Венчание со страхом Степанова Татьяна
— Мальчик уснул. Не шумите, пожалуйста.
— Да его из пушки не разбудишь.
— Я забыла. Верно.
— Винограда хотите?
— Вы меня все время, Виктор, пытаетесь чем-то угостить.
— Это разве плохо?
— Нет, просто я сыта. Спасибо. Нам пора.
— Вы что, ехать хотите?
— Да.
Павлов чуть усмехнулся.
— Сейчас? Ну, я бы сейчас не пустил за руль ни того ни другого. Небезопасно это. И сам не сел бы.
Катя оглянулась на своих приятелей: да уж. В этом ты, несомненно, прав.
— Поздно уже, — она терялась под его упорным взглядом. — Который час?
Он закинул голову, посмотрел на звезды, горохом высыпавшие на непроглядном небе.
— Час, половина второго. Какая разница? Ночь.
— Ночь… Но нам возвращаться надо. И потом, есть еще кое-что важное, мы совсем забыли, зачем сюда приехали.
— Это важное на Речной улице?
— Да.
— Вы по-прежнему занимаетесь тем делом?
— Каким делом?
— Здешним страхолюдом-детоубийцей?
— По-прежнему. Мы его скоро поймаем.
— Скоро?
— Да.
Павлов все смотрел вверх, на звезды.
— У ребят хмель пройдет. Утречком окунутся, вообще как рукой снимет. Но сейчас им с колесами не справиться, — сказал он тихо. — Вы, Катюша, пойдите лучше отдохните. Там в комнате есть еще один диван, там все приготовлено — и плед, и подушка. Проводить вас?
— Нет, нет, спасибо.
Он смотрел на нее все так же настойчиво, насмешливо и печально.
— Не надо волноваться. Я же сказал — пальцем не коснусь. Мое слово твердо.
Катя вернулась в дом. Скинула босоножки. Забралась с ногами на диван, свернулась калачиком, напряженно вглядываясь в тьму за окном. Исступленно стрекотали цикады. На станции прошел поезд, загудел в ночи. «Я все равно тут не усну. Не могу, не должна. Потому что мне надо… надо…» Голова ее клонилась все ниже, ниже, ткнулась в теплую подушку. И не было уже сил оторвать ее от этих мягких, пахнущих мылом глубин.
Через минуту Катя уже спала, ровно дыша. Ей снились грядки, усеянные клубникой. Ало-зеленые грядки до самого горизонта.
Пробудилась она от того, что кто-то тихонько потряс ее за плечо. В сонно-перламутровом мареве перед ней плыло лицо склонившегося над диваном Кравченко.
— Эй, соня, вставай. Смотри, какая благодать. Поехали купаться.
— Сколько сейчас времени? — прошептала Катя.
— Начало шестого. Утро — загляденье. Птички поют. Вода как парное молоко сейчас. Поехали, ну!
— Ты с ума сошел… Все развлекаешься… Говорил, наведем тут порядок… арбайтн, а сам… а я, я сплю… — и она снова провалилась в теплую ласковую дрему.
Однако сколько продолжалась эта самая нирвана, она так и не узнала — двадцать минут, полчаса. Неоспоримо было только то, что Кравченко и Мещерский действительно уехали освежаться на канал, время близилось к шести, а потом раздался тот самый звук, от которого она окончательно проснулась. Открыла глаза и приподнялась на локте. Это было нечто необычное, испугавшее ее еще там, во сне, — сдавленный вопль, тонкий вой, плач.
Катя спустила ноги с дивана.
— Эй, кто-нибудь! Где вы все?
Тишина. Она кое-как застегнула босоножки, оправила смявшийся сарафан. Вышла на террасу и увидела, что постель Чен Э пуста.
— Эй, Виктор, где вы все?
И снова ей никто не отозвался. Катя спустилась в сад. На траве, на листьях деревьев дрожали капельки росы.
Утро было пепельным, туманным, но очень теплым. Сквозь туман на востоке пробивались первые лучи солнца. В глубине сада заливисто радовалась жизни какая-то птаха. Под яблоней бегала серенькая трясогузка.
Катя осторожно обогнула дом — опять никого. И вдруг позади нее сильно хлопнула калитка. Она обернулась, миновала кусты смородины. По дороге от калитки несся Чен Э — в спальной пижамке, в тапочках на босу ногу. Внезапно он повернул назад и заметался вдоль забора. Лицо китайчонка утратило смуглоту, теперь оно было белым с желтизной, испуганным, по щекам текли слезы, но он молчал. Он то беспомощно взмахивал руками, то прижимал кулачки к груди, а то вдруг принимался колотить по забору. И тут, глядя на ребенка, Катя внезапно вспомнила, ее осенило: «Крюгер, ведь про него говорил тот мальчишка, Кешка говорил нам с Ирой, вот кто!»
Увидев Катю, Чен Э издал короткий горловой звук, бросился к ней, схватился за сарафан, потянул куда-то, отчаянно жестикулируя.
— Чен, что стряслось, что такое?
Его ручки мелькали. Катя наклонилась, напряженно следя за этой беззвучной речью. Так: вот это «побежали», это непонятно, дальше вроде «мальчик», снова непонятно. Он тянет ее к калитке. Но ничего не понятно! А вот это «сердце мое». Катя подняла руку ладонью вниз. Так делал Павлов, призывая Чен Э к тишине.
— Помедленнее, ради бога, я никак не могу за тобой уследить.
Он снова повторил: среди незнакомых жестов опять были: «мальчик», «побежали», «сердце мое». Катя стиснула его ручонки.
— Сердце мое — это папа, да ? Павлов! Что случилось? Какой мальчик?! За ним побежали, да?! Кто? Он? Сердце…
Она почувствовала дурноту, словно кто-то ударил ее в живот так, что дыхание перехватило. В глазах потемнело, и ноги налились свинцом. Нет, нет! Мало ли что она там вчера напридумала и с этой фирмой, и с тем путем на Речную улицу, и с тем лекарством, употребляемым как синтетический наркотик кем-то там, в другой жизни. Нет!! А вокруг клубился страх, тот самый, который она пережила только раз в жизни, когда еще работала следователем, животный, леденящий душу ужас смерти. Он пригибал ее к земле и сейчас, парализуя волю, отнимая силы.
Но надо было идти. А помощи ждать не стоило, ибо она осталась одна в этом благоухающем утренней свежестью саду.
Они выбежали за калитку. Чен Э тащил ее по дороге, проскользнул между двумя участками в узкую щель меж заборов, нырнул в кусты боярышника. Здесь, оказывается, начинался спуск в неглубокий овражек, на дне которого журчал тощий ручеек. Овражек скорее всего образовался из старого окопа, оставшегося еще с тех времен, когда во время войны на подступах к Москве рыли оборонительные укрепления.
Катя спрыгнула в овраг, подвернула ногу и едва не упала в обморок: ей вдруг почудилось, что это тот сон ее продолжается, про клубничные грядки: алое на зеленом. Но это был не сон, алое было прямо перед ней на листьях низкого кустарника. Катя коснулась их, еще не веря — кровь, свежая кровь на глянце листвы. Откуда-то сбоку донесся сдавленный, исполненный муки стон, а следом уже издалека шум, треск ломаемых кустов, еще что-то жуткое. Катя застыла на месте, не в силах двинуться вперед. «Ну же, давай, дура, трусиха несчастная, давай же!» — подгоняла она себя. Но слова падали в пустоту, потому что ноги ее не слушались команды. Ребенок судорожно схватил ее за руку, потянул вперед, и только от этого живого прикосновения в ней словно что-то оттаяло. Катя двинулась, сначала медленно, потом быстрее, еще быстрее. На склоне оврага в кустах лежало что-то черное, большое. Вдруг вверх взметнулась перемазанная красным рука, вцепилась в ветки. И Катя увидела Жукова-старшего. Он скорчился, приник к земле, а из-под него по бурой глине расползлась алая густая лужа. Лицо юноши было серым, открытые глаза лихорадочно блестели.
— Рома, Ромочка, господи, что такое?! — прошептала Катя.
Он попытался приподняться.
— Он убил меня… — Воздух свистел в его груди. — Я сам хотел с ним посчитаться… а он убил… Он там… Кешку спасите… И этому, другому, помогите, а то он и его… У него нож… Он бьет снизу…
Катя, как ей тогда показалось, поняла все.
Она прижала к себе ребенка. Страх при виде лужи крови вдруг прошел. Она словно перепрыгнула через какой-то барьер. Все длилось считанные секунды — бег по оврагу, Жуков, его булькающий бессвязный шепот — ей уже почудилось, что прошли годы, столетия, вечности. Она набрала в легкие побольше воздуха и двинулась на треск ломаемых кустов стремительно и неудержимо, как бык на арене мчится на красную тряпку. Она уже была готова к тому, что, как ей казалось, предстоит сейчас увидеть. Она вот только не знала, что делать, что именно предпринять. Как ей справиться с НИМ одной! С этим Крюгером. С тем, кто всего несколько часов назад угощал ее сливой в шоколаде, клубникой?! «Пусть. Все равно теперь уж. Все равно».
На бегу она чуть было не споткнулась о Кешку. Мальчишка лежал в воде, со стянутыми брючным ремнем руками, исцарапанный, грязный, но живой, живой! Он верещал, как поросенок, от ужаса и боли:
— Зараза, зараза, зараза! Он и того, и того сейчас кон-чит! — Увидев Катю, он даже не удивился, видимо, и не соображал ничего, всхлипнул, подавился слезами и завопил: — Помогите! Тетенька, помогите! Он убил Зеленого, мы ему в глаза это сказали! Мы нашли его, а у него нож! Крюгер — зараза, я все равно не стану… не стану это тебе давать!!
Развязывать его не было времени, Катя просто переступила через него. Кешка визжал за ее спиной. В глаза ее бросились два мотоцикла, лежавших метрах в ста выше по ручью, там, где овраг упирался в проезжую дачную дорогу. Они словно вонзились друг в друга — точно один съехал с дороги в кювет, а другой, преследовавший его, врезался рулем в его заднее колесо. Преследовавший мотоцикл был тот черно-красный, шикарный жуковский, а вот другой… Но и это не было времени разглядывать.
Катя даже не сообразила и того, что если вот мальчик лежит целый и невредимый и орет благим матом, то где же тот, кто за ним побежал! Где он, там за кустами? Она бешено продралась сквозь эти заросли и… и перед ней открылась узенькая ложбинка, вся в крапиве и дикой колючей малине. И там… там, как она и предполагала, был ПАВЛОВ, но… НО(!) от неожиданности и от какого-то странного чувства (не облегчения, нет, во сто раз более сильного) она снова замерла на месте, ИБО ТАМ С ПАВЛОВЫМ БЫЛ И КТО-ТО ДРУГОЙ! Совершенно незнакомый Кате человек или… почти незнакомый. Этот кто-то, облаченный в камуфляжную защитную форму, чернявый, смуглый, быстрый, сжимал в руках нож и пытался достать им Павлова. А тот не только защищался — Катя это тут же поняла, — но пытался его задержать.
Силы их были примерно равны, и нож страшен. И вся эта фантасмагория схватки — серия ударов, хриплых выдохов и вдохов, криков боли, когда терзалось живое, теплое, мягкое человеческое тело. Господи! Катя вдруг с тайным ужасом осознала, что это она, она и никто другой дико и пронзительно кричит: «Господи, да помогите же кто-нибудь! Он же его тоже убьет! Вадим, Вадечка, помоги же!!»
Ничего более жалкого, беспомощного, такого чисто бабьего она не совершала никогда в жизни — и потом бесконечно терзалась этим своим заячьим воплем, но… тогда это помогло. Чудо — а если это было не чудо, так что? — свершилось. ЕЕ УСЛЫШАЛИ. Кравченко услышал. Как оказалось впоследствии, они с Мещерским так и не добрались до канала и повернули назад, потому что перебравшего князя начало бурно тошнить в машине. На дороге их и застиг Катин отчаянный крик о помощи. Кравченко примчался первым, точно буйвол, ломая кусты и молодые деревца. Мещерский появился чуть позже.
Павлов тем временем вышиб у нападавшего нож, сбил его с ног. Тот ахнул, заскрежетал зубами. Левая его рука повисла точно парализованная — Павлов сломал ее. Но нападавший все еще пытался обороняться — лягался, бил ногами по воздуху, выплескивал из себя какие-то нечленораздельные крики, ругательства. То, что делал с ним далее Павлов-победитель, Катя вспоминала словно кошмар. Жестокость и животная сила мужчин всегда будили в ней брезгливое удивление. Но она судила в основном по фильмам, где герой, даже получив сокрушительный нокаут, нередко снова поднимался на ноги и кидался в драку с новым пылом. А тут… тут она наяву слышала хруст костей, стоны боли, потом раздался душераздирающий вой, и лицо камуфляжника обагрилось кровью, хлеставшей из выбитого ему Павловым глаза. А тот, победитель, отшвырнул ногой это корчившееся в агонии тело, перевернул его на спину, как-то просунул руки под шею и…
Кравченко, появившийся весьма вовремя, не стал ничего ни у кого спрашивать, мигом оценил ситуацию и бросился их разнимать.
— Оставь, дурак, убьешь его, сам сядешь! — шипел он.
Павлов молчал, тяжело переводя дыхание, руки его напряглись.
— Я ему… шею я ему… сломаю…
— Оставь, хватит, довольно, слышишь?! Это он? Тот самый! — Кравченко отдирал его, точно пластырь от тела. — Мальчишку он связал?
— Помогите, спасите меня, спасите, он меня убьет, я жить хочу, я не могу… Больно же, больно! — стонал в свою очередь и камуфляжник. — Что вы так… меня… из-за этих… это же… гнилье…
— Мальчишку на свалке ты убил? — рявкнул Кравченко. — За что?!
— Он… он — гниль… защеканец он… Такой вот… защеканец… пустите меня…
Катя, едва дыша, подползла ближе. «Он убил Стасика, этот вот. Значит, он — Крюгер? Он?»
— Это ж пацан совсем, мальчишка, что он понимал?! — Павлов словно выталкивал из себя слова вместе с воздухом. — А ты… тварь… не будешь ты, тварь, у меня живым… все равно не будешь… — Он вдруг резко рванул обмякшее тело вверх и на себя, пригибая при этом сцепленными в замок руками голову камуфляжи и как земле. У того в горле что-то заклокотало, он судорожно засучил ногами.
— Прекрати! Хватит! — заорал Кравченко и со всей силы врезал Павлову по скуле, отшвырнув его прочь. — Сядешь же за эту погань! Жизнь себе сломаешь!
Катя упала на колени, все плыло перед ее глазами, вертелось, вращалось: коловращение жизни, коловращение смерти, кровь на листьях, алые ягоды на зеленых грядках… Тут из кустов появился запыхавшийся Мещерский, а за ним, хромая, ковылял Кешка Жуков, освобожденный от своих пут, дикими глазами смотревший на все вокруг. И они все кричали, орали, размахивали руками, и все, словно дождь по стеклу, текло перед Катей, текло и гудело, точно где-то трубили те самые трубы, от которых рухнули в пыль стены Иерихона.
Она опомнилась, только когда Кравченко легко, как перышко, поднял ее с земли, поставил на ноги.
— Ну что?! Не вовремя в обморок падать! Катька, ну, давай же соберись! Там раненый в кустах, его в больницу надо! И мальца этого тоже! Да слышишь ты меня или нет?! Там моя машина наверху, езжайте с Витькой, ребенка только не забудьте!
— А этот… этот… кто это, Вадечка? — затряслась, заплакала Катя. Ей было стыдно, но ничего нельзя было исправить: глупые слезы так и текли ручьями.
— Кто? Да тот самый, за которым ты все гонялась. Про кого статью писать хотела. Эх, ты! Мы его с Сережкой в отдел сейчас повезем, его от Витьки поскорей убрать надо, как бы он его… Слышишь ты меня?
— У него кровь. Павлов ему глаз выбил.
— Да хрен с ним! Я ему и второй выбью, если будет артачиться! Ну, давай, шевелись быстрее!
— Вадя, а почему он сказал это слово? Защека… Но Кравченко уже тащил ее к машине. Растерзанный, жестоко избитый Павлов осторожно на руках вынес из кустов Жукова. Тот казался мягким каким-то, точно тряпочным, тихим. Руки его болтались, голова запрокинулась, как у сломанной куклы. Его положили на заднее сиденье. Катя приподняла его, положила голову себе на колени. Ее сарафан мгновенно пропитался его кровью. Дрожащий Кешка и Чен втиснулись на переднее сиденье.
Павлов, хотя ему было и очень трудно, гнал машину на предельной скорости. Тормоза только визжали. Жуков, несмотря на большую потерю крови, был еще жив и часто и хрипло дышал.
Оказалось, что его дважды ударили в живот ножом.
— Зараза, зараза такая, — плакал, заикаясь, Кешка. — Мы его только вчера… Он в Москву мотался… Мы не знали… Ромка ему сказал: сволочь ты, а тот засмеялся. Говорит — вы ничего не знаете, надо потолковать тихо, приезжайте на природу… У него дом вон там, в конце Красногвардейской… Крюгер проклятый, зараза… Мы приехали, а он начал Ромку бить, потом меня схватил, я вырвался. Он за мной погнался, кричал: все одно сделаешь, что я скажу! Ромка за ним — а он его ножом в живот… Меня схватил, ударил по голове, руки стал связывать… поволок вниз, а Ромка за нами полз… А потом этот вдруг появился второй, парень незнакомый, и они сцепились…
— Ничего не понятно, господи! — Катя жадно ловила каждое его слово. — Кеша, совсем ничего.
Павлов резко обернулся к ней:
— Он же в шоке, не видишь, что ли? Не надо его сейчас спрашивать ни о чем. И меня пока не надо. Ладно, Катя?
Далее до больницы ехали молча. У приемного покоя, пока Чен Э бегал звонить в дверь, Роман Жуков открыл глаза. Секунду он удивленно вглядывался в Катю, словно не узнавая, потом прошептал:
— А-а,.ты… ладно… Я умру, знаю… Светке не говори! Скажи: я с ним за Стаську хотел… И не смог… он меня… я умру…
— Ты не умрешь. — Павлов, бережно вытащил его из машины. — Слышь, парень, как там тебя, посмотри на меня. Вот отлично. Слушай: все будет хорошо. Понял? Мы уже приехали, вон врачи. Если больно — терпи. На фронте и не такое бывало. И знай твердо: ты живой. Понял меня? И будешь теперь жить долго. Я знаю, что говорю.
Глава 34
ГАНИМЕД
То кромешное воскресенье и последующие за ним дни Катя переживала все в том же призрачном сне наяву. Весь калейдоскоп мест, в которых ей пришлось побывать — больница, Каменский отдел, прокуратура, главк, — представлялся ей бесконечным поездом метро: будто она то выходила, то входила в вагоны, а там сидели разные люди, чужие и посторонние, им надо было все время что-то объяснять, рассказывать, отвечать на вопросы и главное — вспоминать до мельчайших деталей то, что и так никогда не могло уже быть забыто.
Из всего этого кошмарного мелькания, мерцания, вспышек и световых пятен ей больше всего врезались в память следующие сцены.
Они все — и Павлов, и Чен Э, и Кравченко с Мещерским — сидят в кабинете Сергеева. Тут же красный взбешенный Караваев. Обсуждается личность того, кого окровавленным, избитым, стонущим от боли несколько часов назад Кравченко и Мещерский привезли в отдел и сдали на руки сотрудников милиции.
— Лучший внештатник, нет, ну ты посмотри — лучший внештатник! — горько цедил Сергеев. — Эх, Леша, словно малое дитя ты у нас. Кирюшка Раков — твой лучший внештатник! А на нем, поди ж ты, оказывается, проб ставить негде: убийство малолеток, тяжкое телесное да повторное нападение на несовершеннолетнего. И это пока только то, что на виду. А сколько небось всего за душой-то! Позор нам теперь на всю область, вот что я тебе скажу, Леша. Позорище. Маньяк под боком сидел, зубы над нами скалил, а ты… а мы… А я-то, Леша, ведь разве я сам себе такое прощу?! Разве прощу теперь?!
— Крюгер… Ну почем мне было знать? — бормочет Караваев. — Кирюшка Раков — ну какие тут параллели для Крюгера? Букв, что ли, созвучие? Разве их теперь с этими кликухами поймешь? Вон у меня тут по краже «Запорожца» Вовка Трикота проходил. Что за Трикота такая — я голову сломал, кто такой? Почему не знаю? А оказалось, это алкаш один, фамилия ему Троеколов. Ну разве тут сориентируешься?
— Где ты его подцепил-то, а? — тихо и сочувственно спрашивает Кравченко. — Леш, да погоди ты убиваться так. Ты скажи лучше, где ты с ним познакомился? Как он попал к тебе во внештатники?
— В тренажерке мы вместе занимались в прошлом году. Наш клуб «Атлетико». — Караваев мрачно вперяется в одну точку. — Мне он тогда показался вроде правильный парень — трезвый, отзывчивый, веселый. Работал он в Москве сначала в совместной фирме по продаже чая и кофе экспедитором. У них офис в Лужниках, кажется. Ну а весной они на нашей оптовой ярмарке павильон свой открыли, и он туда перебрался.
При этих словах Мещерский тут же насторожился, закашлял, тихо толкнул Катю в бок.
— Звонили мне уже из главка по поводу этой твоей фирмы, — Сергеев тычет пальцем в телефон. — Эвон провод уж оборвали. Звонили и крыли меня последними словами. И правильно — растяпа. Там у них дело уголовное, оказывается, месяц как уж по ней возбуждено. А мы… а я… Героином они тут у нас под носом промышляли, совместные-то эти. Героином, Лешенька! Раков и правда там экспедитором был, да только не по чаю, а по травке. И все это считай, что под нашей вывеской.
— Ты сам его тогда при осмотре места убийства понятым взял, — огрызнулся Караваев. — Забыл, что ли, как к нему в Братеевку заезжали? Вроде с постели он к нам поднялся, а сам… А я-то все помню. Ты ему говорил: «Твоя подпись в протоколе — ни один адвокат не пикнет, ты у нас, Кирюша, идеальный понятой, безотказный». Тот протокол-то теперь, Александр Михайлович, в нужник надо спустить, с такой-то подписью. Ну Кирюша, ну гад, и ведь присутствовал, гад такой, на месте-то. И глазом не моргнул, сволочь. — Караваев скрипел зубами. — Пришел, смотрел, как мы мальчика оттуда забирали. А он наблюдал. Эх! Зря вы с ним мне поговорить не дали! Я б ему одно только слово сказал всего. Одно слово! — Он с размаху треснул кулаком по столу.
— Он и так уж покалечен, — Сергеев хмуро покосился на молчавшего Павлова. — Ему мало, конечно, за все его художества, однако… Нет, Леша, не будешь ты с ним разговаривать. Не твое это дело теперь.
Вторая сцена заключалась в том, как в машине на пути в прокуратуру Кравченко и Мещерский совершенно хладнокровно обсуждали положение Павлова. Того задержали в отделе для дачи более подробных показаний. Термин «необходимая оборона» то и дело срывался с уст Вадьки. Катю поразило то циничное спокойствие, с которым он рассуждал о том, как и при каких обстоятельствах следовало замочить маньяка с тем, чтобы это сошло с рук. «Ведь он сам их разнимал там, в овраге. Что ж он теперь-то так?» — тоскливо думала она.
— Глаз, ребра, рука — это ерунда против всего того, что этот Крюгер натворил, — с жаром вещал Кравченко. — Слышь, Серега, ты так Витьке и скажи. Я сам не буду, у тебя лучше получится, понятней. Это ж все необходимка, она, родная наша. Он же с голыми руками на нож шел! Его ж самого порезать этот полоумный мог. А молоток все же Витька! Не трус. Люблю таких вот, уважаю. Не испугался, не сбрендил. Как он его стреножил, а? Завидую. И всем твоим золотопогонникам, — он покосился на Катю, — всем этим задавалам спецназовцам, этим вымпеловцам-особистам, считай, наука. Пусть сами бы попробовали такого вот безоружными взять. А тут — ничего не попишешь. Задержали ублюдка, считай, что рядовые граждане, фактически — обыватели, да на блюдечке и принесли всем этим твоим профи хваленым.
— Только чуть не линчевали сначала, — вяло ввернул Мещерский. — Вот страна-то, а? Ну страна! Кому верить-то? Выползает какой-то Кирюша Раков — культурист, друг правоохранительных органов и страж порядка, а копни его поглубже, оказывается, мать честная, — он и торговец наркотиком, и убийца, и педофил. И все он, в единственном числе, так сказать. Интересно, он сам-то не на игле, часом?
Вопрос этот разъяснился несколько позднее, а пока Катя с напряжением вспоминала и третью сцену, может быть, самую для себя главную.
Она и Павлов сидели в Каменской прокуратуре на жестких откидных сиденьях, ждали, когда их позовут в кабинет следователя.
— Виктор, можно теперь вас кое о чем спросить? — Катя ждала его ответа с сильно бьющимся сердцем.
— Можно. Теперь.
— Как вы его заметили? Ведь все так неожиданно получилось. Кто же мог предположить, что вы…
— А такие вещи только так, Катюша, и случаются. — Павлов сидел сгорбившись, уперев локти в колени. Пепельные волосы свесились ему на лоб. На скуле его Катя видела глубокую ссадину, на подбородке — другую. Руки-с разбитыми суставами пальцев. Да, ему сильно досталось в той схватке. Очень сильно. — Я уснуть не мог, — сказал он тихо. — Обычно я на ночь снотворное принимаю, а тут — дернули же мы хорошо, ну а колеса эти нельзя же после алкоголя употреблять.
— Колеса — берлидорм, да? — Катя не смотрела на него. Не могла.
— Да. Бессонница у меня. После войны мучился, потом — ничего, а последние два года — снова накатило. Лежишь как дурак в ночи. Во тьму пялишься. Ну и глушишь себя. Мне врач прописал, давно уже. Снотворное хорошее, сильное, спишь, как новобранец. А тут, ну не употребил, — он поднял взор на Катю. — По причине градусов и еще из-за… В общем так, глупости все это. Ну и не спал. А вы сладко спали. Ребята на канал уехали — пять сорок пять было. Чен и вы спали, Катюша, да!.. А я решил щепок понабрать. Там, в сарае, самовар есть допотопный, с трубой. Утречком — за милую душу чайку с дымком, с сосновой шишечкой из самовара. Вошел я во двор и тут услышал, как кто-то проехал на мотоцикле по улице.
— Господи, а я-то не слышала!
— Вы спали, — в третий раз повторил Павлов и улыбнулся разбитыми губами. — Я вам даже позавидовал. Hy вышел я за калитку. Смотрю, а в конце улицы — сосед мой на мотоцикле. Я его и прежде встречал, но знакомы мы не были. Парень примерно моих лет. Он по ночам, бывало, куда-то отчаливал. Но я особо им не интересовался. А тут гляжу — он вроде бы откуда-то вернулся. Подъехал к своей калитке. А к нему вдруг из кустов шасть парень какой-то в мотоциклетном шлеме и второй — маленький шкет такой, в спортивном костюмчике. И что-то там началось у них. Я даже не понял сначала. Вдруг, гляжу, сосед мой ка-ак звезданет парня в шлеме ногой в то место, Катюша, куда мужиков вообще-то бить не следует. Тот взвыл, а он — к мальчишке, схватил его, а тот вывернулся и по дороге припустил. Сосед развернулся и на мотоцикле за ним. Ну, тут я встревожился. Хотел было пойти узнать, что там происходит, а тут Чен из дома выскочил. Он «жаворонок», встает ни свет ни заря. Пока я с ним занимался, минуты три-четыре прошло. Парень в шлеме оклемался и мимо моего забора на мотоцикле пулей. Тут я понял — что-то нехорошее у них творится. Побежал следом. И Чен за мной. Я ему кричу, — он сделал рукой резкий жест. — Вот так мы с ним кричим: «Иди домой!», а он ни в какую. Добежали до оврага. Там уже мотоциклы в кювете валяются. Я вниз спрыгнул, гляжу — кровь на листьях. И парень этот, но уже без шлема ползет, белый, за живот держится. «У него нож, — шепчет, — он убил мальчика. Помогите». И тут до меня наконец-то дошло! Туго я соображаю, но что сделаешь? Да и пьян я был еще. Вело меня здорово, — он снова вскинул на Катю серые глаза. В них мерцал холодный огонь. — Вот и с вами тоже… Глупо все вышло, а? Вы обиделись? Не обижайтесь, ладно?
— Я не обиделась, Витя.
— Да? Ну спасибо. Во-от, кинулся я, значит, в кусты. А там этот мотоциклист уже навалился на мальчишку, крутит ему руки ремнем. Тот визжит, извивается. И тут я увидел нож. А мотоциклист увидел меня. Ну и началось у нас. Остальное вы знаете. Как его, Крюгер, что ли, зовут? Ну-ну, самое для него подходящее имечко. Катя, вы ведь юрист по образованию?
— Да.
— Значит, предположить можете, что ему теперь за все это будет?
— Ну, примерно могу.
— Расстреляют его?
— У нас мораторий на смертную казнь, вряд ли.
— А-а, мораторий, — Павлов криво усмехнулся. — Он ребенка до уровня животного довел, издевался над ним, потом зарезал. Второго изнасиловать пытался, байкеру этому вашему живот располосовал. А ему, значит, — мораторий? А я б ему шею там свернул, и все. И никаких бы хлопот нормальным людям.
— Вы словно сожалеете о чем-то, Витя.
— Сожалею? Да нет, ни о чем таком, кроме одного…
— Это все равно было бы убийство.
— Ну и что? Кому-то надо вот такого ублюдка прикончить? Зачем ему жить, такому-то, а? Для чего? Или это справедливо, по-вашему?
— Справедливо, — Катя снова не смотрела на Павлова. — Только я не хочу, чтобы это за всех делали вы.
— Почему?
— Потому что вы… хороший. Оказывается.
Он молчал. А Катя обрадовалась, что в этот самый миг открылась дверь кабинета и ее позвали к следователю. Больше такой разговор она все равно не смогла бы выдержать.
Позже уже от следователя прокуратуры Зайцева она узнала, что Роману Жукову в то же утро была сделана операция. «Проникающее ранение, задет сальник, кишечник, сложно было — он очень много потерял крови, — рассказывал ей Зайцев. — Опоздай вы на несколько минут, и не довезли бы парня. А сейчас ничего, врач — я звонил ему — говорит, выкарабкается. И младший его тоже вроде в порядке, только напуган сильно. Да, Екатерина Сергеевна, пришлось всем вам пережить этакое. Эх, жизнь наша, если бы знать, где споткнешься… Статью-то писать будете?»
Катя кивнула машинально и так же машинально записала телефон Зайцева для консультации по материалу. А в голове ее вертелось услышанное в связи с ранением Жукова мерзкое словечко «сальник» и еще «брыжейка» кишечника. Эти названия напоминали ей каких-то членистых насекомых.
А еще ей вспомнилось, как здесь же, в прокуратуре,. Светлана Кораблина, примчавшаяся к следователю прямо из больницы от Жукова, крепко обняла ожидавшего допроса Павлова, поцеловала его и выпалила страстно и громко, во всеуслышание:
— Спасибо вам! За все. А за то, что искалечили этого подонка, — особенно. Я бы сама, будь у меня сила, своими бы собственными руками его разорвала бы! — И она вытянула вперед тонкие бледные ручки, потрясая стиснутыми кулаками. — Стасик вам этого никогда не забудет. И мы все тоже — Ромка, Кешка. Никогда, слышите? Вы нам теперь как родной. А он… этот Крюгер, пусть мучается! Пусть теперь! Пусть! — Ее глаза сверкали.
Помнится, тогда у Кати снова похолодело на сердце. «Учительница, эта тихая плакса, кислятина — и вот поди ж ты! — думала она. — Страсть преображает, и, оказывается, не только в античных трагедиях. Страсть, месть, ярость, любовь — точно тайфун. Налетел, закружил нас, и мы уже совсем другие. Являем свое второе тайное лицо. Темный образ. Какой же он у меня, интересно? Ведь есть, обязательно есть. Как это Балашова тогда говорила? Многое скрыто в человеке разумном: непознанное, пугающее. Патология души».
Она снова видела перед собой те самые ископаемые разбитые черепа, из которых тысячелетия назад извлекали и пожирали мозг предки человека, неандертальцы. Те самые, в погребениях которых находят цветочную пыльцу: «Они клали умершим цветы. Они .ценили красоту жизни». Они… А мы? Но об этом просто не под силу было размышлять сейчас — дико болела голова, Кате хотелось приложить к ней что-нибудь ледяное, чистое, легкое.
Отдохнула она немного только в кабинете у Иры Гречко уже под вечер. Та ничего не спрашивала, не сочувствовала даже. Просто включила электрочайник, заботливо напоила Катю крепким кофе. Пыталась накормить, но та есть не стала. Ира погладила ее по голове и сказала:
— Ничего, подружка. Все уже позади. Это никогда больше не повторится.
Сюда же, в кабинет Иры, забрел под вечер и Александр Сергеев. От него чуть попахивало спиртом.
— Ракова этого по всей области гонять надо, — рассказывал он, медленно болтая ложечкой в обжигающем кофе. — Наверняка за ним есть еще что-нибудь.
— А ты его видел? — спросила Ира. — Как он себя ведет сейчас?
— А никак. То матерится, то сопли пускает. Перебинтованный он весь, в гипсе. Так разговоры наши с ним будут после, когда он очухается малость, из лазарета выйдет. А пока мы так просто взглянули друг на друга. И ясно мне стало только вот что. Фирма, где этот Кирюша Раков, или Крюгер, подвизался, действительно фикция чистейшей воды. Кофе у них так, для отвода глаз, а главное — наркота: марихуана, опий и героин. Все партии доставлялись из Средней Азии и Дальнего Востока, а хранилось все богатство в арендованном тут у нас на оптовой ярмарке складе. Хранили-то недолго — пять-семь часов всего, тут же подключали сбытчиков, их, как оказалось, целая сеть у них. Так вот Крюгер — только сошка. Но осторожная сошка, себе на уме.
— Лешка мне рассказывал, он его на свадьбу пригласил, — тихо сказала Ира. — В сентябре якобы расписываться хотел с какой-то девицей, Караваева шафером звал. И у него мать есть, вроде под Дмитровом где-то живет. Дом в Братеевке он по наследству от бабки получил, дачу хотел оборудовать.
— Свадьба, — Сергеев кисло поморщился. — С таким только свадьбы играть. Он, Крюгер, наркотики никогда не употреблял сам и никому сам не продавал. Правило у него такое было умное: не светиться. Парень он смекалистый и сразу сообразил, когда в городе началось это наше байкеровское брожение и вся молодежь на мотоциклах помешалась, где можно добыть себе рабочую скотинку. В рабах-то у него не один Жуков ходил, там почти каждый второй «стайщик» перебывал, Катюша, — Сергеев тяжко вздохнул. — Потом этот их главный Акела решил показать свою силу: запретил своей банде пресмыкаться перед Крюгером. Это у него гонор взыграл: мол, царь и бог я тут, а не ты. Что велю, то и будут делать, будут слушать меня. Закон — мое слово. Ну, так и вышло. Начался отлив рабочей силы. И тогда Раков решил действовать по-другому. Еще раньше он через караваевскую телячью доверчивость и через мою глупость затесался к нам, стал тут своим. С внештатничеством он это специально. Мы ж на все рейды по наркоте их всегда привлекаем понятыми и подставными. Так что выходит — Кирюша сам за собой и охотился вместе с нами — идиотами. И всегда от нас же был точно информирован, где будет следующая облава. Попадаться в такой весьма благоприятной ситуации ему, естественно, было не резон.
А в «рабы» начал вербовать к себе малолеток. В Москве это давно уже в порядке вещей: «травку» там по ночам пяти-шестиклассники втихаря толкают на вокзалах, у ночных клубов, казино. Это у нас пока все в новинку. Ну а Крюгер наш был передовой. Давал он мальчишкам всегда понемножку: два-три «косячка» — если и засыплются, ничего страшного, по малолетству их к ответственности не привлекут, из-за малой дозы допытываться особо не станут, дальше по цепочке копать. А сбывать гонял либо к Кольцевой, либо в Братеевку к военчасти — стройбат там больно «травку» уважает, или к нашему клубу, когда там дискотеку крутят.
Кешка Жуков, как оказалось, был среди его «гномов» (он малолеток сам так называл) первый — с зимы наркотой он промышлял по секрету от брата. Сам мне признался. На мотоцикл, говорит, копил. «Братан с Крюгером завязал, а я что — глупый, что ли? Сам решил его место занять. Деньги нужны мне были. Жрать-то, дядя, всем вкусно хочется» — это, девочки, подлинные его слова. Ему лет-то сколько, Кать, десять?
— Одиннадцать.
— Одиннадцать. Вот оно у нас как. Яйца курицу-то… Стасика он повел на смотрины к Крюгеру еще в начале июня. Тот месяц назад как раз побывал в стае, так его, как Кешка выразился, зациклило — мотоцикл захотелось. А тут и дружок — шкет деньгами в кармане бренчит, кроссовки вон себе с фонарями приобрел за миллион на толкучке. Как же тут не позавидовать? Только, на беду Стасика, Крюгеру от него и кое-что другое понадобилось. Он, конечно, Раков-то этот, педофил самый что ни на есть настоящий, хоть свадьбу там с кем-то якобы замыслил играть. Одно другому у него не помеха. Но влекло его не ко всем пацанам одинаково. Вот Кешка, по его словам, был не совсем в его вкусе. Поэтому к нему до поры до времени никаких домогательств не было. Имелся у Крюгера и дружок сердечный. Фамилии его называть не буду, незачем пацана позорить. Да вон Катя и слыхала уж о нем однажды от своего байкера. Крюгер ему даже денежку подбрасывал за удовольствие. Но когда про это узнали байкеры, вернее, Акела узнал, что один из его стаи, считай, что чья-то подстилка, он вытурил его вон, избил да еще пригрозил.
А Стасик, к несчастью своему, оказался тем, кого Крюгер желал осчастливить своим вниманием — худенький, блондинчик, маленький, хрупкий, похожий на переодетую девочку. Начинал он у Ракова тоже с малых доз. Продал «косячок» у дискотеки — получил денежку. Потом еще раз, еще. А однажды Крюгер показал ему сумму вдвое больше и предложил… В общем, смысл слова защеканец, думаю, понятен вам, девочки, и без моих комментариев, — Сергеев тяжко-тяжко вздохнул. Лицо его было серым, усталым и угрюмым: мало радости рассказывать о таких-то вещах — словно было на нем написано. — Грязь все это. Грязью б он этой, сволочь, сам захлебнулся. Так нет же! За этот месяц он так Кораблина вышколил, что превратил его в… В, общем, превратил. Я девчонке этой, ну, учительнице, не стал ничего про это говорить. И ты, Кать, тоже молчи, слышишь? Незачем ей знать пока. Не ей судить его и не нам — мальчишке всего десять было, он за взрослых свиней не в ответе. И так смерть мученическую принял. А всего-то навсего на мотоцикле мечтал прокатиться на собственном. Любой ценой, любой…
В то утро Раков, кстати, ехал из нашего опорного пункта в Братеевке. За дежурство ночное у нас отгул, собака, получил. И решил завернуть на Речную улицу. В квартиру к Жуковым он, даже когда со старшим дела обделывал, никогда не поднимался, не хотел у соседей светиться. Тот, кому надо, услышит треск мотоцикла и поймет: есть работенка. Ну мальчишки — а Стасик в эти дни жил у Жукова-младшего — услыхали и увидели его в окно. И Стасик к нему тут же спустился во двор. И, видимо, там Раков передал ему маленькую партию марихуаны — на затяжечку. Сказал, что вечером, мол, еще даст. Первую партию Стасик должен был сбыть у военчасти — в выходные там много всякого народу крутится, товар поэтому ходко идет. Потому-то он и не вернулся больше в квартиру к Кешке — побежал на станцию на электричку, чтобы успеть до перерыва. Как он провел время до вечера, мы никогда уже не узнаем. Может быть, купался на канале, может, околачивался у дач в Братеевке. А вот часам к восьми, когда в клубе начиналась дискотека, он электричкой вернулся в Каменск.
С Крюгером они встретились на станции. Тот отдал мальчишке пять спичечных коробков с марихуаной и приказал дождаться конца дискотеки с тем, чтобы тот вернул Крюгеру выручку. У них так заведено было — расчет после. Стасик все так и сделал. Дискотека закончилась в половине второго ночи. Мы ту публику опрашивали, но никто, естественно, ничего, это и немудрено в том борделе. А все обстояло вот как.
Раков предложил отвезти Стасика домой на мотоцикле, а по дороге и расплатиться. Того и упрашивать не надо: на моторе да под луной… Если взглянуть на маршрут от клуба до Речной улицы, как раз путь через перекресток улицы Новаторов пролегает. Раков показывает, что дело обстояло следующим образом: ему «приспичило», а Стасик начал капризничать, говорил, что устал, хочет спать. Просил отдать деньги. Но Раков свернул уа свалку и там предложил мальчику сначала отработать удовольствие. Тот отказался, начал клянчить деньги вперед. Они поссорились. Раков нож вытащил (всегда с собой носил на всякий случай, как говорит, но не для того, чтобы убить, а просто пугнуть вроде решил), А мальчишка-то не испугался, — Сергеев вытащил из кармана мятый листок, расправил его на столе. — Вот крюгеровское самое первое признание, чистосердечное нацарапал кое-как. Слушайте. — И он начал читать монотонно и бесстрастно: — «Кораблин закричал, что я „гомик“, что он меня ненавидит, что я ему опротивел, что вот, мол, дай только вернется из тюрьмы его брат и они меня „сделают“, а потом снова потребовал деньги. А мне тут так тошно стало от того, что всякая слизь будет меня вот так попрекать, и я ударил его ножом в грудь. Ударил этого защеканца. Он упал. И тогда на меня что-то нашло. Я начал тыкать его ножом. Сколько ран нанес, не помню. Мальчик молчал. Не стонал. Луна светила ярко, а потом ее закрыла туча, стало темно. Когда я понял, что он мертв, я сел на мотоцикл и уехал оттуда. В пути меня застиг сильный ливень». — Сергеев снова сложил бумажку и придавил ее ладонью, словно белого гигантского червя.
Катя закрыла глаза. Как он бесстрастно читал. Без всякого-выражения, без сострадания. Так читают только полицейские и милицейские, прокурорские и судейские.
Да еще патологоанатомы. Да еще дикторы. У них у всех как-то странно изменилось отношение к этому делу, когда они услышали позорную ту кличку.
Кравченко и тот губы кривит брезгливо:
— Из молодых, да ранний. Растут пацаны, глину месить учатся.
А Мещерский на все это грустно и заумно заметил:
— Что ж, новый Ганимед, возлюбленный великого Зевса. Таких ганимедов в Древнем Риме, например, полны лупанарии были. Особенно, говорят, ценились мальчики из Александрии и в том же самом невинном возрасте, от восьми до двенадцати лет. Уродовали их все кому не лень. Вся эта сатириконовская публика: и поэты, и патриции — не считали для себя зазорным, и философы, и великие полководцы. Все. И Петроний, и Платон, и Марциал, и Катулл. Что, Катюша, морщишься? Это жизнь наша. Какой она была, есть и будет. Жизнь — гнилое болото, где все мы пускаем пузыри в грязи и своих нечистотах. А ты как думала? Ты ж не про кого-нибудь, а про педофила статью намеревалась писать. Правду писать, вот и правда тебе. Полная, горькая. Так что не криви губки, не вздыхай, а принимай все так, как оно есть. Как оно в нашей жизни бывает.
О нет, Катя тогда не морщилась. Сережка просто не понял ничего. Она кусала губы, чтобы не наговорить им грубостей.
"МУЖИКИ. Что они понимают?! Кого судят?! Ребенка. Мальчишку. Ему было десять лет. Он не знал своего отца. Мать его выбросила на улицу, чтобы не мешал ее «личной жизни». Брата посадили. Жена брата завела себе нового любовника. А он, Стасик Кораблин, всем им мешал. У него не было даже крыши над головой, куска хлеба, игрушек, книжек — не говоря уже о сверкающе недосягаемой мечте — мотоцикле. Десять лет и только — грязь, грязь, грязь, слезы, стыд, боль. Десять лет и двадцать девять (!) ножевых ран: почти по три на каждый прожитый год. Ганимед… Да что ты, князь, понимаешь в этом?! Вас бы самих, таких благополучных, сытых, из хороших московских семей, воспитанных и культурных, ткнуть носом в это смердящее болото, в эту вонючую жижу, в эту жизнь… А ты — Ганимед! Да Ганимеда великий Зевс в конце концов поместил на небе, сделав сверкающим созвездием Водолея, эра которого у нас на дворе. А куда поместили Стасика после всех его мук? Куда?!
И они еще осуждают, хмыкают, высчитывают его пороки, смачно выговаривая это самое «защеканец». Нет, дорогие мои, Павлов-то, выходит, действительно прав, тысячу раз прав: надо было этому гаду, этой твари, этому Крюгеру сломать шею! Чтобы он никогда больше не посмел произносить этой своей гадской клички — ни на следствии, ни на суде. Никогда!"
Катя чувствовала тогда, что задыхается от ярости. Она наклонилась низко, чтобы приятели не увидели ее побелевшего лица. Но гнев скоро утих. Что-то сжало горло. Вспомнилось, как Кора блина рассказывала о Стасике: «Он жуков ловил майских и сажал в спичечные коробки. Одного мне подарил от чистого сердца».
Спичечных коробков ему действительно хватало. Именно туда Крюгер отвешивал ему порции марихуаны — «косячки».
— Ну а на Ракова-то не желаешь взглянуть? — спросил напоследок Сергеев, когда они собирались домой. — Он тут пока в больнице под охраной. А то увезут в изолятор и поминай как звали. Хочешь, проедем прямо сейчас?
— Знаешь что, Саша, — Катя, чуть помедлила. — А пошел он к… Не умею я ругаться, а хочется порой. Так хочется! Ты ему передай от меня: ему, мол, лучше умереть. Сдохнуть — вот что я ему желаю. И статьи про него никакой не будет. Ничего не будет. Я хочу, чтобы про него все забыли как можно скорее. Имени чтоб его даже не сохранилось. А статья — это всегда память, пусть даже худая. А он, Саша, по моему глубокому убеждению, даже такой памяти недостоин. Пусть он сгинет — вот что ему передай.
— Ну, как знаешь, — Сергеев казался разочарованным. — Все равно ведь — раскрытое дело. И частица твоего труда в нем есть.
— Ничего там нашего нет, Сашенька. Если бы не Витька Павлов, у нас тут было бы еще два трупа. Он, этот Крюгер, вкус крови попробовал и безнаказанность свою осознал. Он просто решил убрать свидетелей. А если бы мы… я… я, Сашенька, раньше прислушалась к одним словам, которые сочла пустой детской сказкой, всего этого можно было бы избежать. Слушать мне надо было и верить. А так… Так вышло, что маньяка, которого мы искали, нашли вместо нас байкеры. Один догадался, а второй, узнав о шашнях брата младшего, отправился на разборку. И получил удар ножом.
— Ты не горячись, не горячись.
— Я и не горячусь. Я просто говорю тебе, Саша, правду. И прости, что так бессвязно и глупо.
И последняя сцена — завершающий аккорд — запомнилась Кате. Это было во вторник вечером. Кравченко лежал на диване. А она — рядом. Он гладил ее волосы.
— Девчонка ты совсем еще, вот что, Катюшка. А все хорохоришься, все нос задираешь. А я как тогда услышал это твое «Вадечка!», сразу это понял. — Он взял ее руку, сжал пальцы, бережно перебирал косточки. Потом начал очень нежно целовать каждую: — Май, апрель, март, февраль…
Катя уткнулась в его плечо. Гнев, скорбь, горечь — все уходило, когда он вот рядом с ней. Близко.
— Летел я в тот овраг, словно твой любимый неандерталец из музея. Каменного топора только мне не хватало или дубинки. Летел на защиту самки своей — самочки… — усмехнулся Кравченко, щекоча ей шею. — Инстинкты — вещь действительно древняя, убойная вещь. Ничего тут не попишешь. А что ты сама-то так духом упала там, а? Ты ж не институтка, чего ж раскисла?
— Я не раскисла. Мне просто показалось сначала, что тем убийцей был…
— Кто?
— Павлов.
— Витька?!
— Ну да, — Катя приподнялась на локте. — Этот Раков, он же совершенно неожиданно вдруг выплыл. Ниоткуда, словно в плохом детективе. Я и не знаю о нем ничего и знать не хочу. А Павлов… он, ну сначала он этим делом интересовался, потом оказалось, что Речную улицу знает. И фирму его Мещерский упоминал, и лекарство там было в коробочке на подоконнике… Ну мне и показалось, я вообразила тогда вечером, ночью, что это он и есть. Испугалась. А потом утром же Чен Э так все объяснил мне, что я мчалась туда в полной уверенности, что он — это ОН. Понимаешь? И я так обрадовалась, просто богу взмолилась, когда поняла, что он — это НЕ ОН.
— Эх ты, следопыт мой, — Кравченко крепко прижал ее к груди. — Хотя Что ты? Эти ваши каменские следопыты тоже в лужу сели. Конечно! Кабы в Братеевке сидел господин Ниро Вульф или, на худой конец, великий сыщик Гуров, он бы в два счета этого Ракова-педика раскусил. А у нас там сидит просто Леша Караваев, да еще и влюбленный к тому же, так что… — Он приподнялся и поправил подушку. — А ты знаешь, что Павлова и по другому делу тягают? Он нам с Серегой сказал — к нему ведь этот твой Колосов на днях заявлялся.
— Колосов? К нему? А зачем?
— Так он же убийцу бабулек вроде ищет. Тоже мне пинкертон. Если и второго своего шизика будете вы тем же макаром искать, то я просто руки умываю. Ну полная это, Катька, некомпетентность. Ну, признайся честно.
— Зачем Колосов приезжал к Павлову?
— Да не понял я толком. Он же рассказывал, когда мы там врезали по стакашку-другому… Там какие-то камни вдруг выплыли допотопные. Рубила, что ли.
— Знаю, не рубила, а камни. Ими старух убивали.
— И оказывается, что Витька вместе с другими ихними сотрудниками эти камни и забирал из института и отвозил на базу в Новоспасское. Сам он нам это сказал. Вот теперь его и притянули за это. Он все по этому поводу беспокоился. А ты вот что, Катька, ты этому своему умнику Колосову скажи: у Витьки Павлова удар такой, что ему уж точно камни бы для того дела, будь это он, не потребовались бы. Видала, как он педерастика-то отделал? И это голыми руками. На нож шел и выиграл без ножа. И меня он в тот вечер уложил за две минуты. Так что старух этих будь это он, как его Колосов твой подозревает, пальцем бы одним перещелкал. Как Балда в сказке. Так и передай своему гению сыска: пусть он-то хоть балдой не будет и времени на Витьку не тратит. Его и без того теперь с этой необходимый по прокуратурам затаскают.
— Я передам, Вадя. Обязательно. И даже стиль твоей речи попытаюсь сохранить для большего впечатления. Странно только мне, что ты вдруг о Колосове беспокоиться начал.
— Так учить вас, сосунков, надо, — он еще крепче прижал ее к себе. — Слушайся Вадим Андреича, девочка. И не пропадешь. Как за каменной стеной за ним будешь. Всегда. Всю жизнь. Поняла?
— Да, — ответила кротко Катя. Ну как было не понять, когда он все так доходчиво объяснял.
Глава 35
ТИХАЯ СРЕДА
Среда, как началась, слава богу, тихо и гладко, так и закончилась. После всех тревог Кате это было особенно отрадно. Каким уютным вдруг показался родной кабинет! И солнце, заглядывавшее в окно, и стрекот машинки, и белизна бумаги. Даже кактус на подоконнике, впавший в летнюю спячку, и тот теперь радовал глаз пыльными колючками.
Катя разобрала накопившиеся материалы, набросала план на следующую неделю, просмотрела сводки происшествий, обзор прессы. Потом трудолюбиво занялась очерком о «героических буднях» сотрудников ГАИ. Все прошедшее, о чем она так активно прежде собирала информацию — каменские трагические события, педофил Раков, — все уходило от нее прочь. Навсегда.
Она не лукавила, говоря Сергееву, что больше не собирается об этом писать. Пусть лучше обыватель читает о порядочных людях, чем о разной развратной мрази. Пусть читает о чьем-то там благородстве, отваге, силе, доброте, чем смакует темные параноидальные страсти. Если в реальной жизни и не хватит для него этой самой доброты и благородства — ничего, что-нибудь да придумаем. Потому что нельзя же совсем вот так пропадать, брести точно слепцам все во тьме и во тьме. Спотыкаться, падать и погибать, превращая коловращение жизни в коловращение смерти.
Однако что-то еще довлело над ней — Катя, окончив очерк, отложила ручку. Смотрела в окно. День гаснул, и сумерки опускались в Никитский переулок. Перламутровые сумерки огромного города — душный коктейль из багряной зари, сизого смога, человеческих испарений и пузырьков кока-колы. Катя слушала себя. Что с тобой? Все же закончилось. Прошло. И ты снова свободна. Но…
