Свечи на ветру Канович Григорий

— Давно ли за молитву платят байковыми одеялами? — поддел я его.

— Кто чем может, тот тем и платит, — пояснил служка. — Сам я ничего не прошу, стыдно. Прихожу и говорю: хотите — я помолюсь за ваших мертвых… И все… Позавчера… на Рудницкой… напротив бани… я помолился за сына… Хапуны вытащили его прямо из постели… из той самой… с байковым одеялом…

Хаим не заикался, а строчил короткими очередями из автомата.

— Завтра, глядишь, отслужу молебен по его сестре… послезавтра по отцу… Народ без пастыря, как стадо верблюдов в пустыне: кто укажет ему путь к колодцу? А раввина в гетто нет. Ты не знаешь, Даниил, куда подевались наши раввины?

Я понятия не имел, куда девались наши раввины. По правде говоря, они меня меньше всего и занимали.

Был у меня пастырь, был раввин —

ЮДИФЬ.

— Ты только, Даниил, мне помоги, и у нас будет не дом, а полная коробочка.

— Чего?

— Всего. Я и стулья добуду, и стол, и даже ширму, для Сарры. Ты себе представить не можешь, сколько вокруг богатства пропадает. Ни за что ни про что… Зря ты, дружок, морщишься… Мы с тобой не грабители, не мародеры. Господь бог на нас не прогневается, если мы кое-чем воспользуемся для своего блага. Все на свете, как подумаешь, когда-то принадлежало мертвым… Воздух, например. Однако же мы им дышим, и никто нас за это не попрекает… Или земля… Сколько по ней мертвых прошло — видимо-невидимо… Однако же она нам пятки не жжет, ходим себе и радуемся… В молодости я и сам мог за грузчика сойти или там за носильщика… В Латвии на фабрике тюки таскал не хуже твоего Иосифа… — разглагольствовал служка. — Вот мы и пришли.

Дом был деревянный, двухэтажный, с прохудившейся крышей. До войны по ней, наверно, разгуливали беременные кошки, солнце слепило им глаза, а по вечерам ветер играл на оголенных стропилах, как на арфе, не то мазурку, не то полонез.

Сейчас в гетто ни одной кошки в помине нет. Ни собаки. Ни голубя.

Ни курицы — прощай, наваристый еврейский бульон с пельменями — «мит креплех»!

Единственную тварь, которую не отняли — это блоха.

И вошь.

Не дай бог обовшивиться! Вшивый еврей во сто крат хуже еврея с блохами.

— Тут-то мы разживемся, — сказал Хаим.

— Я подожду за дверью, — сказал я служке.

Было что-то постыдное в моем появлении тут, в чужом доме, где только позавчера… из-под теплого байкового одеяла… вытащили… сына… может быть, моего погодка… Я не представлял себе, как можно войти в ту комнату, разобрать ту кровать, скатать то одеяло.

— Да ты не бойся, — приободрил меня служка. — Я обо всем договорился. Честь по чести…

— Я не боюсь.

— Не заберем мы, заберут другие.

Хаим толкнул дверь и вошел в комнату.

Я остался на пороге.

— Есть тут кто-нибудь? — услышал я голос Хаима и вздрогнул. Чего я, здоровый пентюх, слоняюсь без дела? На кой черт мне чья-то кровать? Могу преспокойно спать и на полу, на сене, положив под голову свою подушку без наволочки — кулаки. Хватит дурака валять. Надо что-то найти. Любую работу…

— Могильщик умеет только закапывать и делать людей, — вспомнил я слова своего опекуна Иосифа.

Делать? Немцы запретили нам и это.

Беременных хватают в первую очередь.

«И сказал бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю».

Вшами, что ли?

— Есть тут кто-нибудь? — снова возгласил служка.

В комнате никого не было.

Никто не отзывался.

Я шагнул к Хаиму и увидел в тусклом свете осеннего дня четыре аккуратно застеленных, но неживых кровати. Они серели вдоль стен, и комната чем-то напоминала палату в Еврейской больнице, где я навсегда попрощался с моим опекуном могильщиком Иосифом.

На столе, хоть до сумерек было еще далеко, горела керосиновая лампа.

— Странно, — пролопотал Хаим и попытался было задуть ее, как собственную тревогу.

— Не трогайте, пусть горит, — сказал я, чувствуя, как в груди у меня, как маятник, качнулось сердце, и пронзительный скрип заржавевшей цепи, утяжеленной гирями, кольнул уши.

— Мы же договорились. Честь по чести.

— С кем?

— С хозяйкой, — и служка показал на крайнюю кровать.

— Пойдемте отсюда, — предложил я.

— Не понимаю, не понимаю, — виновато пробормотал служка, не двигаясь с места, глядя то на застеленную, обещанную ему кровать, то на беспризорную лампу, отбрасывавшую свой мучительный, почти упругий свет на колышимые дурным предчувствием стены.

Мне хотелось скорее уйти, чтобы не видеть ни этой закопченной лампы со скудным пламенем и обглоданным фитилем, ни этой остывшей постели с байковым одеялом, под которым еще позавчера томился мой погодок, ни этого выщербленного пола, к которому против воли прикипали башмаки — шаг шагнешь и оторвешь подошву, а может, и кожу сдерешь. Как в детстве, меня захлестнуло безотчетное желание бежать, бежать куда глаза глядят, упасть где-нибудь и плакать, не стыдясь своих слез и своего страха перед чьей-то судьбой и мукой.

И вдруг, когда мы с Хаимом уже собрались было уходить, откуда-то, с чердака, что ли, до слуха долетел шорох, и вслед за ним, лишенным всякого смысла, раздался слабый стон, такой же неверный и бессмысленный, как свет керосиновой лампы на непокрытом скатертью столе.

Я поднял глаза.

На печи, свесив ноги, обутые в большие выцветшие галоши, сидела старуха. Волосы у нее были взлохмачены, и седина тлела в сумраке и чадила горем. Постоишь, посмотришь и угоришь.

— Не понимает она по-еврейски, — пожаловалась она, не обращая на нас внимания. — Я и по-польски… и по-литовски… Ходзь ту!.. Ейк ча!..

Старуха кого-то поманила из угла безнадежно, но упрямо.

— Кого вы зовете? — выдохнул служка Хаим.

— Ее, — сказала старуха.

— Кого ее?

— Позавчера приходила… Вчера приходила… А сегодня не идет…

— Вы меня не узнаете? — Хаим подошел к печи и подставил свою голову под галоши, как под божью десницу. — Я служка… Позавчера я отслужил молебен по вашему сыну… Кажется, Алтеру… Вы обещали мне кровать…

— А сегодня она не идет, — снова сказала старуха. — Позавчера приходила… Вчера… Сижу вот и жду…

— Кого вы, любезная, ждете? — чудовищно заикаясь, обратился еще раз к хозяйке Хаим.

— Не надо, — оборвал я его. — Разве вы, реб Хаим, не видите?

— Лучше бы не видеть, — горестно заметил служка, когда старуха угодила ему в голову обутой в галошу ногой.

Галоша упала с ноги, и старуха долго разглядывала ее сверху, как будто ждала, уплывет она или не уплывет.

Старуха рассердилась на нее и пригрозила пальцем. Но галоша ее не слушалась.

Тогда хозяйка спустилась с печи и подтолкнула галошу, как кораблик.

— Пойдемте отсюда, — сказал я Хаиму. — Пойдемте, ради бога!

В одной галоше, прихрамывая, заваливаясь на бок, старуха проковыляла от печи к окну, присела на край неживой кровати и прошептала:

— Спи, Алтер, спи! Не то позову цыгана и он тебя заберет.

Она погладила подушку и хлюпающим шагом, как будто ступала по лужам, добралась до следующей кровати, поправила байковое одеяло и снова прошептала:

— Спи, Мотл, спи. Не то позову цыгана, он сунет тебя в свой мешок и заберет.

Затем она двинулась к третьей, опустилась в изголовье, уставилась в спинку и сказала:

— Спи, Нохэмке, спи. Не то позову цыгана, он сунет тебя в мешок и заберет.

У последней кровати старуха сняла с себя оставшуюся галошу, взяла ее на руки, прижала к груди, выкормившей для заречных червей четырех евреев, и стала раскачивать из стороны в сторону.

— А тебе, Мотке, я спою колыбельную. Цыган боится колыбельной и не сунет тебя в торбу.

  • — Когда вырастешь, вспомнишь, мой маленький,
  • то крылечко и те завалинки,
  • может, станешь на радость евреям
  • богатеем, а не злодеем.

Она раскачивала галошу и без конца повторяла:

  • — Богатеем, а не злодеем…
  • Богатеем, а не злодеем…
  • Богатеем, а не злодеем…

И я не выдержал.

На улице я схватился за деревянный частокол и стал изо всех сил трясти его.

Трясся частокол.

Тряслась земля.

Тряслось небо.

И я трясся вместе с ними.

— Что ты делаешь, Даниил? — услышал я голос служки. — Смотри, у тебя руки в крови!

— Будь они прокляты ваши кровати! Слышите! — закричал я.

— При чем тут кровати? — служка снял на минутку шапку и вытер пот. — Я желал вам всем добра.

Всю жизнь мне желали добра. Все. До единого.

Желал мой опекун могильщик Иосиф, превозносивший лопату, желал часовщик Герман Ганценмюллер, муж Сарры, пытавшийся меня усыновить, желал доктор Гутман, суливший мне золотые горы, чтобы я только исчез из местечка, отправился куда-нибудь в Америку или Палестину. Но, черт бы побрал всех, в лицо я добро так и не видел. У него, должно быть, вообще нет лица. А есть только у горя. Горе никогда не поворачивается спиной. Как эта старуха. Никогда.

— Нет у добра лица, — сказал я Хаиму. — Нет.

Служка съежился, нахлобучил на самые глаза шапку и, пришибленный, поплелся восвояси.

Меня шатало.

Я уходил от Рудницкой все дальше и дальше, но старуха неотступно следовала за мной.

— Спи, Даниил, спи. Не то я позову цыгана, он сунет тебя в свою торбу…

Когда она зажгла эту лампу?

Позавчера?

Вчера?

Тысячу лет назад?

Сколько ей еще гореть? День, два? А может, до скончания века… Может, этот огонь — вечный?

Кум а гер!

Хоц ту!

Ейк ча!

На каком языке говорит смерть?

__________

Смешанный хор живых и мертвых пел колыбельную галоше.

__________

Ничто меня раньше так не радовало в жизни, как первый снег.

— Ангелы линяют, — говаривал дед, и я весь год с нетерпением ждал того дня, когда на нашу землю с легких и благостных ангельских крыл начнет падать славный и несуетный пушок, а я смогу выбежать из дому на улицу, задрать голову, и на мое лицо, как белые бабочки, ласково и ненадолго опустятся осторожные, нестойкие, как всякая радость, хлопья.

Бывало, до вечера заметало все местечко: и дворы, и крыши, и вывески; и мир, укутанный снегом, казался праздничным, справедливым и томительно добрым.

Вот и сейчас выпал первый снег, но радости я не испытывал. Не потому, что на улице Стекольщиков нечем было топить, и не потому, что у меня не было зимней одежды, а потому, что снег напоминал мне Юдифь, наше катание над речкой, бегство к Лейзеру, Ассира.

Боже праведный, думал я, лежа на голом и холодном полу рядом с Юдлом-Юргисом, я согласен умереть, только бы еще раз покататься с ней, поговорить, посмотреть на антоновки, выпирающие из-под ее теплого шерстяного свитера.

Может, и она валяется сейчас где-нибудь на полу, и вездесущие вши копошатся в ее густых и душистых, как мед, волосах, которые можно наматывать на палец.

Совсем недавно, сразу же после того как колонну пригнали в гетто, я встретил наголо остриженную женщину. Она шла по улице Стекольщиков с коромыслом, и ее голова, круглая и теплая, серела на плечах, как камень. Люди сторонились ее, а я плелся за ней до самого колодца, как будто был виноват перед ней и во что бы то ни стало должен был искупить свою вину. Мне нестерпимо хотелось подойти к ней, притронуться рукой к серевшему в осеннем воздухе камню, сказать ей какие-то слова, я и сам не знал, какие — пусть они останутся с ней навсегда, пусть ободрят ее или прогневят, только бы освободиться от них, только бы выплеснуть без промедления, тут же, на улице, пока она не подошла к колодцу.

— Что ты за мной плетешься? — спросила она, не оборачиваясь, распятая на коромысле.

— Так, — ответил я, и у меня свело дыхание.

— Делать тебе нечего.

— Нечего.

Я чувствовал, что говорю не то, что слова мои ей не нужны потому, что, сколько их ни сей, от них ничего не отрастет — ни один волос, ни одна улыбка.

Я торчал у колодца и смотрел, как она медленно, почти торжественно опускает бадью, как равнодушно, словно в забытьи, раскручивает валик, и желание притронуться к ней — к ее обнаженной до локтя руке, к ее прямой, вдруг окаменевшей спине заливало мои щеки жарким и стыдным румянцем.

— Они у тебя… скоро… отрастут, — сказал я.

— Что ты пристал ко мне? — вскрикнула она. — Пошел к черту!

Я оставил ее одну с коромыслом и ведрами, над которыми в воздухе плыли невысказанные слова и серебряные нити паутины, тонкие и невесомые, как ее волосы.

Больше я ее не встречал. Но у меня еще долго саднило сердце и со щек не сходил румянец.

За окнами падал мокрый густой снег. Мороза не было, и я не сомневался: через день-другой сугробы почернеют и растают, и на улице Стекольщиков станет еще грязней, чем раньше. Пусть, лучше грязь, чем мороз.

— Вы не спите, господин Даниил? — окликнул меня в темноте голос Сарры.

Иногда она из больницы приходила на ночь домой, приносила еду и даже таблетки не то от простуды, не то от голода.

— Витамины, — говорила Сарра.

Кроме нее и Вильгельма, никто их не ел: любая еврейская пища должна чем-то пахнуть, а у них никакого запаха не было.

— Вы не спите, господин Даниил?

— Нет, — ответил я.

— Снег, — сказала Сарра. — Не успеешь оглянуться, как наступит рождество.

— Снег, — протянул я.

— Я все еще чувствую себя вашей должницей.

— Напрасно, — сказал я.

— За доброту надо расплачиваться добром.

— Ничего вы мне не должны. Никто мне ничего не должен.

— Все мы должники, — промолвила Сарра. — Вы еще не подыскали себе работу?

— Ищу.

— У меня есть ожерелье… Его можно выменять на теплую одежду… Не отказывайтесь… Прошу вас. — Она кончиками пальцев коснулась виска спящего Вильгельма. Будущий кайзер будущей Германии лежал, уткнув свои светлые кудри в безгрешный подол матери, и ему, наверно, снились сытые немецкие сны.

— Давайте спать! — буркнул выкрест Юдл-Юргис, и голос Сарры растаял.

Меня снова с ног до головы окатила тишина. От нее стало еще холодней, чем прежде, и я прижался к горячему боку Юдла-Юргиса, чтобы немного согреться.

Надо найти работу, думал я в тишине. Безработных немцы увозят в первую очередь. «Работа услаждает жизнь», «Кто работает, тот живет» — кричала с заборов немецкая мудрость.

— Не будь дураком, запишись трубочистом, — уговаривал меня Юдл-Юргис. — Могильщиков и без тебя хватает. Стоят на каждом углу и ждут.

Ну какой из меня трубочист? По крышам, правда, я полазил всласть — гонял голубей, запускал воздушных змеев, забирался туда, чтобы бабушка за проделки не поколотила. Старуха, бывало, смотрит снизу вверх и кричит:

— Сиди, сиди, негодник. Там тебя господь схватит и поколотит. А это больней. Слезай, стервец.

Но я предпочитал гнев господа сморщенным кулачкам бабушки.

— Трубочисты будут работать не в гетто, — раззадоривал меня выкрест.

— А где?

— На воле. И без конвоя.

— Почему?

— Во-первых, тут топить нечем.

— А во-вторых?

— Во-вторых, скоро некому будет.

Что правда, то правда, скоро некому будет. Останется одна старуха с галошей на руках.

— Решайся! — настаивал Юдл-Юргис.

Но решиться я не мог. Служка Хаим советовал мне устроиться в пекарню. Там, мол, верховодит наш земляк — мельник Ойзерман, ему и карты в руки, всю жизнь имел, можно сказать, дело с хлебом насущным.

— Пойди к нему и упади в ноги, — просил меня служка. — И мы все будем сыты без Сарриных витаминов, прости и помилуй, господи.

Нет, нет. В ноги я никому не падал и не упаду. Из-за куска хлеба тем паче. К тому же такая работа не по мне: сам печешь, сам и жрешь.

А снег за окном все валил и валил.

Как я ни старался, уснуть мне не удавалось. Мои глаза светили во мраке, как та лампа на непокрытом скатертью столе, и свет ее, такой же мучительный, почти упругий, падал на обшарпанные стены, на свисавшие клочьями дешевые обои, на затхлый потолок, на деревянный скрипучий пол, где вповалку лежали медсестра-переводчица-поломойка Сарра с сыном Вильгельмом, свадебный музыкант Лейзер и служка Хаим, положивший под голову не подушку, а пышную и мягкую бороду нашего всемогущего господа без наволочки, накрытый не байковым одеялом с Рудницкой, а бесконечной божьей милостью.

Который сейчас час?

Ни у кого из нас, кроме Сарры, нет часов. Да и Саррины часы, спрятанные в ее фатальном рюкзаке, наверно, давно остановились. Или если показывают время, то не теперешнее, а давнее, допотопное, когда Сарра была счастлива, пела, веселилась, жила не в изгнании, не на чужбине, а у себя на родине, где-нибудь в Гамбурге или Кенигсберге, и часовая стрелка плавала под прозрачной стеклянной крышкой, как только что народившийся малек.

Герман Ганценмюллер, немец, муж Сарры, был часовщик-волшебник. Но, как говаривал мой дед, можно починить часы, нельзя починить время.

— Облава!

— Облава!

— Облава! — услышал я крик с заснеженной улицы.

Хорошо другим, подумал я. У них есть колокол, на худой конец кусок рельса, подвешенный к столбу или к стрехе на крыше — в случае опасности или какой-нибудь напасти раскачивай, греми, стукай. А у нас что? У нас — фальцет, фистула и — если повезет — бас. У нас только зычное-отчаянное-пронзительное-бабье:

— Гвалт!

— Облава! — органно гремел чей-то бас. — Детей… Прячьте детей!..

Свадебный музыкант Лейзер и служка Хаим даже не шелохнулись. А еще говорят, будто никто не спит так чутко, как старики. Эти же умерли до рассвета, и не было для них ничего слаще, чем эта короткая, до первых петухов, смерть.

— Облава! — надрывался еврейский колокол. — Детей!.. Детей!..

Выкрест Юдл-Юргис заворочался, прислушался к крику и бросил:

— У меня их давно отняли… детей…

И снова уснул.

Или прикинулся спящим?

Одна Сарра осторожно высвободила свой подол от кудрявого кочана Вильгельма и, неизвестно к кому, обратилась:

— Вы что-нибудь слышали?

— Слышал, — ответил я.

— Померещилось… Яволь… Померещилось…

Крик приближался. Он прорывался сквозь темноту, как будто он сам должен был уйти от преследования и погони, но кто-то его все время настигал, и вот уже в окнах вспыхнул разбуженный свет, послышался топот ног, быстрый, стремительный, словно в кучу сгоняли расстреноженных лошадей.

— Что же я стою? Майн готт! Что же я стою? — запричитала Сарра. — Куда же мне его спрятать? Куда?

Каждое слово она повторяла по нескольку раз, как будто боялась, что оно ускользнет от нее, а вместе с ним куда-то канет надежда на спасение.

— Тут, кажется, есть чердак, — выдохнула она, ломая руки.

Сухой треск суставов отдавался в тишине. Казалось, в печи пощелкивают березовые поленья, и от этого пощелкивания становилось жарко, невыносимо жарко.

— На чердаке не спрячешься.

— Майн готт! Майн готт! Может, в подвал?

Слышно было, как на другом конце гетто урчат грузовики.

— Скоро они будут тут, — сказала беженка. Она то подбегала к окну, то снова возвращалась на середину комнаты, глядела на безмятежно спящего Вильгельма, которому снились сытые немецкие сны, на стариков, у которых никогда не было детей, на выкреста, кружила над ними, как коршун, и приговаривала:

— Скоро они будут тут… Господа, как вы можете спать? Проснитесь! Господа!

Первым открыл глаза свадебный музыкант Лейзер.

— Куда можно спрятать ребенка? Ради бога, подскажите, — взмолилась беженка.

— Не знаю, — ответил Лейзер. — Я никогда никого не прятал.

— Не знаю, — ответил служка Хаим. — Молитесь богу, богу всякой крепости и силы. Нет другого защитника у рода Израилева. Нет.

Хаим мог и не просыпаться, подумал я. До его защитника далеко, а грузовики, вон они, за углом.

Как же защитить Вильгельма, отпрыска рода Израилева с немецким именем и кайзеровской кровью?

Как?

Мысли мои путались, разбегались, бились о виски, как о стекло — до звона в ушах, до трещин, и мне казалось, будто я роняю осколки.

Грузовики свирепствовали на соседней улице Столяров.

Фары полосовали летящий снег. Пушок от линявших ангелов падал в кузова, набитые озябшими взрослыми, которые полчаса тому назад еще были детьми.

— Оденьте его! — приказал я беженке. — И потеплей! Живо!

— Что вы надумали? — сквозь слезы спросила Сарра. — Что вы, господин Даниил, надумали?

— Не будем терять времени. Оденьте его.

Беженка растормошила Вильгельма, тот обвел сонным взглядом мать, меня, бодрствующих стариков, заученно прикрыл рот ладонью и застыл.

— Послушай, Вильгельм! Ты умеешь держать руки по швам? — спросил я у будущего кайзера будущей Германии.

— Яволь, — сказал сын Сарры. — Нас в школе учили.

И он щелкнул каблуками.

Щелкнул и встал навытяжку, как истый германский солдат.

— Прекрасно, — похвалил я его и поморщился. — Тебе придется так простоять час. А может, и больше… Пока крик не утихнет.

Страницы: «« ... 2728293031323334 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Канун Нового года и Рождества – наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, с...
Абатон… Таинственный исчезнувший город, где в библиотеке хранятся души великих странных… Старинная л...
В век современных технологий так важны человеческое участие и общение. Давайте подарим детям сказку....
Полтора столетия на Земле властвовал Союз Корпораций. Но в результате Евразийского восстания Корпора...
Эта книга для тех, кто хочет реально изменить свою жизнь, стать счастливым, заниматься любимым делом...
Инвестиционного гуру Уоррена Баффетта многие называют «провидцем». Сам Баффетт говорит, что предсказ...