Свечи на ветру Канович Григорий

Я слушал их разговор и сам забирался в то убежище, где всегда нетесно и непросторно, но для каждого сыщется местечко, в углу ли, у порога ли, входи, грейся, никто тебя не выгонит.

Сумерки густели, как мед.

Колонна взбиралась на холм. На холме белела конюшня. Видно, там нас ждал ночлег.

Рысаков Догима и в помине не было. Может, их угнали в ночное, может, все: Догим, и кони, и свадьба, и Лейзер с его шурином Евелем — сплошная выдумка?

Под черепичной крышей конюшни, с балки на балку, шныряли летучие мыши, и шуршание их суровых, как приговор, крыльев только подчеркивало запустенье.

В стойлах чернело задохшееся сено.

— Не зажигать огня! Не курить! — предупредил Валюс. — Ничего не трогать!

А что тут тронешь? Что?

На ржавом крюке висела пустая торба из-под овса — серое сплющенное вымя.

Сын Сарры Ганценмюллер гимназист Вильгельм нашел в темноте седло со стременами и уселся на него.

— Кайзер на войсковом смотре, — невесело пошутил свадебный музыкант Лейзер. — Объезжает верные ему полки… Не хватает только усов и кокарды.

И он вдруг напел военный марш:

— Та-та-та-та!

— Перестань! — сказал служка Хаим и устало опустился на глинобитный пол конюшни.

— Та-та-та-та! — вошел в раж Лейзер.

Вильгельм и впрямь сидел в седле, как кайзер. И Сарра Ганценмюллер не сводила с него влюбленных глаз. Когда-нибудь она увидит его в седле. Обязательно. И будет греметь музыка. Будет. Бог смилуется над ним. Бог вспомнит, что он… ее сын, не кто-нибудь, а немец.

— Тебя зовут Даниил? — пододвинулся ко мне Юдл-Юргис.

— Да.

— Ты вроде бы не сволочь.

— А тут сволочей нет, — сказал я.

— Сволочи имеются повсюду, — сказал Юдл-Юргис и потрогал то место на груди, где недавно висел крест. — Так вот… Даниил… я не забуду…

— Чего?

— Синагогу мясников… И твою руку…

— И я не забуду… окурок…

— Он сам виноват, — заметил Юдл-Юргис и отыскал глазами в темноте служку Хаима. — Из-за одной затяжки гвалт поднял.

— Как бы человек ни был виноват, жечь его нельзя.

— А ты парень — не промах, — протянул выкрест.

— Какой есть, такой есть.

— Чем занимался?

— Ничем.

— Так не бывает. Учился? Работал?

— Зарывал мертвых.

— О, — воскликнул Юдл-Юргис.

— Умоляю вас, господа! Не надо о мертвых… Не надо о кладбище… Давайте спать… — Голос Сарры Ганценмюллер дрожал, и летучие мыши носились над ее головой.

— Вы никогда не приходили к отцу, — сказал я Юдлу-Юргису. — Почему?

— Не знаю, — ответил трубочист.

— Мертвых родственников нечего стыдиться, — сказал я. — Даже если они евреи.

— Господа! Господа! Давайте спать, — умоляла Сарра. — Завтра снова в дорогу… Откуда только силы взять?..

— Спите, спите! Мы вам не мешаем, — пытался улестить ее Юдл-Юргис…

— А он к вам сам… никогда не приходил?

— Кто?

— Ваш отец… Шмерл Цевьян…

— Он меня проклял. Разве можно проклясть того, кто любит?

— Нельзя, — сказал я.

— Правильно, — обрадовался Юдл-Юргис. — Нельзя.

— И все же лучше любить, не отрекаясь…

— От чего?

— От дома… от родни…

— Другого выхода не было.

— А почему она… ваша жена… не отреклась… не стала еврейкой?

— Она была готова… хотела… Я даже к раввину ходил.

— И что же он сказал?

— Раввин ничего не сказал. Раввин рассмеялся.

— Рассмеялся?

— Да.

Уснула намаявшаяся Сарра Ганценмюллер. Засопел, положив по-солдатски голову на седло, и Вильгельм.

Служка Хаим, как крот, зарылся в сено, и вскоре оттуда донесся храп. Так храпят праведники и хрюкают счастливые поросята, еще не обозленные блохами.

Свадебный музыкант Лейзер спал сидя, под овсяной торбой, прислонясь к врытому в землю столбу, и рот его, освобожденный от зубов и слов, был блаженно открыт, словно у новорожденного, выплюнувшего соску.

— А раввину перед смертью бороду подпалили, — сказал я. — И заставили, сволочи, петь.

— Петь?

— Ага. «Выходила на берег Катюша».

— Сволочи! — поддержал меня Юдл-Юргис. — Хотя пенье дело хорошее. Возишься, бывало, на крыше, тащишь из трубы ведерко с сажей и вдруг слышишь: поют… девки ли, парни ли, солдаты ли… да так душевно… так складно… глядишь, вот-вот и сам подхватишь, но поющего трубочиста еще свет не видывал.

Он помолчал и добавил:

— Знаешь, о чем я думаю?

— Догадываюсь.

— Это кажется так просто.

— Бежать?

— Раздеться и лечь в свою постель. Пока человек спит в своей постели, он, считай, счастлив… Ну пусть не счастлив… Но зато уж человек! А сейчас… кто мы, по-твоему, сейчас?

Меня одолевала усталость, а Юдл-Юргис, кажется, был готов разговаривать до самого утра. Его распирала злость, и он спешил освободиться, излить ее в эту, ставшую угольной, темноту, этим безобразным и загадочным, как судьба, тварям, не мышам и не птицам, перелетавшим с балки на балку, и мне, единственному исповеднику в этом, сузившемся до размеров конюшни, мире, где у него несправедливо отняли крест и постель.

— За что вы страдаете, мне, положим, ясно, — сказал Юдл-Юргис, не дождавшись моего ответа.

— А мне — нет, — сказал я.

— Но за что мне такая мука? За что? Двадцать лет я был для всех трубочист Юргис. Двадцать лет мне никто… даже последняя свинья — не напоминала, что я еврей…

— Кто же напоминает дереву, что оно дерево?

— Топор, — сказал Юдл-Юргис и осекся.

Больше он не проронил ни слова. Он лежал рядом со мной, огромный и беспомощный, откинув кучерявую голову, истерзанную тягучими, перебродившими, как тесто, мыслями, и я ощущал его жаркое и безжалостное дыхание.

Вокруг все спали. Даже летучие мыши угомонились.

Было тихо и душно.

— А ты почему не спишь? — спросила бабушка. — Спи!

С той минуты, когда Рыжий Валюс увел меня с кладбища, старуха неотступно шагала со мной, и ее присутствие, бестелесное и незримое, вдруг обретало плоть — протяни руку и коснешься платья или башмаков, тех самых, за которыми я в детстве бегал в сапожную мастерскую Шепселя Штейна.

— В жизни нет ничего лучшего, чем сон. Во сне беда — не беда, кровь — не кровь. Спи!

Я отчетливо слышал ее голос, хрипловатый, мужской, с покряхтыванием — бабушка иногда посасывала трубку — видел ее глаза, цепкие, как у коршуна, открытые не только днем, но и ночью, во сне. Подойдешь, бывало, к кровати и отпрянешь в страхе.

— Их только смерть закроет, — говаривал дед.

Дед ошибся. И смерть их не закрыла.

Вот они светят надо мной в темноте конюшни.

Вот они…

Вот!..

Как я ни старался уснуть, сон не шел.

Куда нас гонят? Мы отшагали тридцать километров и никуда не пришли. Вчера — синагога, сегодня — конюшня. А завтра что? Что завтра?

— Юдифь! — позвал кто-то в темноте. — Юдифь!

— И я вздрогнул.

— Твоей Юдифь тут нет, — сказала бабушка.

— Знаю, — ответил я. — Но где она? Где? В каком рву? В какой Сибири? В какой конюшне?

— Где бы она ни была, ты найдешь ее, — сказала бабушка.

Я найду ее, найду. Иначе и жить не стоит.

Я еще долго ворочался с боку на бок, пока под самое утро, убаюканный надеждой, не уснул.

Мне снились луг и высокая, по пояс, трава, и широкоплечий мужик в закатанных до щиколоток холщовых штанах, и сверкающие звенящие косы.

Кошу я.

Косят свадебный музыкант Лейзер, и Юдл-Юргис, и служка Хаим, и даже Рыжий Валюс.

Все, кроме Сарры Ганценмюллер и ее сына гимназиста Вильгельма.

Сарра ходит за косарями с граблями и сгребает сено в кучу, и оно горит на солнце и не сгорает, как неопалимая купина.

И вдруг из той, неопалимой, купины выходит не ангел, а молодой лев, гривастый, могучий, с сильными, как у мужика, ногами, и принимается есть.

А вслед за львом появляется вол.

А за ним корова с медведицей, и они ластятся друг к другу.

А у норы аспида стоит гимназист Вильгельм, и тянет руку на гнездо змеи, и играет.

А по проселку с козленком на коленях катит белобрысый немец, и босые ноги его нажимают на педали велосипеда.

Козленок белый, как снег.

Сено белое, как козленок.

Весь мир белый, белый, как надежда.

II

— Может, господь еще смилуется над нами, — сказал служка Хаим, вглядываясь в аспидные осенние облака, повисшие над гетто. — Сколько раз спасал он свой народ от бедствий и лишений. Сколько раз…

Лицо у Хаима было желтое и тленное, глаза птичьи, немигающие, полные тоски и увядания. Казалось, он боится обжечься о сумерки, о багряные листья, кротко и бесшумно кружившиеся над улицей Стекольщиков, как его старые мысли.

— Не надо унывать, — продолжал служка, не отрывая взгляда от застывших облаков, начиненных холодом и ненастьем. — Как говорил мой отец, наступит пятое время года.

— Пятое время года? — отозвался свадебный музыкант Лейзер.

— Да.

— Смерть?

— У тебя только смерть на уме, — пожурил его служка Хаим. — Что ты так торопишься? Успеешь… Твое место никто не займет. Не бойся.

Через полчаса, а то и раньше они поцапаются, подумал я. С ними всегда так. Сперва жмутся в кучу, потом схватятся из-за какой-нибудь ерундовины, чаще всего из-за господа бога, сядут кто в правый угол, кто в левый, тише воды, ниже травы, и уставятся друг на друга, как две лошади на базаре: как ни бей копытом, как ни рой ими землю, хомут с себя не скинешь, уздечку не перекусишь, зубы не те да и хозяин начеку…

В комнате по-осеннему шуршали их жухлые мысли.

Кроме нас, в доме никого не было: выкрест Юдл-Юргис как ошалелый рыскал по гетто в поисках работы, беженка Сарра устроилась в больницу не то поломойкой, не то сестрой милосердия, там она пропадает до позднего вечера со своим сыном Вильгельмом — будущим кайзером будущей Германии. Жил еще с нами гончар Мендель Шварц, но у него в пекарне объявился родич, и, хотя, как сказано не то в талмуде, не то в другой правдивой книге, не хлебом единым жив человек, Мендель Шварц на всякий случай перебрался поближе к тесту.

— Я встретил Менахема Плавина, — неожиданно произнес свадебный музыкант Лейзер. — Они решили организовать оркестр и смешанный хор. Плавин целый час меня заманивал…

— Смешанный хор? — в жилах Хаима текли не струи крови, а вопросы.

— Каждый день кого-нибудь убивают, а они, видите ли, собираются петь и играть. Сумасшедшие! Кому, скажи, Даниил, нужен в гетто хор и оркестр?

— Всем, — ответил за меня служка Хаим. — Евреям нужен хлеб, евреям нужна песня.

— Тебя не спрашивают, — одернул его свадебный музыкант Лейзер.

— Реб Хаим прав, — поддержал я служку. — На вашем месте я бы согласился.

— Правильно, правильно, — зачастил Хаим.

— Я и согласился, — обрадовал нас свадебный музыкант Лейзер. — Только не в подвале синагоги, как предлагал Менахем Плавин, а на два этажа ниже.

Он подошел к окну, встал рядом с Хаимом, почти касаясь его своими заплесневелыми плечами.

— На два этажа ниже? — обомлел Хаим.

— Что ты на меня так вытаращился? Где, где, а там музыкантов уйма! И все как на подбор! Взять моего брата Шайю! Или шурина Евеля!.. Или конопатого Шахне — до сих пор его флейта из-под земли слышна. А хор? Какой бы можно было собрать хор! Помнишь, Хаим, как пела Хая Родос? Или… эта… которая за базаром в галантерейной лавке служила…

— Песя Штром, — подсказал служка, польщенный его вниманием. — Но они же мертвые.

— Ну и что? Разве мертвые не могут петь?

— Не могут, — твердо заявил служка, и холодок ужаса проник через холщовую рубаху на блошиное пастбище, поросшее седыми грязными колючками.

— Ты там был, ты знаешь? — упрекнул его свадебный музыкант Лейзер. — Если мертвый может попасть в рай, то почему ему нельзя очутиться в оркестре или смешанном хоре?

— Побойся бога! — взмолился Хаим.

— Бога, бога, — передразнил его Лейзер. — Три тысячи лет… изо дня в день… мы исправно молились нашему господу… И что мы у него вымолили? Что? Гетто?

— Ты, положим, и дня не молился… Нечего на бога пенять, если сами виноваты…

— В чем?

— В грехах своих.

— Все грешны, — сказал свадебный музыкант Лейзер. — Но не все виноваты.

— Если виноват один, виноваты все, — не уступал служка.

Откуда у них только силы берутся? Голодные, немощные, терзают друг друга, как два петуха, роняя свои пророчества, словно капли крови. Боже праведный, думал я, в каком веке они живут? Почему сидят дома и не ищут работы, приговорив себя к нескончаемому, неведомо когда и зачем начатому спору, как к смерти? Кто первый замолкнет, тот раньше умрет.

— Может, мы молились не тому, кому надо, — продолжал свадебный музыкант Лейзер, опешив от натиска служки. Такой прыти он от Хаима не ждал. Чесался, чесался и вычесал из своей глупой головы, из своих прогнивших суставов что-то такое, от чего не отмахнешься, не отшутишься… — Каждую неделю мы меняем бога… Как свечи… Одна оплыла, достаем из комода другую… У нашего бога никогда не было… никогда… одного имени…

— Было, есть и пребудет во веки веков, — отчеканил Хаим. Странное дело, но он почти не заикался. Стоило ему прикоснуться устами к невидимым, пахнущим благодатью и прощением, одеждам господа, как речь его обретала несвойственную ей стройность, а слова — округлость и накал.

— Кроме имени, требуется еще и сила, — упорствовал свадебный музыкант. — Си-ла!

— Есть у нашего господа, слава богу, и имя, и сила, — пьянел от рвения служка.

— Почему же мы тогда сидим в темноте, когда весь город залит светом? Почему пухнем от голода, когда весь город вытирает рот, и сосед слышит отрыжку соседа? Почему мы должны петь в подземельях, как черви? Почему? — заорал свадебный музыкант Лейзер.

— Черви не поют, — не нашелся что ответить служка.

— У тебя уши блохами и молитвами заложило! Даже червь поет, когда у него в доме праздник!

Казалось, Лейзер спорит не с Хаимом, а с осенью, занавесившей всю улицу Стекольщиков, весь мир тяжелым, в желтых лоскутах, рядном. Голос Лейзера обвевал мое лицо, как ветер, и я слушал его и ловил себя на мысли, какое несчастное счастье быть стариком, когда все меряется иной, неземной, мерой: и хлеб, и страсти, и ярость, которая с каждым днем опадает, как листва с осенних дерев.

В самом деле, почему нас оградили, как скотину? Почему все виноваты, если виноват один?

И кто он, этот «один»?

Мой отец Саул, сложивший свою голову, полную каверзных мыслей, где-то в Испании?

Барон Ротшильд?

Младший лейтенант Коган, явившийся к нам в местечко не на лошади, а на танке?

А может, я сам?

За что нас испокон веков преследуют?

Чем мы хуже других?

— Не слушай его, Даниил, — вторгся в мои раздумья голос Хаима. — Пойдем лучше со мной… На Рудницкую.

— На Рудницкую? — переспросил я, как бы спросонья, еще увязая в своих мыслях, которые вдруг показались мне такими же старыми, как мысли свадебного музыканта Лейзера или служки Хаима. Только одна среди них была молода и звали ее — ЮДИФЬ.

Где она?

Ведь может же так случиться, что пойду вот с Хаимом и встречусь с ней.

Ведь может же так случиться!

— Я кое-что заработал, — похвастался Хаим. — Сложа руки не сидел.

— Он заработал кровать! — напыщенно произнес свадебный музыкант Лейзер. — И байковое одеяло… И подушку без наволочки!..

— У евреев на полу спят только покойники, — вставил Хаим, проглотив насмешку. — Но мы же пока, слава богу, живы.

— Нашел чем гордиться, — буркнул свадебный музыкант Лейзер. — Самые уважаемые люди на свете — мертвецы.

— Пошли, Даниил, — подстегнул меня Хаим.

— Иди, иди, — сказал свадебный музыкант Лейзер. — Помоги ему принести его добро, иначе, неровен час, надорвется, и вторая кила выскочит.

— А у меня ни одной килы нет, — простодушно объявил Хаим и на всякий случай ощупал пах.

— Не там ты ее, блохолов, ищешь, — улыбнулся Лейзер, снова подошел к окну и вперил взгляд в рядно. Перед взглядом старика — я в том ничуть не сомневался — возникли и брат Шайя, и шурин Евель, и конопатый чародей Шахне, флейта которого исторгала из могилы райские звуки, раскалывавшие земную твердь, и певунья Песя Штром, служившая в галантерейной лавке за базаром, где он, Лейзер, никогда ничего не продал и ничего не купил. Пальцы его, бескровные, крючковатые, высохшие, как стебли хрена, забарабанили по стеклу, и на стекле — может, мне померещилось — появилась трещина, которая становилась все шире и шире.

— Зря вы свою скрипку выкинули, реб Лейзер, — сказал я уходя.

Но он ничего не ответил. Вошел на мостки и нырнул с головой в реку.

Я шел по улице Стекольщиков с Хаимом и думал не столько о кровати, сколько о подвале синагоги, где — пусть и без Лейзера — под управлением Менахема Плавина, самозваного дирижера, соберется горсточка евреев. Сядут на сколоченные наспех лавки, направят, как косцы, свои инструменты и заиграют в подполье что-нибудь вроде плясовой, а хор, смешанный хор, затянет старинную песню, какую наши предки певали в египетской неволе или при царе Соломоне, когда у царя Соломона кошки на душе скребли. Может, даже споют колыбельную.

Я никогда не слышал еврейской колыбельной. Никто ее надо мной не певал, некому было. В нашем доме пели только половицы. Какой прок в песне? Какая выгода? Песня — не гусь, ее не ощиплешь, перину ею не набьешь. Правда, дед иногда что-то бормотал себе под нос, но его бормотание так же походило на пение, как фаршированная рыба на живую.

— Я спою тебе колыбельную, — сказала бабушка, оттерев своим задиристым плечом служку Хаима.

— Когда?

— Да хоть сейчас.

— Здесь? На улице?

— А хоть бы здесь.

— Немцы запретили нам петь.

— Мне никто не может запретить.

— Почему?

— Разве ты не слышал, что сказал Лейзер? Мертвым нельзя ничего запретить. Слушай.

И она запела.

Откуда-то из непостижимой дали, из каких-то заколоченных крест-накрест окон сюда на перекресток улицы Стекольщиков и улицы Рудницкой доносилась ее хрипотца:

  • — Когда вырастешь, вспомнишь, мой маленький,
  • то крылечко и те завалинки,
  • может, станешь на радость евреям
  • не злодеем, а богатеем.

— К чему ты прислушиваешься? — служка Хаим пристально глянул на меня и затеребил бороду. Неужели и в ней озоруют блохи?

— К колыбельной.

— К колыбельной? — рука служки застыла в бороде, как еж во мху.

— А я ничего не слышу. Лейзер прав: у меня молитвами уши заложило. Но разве молитва — не та же колыбельная?

— Не знаю, — сказал я.

— Слушай, слушай. Я не буду тебе мешать, — прошамкал Хаим и принялся шагать как-то странно, вприпрыжку, еще миг, и он перейдет на цыпочки.

Богатеем я не стал. Может, угожу еще в злодеи, — думал я под мерный стук Хаимовых башмаков.

А им сколько лет — его башмакам?

А листьям?

Три тысячи, не меньше.

Кто-то до Хаима топтал его башмаками святую землю где-нибудь в Иудее или Самарии.

Как они попали к нему, только богу и известно, бог их и чинит, и латает.

— Я всем вам заработаю по кровати, — прошептал Хаим. — Будет и у тебя ложе, и у Сарры с Вильгельмом если, конечно, не переедут на другую квартиру… И у Лейзера, хоть он и насмехается надо мной… Лейзер — единственный богохульник, которого я люблю… Не за богохульство, конечно. А за душу… Душа у него, как птица… Что с того, что птица иногда на ермолку гадит? Все же она с крыльями, все же она ближе к господу… Я даже для того… для выкреста… заработаю…

— Как же вы их заработаете? — поинтересовался я, пришибленный добротой служки.

— Молитвой, — ответил Хаим. — Вам нужна скрипка или лопата. А мне ничего, кроме голоса, не нужно… А голос у меня, благодаренье богу, еще есть… пусть подпорченный… но есть…

Страницы: «« ... 2627282930313233 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Канун Нового года и Рождества – наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, с...
Абатон… Таинственный исчезнувший город, где в библиотеке хранятся души великих странных… Старинная л...
В век современных технологий так важны человеческое участие и общение. Давайте подарим детям сказку....
Полтора столетия на Земле властвовал Союз Корпораций. Но в результате Евразийского восстания Корпора...
Эта книга для тех, кто хочет реально изменить свою жизнь, стать счастливым, заниматься любимым делом...
Инвестиционного гуру Уоррена Баффетта многие называют «провидцем». Сам Баффетт говорит, что предсказ...