Свечи на ветру Канович Григорий

— Старые еще не износились.

— Черт побери, за весь день ни одного покупателя! — пожаловался Рувим. — Придет Гайжаускас и начнет таскать меня за волосы.

— Ты же не виноват, — сказал я.

— Да, но жизнь без виноватых — сущий ад. Если кто ее и разнообразит, то только виноватые. Купи, Даниил, горшок новой марки! Купи!

Мне нужны были коньки, а не горшок новой марки. Я вышел из скобяной лавки растерянный и угрюмый. Неужели придется просить Ассира, подумал я. Другого выхода нет. Ну что стоит Ассиру одолжить мне на денек свои коньки? Может, я и кататься-то на них не буду. Просто явлюсь с ними и постою рядом с Юдифь.

Я долго крутился возле дома мясника Гилельса, пока не подкараулил Ассира. К счастью, он был один и, видно, торопился к Кристине.

— Ассир! — окликнул я его.

— Чего тебе? — высокомерно оглядел меня сын мясника.

Года три тому назад, еще при жизни бабушки, когда Ассир был евреем старой марки и носил не котелок, а бархатную ермолку, он покупал у меня для рыбалки червей. Торговали мы тайно, ибо однажды мельничиха обнаружила в грудинке белого, отнюдь нерыболовного червячка и подняла шум на все местечко. Старик Гилельс все свалил на сына-рыбака, высек его и строго-настрого запретил копаться на свалке или в отхожих. С тех пор я поставлял ему отборных червей и брал с него по-божески: леденец за две штуки. Пойманную рыбу Ассир нанизывал на ветку и в конце рыбалки выбрасывал в реку. Тогда низка напоминала вербу в пору ее цветения.

— У меня к тебе просьба, Ассир.

— Проси, — неожиданно разрешил сын мясника.

— Одолжи мне на денек свои коньки!

— Можно, — серьезно сказал Ассир и поправил котелок. — Один вопрос: для чего они тебе понадобились?

— Хочу покататься.

— Столько лет не катался и вдруг захотел.

Ассир недоверчиво стер перчаткой с лица сонливость — у него всегда было сонливое выражение — и бросил:

— Какой у тебя размер ноги?

— Не знаю.

— У меня сороковой, — сказал Ассир.

— Значит, и у меня сороковой. Мы же одногодки.

— Ну и что? У вас ноги растут быстрее.

— У кого?

— У пролетариев всех стран, — Ассир хмыкнул. — Коньки дам только с одним условием.

Я был согласен на любые условия.

— Мне надо встретиться с приятелем. Желательно на кладбище.

Хорош приятель, ничего не скажешь. Я сразу понял, с кем собирается встретиться Ассир. С дочерью местечкового пристава Кристиной.

— На кладбище снегу полно.

— А мы не в снегу… мы в хате, — сказал сын мясника. — Пока будешь кататься.

— Да, но в хате грязно… не прибрано…

— Не беда.

Ассир исчез и вскоре появился с коньками. Они были привинчены к ботинкам и сверкали как новые.

— Я три раза постучусь в ставню. Жди, — сказал Ассир и зашагал к костелу.

У каждого, подумал я, свои радости и заботы. Для Ассира радость встретиться с Кристиной, для меня радость покататься на речке с Юдифь, даже если я грохнусь и сломаю ногу. Столько лет живу на свете и до сих пор не разобрался, какого размера у меня ноги. Пора бы узнать. И кто такие пролетарии всех стран, тоже пора бы узнать. А вдруг пригодится.

Коньки как бы прочертили в морозном воздухе нитку между мной и Ассиром, снова связали обоюдной тайной, и сын мясника показался мне таким же дружелюбным, как в детстве, когда он поджидал меня на косогоре у речки с тонкой бамбуковой удочкой — единственной в местечке, привезенной ему в подарок аж из Южной Африки, а я спешил к нему со ржавой банкой, в которой копошились самые жирные черви в мире. Таких ни в Африке, ни в Америке не найдешь. Бедняга, подумал я, породнился бы мясник с приставом и кончились бы его страдания. Но старик Гилельс готов женить Ассира даже на уродине, только не на литовке, а господин пристав о еврее и слышать не желает, будь жених самим Ротшильдом. Кровь не та, сетует господин пристав. Кровь не та, причитает старик Гилельс. Что-что, а кровь у нас с Юдифь та, из-за нее дело не станет. Но, оказывается, одной крови мало, не хватает еще кой-чего. Нет, нет, я вовсе не хочу быть богатым. Но хочет ли быть бедной Юдифь? Ей так идет эта ворсистая шубка, эти легкие черные сапожки, эта муфта, в которую она кутает свои ласковые, как скрипичный смычок, руки.

— Кто любит, тот богач, — твердила никого не любившая бабушка.

Для меня, да и для нее самой, осталось тайной, о каком богатстве она говорила. Еще совсем недавно, в самый расцвет моей торговли червями, я был уверен в том, что, кроме кори, свинки, желтухи, есть еще болезнь по имени любовь. Болеют ею взрослые, бегают друг за другом, как сумасшедшие, страдают, потом укладываются вместе в постель и исцеляются.

Но сейчас, после приезда Юдифь, что-то случилось со мной, как будто сдвинулись расстояния, приблизились к одной-единственной точке, и даже кладбище, впервые за двести с лишним лет, переместилось в центр местечка, прямо под окна двухэтажного дома Гутмана.

Не успел я зайти в избу, как сразу же принялся примерять коньки.

Жизнь на кладбище научила меня сдержанности: когда орудуешь лопатой, даже слеза на ней лишняя тяжесть. Но тут я чуть не заплакал.

Ассир оказался прав. Ботинки были мне малы. Особенно жал правый, он просто издевался над моей пролетарской лапой, и я с досадой швырнул его под кровать Иосифа.

Я сидел на полу, смотрел ненавистным взглядом на правый гнусный ботинок и думал о том, почему меня так тянет на речку, к Юдифь.

Пока я сидел и думал, бог шепнул мне на ухо выход.

Я залез под кровать, достал правый гнусный ботинок, снял носки и обулся на босу ногу. На босу ногу никто еще у нас в местечке не катался. Если Юдифь заметит, я ей скажу:

— В носках каждый дурак умеет, а вот на босу ногу!..

Я зашнуровал ботинки и осторожно стал пробираться к двери.

Во дворе я шлепнулся в снег и разбил губу. Но без крови и пота на земле ничего не бывает. Так меня учила бабушка.

Я добрался до середины кладбища и там, где между надгробными плитами зиял длинный и ровный овраг, стал готовиться к послезавтрашнему катанью с Юдифь.

Вокруг все было тихо и бело. Я скользил по смерзшемуся снегу между надгробий медленно и отрешенно, и со всех сторон на меня смотрели ошарашенные сосны и мертвые евреи в белых саванах, завороженные моим кощунственным скольжением.

Холод пробирался в Ассировы ботинки, жег мои голые ноги, но я ничего не чувствовал, я продолжал скользить, не разгибая спины и не оборачиваясь, словно сзади меня и впрямь подстерегали вставшие из могил старцы, впервые увидевшие человека в таких странных ботинках.

— Ну, чего пялитесь? — услышал я дребезжащий голос бабушки.

— Что он делает? Что он делает? — возмущались мертвые евреи.

— Разве вы, дураки, не видите? — успокаивала их бабушка. — Мой Даниил влюблен!

— Влюблен? Влюблен? Влюблен? В кого? В кого? В кого? — перебивали друг друга мертвые евреи.

— В дочку доктора. В Юдифь, — отвечала бабушка. — Пожелаем им счастья, евреи!

С деревьев взмыли вспугнутые вороны. Они рассекали крыльями морозный воздух и каркали, носясь надо мной и удивляясь. А уж если ворона удивляется, значит, в мире на самом деле произошло что-то удивительное.

Ассир опаздывал. Стрелка часов качнулась в сторону пяти, а его все еще не было. Я подмел пол, предварительно освежив его брызгами колодезной воды, застелил постель Иосифа, распахнул настежь окна и проветрил хату: нос у Кристины благородный, учует, не дай бог, какой-нибудь мужицкий запах, а у нас в хате только мужицкие запахи и водились, и пиши пропало. Обидится барышня, заткнет нос и сбежит.

Весело, конечно, будет, если она не сбежит, а их застукает господин пристав. На еврейском кладбище испокон веков не было полиции. На католическом — другое дело, там они частые гости: то чья-нибудь теща прикажет долго жить, то брат отравится грибами, то сослуживца доконает скоротечная чахотка. Не каждому мертвому выпадает такая честь — состоять в родстве с полицией. Первый еврей, у которого появился шанс породниться с ней, — это сын мясника Ассир Гилельс. А первым ох как нелегко быть.

В распахнутое окно струился короткий зимний день. Я лежал на кровати в полном снаряжении (не переобуваться же мне на речке на глазах у Юдифь) и ждал, когда Ассир соблаговолит постучаться в ставню. Пусть не три раза, как мы договаривались, пусть хоть раз — я услышу.

Подожду еще малость и пойду, решил я. Дверь на всякий случай оставлю открытой. Запирай не запирай — все равно никто ничего не унесет.

Я вдруг представил себе, как Ассир и Кристина сидят в обнимку на моей кровати, как они целуются и дают друг другу клятву на вечную верность, и меня обуяла зависть.

Мерно тикали часы. Казалось, по стене расхаживает сеятель с лукошком и разбрасывает пригоршнями ядреные тугие зерна. Они сыпались на мою голову, лицо, глаза, и мысли мои вернулись к Иосифу. Он незримо вошел в избу, опустился на табурет, напротив моей кровати, и уставился на мои ноги в диковинных Ассировых ботинках. Иосиф глядел на коньки, на их стальные сверкающие лезвия, и взгляд его был непроницаем, но в той непроницаемости нет-нет да вспыхивал керосиновый фитиль, и тогда все на миг освещалось, как при вспышке молнии: и сам Иосиф, и я, и Кристина, и Ассир с его диковинными ботинками. И, конечно же, Юдифь, под полуразрушенным мостом на речке.

Как же так получилось, пронзило меня, даже о господине приставе я думал, а вот про Иосифа забыл.

Я уже собирался было сунуть ноги под одеяло, чтобы не гневить могильщика (его присутствие я чувствовал еще более отчетливо, чем тикание часов на стене), как вдруг до моего слуха дошел звук, менее всего похожий на стук в ставню.

— Кто там? — спросил я издали и еще раз прислушался.

— Я, — ответил голос по-литовски.

Неужели господин пристав, подумал я и весь сжался.

— Никого нет, — сказал я на всякий случай.

— А мне никто, кроме тебя, не нужен.

Я слез с кровати, подошел к окну и выглянул во двор. Боже праведный, Пранас! Вот уж кого не ожидал!

— А я думал: пристав.

Пранас скатал снежок и запустил в меня, попав в переносицу.

— Ты что, драться пришел?

— Ага, — оскалил зубы Пранас.

— Больше в местечке не с кем?

— Другие сразу нюни распускают, а ты, Даниил, никогда. — Он снова оскалил зубы и протянул мне руку.

Только в избе я заметил, как он вырос. Пранас снял шапку и зачесал густые волосы, прикрывавшие крупную голову с большими, как дупла, ушами. Нос у него тоже был крупный с широко вырезанными ноздрями, напоминавший ствол дробовика и грозно нависший над верхней вывороченной губой. Под светлыми, как бы припорошенными песком, бровями подснежниками голубели глаза, и голубизна их была по-вешнему пронзительной и бездонной.

— Вырядился же ты в честь пристава! — хохотнул Пранас.

— Не нравится?

— Очень даже нравится. Хоть бери и — на грядку.

— Так уж на грядку? — обиделся я.

— Больно уж вид у тебя потешный.

Стрелка часов подкралась почти к пяти. Видно, Ассиру и Кристине не суждено встретиться на кладбище, посидеть в избе и вдоволь нацеловаться. Господина пристава и мясника Гилельса на мякине не проведешь. У каждого из них в местечке свои доносчики: одни за доносы получают жалованье, другие — на даровщинку кусок мяса. Бог свидетель, я сдержал свое слово, прождал почти до пяти, но больше я ждать не могу.

А может, Юдифь не придет? У доктора Гутмана, наверно, тоже есть в местечке глаза и уши. Тот же Рувим Столярчик. Он кого угодно продаст, если найдется покупатель.

— Есть известие о твоем отце, — сказал Пранас.

Поначалу мне показалось, будто я ослышался, но не отважился переспросить. Часы вдруг затикали так громко, а стрелка завертелась с такой быстротой, что я ухватился за край стола и занозил руку.

— Приходи завтра вечером к рыбаку Викторасу, — сказал Пранас.

— Он жив?

— Там все узнаешь.

— Он жив?

— От тебя ничего не утаят, — Пранас отвел взгляд, и я все понял.

— Придешь?

Я молчал. Приход Пранаса, его слова разворошили во мне затаившееся, почти забытое чувство привязанности к родному дому, в моей памяти, как утопленники на речке, всплыли и дед, и бабушка, и мой непутевый отец Саул, который десять лет просидел в тюрьме, чтобы погибнуть где-то на краю света, в Испании. Кроме служки Хаима, никто о ней в местечке ничего не знал. Да и Хаим знал об Испании понаслышке.

— Там очень жарко, — сказал он мне. — От костров.

— От костров?

— Ну да, — сказал Хаим. — В других местах нас расстреливают, вешают, а там евреев сжигают.

— Кто сжигает?

— Монахи, — сказал Хаим. — А почему ты о ней спрашиваешь?

Служка Хаим говорил о какой-то другой Испании, вовсе не о той, которая сманила моего отца Саула. В его Испании не было монахов, а были немцы с пушками и самолетами.

Одно время она мне снилась, Испания моего отца Саула. Под высоким синим небом цвели причудливые деревья. По деревьям лазили обезьяны. Они дразнили моего отца и швыряли в него плоды, круглые и желтые, как осень.

После войны, думал я, он вернется и привезет мне обезьяну, такую, какую в позапрошлом году показывали на рыночной площади в цирке. На обезьяне можно неплохо заработать. Это тебе не коза и даже не ломовая лошадь. Разъезжай себе по всей Литве, бери за показ по десять центов с человека. Так думал я, пока однажды Лео Паровозник не сообщил мне печальную новость: никаких обезьян в Испании нету.

— Придешь? — Пранас нахлобучил шапку.

Откуда, гадал я, рыбак Викторас знает про моего отца Саула и про Испанию. Он же дальше нашей округи никуда не уплывал. Может, не он, а кто-нибудь другой знает. Мой отец Саул не один же уезжал на войну. Кому-то, видно, посчастливилось, кто-то, видно, вернулся.

— Приду.

— Ну вот и хорошо. Я, между прочим, дал слово выцарапать тебя отсюда.

— Кому дал слово?

— Кому надо. Мы еще тебя в комсомол примем.

— Куда, куда?

— В союз молодежи.

— А что мне в твоем союзе делать?

— То же, что и сейчас.

— Хоронить?

— Ага, — снова оскалил зубы Пранас.

— Крещеных?

— Национальность тут не имеет значения, — сказал Пранас.

— Больше не хочу быть могильщиком.

— Мы все могильщики. Трудящиеся которые. Так говорит мой отец.

— Все? — удивился я.

— Ага. Только без лопаты.

— Без лопаты могильщик — не могильщик.

Я спешил на речку, и у меня не было времени спорить с Пранасом.

День, к счастью, выдался безоблачным. Было светло и далеко видно. Через час над мельницей зажжется первая звезда, за ней проклюнутся другие, и небо повиснет над местечком огромным праздничным пирогом, обильно посыпанным сахаром и корицей. Господь бог придумал небо не для самолетов и даже не для птиц, а в награду бедным за низкий бревенчатый потолок, под которым они родятся, живут и помирают. Недаром же отмучавшаяся душа возносится в иные, сокрытые от ока, пределы, где для праведников распахнуты нескрипучие, смазанные дегтем, ворота и где над головой не копошатся пауки и тараканы, а витают ангелы.

Какие ангелы витают над головой моего отца Саула? Его душа, должно быть, так и не воспарила в небо. Может быть, он до сих пор лежит незакопанный в каком-нибудь местечке или деревушке, потому что идет война и все могильщики Испании стреляют.

Сколько же ему было лет, моему отцу Саулу? Что он успел в жизни? Останься он портным, сшил бы не одну пару брюк, залатал бы не одну дюжину пиджаков. А теперь? Чего он добился? Чего? Почему служку Хаима за его веру никто не сажает в холодную? Почему вера не бросает его в окопы за тридевять земель от дома? Разве мой отец Саул не мог спокойно шить и верить?

— Даниил! — вернул меня из Испании недовольный голос Юдифь. — Нехорошо так опаздывать.

У меня не было никакого настроения кататься.

— Что с тобой? — спросила Юдифь. Она была в белом вязаном свитере и в такой же шапочке, из-под которой черной улиткой выползал завиток волос, посеребренных инеем.

— Ничего.

— Терпеть не могу врунов, — сказала Юдифь. — Дома врут, в гимназии врут. Подумать только — могильщики, и те врут. У тебя горе?

— Да, — сказал я.

— Отец?

Догадливость Юдифь сломала меня. Мне вдруг захотелось сбросить с себя тайну, Ассировы ботинки и свою проклятую стеснительность. Захотелось излить душу и услышать от Юдифь какие-нибудь слова, тихие и простые, как дождевые капли — зажмурь глаза и слушай.

— Да, — сказал я.

— Умер в тюрьме?

— Убили.

— Разве у нас убивают? — ужаснулась Юдифь.

— Его убили в другом месте.

— Где?

Ложь могла меня рассорить с ней, а ссориться было бессмысленно.

— В Испании, — сказал я.

— Твой отец воевал в Испании? — Юдифь посмотрела на меня с восхищением.

— Наверно, воевал, — ответил я. Полной уверенности у меня не было. Может, не воевал, а шил шинели. Сидел, шил, и шальная пуля сразила его наповал.

— Извини, — сказала Юдифь. — У тебя горе, а я, дурочка, радуюсь.

Она взяла меня за руки и так застыла, а я глазел на ее перчатки, на свитер, на выпиравшие из-под него антоновки и, казалось, слышал в зимнем воздухе их пьянящий запах и видел их матовую кожуру. Чем больше я глядел на Юдифь, тем меньше думал о своем отце Сауле, о его жизни и смерти. Юдифь вытеснила из моей памяти всех, кроме Ассира и его злополучных ботинок.

— Мне расхотелось кататься, — сказала она, все еще держа мои руки. — Давай снимем коньки и просто погуляем.

Она отъехала в сторонку, нагнулась и достала из сумки сапожки.

— Переобуйся! — крикнула она и примостилась на сваленной сосне.

— Да я так погуляю.

— Так неудобно.

— Очень даже удобно.

Ассировы ботинки — не Испания. Нечего о них распространяться, — подумал я. Тут, на речке, они жали еще сильней, но я не показывал виду. Ради Юдифь я был готов вынести и не такие муки.

— Ты, Даниил, оригинал, — сказала Юдифь, и мы побрели вдоль берега к пуще.

Коньки проваливались в снег, я с трудом волочил озябшие ноги. Еще час, и я их окончательно обморожу. Тогда уж точно мне не уйти с кладбища. Тогда уж мне, как и Иосифу, до гроба рыть могилы. Он потерял ногу на войне, а я на морозе. Отвезут меня в город и оттяпают правую или левую до колена. А может, обе разом. И все из-за любви. Вытворяет с человеком черте-что: один из-за нее крестится, другой в монастырь уходит, третий на себя руки накладывает. Напасть, форменная напасть, и только.

— Ну как там… мой опекун… Иосиф? — спросил я у Юдифь, превозмогая боль.

— Папа мне ничего не сказал. Приехал, заперся с мамой и давай шушукаться. В городе неспокойно.

— В городе всегда неспокойно.

Безоблачное небо предвещало стужу. Подул ветер. Передвигаться на коньках с каждым шагом становилось все трудней, и я малодушно свернул к местечку.

— Дед, тот прямо в ужасе. Такой страх на него нагнали.

— Мама и папа?

— Русские. Они отнимают фабрики.

— И парикмахерские, — заявил я, просвещенный озабоченным Лео Паровозником.

Юдифь едва поспевала за мной.

— Знаешь, почему ты мне нравишься?

— Почему? — спросил я.

— Потому что ты не такой, как все, — она бросила взгляд на Ассировы ботинки.

— А какие же, по-вашему, все?

— Жадные, — сказала Юдифь.

— До чего?

— До всего.

От похвалы Юдифь я был на седьмом небе, но похвала — не колодка, от нее ботинок шире не станет. Я натер на ступнях мозоли, и ноги мои кровоточили.

У мясной лавки Гилельса мы неожиданно столкнулись с Ассиром. Я попытался было проскочить мимо, но сын мясника загородил дорогу. Он стоял раскорячившись, и его обычно сонливое лицо горело от стужи и возбуждения.

— Можно тебя на минуточку, кавалер? — съязвил он.

— Завтра, — сказал я.

— У тебя губа не дура, — заметил Ассир и небрежно бросил: — Отдай ботинки.

— Завтра, — снова сказал я.

— В чем дело? — подошла к Ассиру Юдифь.

— Он одолжил у меня на денек коньки.

— Ну и что? — невозмутимо спросила Юдифь. — Одолжил, значит, отдаст.

— Срок вышел, — объяснил Ассир. — Снимай ботинки, — приказал он мне.

— Ассир шутит, — сказала Юдифь.

— Не шучу. Нечего со свиньей церемониться.

— Я ждал тебя. Честное слово… Я даже избу прибрал.

— Врешь, голодранец. Испугался! Не бойся. Я тебя не разую посреди улицы… Я не такой… У меня доброе сердце. Покатайся еще часок с барышней.

Сын мясника посторонился, но я не двигался, как будто врос в обледенелый дощатый тротуар. Кровь прилила к моему лицу, клокотала в висках, слова испепелились, зола забила горло, першило во рту.

— Пошли, — испуганно процедила Юдифь.

— Погоди, — пробилось сквозь золу.

Чего ж я жду, пронеслось в сознании. Почему не пускаю в ход руки. Они у меня, слава богу, сильные, орудуют ломом и лопатой, перетаскивают каменные глыбы и гнут подкову. Если слова не могут постоять за человека, то тогда должны заговорить руки.

И они заговорили.

Я нагнулся и стал расстегивать правый гнусный ботинок.

— Что ты делаешь, Даниил? — воскликнула Юдифь.

Правый гнусный ботинок лег под ноги Ассира.

— Не смей! Не смей! Сейчас же обуйся! — завопила Юдифь. — Ассир! Как тебе не стыдно! Скажи же что-нибудь!

Ассир не внял ее просьбе. Не внял и я.

Сняв ботинки, я почувствовал странное облегчение, как лошадь, избавившаяся от пут, и бросился бежать.

Юдифь догнала меня, схватила за руку и сказала:

— Зайдем к нам. Я тебе вынесу папину обувь.

Но я ее не слышал. В моих ушах гудел ветер, и его гудение подхлестывало меня, как удар кнута.

— Даниил! Даниил! Даниил! — преследовал меня голос, но я бежал, словно гончая, по собственному кровавому следу.

Снег обжигал ступни, холод расползался по всему телу, леденил сердце, я задыхался от бега, хотя сам не понимал, куда бегу: на кладбище? в пущу? Мне было все равно. Я только ждал того мгновения, когда упаду, и звезды и снег сомкнутся надо мной и накроют меня, как саван, и я застыну, и тогда прилетят два ангела: ангел любви и ангел смерти и унесут меня на своих крыльях, как на носилках, в недосягаемую даль, где все, будь то богатей или нищий, круглый год ходят босиком и знать не знают о коньках, ибо вечное лето улыбается там даже грешникам.

Если же господь бог смилуется надо мной и я выживу, то больше шага не шагну с кладбища. Иосиф прав: только на кладбище человек остается человеком: среди мертвых не надо унижаться, кривить душой, заискивать перед сильными.

На краю местечка белела изба свадебного музыканта Лейзера. В окнах было темно, но я решил постучаться. Как ни сладостна смерть среди сугробов, жизнь все-таки желаннее. Пусть мои ангелы подождут немножко.

Страницы: «« ... 1213141516171819 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Канун Нового года и Рождества – наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, с...
Абатон… Таинственный исчезнувший город, где в библиотеке хранятся души великих странных… Старинная л...
В век современных технологий так важны человеческое участие и общение. Давайте подарим детям сказку....
Полтора столетия на Земле властвовал Союз Корпораций. Но в результате Евразийского восстания Корпора...
Эта книга для тех, кто хочет реально изменить свою жизнь, стать счастливым, заниматься любимым делом...
Инвестиционного гуру Уоррена Баффетта многие называют «провидцем». Сам Баффетт говорит, что предсказ...