и по стенам, — говорил Лаптев, со скрежетом ворочая лопатой в густом тяжелом растворе. — Да и за мхом надо бы съездить. Пока меня не будет, готовься к кладке стен. В следующие мои выходные навалимся на сруб, понял? А отпуск я возьму в июле, тогда уж используй меня на всю катушку.
— Слушай, Тереха, — растроганно сказал Горчаков, — а чем я тебе платить буду?
— А ты и платить собрался? — спросил Лаптев и даже приостановился, лопатой орудовать перестал. — Может, тогда содрать с тебя и за то, что ты у меня зимой квартировал? — По всему было видно, что Лаптев начинает сердиться.
— Ладно, ладно! — поспешил отступиться от своих слов Горчаков. Ему было неловко, что затеял этот разговор, но ведь и не затевать как? Кому же охота бесплатно, за здорово живешь, и в выходные дни и во время отпуска надрываться у кого-то на стройке?..
— Я тебя сагитировал, заманил сюда, втянул в это дело, — уже мягче, но все еще хмуря брови, говорил Лаптев, — стало быть… никаких разговоров!
Горчаков готов был обнять «старого бродягу» — человеком он был, человеком и остался. Даже вот обоснование нашел, вину себе придумал, дескать, виноват перед тобой и обязан вину искупить.
На другой день после обеда, оставив залитые опорные тумбы твердеть-каменеть, приятели помчались на мотоцикле искать затерянное в бору озеро, где, по словам Парамона, растет настоящий мох. А Парамон советовал ставить дом именно на настоящем мху, а не на том, который иные горе-застройщики сдирают в бору и который, подсохнув, крошится и вываливается из пазов.
Лесное озеро приятели нашли километрах в восьми от деревни; оно лежало в глубокой котловине, в окружении густого сосняка и выглядело сверху, с увала, как синее око бора.
Спустившись с увала, подъехали к камышу, разделись до трусов и, распугивая куликов и уток, зашлепали по мелководью сквозь тростник к чистине, к зеркалу озера. Там, среди блиноподобных листьев, лежащих на поверхности воды, мерцали цветы мраморных лилий.
— Чуешь, — говорил Лаптев, наклоняясь к лилиям и шумно втягивая носом воздух, — холодком напахивает!
Такое красивое, радующее глаз озеро, да еще с лилиями! Однако когда приятели приступили к работе, озеро перестало казаться райским уголком: ноги увязали в тине, а лесины, некогда поваленные в воду ветром, сильно затрудняли движение; сучья цеплялись за ноги. К тому же предельно пропитавшийся водой ржаво-зеленый мох был тяжел, а таскать его нужно было далеконько, на берег. Там, на сухом месте, возле мотоцикла, они его отжимали, как хозяйки отжимают-выкручивают мокрое белье, и разбрасывали для просушки. Мох, правда, был на диво хорош: его можно было теребить как кудель, как пеньку.
— Мох-долгунец! — удовлетворенно гудел Лаптев, нагибаясь к воде и загребая мох руками, точно граблями. Затем он приподнимал над водой охапку тяжеленного мха, с которого журчащими струйками стекала вода, и волок ее к берегу, увязая ногами в тине; чертыхался, спотыкаясь о топляки.
Иногда в раздергиваемом для просушки мху попадались маленькие запутавшиеся в моховых нитях карасики; Лаптев, журя рыбешек за бестолковость, выпутывал их, бережно относил в ладонях к воде и отпускал — растите! Добродушно усмехался, когда перепуганные карасишки, вновь оказавшись в родной стихии, живо улепетывали на глубину.
Посиневшие, с гусиной кожей, ухлюпанные с ног до головы приятели только к вечеру наполнили мхом четырнадцать мешков — именно столько, по подсчету Парамона, понадобится мха на весь сруб.
И снова Горчаков дивился Лаптеву и его мотоциклу, который, хотя и с надрывом, хотя и на первой только скорости, но все ж таки двигался по лесной дороге, волочил за собой тележку с горой мешков, набитых мхом.
…Перед самым отъездом Лаптева в город строители разложили бревна по порядку возле обозначенного тумбами фундамента и были сильно озадачены — много оказалось подгнивших бревен! Горчаков за голову хватался: где же взять новые бревна на замену?
— Я этого опасался, старик, — озабоченно хмурился Лаптев, но не думал, что столько. На замену понадобится бревен десять, не меньше. А выписывают круглый лес только в исключительных случаях, да и то, слыхал, своим работникам. Ну и Виталька вон умудряется как-то…
Горчаков понимал, что если в ближайшие дни он не добудет бревна, то они с Лаптевым не успеют до наступления осеннего ненастья подвести дом под крышу. А это, считай, катастрофа. Осенние дожди и вовсе сгноят сруб. Да и когда достраивать его? Ведь на следующее лето Горчаков запродал свои руки Витальке…
Нет, надо во что бы то ни стало добыть лес на замену гнилушек!
Глава 18
Два дня после отъезда Лаптева в город Горчаков, орудуя гвоздодером и клещами, выдирал ржавые гвозди из бревен, косяков и половиц. Удивительно много гвоздей оказалось в старом доме. Горчаков наполнил ими доверху два старых ведра. А во время кратких передышек-перекуров он невольно приглядывался и прислушивался ко всему, что делается на подворье соседа Витальки; и многое там его озадачивало… Ну хотя бы это напряженное, почти круглосуточное «кипение» Витальки в круговерти мелких дел. Утро еще только начинается, еще только зарится, а Виталька уже на ногах, уже он дает корм курам, собакам, пойло телятам и поросятам, уже выгоняет коров, коз и овец на пастбище. Потом хватает весла, сачок и корзину и — быстро-быстро, почти бегом, по переулку, к морю — проверять донки-поставушки. Не успеешь оглянуться, а он уже с тяпкой в огороде, он уже воюет с сорняками. А между тем пора яйца куриные собирать; начал собирать — беда: одна из пеструшек не может разродиться. Виталька хватает беднягу под мышку и бежит к соседке — что делать, Егоровна? Яйцо, говоришь, раздавить? Прямо в ней, в курице, раздавить? Ну, дела! Ну, спасибо, Егоровна, спасибо за совет, так и сделаю — что ж ей голову рубить, что ли? Такая хорошая несушка…
А тут подкатывает к Виталькиной усадьбе грузовик: знакомый шофер подбросил мешок комбикорма, и нужно мигом освободить машину, потому как шофер торопится.
Только прибрал комбикорм, как соседка тетя Груня прибежала: «Выручай, Виталий, мне парни погреб выкопали, ставь, говорят, по такому случаю, а у меня нет…» — «Ладно, выручу тебя, Захаровна».
А через полчаса уже нет Витальки дома, вскочил на мотоцикл и умчался в лес искать кулижки, пригодные для предстоящего в июле сенокоса.
Но вот он снова дома, опять в руках у него либо тяпка, либо топор, либо по-мотоциклетному тарахтящая пила «Дружба», и он ею кромсает в переулке березовые хлысты, а во время перекура, сдвинув шляпу на затылок и энергично жестикулируя, доказывает что-то соседу-пенсионеру, сидя с ним рядом на бревне.
Еще через час ты его видишь с лейкой; поливает грядки, а попутно пасынкует помидорные кусты, рыхлит под ними землю и в то же время переговаривается с соседкой Егоровной, которая спрашивает у него совета, как бороться с паутинным клещом.
А там, глядишь, нужно идти искать запропастившихся телят, готовить им вечернее пойло, встречать бредущих с пастбища коров, опять бежать с веслами, сачком и корзиной на рыбалку; да не забыть убрать в избу сохнущие на заборе шкуры и вялящихся на солнце лещей, забежать в заезжий дом к колхозникам-лесозаготовителям и напомнить им, что обещали надрать дуба-корья для дубления овчин.
Из кратких разговоров с самим Виталькой, из рассказов о нем Лаптева и из собственных наблюдений постепенно складывалось у Горчакова представление о Витальке.
Родился Виталька на Алтае в крепкой работящей крестьянской семье. Земли, как и всюду в Сибири, было вдоволь, имели Кузовковы лошадей, коров, овец, была у них своя пашня, сеяли хлеб, косили сено, варили пиво. Виталька был мальцом и то доколхозное, единоличное время помнит обрывочно, отдельными как бы картинками. Запало в память, например, такое. На ночлег у них остановился пришедший издалека караван диковинных верблюдов, а с караваном пришли не менее диковинные узкоглазые кыргызы. Один из пришельцев подарил Виталькиному деду с десяток дынных семечек. По весне дед посеял семечки на самом солнцепеке, как и советовал старый кыргыз, и к концу того, на редкость жаркого, знойного, лета дыни выросли. И какие же они были душистые да сладкие! Соседи приходили к ним, Кузовковым, отведать диковинного кыргызского овоща; пробовали и дивились — экая сладость! Аж во рту тает!
Подобных два-три эпизода, две-три вроде и пустяковых, ничего не значащих истории — вот все, что задержалось в памяти Витальки из того доколхозного времени.
А потом семья оказалась за Иртышом. Запомнилось, как плыли они на барже «за болото», в Васюганье, как высадились в глухой тайге, как от гнуса мазали руки и лица дегтем, который отец добыл в соседнем остяцком селении.
Валили лес и рубили избу, вместо стекла мать натянула на окошко холстинку. Все время страшно хотелось есть, и он, Виталька, голосил от корчей в пустом брюхе. Тогда мать подобрала выброшенную остяками брюшину забитой лошади, хорошенько отмыла ее в ручье, нарезала ножом как лапшу и варила «шти».
Надорвавшись на раскорчевке леса и от голода умерли сначала дед, потом отец, а они, мать и малолетний Виталька, решили, пока держат ноги, податься в родные края.
Шли от деревни к деревне, просили милостыню или прирабатывали где на сенокосе, где на жатве. Но у матери стали пухнуть ноги, и в конце концов она то же умерла.
Его, Витальку, подобрали и поместили в дом беспризорных, в детдом. Там поучили маленько грамоте, потом направили в ФЗУ, а там и в армию идти время подошло. Успел и повоевать, есть и медали, в том числе «За взятие Кенигсберга».
После демобилизации работал в леспромхозе, женился, и все бы хорошо, но тут-то и случилось главное несчастье его жизни — изувечило в лесосеке падающей лесиной. Залечили, заштопали пробоину в черепе вставили стеклянный глаз — живи… Работал разным артелям: сапожничал, скорнячил, «урманничал», то есть шишковал; заготавливал клюкву, даже охотничал, промышлял белку и рябчика.
Между тем появлялись дети, два сына и дочка, их надо было ставить на ноги, учить. Старший закончил речное училище, теперь вон плавает капитаном на катере. Второй закончил институт, работает на заводе, ну а дочка еще живет с родителями, заканчивает школу, тоже собирается пойти на завод, будет работать и учиться на подготовительных курсах.
Сюда, в Игнахину заимку, как выяснил Горчаков, Виталька попал так. Старший сын привез их с женой в эти места на катере побрать брусники. И как только он, Виталька, понял, что это за деревня, так сразу и вспомнилось ему детство, родная алтайская и бесподобный вкус дедовских дынь.
Тут же купили баню с небольшим участком, переделали баню в избу, пристроили сени, поставили на дворе летнюю кухню, сарай, пригородили землицы от леса, раскопали целик, провели в избушку свет, радио, обжились, завели кур, собак, коз, и вскоре почувствовали, что в избушке им тесно. Недолго думая, продали ту усадьбу (цену, понятно, взяли вдвое большую против той, что сами платили) и купили этот теперешний пятистенный дом с огромным огородом. И снова стали «распухать», снова появилась у дома просторная веранда, гараж для новенького мотоцикла, навес, теплый хлев, стайка, новый погреб.
Ну а в планах у Витальки пустить в зиму две коровы и бычка, построить новую баню с печкой из нержавейки, с предбанником; построить «скорняцкую» и даже, может быть (мечты!), завести теплицу.
Словом, развернулся Виталька вовсю. После долгого скитания по свету, после того как сменил множество занятий и профессий, он, похоже, нашел наконец свое место, свое призвание. Сам живет здесь почти безвыездно, а жена приезжает к нему на выходные да во время отпуска: нельзя же оставить в городе без надзора квартиру и школьницу дочь; да и заработок, полторы эти сотни, не лишний.
Чтобы обеспечить хозяйство стройматериалами, деньгами и кормами, Виталька привез из города свою безотказную швейную машинку; он безошибочно «поставил» на унты, на шапки и дубленки, подметив моду на меха, на козий пух. И дело у него пошло. Взять хотя бы меховые унты. Ведь это же прекрасная обувь для лесозаготовителей, прорабов, бригадиров, егерей, лесничих; в унтах тепло в любой мороз, сырости они тоже не боятся — словом, удобная обувка, носи ее лет десять, а то и все пятнадцать.
Спит Виталька, как убедился Горчаков, не более пяти часов в сутки, с темна до темна «кипит» он в деле. Под стать ему и жена его Шура, тоже на работу бедовая, а характер у нее лисий, где надо она смягчит резкость мужа, польстит, подсластит… в итоге получается так, что им двоим почти невозможно отказать в чем-либо.
Одна за другой подкатывают к Виталькиному дому подводы, трактора, грузовики, «УАЗики», «ГАЗики», «Жигули» да «Волги». Виталька — поразительная память! — знает всех заезжих по имени-отчеству, хорошо помнит, что кому обещал и что обещали ему; всегда у него про запас имеется бутылочка водки, всегда наготове шутка-прибаутка, а для иного и матерок покрепче, если того заслужил.
И сам Виталька целыми днями колотится по хозяйству, и другие в это время для него что-нибудь делают, добывают, что-нибудь везут ему, — в общем тоже работают на его хозяйство. И всех этих людей и из дела, их должности и их имена нужно держать в голове, ничего не забыть, не спутать, — нужно иметь, словом, недюжинный талант организатора, плановика, экономиста. А случись какие деньги выручить, Виталька не бежит в сберкассу, не прячет выручку в чулок, нет. Часть денег идет, конечно, семье «на жизнь», однако большую долю выручки он тут же пускает в оборот, постоянно интенсифицирует, говоря ученым языком, свое хозяйство. Чтобы не терять времени на ходьбу, а мигом слетать в районный центр или в Кузьминку по делам, обзавелся мотоциклом. Чтобы не ширкать ручной пилой строевой лес и дрова, обзавелся бензопилой. А чтобы легко и быстро перемахнуть на противоположный берег моря и в село Белодедово, где хорошие магазины, — для этого купил моторку.
«Хозяйство, — философствует Виталька, — оно как велосипед, ему надо постоянно подбавлять скорости. Перестань крутить педали и, глядишь, упал!..»
С зари до зари крутит Виталька эти самые педали, управляется со скотиной, с огородом, выделывает шкуры, принимает посетителей, в любую минуту готов помочь соседям, дать дельный совет.
«Уму непостижимо! — думал Горчаков, наблюдая за Виталькой. — Не человек, а целое предприятие!»
Только вот какая у него цель, ради чего пластается Виталька? Ради чего сжигает себя в работе? Этого пока не знали ни Горчаков, ни Лаптев, да и никто, пожалуй, из соседей.
Пробовал было Горчаков высказать Витальке удивление — как, мол, ты управляешься с этакой тьмой различных дел? Не лучше ли, мол, в твоем возрасте отдыхать, здоровье сохранять и силы? Прямого вопроса: «Зачем тебе все это нужно?» Горчаков не задал, однако Виталька суть вопроса наверняка почувствовал и усмехнулся, и ответил философски: «Кто не работает, тот не ест».
Это был ответ и в то же время увертка от ответа, сокрытие истинных причин под расхожей, общей фразой.
В общем, и так, и этак размышлял Горчаков и ни к чему определенному насчет Витальки прийти не мог, тот по-прежнему оставался для него загадкой. При всем при том Виталька не раз выручал Горчакова в трудных, почти безвыходных положениях, он был единственным здесь человеком, который мог выручить и на этот раз…
Застал он Витальку за таким странным занятием: сидя в кухне на табуретке, Виталька прижимал к себе дрожащего, отчаянно голосящего поросенка, с розовым пятачком, розовыми ушками и копытцами, и, раздирая ему пасть, вливал в глотку какую-то тягучую бело-желтую бурду. Поросенок при этом продолжал визжать, от чего вливаемая масса клокотала у него в горле.
— Что ты с ним делаешь? — спросил Горчаков.
— Да лечу его… — отвечал Виталька, морщась и ругая глупую животину: — Твою мать! Ты еще кусаться вздумал! Вот тебе! — И новая порция лекарства была влита несчастному в глотку. — Понос у него, — пояснил Виталька. — Вот мне и посоветовали разбить пару сырых яиц и…
Наконец поросенок был отпущен на свободу и в ужасе тотчас удрал под лавку, скрылся за занавеской, где у него была, видимо, кормушка и подстилка.
Виталька вытер руки тряпицей, достал сигареты, оба закурили, и Горчаков пожаловался, что уже несколько дней ломает себе голову, не знает, чем заменить подгнившие бревна в срубе.
— У меня есть лес, — сказал Виталька, — но я тебе его не дам. Самому нужен. Каждое бревно на счету. Выписать если?.. — Он смерил Горчакова цепким взглядом, словно бы оценивая, прикидывая, на что тот способен, и заключил: — Не выпишут тебе. А если так взять, — усмехнулся Виталька, — тут же кто-нибудь донесет, и влипнешь. Нужны бумаги, у меня вон на каждую лесину есть квитанция. Стало быть, — он поднял палец, — лес должен быть не из бора, а издалека… — Задумался на минуту, дымя своей излюбленной «Примой», а потом решительно заключил: — Ладно. Не сегодня-завтра должен приплыть Миша, мой старший сын. Он мне обещал пяток лесин. Вот их, пожалуй, я смогу тебе отдать.
Глава 19
Это было зрелище. Белый катер, управляемый сыном Витальки — Мишей, отчалил от берега, развернулся по красивой дуге и ходко пошел наперехват огромной барже, которая медленно двигалась по фарватеру. Баржа была гружена лесом, красноватые бревна навалены на палубу высоченной горой.
Виталька с Горчаковым сидели на полянке над береговым обрывом, курили, и Виталька не без гордости за сына комментировал происходящее.
— Дело будет, — сказал он, когда катер удачно подрулил к барже, на ходу прилепился к ней сбоку, и теперь они, баржа и катер, двигались как единое целое. — У Миши тут все шкипера знакомые…
Отсюда, с высокого берега, хорошо было видно, как маленькие фигурки матросов появились на рыжем горбу баржи, как они там по-мурашиному шевелились, и как минуту спустя возле баржи взметнулся белый фонтан брызг.
— Одно есть! — заключил Виталька и подмигнул Горчакову.
— Похоже, что так, — соглашался Горчаков, не зная, радоваться ему или же спросить себя кое о чем… С одной стороны, забота, мучившая его все последние дни, понемногу отпускала, дело вроде бы улаживалось, и он начинал верить в то, что дом удастся-таки поставить. С другой стороны, это смутное сосущее беспокойство, ощущение, что влипает он во что-то нехорошее, нечестное…
Он гнал от себя это беспокойство, эти сомнения, не давал им оформиться в прямой вопрос к самому себе. Знал по опыту, что начни сомневаться да изводить себя вопросами, начни подходить к предстоящим своим действиям с одной да с другой стороны, и с места не стронешься, ничего не сделаешь, так и будешь сидеть в исходной точке, весь в сомнениях да самоедских вопросах. «К черту! К черту!» — гнал он от себя нерешительность.
— Второе!.. Третье!.. — считал между тем Виталька и рассказывал про сына: — Миша по обстановке работает. Ну вот эти буи красные расставляет на фарватере, следит, чтоб на них лампы были в исправности, вовремя переставляет буи. В общем, задача его такая, чтоб ни одна баржа, ни один теплоход не сел бы на мель, чтоб движение по реке происходило как по маслу. Потому его все капитаны и шкипера знают, и он всех знает.
Когда четвертое бревно было сброшено в воду, катер отцепился от баржи и пошел назад; время от времени он замедлял ход, и тогда на палубе виднелись матросы с длинными баграми.
— Собирают, — пояснил Виталька.
Час спустя катер взял курс к берегу, и сбоку у него бурунили связанные чалкой-удавкой длинные бревна.
— Это на обвязку тебе, на первый венец, — наставлял Горчакова Виталька. — Ты пропустишь их под домом и под пристройкой — понял? Чтоб основание у всего сруба было цельное. А на вставыши, на замену трухлявых концов, мы что-нибудь подыщем…
В это время катер ткнулся в берег, как раз напротив оврага — так указал маячившему в рубке сыну Виталька.
— Вытаскивать бревешки по оврагу будет сподручней, пояснил он. — По оврагу намного положе, не на обрыв же их вздымать!
Проворный матрос сбросил с катера трап, Миша, невысокого роста, ладный из себя крепыш, легко сбежал по трапу на галечник и спросил у отца:
— Куда тебе их?
— Надо бы, Миш, выдернуть их из воды, — отвечал Виталька, — хотя бы на уступ, а то трактор не возьмет.
Все трое задумались — как выдернуть бревна из воды на уступ? Бревна толстенные, длинные и свинцово тяжелые, пропитавшиеся водой…
Попытались поднять одно из бревен, и впятером, включая двух матросов, только и смогли сделать, что конец бревна выдернули из воды на галечник. Поднять же скользкое тяжелое бревно на высоту человеческого роста, на уступ, и одновременно подсунуть вперед силенок не хватало; кажилились, кажилились, и все попусту.
— Дэ-э… озабоченно произнес Виталька, сдвинув шляпу на лоб и почесывая в затылке.
Горчаков от досады катал желваки — вот ведь близок локоть да не укусишь! Как такие бревнищи забросишь на уступ, в русло оврага? Даже если придет трактор, о котором была договоренность, так ведь он же не подъемный кран. Да и не сможет трактор подойти к самой кромке обрыва, опасно это, в море свалится, чего доброго.
— А если катером попробовать, — робко предложил Горчаков, еще не представляя себе в деталях, как это можно сделать, а только вдруг подумав о том, что если и есть сейчас у них в наличии большая сила, так она именно в катере, в его моторе.
— А как ты катером?.. — недоверчиво спросил Виталька.
— А что… это идея! — загорелся Миша и слегка толкнул Горчакова в грудь. — Сделаем длинную чалку, обмотнем ее вокруг березы и потянем…
Матросы живо надели удавку на самое толстое бревно, нарастили капроновую чалку другим таким же канатом, обмотнули канат вокруг могучей, с корявой корой, березы, стоящей в овраге, а конец привязали к чугунному кнехту на носу катера.
— Отойдите подальше! — крикнул Миша из рубки и требовательно махнул рукой, мол, убирайтесь, а то — не дай бог — лопнет чалка и хлестнет кого-нибудь концом! Пополам пересечь может!
Сцепив сухие длинные пальцы, Горчаков смотрел, как судно, медленно пятясь, пошло от берега, как приподнялась длинная и тяжелая чалка над землей и над водой, как она струной натянулась между носом корабля и березой, как зашевелился, но не развязался, а, напротив, намертво затянулся узел… Горчаков отчетливо, всем напряженным существом своим представил, как выбирается сейчас последняя пружинность капроновых волокон, как натянулись они до предела, за которым разрушение, разрыв. Но была еще упругость в стволе березы, и ствол ее начал сгибаться… наклоняться, еще мгновение, еще несколько сантиметров тихосенького, чуткого хода катера и… либо развяжется узел на канате, либо сам канат лопнет, либо — самое ужасное! — не выдержит и хряпнет могучий ствол березы…
Словно затаив дыхание, пятился катер от берега, а вместе с ним придержали дыхание все, кто стоял на берегу… как вдруг канат заскользил по стволу березы, а огромное бревно стронулось с места, конец его, охваченный удавкой, приподнялся, и бревно послушно пошло вверх, на уступ и далее в ложе оврага, подтягиваясь к березе.
— Стой! Стой! Амба! — вразнобой закричали Виталька, Горчаков и оба матроса.
Катер чуть двинулся еще — по инерции — и замер. Всё!
— Теперь, Миша, подай чуть вперед, чтобы ослабить удавку, мы снимем ее с бревна и наденем на следующее.
Когда все четыре бревнища улеглись рядышком на травянистом дне оврага, Горчаков готов был обнять бравого капитана Мишу, Витальку, молодцов-матросов, а заодно и могучую красавицу березу — выдержала, милая, не подвела!
Сунув в карман поданную Горчаковым десятку и кивнув отцу на прощание, Миша взбежал по трапу на палубу, втащил за собой трап, катер лихо отчалил от берега, развернулся и, дав прощальный гудок, ушел в сторону города Камня.
Теперь можно было расслабиться и порадоваться, что дело сделано, успокоиться и выкурить с Виталькой по сигарете, сидя на бревнах.
Однако не успели они затянуться табачным дымом, как вот он, на горе возле огородов затарахтел грязно-синий трактор «Беларусь». Из кабины выскочил Ванюшка, тот самый бедовой Ванюшка, который пахал по весне огороды и лихо свалил столб у Горчаковых. Выскочил из кабины и крупными шагами, почти прыжками, спустился к ним с горы, чумазый, голый по пояс, широкоплечий, мускулистый, шальной.
— Эти? — остановился он, руки в боки, и, не здороваясь, кивнул на бревна. — А куда?
Горчаков с Виталькой принялись было объяснять как лучше поднять бревна в гору, полагали, что сначала не мешает осмотреть русло оврага, нет ли в траве ям и пней; предлагали втаскивать бревна по одному…
— Да ну! — отмахивался Ванюшка. — Стану я корячиться по одному! — Был он явно под хмельком и весь его вид говорил, что ему, Ванюшке, нет сейчас на свете никаких преград, ему и само море по колено! Ставьте бутылку, и он мигом обтяпает это дело. — Вяжите все! Я их разом! — распорядился он и, не слушая возражений, швырнул им стальной трос с петлей на конце.
Набросили стальную удавку на концы бревен, Ванюшка быстро взбежал к своему тарахтящему «мустангу», махнул в седло, и вот уже пятится, сваливается с горы на дно оврага трактор, отчаянно подскакивая на ухабах и пнях.
И не успели Горчаков с Виталькой опомниться, как Ванюшка врубил первую скорость и поволок громоздкую связку бревен в гору, сдирая острыми торцами дерн, разворачивая в труху старые пни. И нужно было править хотя бы по своему следу, а он попер напрямик, по кустам акации. И тут же заднее колесо трактора ухнуло в заросшую травой ямину, малые передние колеса оторвались от земли, и трактор вздыбился. Горчаков с Виталькой остолбенели — сейчас машина опрокинется и загремит по склону прямо в море!
Понял это, видимо, и лихач Ванюшка. Он оглянулся, метнул бешеный взгляд назад, на склон, на недалекий обрыв, тряхнул своей чубатой башкой с оскаленными зубами, дал машине предельный газ, мотор оглушительно взревел, и трактор, опираясь лишь на задние рубчатые колеса, рванул вперед и вверх. Подпрыгнув несколько раз, словно гигантский кенгуру, трактор выскочил на пригорок, грохнулся на все четыре колеса и, страшно рыча и воя, поволок бревна в гору.
— Твою мать… — выдохнул Виталька и покачал головой; глаза у него были абсолютно круглые.
Придя в себя, Горчаков помчался вслед за трактором, чтобы показать Ванюшке, куда сворачивать, в какой переулок, иначе — было такое предчувствие — этот лихач попрет напрямик по огородам, ломая на своем пути заборы и круша постройки.
А через полчаса, оставшись одни, Горчаков с Виталькой опустились на сложенные у забора бревна, закурили и, переглянувшись между собой, давай хохотать, причем у Горчакова смех был явно нервный, захлебывающийся, прерывистый.
Просмеявшись, Виталька сдвинул свою шляпу на затылок, шаркнул рукавом куртки по бледному потному лбу и с умилением в голосе произнес:
— Нар-род!.. А?..
Глава 20
Теперь Горчаков еще более уверовал в Витальку его готовность помочь, в его способность достать какие угодно стройматериалы, хотя бы даже из-под земли.
А достать надо было еще несколько бревен на вставыши, на замену подгнивших концов в старом срубе. Позарез нужны эти вставыши, без них нельзя начинать кладку стен. И Виталька разделял озабоченность Горчакова, говорил: «Обожди, вот чуток освобожусь…»
Наконец в четверг утром, пробегая по своим делам мимо Горчакова, который скобелем и топором ошкуривал великолепные, «родившиеся из пены морской», бревна, Виталька на ходу бросил: «Как стемнеет, жди меня. Я подъеду на мотоцикле. Прихвати с собой карманный фонарик…»
После ужина Горчаков не пошел отдыхать в свою пристройку, как обычно, а, убрав со стола, присел в ограде, покуривал и поджидал Витальку с мотоциклом.
Хозяйка бабка Марья между тем подоила корову, процедила молоко в стеклянные банки, раздала их дачникам и ушла в дом. Посидев рядом с Горчаковым на скамейке, потолковав с ним о стройке и выкурив папиросу, устало поднялся и тоже ушел в дом отдыхать Парамон; затихала, успокаивалась деревня. А Витальки все не было. Умотавшегося за день с бревнами, с прополкой огорода, Горчакова клонило в сон, хотелось растянуться тут же, в ограде, на полянке, расслабиться и дать натруженным костям и мускулам отдых.
Но тут затарахтел наконец, приближаясь, мотоцикл, Горчаков встрепенулся, сунул в карман сигареты, спички и фонарик; стараясь не звякать щеколдой, закрыл за собой калитку и поспешил к ждущему на дороге Витальке.
Буркнув «Привет!» — уселся в седло позади Витальки, ото дал газ, и они помчались в ночь по дороге на Кузьминку.
Свет фары выхватывал из темноты полосу дороги, придорожные телеграфные столбы, дорожные знаки; таинственно шевелились, мелькали, двигались назад и пропадали во мраке ночи деревья, стеной стоящие по сторонам от дороги; похрустывала под колесами насыпанная в топких местах мелкая щебенка; отдельные камешки время от времени гулко щелкали по днищу мотоцикла.
Вместо снятой с мотоцикла люльки Виталька прикрутил веревками небольшую тележку, на каких подают обычно бревна в пилораму, и теперь тележка погромыхивала на ухабах.
Горчаков не спрашивал Витальку, куда они едут, какой у того план: то ли уж слишком уверовал в Витальку, то ли не хотелось напрягать голос, чтобы перекричать шум мотора. Да и устал он за день так, что теперь погрузился в полудремотное состояние. Порой, правда, появлялось в нем смутное предчувствие, что дело их опять нечистое, иначе почему бы делать его непременно ночью?.. Начинали, словом, одолевать Горчакова сомнения, однако он гнал их прочь и снова погружался в безразличие, в дремоту, в полуфантастичность всего происходящего.
— Вот он, двести восемьдесят пятый! — громко сказал Виталька, приостанавливая мотоцикл. — Где-то здесь…
Теперь он ехал медленно и все поглядывал вправо, на обочину, а через несколько минут свернул с дороги и заглушил мотор. Кромешная тьма тотчас обступила их.
— Свети, — велел Виталька, направляясь к смутно выступавшему из тьмы телеграфному столбу.
Горчаков посветил фонариком и увидел, что у подножия столба, в траве, лежит длинное и прямое бревно.
— Вот оно… — сказал Виталька.
— А нам за него не попадет? — поеживаясь от ночной прохлады или от чего-то другого, спросил Горчаков.
— Да кому они нужны! — как-то даже рассердился Виталька. — Видишь, ему срок вышел. Его заменили новым, а этот спишут на дрова.
Только теперь Горчаков разглядел, что бревно старое, местами сильно потрескалось, хотя еще крепкое, без гнили.
— Никому они не нужны, — продолжал Виталька, поворачивая бревно с боку на бок и убеждаясь, что сохранилось оно прекрасно. — Валяется… Я их еще на той неделе, когда проезжал тут на попутке, из кузова заметил. Боялся, что их уже кто-нибудь прибрал к рукам. Но, видишь, они в траве, с дороги не шибко-то заметно.
Взявшись за конец бревна, они положили его на тележку, другой же конец занесли и положили на площадку мотоцикла, вместо люльки, предусмотрительно снятой Виталькой; привязали оба конца веревками и осторожно двинулись в обратный путь.
— Поглядывай… не перевернулась бы тележка, — сказал Виталька и прибавил ходу.
И вновь у Горчакова появилось ощущение неправдоподобности, фантастичности всего происходящего. Где его опять черти носят? Ночью, на мотоцикле, волокут с каким-то одноглазым Виталькой какое-то длинное бревно… Едва различимое в красном свете задней сигнальной лампочки, оно волочится за мотоциклом на крохотных колесиках и — удивительно — не опрокидывается даже на поворотах. Под тяжестью его не разваливаются ни мотоцикл, ни эта игрушечная тележка, она только подпрыгивает на неровностях дороги да послушно, как на поводу, неотступно следует за мотоциклом.
Вблизи деревни Виталька вдруг вырубил свет.
— Ты что это? — испуганно спросил Горчаков.
— А чтоб лишних разговоров не было… — неопределенно отозвался Виталька.
У Горчакова опять засосало под ложечкой — стало быть, нельзя брать эти столбы? Стало быть, снова он влип в авантюру?.. Однако тут же он подумал о том, что наконец-то сваливается забота о стройматериалах и теперь можно приниматься за сруб. А потом, сказал же Виталька: «Никому они не нужны, списаны на дрова…»
Однако в следующую минуту все чувства и мысли в Горчакове вытеснила жуть — ведь они теперь ехали в кромешной тьме, дорога впереди едва угадывалась, а мотоцикл, не сбавляя скорости, мчался вперед — господи, пронеси! А что если на дороге встретится большая яма либо камень? Ведь они же перевернутся к чертям, мотоцикл опрокинется вверх тормашками, а бревно по инерции пойдет на них… Горчакову до того стало не по себе, что начало казаться, что дорога все время идет куда-то под уклон, хотя он точно знал, что никаких гор в этих местах нет. Был один спуск к ручью, но и его теперь нет, так как мост недавно починили и сейчас ездят не в объезд, а прямо по мосту.
«Идем с погашенными огнями…» — мелькнула в голове у Горчакова где-то вычитанная фраза.
«Крадемся, яко тать в нощи…» — подумал он.
И — странно — от этих, неожиданно всплывших в памяти, фраз ему сделалось как-то даже весело. «Воровская ночка!» — разбирал его смех. Но тут же явилось и опровержение этого определения: «Да ну уж воровская! Кому они, действительно, нужны, эти столбы! Списаны на дрова. Это даже хорошо, что мы их подобрали. Меньше работы этим, как их… работникам связи… Не гробануться бы только!.. И как он видит дорогу, с одним-то единственным глазом. Как может вести мотоцикл! Не отчаюга ли? Не дьявол ли?..»
Наконец свернули в переулок и очутились возле огорода Горчаковых.
Разгрузились, снова пристроили тележку на мотоцикл и закурили.
— Табличку с номером завтра отдери и забрось подальше, — сказал Виталька, посвечивая в темноте угольком сигареты. И добавил: — На всякий случай.
«Значит, все же… воровская ночка? — вновь затосковал было Горчаков, но тут же, почти с презрением, обругал себя: — Гнилая интеллигенция! И хочется, и колется, и… Да к черту, к черту!..»
— Ну, покатили за вторым, — прервал его мысли Виталька, — до рассвета мы их все должны прибрать. — И бросив окурок, взялся за рогатый руль мотоцикла.
Виталька же помог Горчакову раздобыть кирпич. Осматривая пирамиду свеженьких, румяных кирпичей, сложенных возле забора, Горчаков был довольнехонек — какую славную печь можно сварганить таких кирпичиков! Ну, а старые, те, что в саже и в известке, пойдут на фундамент, на опоры под половые лаги, — да мало ли кирпича понадобится при строительстве дома!..
Как ни занят был Горчаков на стройке, как ни мало времени доводилось проводить ему дома, то есть на квартире у Парамона, он-таки не мог не видеть, не наблюдать, как поживают, чем с утра до вечера заняты старики Хребтовы. Ему, прожившему почти всю свою жизнь в городе, интересно было заглянуть в неведомый крестьянский, деревенский, быт. И вот, наблюдая этот быт, он пришел к выводу, что жизнь стариков с зари до зари полна вроде и незаметной, вроде и мелкой, но непрерывной и неустанной работой.
Бабка Марья с раннего утра до позднего вечера «шишляется», как она выражалась, по дому, по хозяйству. Доит корову, выгоняет ее на пастбище, цедит молоко, разливает его в банки дачникам либо в свои глиняные кринки; топит печь в летней кухне, готовит еду, замешивает пойло поросенку, моет посуду, кормит кур, стирает белье. А там, глядишь, в огороде наросла «така дурнина», что хоть все бросай да принимайся пропалывать грядки, прореживать морковь, пасынковать и подвязывать помидоры. А под вечер наступает поливка огурцов, дынь, арбузов, капусты, цветов в палисаднике.
А тут белье, развешанное на веревках, высохло, и самое время снимать его да гладить.
И в магазин за хлебом надо поспеть.
И половики сходить на берег прополоскать: замочены в корыте, стоят с утра «киснут».
Да и садовая клубника покраснела, налилась, спешно надо обирать да варенье варить себе и сыновьям по трехлитровой баночке, как обычно. Не успеешь с клубникой управиться — вот она и смородина подошла, а в лесу черника да брусника наросли. Опять перебирай ягоду, мой банки, кочегарь возле печи да заводи варенье.
А уж покос начнется — только держись! Да и гостей понаедет к грибам да ягодам столько, что успевай поворачиваться: всех нужно напоить-накормить, в бане помыть, спать уложить. А года-то уже не те! В жару так разморит, развезет, что… ну, моченьки нет, вся в поту, побежать бы на берег и, как вон городские, искупаться бы да полежать на песочке, но где там! И бабка Марья — Горчаков не раз замечал — побежит на берег, чуть в сторонке от пляжа забредет в воду, ополоснет лицо, шею, руки до локтей, приподнимет подол юбки, присядет в бодрящую прохладную водичку, — охнет от испуга и приятности, освежится малехонько и… опять бегом по хозяйству! Все чуток полегче, когда рубаха и штаны сырые.
В извечных, неустанных хлопотах и сам Парамон. Рыбачит, чинит заборы, заготавливает на зиму дрова; пилит, колет и складывает в поленницу, чтобы подсохли за лето, чтоб не шаяли, а горели дружно и жарко. Зима долгая, студеная, не одну поленницу дров спалишь.
А там, смотришь, крыша у хлева прохудилась, протекать стала. Да и литовки к покосу самая пора готовить, отбивать их на стальной бабке, оттягивать жало, чтоб каждая литовочка была как бритва. А тут лодка, язви ее, прохудилась, воду стала пропускать, и край как надо конопатить да смолить старую лодчонку, глядишь, послужит еще.
Трава картошку глушит — нужно помочь старухе протяпать огород, одна-то она когда управится. А еще городские одолели — сделай да сделай им оконные рамы, наличники, ставни, а отказать Парамон не может: натура такая.
Вот и Римма упросила Парамона смастерить для будущего домика новые наличники и ставни, и тоже Парамон не смог отказать: такая молодая да обходительная женщина просит!..
Когда у Горчакова выдавалась свободная минута, он любил посидеть под навесом, где у Парамона располагался верстак, где на деревянных шпильках, вбитых в стену стайки, висели лучковая пила, ножовка, скобель, складной метр, а на полке хранились рубанки, стамески, зубила, молоточки, ручные буравчики (Парамон называл их «напарьями»), железное «жигало» для прожигания дырочек в дереве.
Горчакову нравился запах стружки и опилок, нравилось гладить рукой доску после того, как Парамон прошелся по ней рубанком, — какая гладкая и теплая поверхность! Сколь красив рисунок слоистой древесины! Какой затейливый узор нарисовался сам собой вокруг темного сучка!
По всему было видно, что Парамон любит столярничать, знает и чувствует дерево.
— Древесина, — чуть даже таинственно говорил он Горчакову во время перекура, — должна лет одиннадцать выдерживаться, сохнуть, только тогда она делается мертвая. А до этого она живая, в ей ишо не закрылись дырочки махонькие, канальчики, если говорить по-научному, по которым сок по стволу подымается. Сделают из живой древесины чё-нить, стул там или стол, а он, глядишь, рассохся. Дак он как не рассохнется, — начинал горячиться Парамон, — ежели она ишо живая!.. Только из омертвелой древесины можно мебель ладить! Оттого-то старинная мебель и крепкая, вечная, износу ей нет! А нынешна-то скоро распадается.
«Вот оно что! — думал Горчаков и вспоминал, что в институте у них в прошлом году накупили новых стульев, и вот не проходит дня, чтобы кто-нибудь из студентов не грохнулся бы на пол и не вызвал тем самым всеобщий хохот. — Потому и разваливаются новехонькие стулья и столы, потому и рассыхаются в квартирах полы, что сделаны они торопливо, наспех, из живого „невыдержанного“ дерева!»
Горчаков смотрел, как Парамон собирает-сколачивает оконные рамы, как он стамеской и лобзиком вырезает накладки-украшения для наличников, все эти ромбики, кружочки, цветы вроде ромашек и колокольчиков, кедровые ветки и шишки, листочки, птиц наподобие пряничных жаворонков.
«Настоящий мастер, художник!» — уважительно думал Горчаков, следя за движениями инструмента в руках у Парамона и глядя на его сосредоточенное, как бы просветленное лицо.
В такие минуты Горчакову очень хотелось, чтобы их с Риммой домик получился бы не вычурным каким-нибудь балаганом, а именно добротным, русским, «парамоновским» домом.
…Неловко было Горчакову отрывать Парамона от хлопот по хозяйству и от верстака, однако он все же решился и попросил старика помочь заложить основание дома, его «обвязку».
И вот они с Парамоном замеряют рулеткой длину продольных и поперечных стен, распиливают бревна, вырубают в них угловые «чашки», укладывают первый венец на шлакобетонные тумбы, подстелив предварительно куски рубероида, чтобы не проходила в древесину сырость от фундамента.
Горчакову не хотелось рассказывать Парамону, где достал он эти смолистые красноватые бревна, однако старик и сам догадался…
— Издалека, видать, лес-то, — заметил он как бы между прочим, — из тайги, молевой. У нас здесь пихты нет.
«Вон что! — мелькнуло у Горчакова. — Стало быть, это пихты. Вот откуда смолистый, таежный запах!..»
Пришлось рассказать, где Виталькин сын взял эти бревна, как приволок их по воде на катере, как поднял их с берега лихой тракторист Ванюшка…
Парамон бесстрастно выслушал живописный рассказ о приключениях с бревнами, а когда увидел еще и телеграфные столбы, сложенные около забора, то и вовсе насупился, будто тучка на лицо набежала. Он по-прежнему деловито распоряжался, где надо подхватить бревно, куда положить его, где отпилить; скрупулезно выверял все размеры, точнехонько, по уровню, выставлял всю «обвязку» на фундаменте, не забыл проверить равенство диагоналей в срубе, — словом, все честь-честью делал Парамон, и Горчакову бы радоваться — какой знаменательный момент! Начинают вырисовываться контуры будущего дома, кладовки, сеней! Однако Горчаков не мог не заметить перемены в старике.
«Что с ним? — думал Горчаков. — Недоволен, что я оторвал его от дел? А может быть… осуждает за эти бревна?..»
Но об этом Горчакову страсть как неприятно было думать, у него от самоедства начинали болеть зубы, и потому он гнал «самоедство» от себя, как некое наваждение: «К черту! К черту!..»
Глава 21
Да, Парамона не на шутку расстроила дружба квартиранта с Виталькой, огорчили их совместные махинации с лесом, с телеграфными столбами и кирпичом.
«Язви его, Витальку! — думал расстроенный Парамон. — Мало того, что сам мошенник, так и парня этого втянул… И этот вроде не понимает, что лес-то государственный. Да и столбы. Пусть они списаны, но они же на подотчете у кого-то. А уж про кирпич и говорить нечего, он-то уж, как пить дать, ворованный!..»
Парамона давно уже занимал вопрос, где они, городские, берут бревна, шпалы, кирпич. Ни разу он, Парамон, не видел ни в городе, ни в районном центре, чтобы все это добро продавалось в магазинах либо на рынке. Стало быть — воруют? Тянут?.. И все более убеждался — да, воруют, да, тянут.
Пробовал было Парамон разузнать, расспросить, откуда и как это все берется, но в ответ слышал только одно слово «достал». А некоторые из дачников, полагая, видно, что расспрашивает он неспроста, с прицелом, прямо предлагали: «Если надо, Парамон Ильич, и тебе достанем». И когда он отказывался, глядели на него в недоумении.
«Достать». Раньше это слово означало «дотянуться и взять», теперь же оно, выходит, стало означать, как догадывался Парамон, «украсть» или «купить украденное», приобрести, в общем, что-либо незаконным путем.
Воровать Парамон был отучен еще в детстве, отцом отучен, с того самого дня, когда отец жестоко отодрал его, шестилетнего, за огурец, сорванный в соседкином огуречнике. Страх наказания позже перерос в понимание греховности, постыдности воровства. И тут, в представлении Парамона, не было разницы, у соседа ты украл или же у государства. Если у государства, так это еще хуже, считал Парамон. И рассуждал он как бывший солдат, фронтовик, и как человек, понимающий международную обстановку. Если ты украл у государства, полагал Парамон, то, стало быть, ты ослабил государство. И если, предположим, все мы начнем тянуть, пусть по винтику, по кирпичику, по кусочку народное добро, то мы настолько ослабим государство, что нас попросту могут раздавить. «Кто ворует у государства, — кипятился Парамон, — тот диверсант, тот враг!» А когда ему в споре возражали (а чаще всего он спорил на эту тему с Виталькой), что-де государство богатое, его-де не убудет, Парамон и вовсе выходил из себя, возмущался: «Да с чего ж оно богатое-то! С чего?.. Война такая была. Разруха. Токо-токо на ноги стали — на тебе, новую войну на нас готовят! Ты бы подумал своей башкой — сколько средств идет на эти ракеты! На эти бомбы! Откуда же нам богатыми-то быть!»
«Мелкий вор — он та же мышь, — говорил в другой раз Парамон. — Вроде и кроху отгрызла, к примеру, от куска мяса, а ежели десяток мышей? Ежели сотня?.. Весь окорок растащат, сволочи, по крошке-то!..»
«А тут разве по крошке тащут! — думал Парамон о некоторых дачниках. — Какие особняки отгрохивают! На „Жигулях“, на „Волгах“ подкатывают к своим каменным хоромам! А спроси его, какая у него зарплата, и окажется сто двадцать рублей. Ну-ка, ты вот получаешь и двести, и двести пятьдесят, и триста, а ты накопишь ли на машину? Да еще на дачу? То-то и оно. Наворованные, стало быть, особняки и машины…»
Поскольку он, Парамон Хребтов, был единственным в деревне столяром по части оконных рам, наличников и ставней, то он был вхож и за глухие заборы, и в те самые особняки и видел — чего только не позаводила жулябия!
Но тут же и срезал себя допросом: «А кто им, буржуям, дорогу сюда дал? Кто их пустил сюда поначалу-то?..» И сам же себе отвечал: «Это ты их сюда пустил! Ты им дорогу дал!»
Тут весь горячий пыл Парамона шел на убыль, сникал, тут Парамон и осекался. И ходили его думы кругами да кругами. Старуха его, бабка Марья, стала замечать: работает Парамон около верстака, строгает сутунок, а сам с собой бормочет, будто спорит с кем, петушится… А то вдруг замрет, осовеет, уставится своими выпуклыми глазами в землю и стоит этак истуканом, а потом бормотать сызнова начнет. Это пугало бабку, у нее гусиная кожа выступала. «Турусит старик-то! — догадывалась она. — Как бы он того… не помешался бы умом…»
— Парамоша, а Парамош! — окликала она мужа тихонько. И, убедившись в том, что он не слышит, звала громче: — Парамон Ильи-ич!
Парамон вздрагивал и начинал петушиться:
— Тьфу ты, язвило тя! Напужала, кляча старая!
Бабка Марья обидчиво поджимала губы и осуждающе качала головой.
Парамон же брался за рубанок либо за долото и молоток, строгал либо долбил, а в голове — то же самое. «Ты пустил жулябию, ты!.. Да и как было не пустить? Ведь пропала бы Игнахина заимка, одни ямы вместо домов остались бы, дикой травой заросла бы вся поляна. Земля, что спокон веку родила, заглохла бы. Вон как в Лебедихе — что была деревня, что нет, один ветер гуляет…»
«Ну разве худо получилось, — рассуждал он далее. — Вон и земля, не заброшена, родит, и люди пожилые здесь здоровье поддерживают, и детишек оздоровляют. И мы-то, местные, кто остался, без них, без городских, обойтись уж и не можем. Мы им — молочко, творожок, рыбку да мясо, а они, глядишь, на покос отвезут, сами косить помогут, сено потом вывезти пособят. И из города что накажешь привезут: одежку какую, обувку. Да и веселей с ними. Зиму едва скоротаешь, скука, ждешь не дождешься весны, когда городские хлынут. Да что там! Прямо можно сказать — спасли городские деревню, подхватили ее на свои руки.
Но вместе с хорошими, порядочными, хлынула сюда и жулябия — ведь на лбу у него не написано».
И до того Парамон досадовал, до такой степени расстраивался, что иной раз приходил к выводу — надо привести сюда прокурора! Привести и пойти по этим особнякам: а ну, скажи, гражданин такой-то, на какие доходы построил особняк? На какие такие деньги купил машину? Где у тебя оправдательные документы на этот пиломатериал? На эти шпалы? На этот кирпич? Кто тебе его выписывал? Кто скважину бурил? Какая организация? Из какого колхоза привезен комбикорм?.. Вот тогда «доставалы» зачесали бы задницу! Вот загремели бы некоторые в каталажку!..
Но тут же Парамон и пугался. Как такое в голову пришло! Прокурора привести!.. У него сердце падало и ладони потели — это, брат ты мой, не шутка! Это все равно что осиное гнездо зорить!..
А вскоре еще одна беда свалилась на голову Парамона. Старуха его ошарашила: заметила, говорит, что Юра наш приударил за кем, думаешь?.. За дочкой собачника Витальки!
