Укрощение королевы Грегори Филиппа
Дворец Уайтхолл, Лондон
Осень 1545 года
Мы приезжаем в Уайтхолл, уже когда становится холодно и изморозь окрашивает тисы в саду серебристо-белым на кончиках, оттеняя темно-зеленые тени у стволов. Чаши фонтанов затянул тоненький ледок, и я велю принести все меха из королевского гардероба в мой дом, замок Бейнардс. И снова обвиваю шею соболями Китти Говард. Но в этот раз я улавливаю на них свой запах, и призрак девочки-королевы растворяется в холодной сумрачной дымке.
Николас де Вент закончил парадный портрет королевского семейства и сейчас ожидает первого показа своего творения. Картина уже висит на месте, именно там, где мы велели ее повесить, и прикрыта шитой золотом тканью. Ее еще никто не видел, кроме тех, кто работал над нею в студии художника, и мы все ждем, пока король объявит о своем желании увидеть ее.
– Ваше Величество придет на первый показ? – спрашивает Анна Сеймур. – Его Величество прислал моего мужа, чтобы он сопроводил вас туда.
– Сейчас? – Я читаю книгу, в которой простым языком, словно сказки для детей, объяснилась суть таинства мессы и реальность чистилища. Эту книгу одобрил Тайный совет, и меня не удивляет, что от нее так и веет высокопарной уверенностью. Я закрываю ее и задумываюсь, как так получается, что мужчины, даже самые умные из них, рассуждают так, словно их никогда не терзают сомнения, и речь для них всегда идет о чем-то само собой разумеющимся.
– Да, сейчас, – говорит она. – Художник уже пришел, все остальные тоже скоро будут.
– А Его Величество?
– Он отдыхает, – отвечает Анна. – Его снова беспокоит нога. Но он сказал, что посмотрит картину чуть позже.
– Иду, – говорю я, поднимаясь на ноги.
Тут же я замечаю светящееся от радости лицо Елизаветы. Этот ребенок настолько тщеславен, что с трудом дожидается возможности увидеть, как ее изобразил художник. Она позировала ему в своем лучшем платье, надеясь, что в конечном итоге ее портрет поместят в центр композиции, поближе к руке отца, подчеркивая ее статус признанной принцессы семьи Тюдор. Мы с принцессой Марией обмениваемся понимающими взглядами над головой Елизаветы. Пусть нас и не распирает от детского восторга по поводу этого портрета, но нам обеим приятно получить общественное признание. Эта картина будет висеть во дворце Уайтхолл долгие годы, а может быть, даже века. С нее сделают множество копий, и люди разберут их в свои дома, чтобы поставить на видное место. Там будет изображена королевская семья: дети короля, сам король и я, рядом с ним. Этот портрет станет вехой в моих достижениях, в самом важном из них: в объединении королевской семьи вокруг отца. Может, я не смогла подарить ему сына, как Джейн Сеймур, и не смогу стать его женой на двадцать три года, как Екатерина Арагонская, но мне удалось то, что до меня не удавалось ни одной из его жен: я поместила детей короля в самое сердце королевской семьи. Две девочки и драгоценный сын, наследник, изображены на одном портрете с отцом. И на этом портрете королевской семьи изображена и я, как их признанная мать. Я – королева, регент и мать этим детям, и на этом портрете дети изображены вокруг меня, а мой муж рядом со мною. А те, кто сомневаются в моем влиянии и считают, что могут плести против меня заговоры, могут теперь посмотреть на этот портрет и увидеть, где мое место: в самом центре королевской семьи.
– Мы идем, сейчас же, – говорю я.
Мне очень хочется посмотреть, как я выгляжу со стороны. После множества примерок я остановилась на красном нижнем платье и экстравагантном верхнем платье из шитой золотом ткани, отделанной горностаем. Художник сам выбрал его из того, что было в королевском гардеробе. Он сказал, что хотел, чтобы основными цветами картины были золотой и красный, как символ нашего богатства, единства и величия. Не могу сказать, что очень люблю красный цвет, но не стану спорить с тем, что он подчеркивает белизну моей кожи и медный блеск моих волос. Художник попросил меня сменить арселе с моего любимого, полукруглого, который я носила почти на затылке, на устаревший, остроконечный. Нэн принесла то, что он попросил из королевской сокровищницы, и надела мне на голову.
– Он принадлежал Джейн Сеймур, – коротко сказала она. – Золотистый лист.
– Я бы никогда не стала его носить! – возразила я, но художник мягко подвинул головной убор выше на моей голове, чтобы он выпустил несколько прядей волос.
– Для художника великая честь писать портрет красивой женщины, – сказал он тихо и показал, куда я должна сесть: на краешек стула, чтобы золотистое платье образовывало облако вокруг моих ног.
Я улыбаюсь принцессе Марии.
– Я попала в ловушку тщеславия. Мне не терпится посмотреть на портрет.
– Мне тоже, – отвечает она. Она берет за руку принцессу Елизавету, и я веду их с фрейлинами в парадный зал. Эдвард Сеймур идет рядом со мной. Когда мы туда приходим, то видим, что мужчины двора, даже некоторые члены Тайного совета, уже там, все терзаемы любопытством: как выглядит та самая картина, которая так дорого стоила и так долго исполнялась. Законченной ее еще никто не видел. Все персонажи позировали отдельно, а художник работал в основном с ранними портретами короля, поэтому этот портрет для всех нас будет сюрпризом.
Я вижу нервничающего Николаса де Вента. Ну что же, его волнение вполне понятно.
– А Его Величество не придет? – спрашивает он после того, как поприветствовал меня поклоном.
Я уже собиралась ответить отрицательно, как двери, ведущие в покои короля, открываются и появляется кресло короля, на котором он полулежит, уже почти не сдерживая гримасы боли на красном от напряжения лице.
Художник тихо восклицает от удивления. Он не видел короля с тех пор, как они обсудили изготовление портрета и де Вент скопировал ранние изображения Генриха, принадлежащие кисти Ганса Гольбейна. Им король всегда отдавал предпочтение. Мне сразу приходит на ум, что на этой картине Генрих изображен моложавым красавцем, окруженным женой и детьми, обладателем двух крепких ног, обтянутых штанами цвета слоновой кости, с любимыми синими подвязками под коленом, которые подчеркивали сильные голени. Кому нужно видеть короля опрокинутым на кресле, как корабль в сухом доке, дрожащим и потеющим от усилий приподнять огромную голову над подушкой.
Я подхожу к нему, кланяюсь и целую его горячую щеку.
– Как я рада видеть вас, Ваше Величество. Вы прекрасно выглядите, – говорю я.
– Я хотел посмотреть, как он нас нарисовал, – коротко отвечает он, затем кивает де Венту. – Открывайте.
Картина огромна, почти пять футов в высоту и более десяти футов длиной. Покрывало на ней закреплено на верхнем правом углу, поэтому картина открывается нам слева, дюйм за дюймом, а пока послали за стулом пажа, чтобы он мог отцепить его полностью.
Сначала нам представляется удивительно красивая, украшенная золотом и серебром колонна, потом часть потолка, яркого, словно витраж, покрытый красными и белыми розами. Потом арочный проем. Зрители издают тихие изумленные восклицания, увидев в нем на фоне дворцового садика женщину – шута принцессы Марии, словно намекая на то, что жизнь так же проходит мимо и что двор – это сборище шутов. В саду, позади нее, виднеются шесты со скульптурами и геральдическими символами, словно объединяя славу и шутовство. Я смотрю на короля, чтобы понять, удивился ли король, увидев на парадном портрете королевской четы женщину-шута по имени Джейн, но я замечаю, как Генрих чуть заметно кивает, и я понимаю, что король одобряет этот персонаж, как и место, где он изображен. Наверное, он думает, что таким выбором показывает свое глубокое и неординарное понимание славы и мира. Следом за арочным проемом шла еще одна пара таких же, как первая, золотых колонн, между которыми стояла женская фигура. Это была принцесса Мария, в темно-красном нижнем платье и зелено-коричневом верхнем платье с прямоугольным вырезом на горловине, украшенном на рукавах белыми разрезами с шелком и белыми манжетами. Арселе на ее голове сдвинуто немного назад, на шее распятие. Я внимательно рассматриваю портрет, затем оборачиваюсь и тепло улыбаюсь Марии в знак одобрения. Портрет хорош. Она выглядит величественно, достойно, сложив перед собой руки и повернувшись чуть заметно улыбающимся лицом к зрителю. Этот портрет подходит для копирования, чтобы показать потенциальному жениху, заморскому принцу, потому что имеет большое сходство с принцессой. Она выглядит одновременно и девушкой, и настоящей королевой. Художнику удалось передать и очарование, и достоинство девушки. Я вижу, как Мария краснеет и тихо кивает мне. Нам обеим нравится ее изображение.
Покрывало сдвигается еще немного, и мы видим принца Эдварда, такого же коренастого, как и отец, стоящего твердо и уверенно в объемистом дублете с комично расширенными рукавами, красных штанах и красной шапочке, натянутой на маленькую голову. Нарисованный принц уверенно опирается локтем на колено отца, настоящий же Эдвард никогда не позволял себе подобных дерзостей. Генрих на портрете держит руку на плече сына, как бы демонстрируя их связь. Поза и изображение отца и сына говорят об их родстве громко и внятно, словно на картине был нарисован момент родов и сына у короля только что приняли между этих широко расставленных крепких ног. Вот он, сын и наследник. Вот он, мальчик, созданный королем, по его собственному образу и подобию, его маленькая копия.
Позади короля и принца фоном изображен балдахин с королевским гербовым щитом, и над всем этим – золотая тугра, как нимб, которым старые церковные иконописцы украшали головы святых праведников.
В самом центре картины, все еще наполовину скрытый покрывалом, за которое уже в полном отчаянии дергали пажи, был сам король. Художник сделал его центром, сердцем изображения: плотный сгусток цвета, золотое солнце. Огромные рукава из золотистой ткани, толстые, как подушки, грудь дублета украшена разрезами, обшитыми белым шелком, а его полы – вышиты красным и золотым. Широко раздвинутые крепкие ноги обтянуты штанами цвета слоновой кости с ослепительным серебряным отливом, и в результате его голени сверкали, а колени вообще походили на две маленьких луны. Отделанный соболем гаун[18] распахнут и откинут на плечи, кажущиеся еще более широкими из-за набивки. Его лицо выглядит большим, бледным и лишенным морщин, а когда я увидела его гульфик…
– Боже мой, – тихо произнесла я.
Огромный гульфик цвета слоновой кости горделиво возвышался в самом центре его туловища, в центре центра картины. Гигантский, бледно светящийся среди золота и красного, он громко возвещает: «Перед вами детородный орган короля. Восхищайтесь!»
Я кусаю щеку изнутри, чтобы ни в коем случае не засмеяться, и даже не смею посмотреть на Екатерину Брэндон. Должно быть, художник лишился рассудка, если решился на подобную дерзость. Даже король с его непомерным тщеславием не может видеть это иначе как нелепым.
Но потом пажи наконец справляются с покрывалом и открывают оставшуюся часть портрета, – и я вижу свое собственное изображение.
Я сижу слева от короля, в платье, которое мы выбирали вместе с художником: красное нижнее платье и рукава, чтобы сочетаться с красным на костюме принца Эдварда, и в золотом верхнем, сочетающемся с пышными рукавами короля. Белый горностаевый подбой и манжеты на рукавах символизируют мое положение. Выбранный художником арселе и пояс великолепно прописаны в мельчайших деталях; моя кожа так же бледна и обладает тем же волшебно светящимся перламутровым оттенком, что и ноги короля. Но вот мое лицо…
Мое лицо?
По залу пробежал гул голосов, словно шорох листьев, влекомых ветром в осеннем лесу. Я слышу, как люди говорят «вот уже не ожидал…», и «но это же не…», и «да это же…», но ни одна из этих фраз не находит своего окончания. Словно никто не хочет облечь в слова нечто болезненно, ужасно очевидное, и что с каждой минутой становится все более и более очевидно. Постепенно в зале воцаряется тишина, кто-то прочищает горло, кто-то просто отворачивается, словно не желая больше смотреть на портрет, но потом, не в силах противиться любопытству, все они оборачиваются ко мне.
Они смотрят на меня, а я смотрю на Нее.
Это не мой портрет и не мое лицо. Да, я позировала для него, и на мне были эти одежды, одежды из королевского гардероба, обозначающие мой статус королевы Англии. Художник сам сложил мои руки, повернул мою голову к свету, но под этим золотым арселе красовались не мои черты. Король заказал портрет своей третьей жены, матери Эдварда, и я позировала для него, как кукла, чтобы художник мог передать размер и форму «жены» в принципе. Только лицо этой жены было не моим. Художнику не пришлось даже пытаться передать то, что он назвал моей «сияющей красотой».
Вместо нее он изобразил четкие контуры арселе Джейн Сеймур, а под ним – ее лицо с телячьей покорностью. Это она, мертвая королева, сидит по левую руку от короля, обожающе глядя на мужа и сына из могилы. А меня здесь нет, и как будто бы никогда не было.
Я не знаю, как мне удается стоять на ногах, улыбаться и щебетать о том, как хороша картина, как хорошо получилась Елизавета, слева от женщины, которая заняла место ее матери, мачехи, которую она даже не помнит, одной из фрейлин королевы, которая танцевала в день казни ее матери.
Я смеюсь над портретом Уилла Соммерса с обезьянкой на плече в правой арке. Позади него тоже виднеется сад дворца Уайтхолл. Я словно со стороны слышу свой смех и то, с какой готовностью к нему присоединяются все остальные, словно пытаясь скрыть мое унижение. Нэн подходит ко мне с одной стороны, готовая поддержать, Екатерина Брэндон – с другой. Они тоже радостно щебечут от восторга. Анна Сеймур стоит на отдалении и высказывается о красоте своей драгоценной и трагически ушедшей сестры.
Я продолжаю смотреть на портрет, и теперь он кажется мне похожим на триптих, икону, как те, которые реформаторы заслуженно выбросили из старых прогнивших насквозь церквей. На боковых панелях изображены принцессы и святое семейство по центру: Отец, Сын и преображенная мать. А два шута символизируют всех глупцов, что остались снаружи, вне мерцающего золотом внутреннего круга. Победившая смерть Джейн Сеймур сияет, как Мадонна.
Елизавета подходит ко мне, берет за руку и тихо шепчет:
– Кто это? Кто нарисован на вашем месте?
– Тише, – говорю я. – Это королева Джейн, мать Эдварда.
И я сразу вижу, как замыкается ее умное личико, словно я открыла ей неприглядную, грязную тайну. И то, что она делает сразу после этого, говорит мне, что этот ребенок уже до мозга костей пропитался гнилостным духом интриг. Она тут же обращается к отцу и благодарит его за прекрасный портрет.
Принцесса Мария бросает на меня быстрый взгляд, но продолжает хранить молчание, а потом и весь двор замолкает, ожидая слова короля.
Мы ждем, минуты тянутся одна за другой. Николас де Вент мнет в руках свою шапку, ожидая, что великий покровитель искусств, покровитель Гольбейна, скажет о его творении. Об этой лжи в рисунке, шедевре самолюбования, художественном ограблении могил.
– Мне нравится, – твердо заявляет король, и весь двор испускает явный вздох облегчения. – Очень точно передано, очень хорошо сделано. – Он смотрит на меня, и я замечаю на его лице тень легкой неловкости. – Тебе приятно видеть детей изображенными вместе, и ты оценила честь, которую я оказал матери Эдварда. – Он смотрит на бледное лицо своей мертвой жены. – Она могла наблюдать за тем, как взрослеет ее сын. Кто знает? Может, она подарила бы мне еще сыновей…
Я ничего не могу сказать в ответ на то, как мой муж публично оплакивает свою бывшую жену и вглядывается в ее лишенные выразительности черты так, словно пытается найти в них ум или характер, которые ускользали от окружающих при ее жизни. Я ловлю себя на том, что почти скриплю зубами, удерживая улыбку и делая вид, что мне не нанесли оскорбления, и не от меня только что публично отреклись, и что король только что не объявил всему миру, что все, кто был после Джейн – Анна Клевская, Екатерина Говард и я, – лишь призраки по сравнению с нею, призраком жены.
И, разумеется, Анна Сеймур, родственница драгоценной усопшей, выступает с благодарственной речью королю, как та, что разделяет его горе и чтит ее память. Она, как всегда, ловко использует скупую королевскую слезу на свое благо.
– Она здесь будто живая, – говорит она.
Вот только ее давно уже нет.
– Да, такая, как при жизни, – говорит король.
Очень в этом сомневаюсь, потому что на портрете она сидит в моих лучших туфлях с золотыми каблуками.
– Должно быть, она смотрит сейчас с небес и благословляет вас и своего мальчика, – говорит Анна.
– Да, должно быть, так и есть, – с готовностью соглашается Генрих.
Я подумала, что святая Джейн, судя по всему, чудесным образом миновала чистилище, а в Тауэре в данный момент как раз один проповедник ожидает суда по обвинению в ереси за предположение о том, что чистилища не существует.
– Жестокая судьба отобрала ее у меня, – продолжает король, поблескивая влажными глазами. – Мы были женаты даже меньше года.
Тут Генрих тоже неточен, я знаю факты. Их брак длился год и четыре месяца, меньше, чем брак с Китти Говард, продолжавшийся год и шесть месяцев, ровно до того дня, как он подписал указ о казни через обезглавливание. Но дольше, чем брак с Анной Клевской, который не удостоился такой высокой оценки и был расторгнут спустя шесть месяцев после заключения.
– Она вас так любила, – с надрывом вторит Анна Сеймур. – Но, хвала небесам, она оставила после себя такую чудесную живую память в своем сыне.
Упоминание о принце Эдварде тут же взбодрило короля.
– Да, да, – отзывается он. – У меня остался сын, и он очень хорош собой, не правда ли?
– Он – копия своего отца, – улыбается Анна. – Только посмотрите, как он стоит на портрете. Он – ваша абсолютная копия!
Я веду своих фрейлин обратно в мои покои. Я улыбаюсь, и они все тоже улыбаются. Мы все стараемся показать, что нас ничто не беспокоит, что мы не видим никакой угрозы своему положению и ощущению справедливости. Я – королева, а рядом со мною – мои фрейлины. Всё в порядке.
Когда мы возвращаемся, я жду, пока они вернутся за свое шитье, а чтец открывает книгу, одобренную епископом Лондонским. Тогда я говорю, что меня немного беспокоит живот – должно быть, что-то съела, – и хочу удалиться в спальню одна. Нэн идет со мною, потому что не существует силы на земле, которая могла бы ее удержать, а в спальне закрывает за нами двери и поворачивается ко мне.
– Стерва, – коротко бросаю я.
– Я?
– Она.
– Анна Сеймур?
– Нет, Джейн Сеймур, та, которая умерла.
Мои слова настолько неразумны, что даже Нэн не пытается меня поправить.
– Ты расстроена.
– Я публично унижена; на мое место у всех на глазах поставили призрак, и моя соперница – не просто хорошенькое личико, такое, как у Екатерины Брэндон или Мэри Говард, но труп, который не проявлял особой живости, даже пока дышал. И, несмотря на это, она – жена, которую невозможно забыть.
– Бедняжка давно мертва и уже не может его раздражать. Поэтому он может думать о ней только хорошее.
– Лучшее, что она сделала, – это ее смерть! Да она при жизни не была так мила и очаровательна, как сейчас!
Нэн делает жест, как будто желая остановить меня.
– Она сделала лучшее из того, на что была способна, и, прости Господи, Кейт, ты не была бы так жестока к ней, если б видела, как страшно она умирала: в лихорадке, тщетно взывая к Господу и своему мужу. Возможно, она и была дурочкой, но умирала она простой женщиной, чьи последние минуты были полны страха, боли и одиночества.
– Что мне до этого сейчас? Теперь мне придется каждый день проходить мимо ее портрета по дороге к столу? Кому не дозволено носить ее жемчуга? Кому приходится растить ее сына и спать с ее мужем?
– Ты рассержена, – говорит Нэн.
– Разумеется, – взрываюсь я. – Как видно, наши занятия не прошли для тебя даром. Да, я рассержена! Ты это поняла. Прекрасно! Дальше что?
– А дальше ты возьмешь себя в руки, – говорит сестра спокойным голосом, так же, как когда-то делала наша мать, когда я возмущалась какой-то детской несправедливостью. – Потому что тебе придется ходить на завтраки, обеды и ужины с высоко поднятой головой, улыбаясь, показывая всем, что ты довольна портретом, своим браком, своими приемными детьми и тремя их мертвыми матерями. И что ты счастлива с королем.
– И зачем мне все это делать? – задыхаясь, спрашиваю я. – Почему я должна делать вид, что мне не нанесли оскорбления публично?
Нэн очень бледна, и голос ее ровен и лишен всяких эмоций.
– Потому что если ты объявишь мертвую жену своей соперницей, то вскоре умрешь сама. Люди уже говорят, что он собирается снова жениться. Они говорят, что он не в восторге от твоих религиозных взглядов и что ты слишком налегаешь на реформы. И тебе придется опровергнуть эти слухи. Ты должна ему угождать. Ты должна приходить за обеденный стол как женщина, чье положение не подлежит никакому сомнению.
– А кто во мне сомневается? – кричу я. – Кто посмеет во мне усомниться?
– Боюсь, в тебе сейчас сомневаются очень многие, – тихо отвечает она. – По двору пошли сплетни. Теперь все сомневаются в том, годишься ли ты на роль королевы.
Дворец Уайтхолл, Лондон
Зима 1545 года
В тихие предрождественские дни король обеспокоен, а иногда и открыто зол как на своих основных советников, так и на новых мыслителей: никто не может добиться договора с Францией. Карл Испанский теперь требует заключения этого договора, чтобы получить возможность вернуться к своим делам. Он полон решимости выгнать реформаторов из Фландрии и земель Священной Римской империи. Он говорит, что они с Генрихом должны забыть о вражде с Францией, чтобы справиться с неизмеримо большей угрозой. Им всем троим следует объединиться, дабы справиться с лютеранами. Он даже заявляет, что пришло время нового крестового похода против страшных грешников, людей, считающих Библию главным руководством к жизни.
Я молюсь о безопасности верующих Англии и Германии и всех уголков христианского мира, которые провинились лишь тем, что читали Слово Божье и приняли его всем своим сердцем. А потом просто стали говорить о нем. Почему этого нельзя делать? Почему только теологи и проповедники церкви да солдаты и убийцы от церкви могут говорить о правде, вернее, о том, как они ее видят?
Стефан Гардинер все еще в Брюгге, все еще тщетно старается заключить мирный договор с Францией. Он страстный сторонник мира с Францией и Испанией и мечтает о том, чтобы обещающий кровопролитие крестовый поход против лютеран везде, особенно в Германии, начался как можно скорее.
– Одному Богу известно, что он им предлагает, что обещает от моего имени, – бурчит мне Генрих однажды вечером, когда мы тихо сидим за игральным столом.
Придворные вокруг нас танцуют и флиртуют, кто-то поет, кто-то стоит вокруг нас и наблюдает за игрой, делая ставки на победителя. Екатерина Брэндон сидит почти вплотную к королю. Он показывает ей свои карты и спрашивает ее совета, а она улыбается и клянется, что будет делать мне знаки, дабы я могла этим воспользоваться. Большинство зрителей ставит на короля. Он не любит проигрывать, как не любит и того, чтобы кто-то ставил против него. Я замечаю его слабый ход, но не пользуюсь им. Он же, заметив это, смеется в голос и незамедлительно разыгрывает мою промашку.
– Вы вернете епископа Гардинера домой? – спрашиваю я как можно спокойнее. – Вы согласны с тем, что императору следует идти войной против своего собственного народа?
– Да уж, они далеко зашли там, в Германии, – отвечает Генрих. – Да и князья эти германские мне вообще ничем не помогли. Не буду я их защищать. Почему я должен это делать? Они не понимают путей человеческих, куда им уразуметь пути Господни!
Я украдкой смотрю на Эдварда Сеймура, брата Томаса. Он внимательно наблюдает за мною. Я знаю, он надеется, что я буду использовать свое влияние, дабы убедить короля в том, что лютеран в Германии необходимо пощадить, а в Англии не препятствовать радикальному мышлению.
Но я веду себя с королем крайне осторожно. Я прислушалась к предупреждению Нэн и стараюсь никого не делать себе врагами. Теперь я уже точно знаю, что, когда король на кого-то жалуется, в то же самое время он может что-то делать во вред его противникам. Когда меня обвиняют в продвижении реформ, мне делают комплимент: мое влияние на короля явно переоценивается. Я редко пользуюсь своим авторитетом, а в парадном зале вообще висит портрет, отрицающий само мое существование.
– Желание жить, руководствуясь Библией, едва ли можно назвать неправильным, как и веру в то, что мы попадаем в рай благодаря вере и прощению наших грехов, – замечаю я.
Генри бросает на меня взгляд поверх своих карт.
– Я смотрю, теолог из тебя такой же, как и игрок в карты, – говорит он, поблескивая глазами. Его улыбка немного смягчает яд его слов.
– Я не стремлюсь знать о религии больше вас, милорд, – говорю я. – И уж точно не жду, что выиграю у вас в карты.
– А что скажут мои девочки? – спрашивает он, поворачиваясь к принцессе Марии, которая тоже стоит рядом с ним, в то время как Елизавета облокотилась на мое кресло.
– О картах или о науке? – дерзко спрашивает Елизавета.
– А что ты выберешь? – смеясь, спрашивает король.
– Науку, – тут же говорит она. – Потому что получить возможность учиться и постигать науки – это привилегия, особенно под руководством такого ученого, как королева. А карты – это развлечение для всех.
– Хорошо сказано, – говорит король. – И только вдумчивым и образованным должно быть позволено учиться и рассуждать на подобные темы. О горнем следует думать в тихих и святых местах, и только тем, кто признан достойным, и непременно под руководством святой Церкви. Карты пригодны для публики в пивных, а Библия – только для тех, кто может читать и понимать ее.
Принцесса Мария кивает, и король улыбается ей.
– Я правильно понял, моя Мария, что ты не большая любительница проповедей на обочине, которую может проводить любой глупец, забравшийся на камень повыше?
Она кланяется ему, прежде чем ответить.
– Я считаю, что церковь должна учить людей. Потому что они не могут научить сами себя.
– Это именно то, что я думаю, – подтверждает Генрих. – Именно то, что я думаю.
Король берет этот разговор за карточным столом за основу своей речи-обращения к Парламенту, куда он отправляется в Сочельник, как раз в тот момент, когда все его члены уже думают вызывать своих лошадей, чтобы отправиться домой на праздничные каникулы. Он красиво обставляет свое появление как отца народа, явившегося к нему с обращением накануне дня рождения Спасителя, этакий толстый хромой ангел-вестник с посланием о том, как им, земным жителям, следует служить Христу. Все знают, что эта речь является его основным вероизложением, возможно, самым последним для него. И, независимо от того, согласны они с ним или нет, в их интересах остаться и выслушать его. О том, во что верю я, они уже знают, потому что читали переведенную мною и Томасом Кранмером литургию. Они считают меня умеренной сторонницей традиционных взглядов, уделяющей особенное внимание личной вере каждого верующего и личной молитве. Некоторые подозревают меня в склонности к реформам, но абсолютно все, вышедшее под моим именем, было одобрено королем и поэтому не может считаться ересью. Они получили представление об убеждениях Стефана Гардинера по бескомпромиссной «Книге короля», в которой сотни истинных верующих ославлены еретиками, поэтому ощущают пугающие перемены в восприятии реформ. Но до этого момента им приходилось гадать о том, каковы же убеждения короля. Он выпускал книги и запрещал их, дарил людям Библию и отбирал ее обратно, объявлял себя Верховным Главой Церкви – но до этого момента никогда не говорил им, во что верил.
Никогда до этого король не обращался к Парламенту лично и не говорил им, как именно следует верить в Бога.
Члены Парламента тронуты до слез. Снаружи собралась толпа, чтобы посмотреть на торжественную процессию, во главе которой шествует огромный король. Кто-то просто стоит с непокрытой головою, кто-то лезет наверх, чтобы заглянуть внутрь, через окна Вестминстера, а потом прокричать вниз, что сказал король, огромной глыбой восседающий под золотым балдахином. Народ отчаянно хочет знать, что же теперь будет: объявит ли король, подобно германскому князю, о реформе Церкви или, как французский король и испанский император, станет защищать традиции старой Церкви и восстановит отношения с папой римским.
– Все плохо, – коротко говорит мне Анна Сеймур. – Мы все потеряли.
Она первой пришла ко мне с новостями. Ее муж, Эдвард, стоял рядом с королем с бесстрастным лицом, когда тот горько жаловался своим фаворитам на то, что Слово Божье марают в тавернах и поминают имя Его всуе. Как только они вернулись из Парламента, Эдвард пошел прямо к жене и быстро рассказал ей о событиях.
– Очень плохо для тех, кто думает так, как мы. Король возвращается назад, к традициям. Церковь снова становится католической, как раньше, все вернется на круги своя; а еще ходят слухи, что он присоединится к греческой православной церкви.
– Как к греческой? – я ничего не понимаю. – Какое отношение имеет греческая церковь к Англии?
Анна смотрит на меня так, словно мой муж – сам неизъяснимый Бог.
– Он готов объединиться с кем угодно, только не с протестантами, – горько говорит она. – Вот что он имел в виду. С кем угодно, кроме реформаторов. Он сказал в Парламенте, что устал от постоянных дебатов и сомнений в Библии, устал от евангелистов. Ему надоели все эти размышления, изыскания и книги. Конечно, он боится, что дальше люди начнут сомневаться в нем самом. Он сказал им, что дал Библии мужчинам, дабы те читали их своим семьям. И что обсуждать ее они не должны.
– Так Библия только для мужчин?
Она кивает.
– Он говорит, что это он будет решать, где истина, а где ложь. И что им не положено думать. Они должны лишь читать вслух своим детям и домочадцам.
Я склоняю голову перед подобным оскорблением, нанесенным Божьему дару разума.
– Но как раз в тот момент, когда все решили, что король возвращается назад, к папству, он говорит, что разрушит все часовни, построенные на пожертвования, и отберет их земли.
Это вообще не имеет никакого смысла.
– Разрушить часовни и отменить заупокойные мессы?
– Он говорит, что эти службы – не что иное, как пустое суеверие. Он говорит, что чистилища не существует, а значит, нет и необходимости в мессах.
– Он говорит, что чистилища не существует?
– Да, он заявил, что Церковь использовала эту идею, чтобы вытягивать деньги из невинных людей.
– Он прав!
– Но в то же время основные богослужения должны остаться неизменными, со всем этим бессмысленным бормотанием и поклонами по указу. И хлеб, и вино велено также считать плотью и кровью. И подвергать это сомнению – значит богохульствовать.
Я смотрю на нее почти с отчаянием.
– Что говорит твой муж, во что король верит на самом деле? В глубине сердца?
Она пожимает плечами.
– Этого не знает никто. Он наполовину католик, наполовину лютеранин, и церковь у нас папистская, с королем вместо папы – и лютеранская, с королем вместо Лютера. Получается, он сам сотворил новую религию, вот почему ему приходится постоянно ее нам объяснять. Поэтому и ересь – это то, что он сам нам назовет таковой. И мы все – паписты, лютеране и евангелисты – сейчас в большой опасности.
– Но во что же он верит? Анна, мы должны это знать. Во что верит король?
– Во все сразу.
Король возвращается домой очень уставшим и сразу посылает за мной. Его уже уложили в постель, поэтому я замешкалась на пороге, не понимая, зачем он меня звал и должна ли я была прийти в ночном платье, чтобы его ублажить.
Но Генрих делает мне жест, чтобы я вошла.
– Заходи, – говорит он. – Посиди со мной. Я хотел тебе все рассказать до того, как усну. Ты уже слышала, как все они были потрясены моей речью в Вестминстере? Они рыдали, когда я говорил им, что я их отец и что я их правитель. Они говорили, что никогда не слышали подобной речи.
– Как чудесно, – говорю я. – И как милостиво с вашей стороны приложить столько усилий, чтобы прийти к ним лично, да еще и в Сочельник.
Король взмахивает пухлой рукой.
– Я хотел, чтобы они знали, что у меня на уме, – говорит он. – Очень важно, чтобы они все ясно понимали. Я думаю за них, принимаю решение за них, поэтому они должны знать, что у меня на уме. Как же еще они смогут найти свое место в жизни? Как еще им попасть в рай?
Позади нас открывается дверь, и входят слуги с тарелками, приборами и блюдами с едой. Королю подают ужин. Один за другим входят слуги с подносами, устилают его грудь и шею салфетками, чтобы защитить постель от пятен от мяса и соусов. Мне подали приборы на столике в изножье огромной кровати, и я стараюсь есть медленно, чтобы мы закончили ужин вместе. Тарелка Генриха постоянно пополняется, и он выпивает по меньшей мере три бутылки вина. Ужин оказывается нескончаемым, и, когда он наконец жестом отсылает слуг, у него хватает сил только откинуться на подушки в поту и полном изнеможении.
Меня тошнит от одного вида такого количества еды.
– Позвать к вам доктора? – спрашиваю я. – У вас поднимается жар?
Он качает головой.
– Доктор Уэнди посмотрит меня позже. А ты знаешь, что доктор Баттс заболел? – И он хрипло смеется. – Что же это тогда за доктор? Я отправил ему сообщение: мол, что ты за доктор, что слишком болен, дабы осматривать своего пациента?
– Надо же… Он при дворе? За ним ухаживают?
– По-моему, он поехал домой, – безразлично бросает Генрих. – Он сам знает, что не должен нести заразу во дворец. Как только он ощутил первые симптомы, то послал ко мне со словами о том, что не приблизится ко мне до тех пор, пока не поправится. Он молил меня о прощении за то, что не может за мной присматривать. А он должен был быть здесь. Я знал, что буду крайне уставшим, после того как пойду к своему народу и поделюсь с ним своей мудростью. Да еще и погода эта холодная…
Я киваю слуге, чтобы они убрали все из комнаты и принесли королю еще одну бутылку вина и сладости.
– Это было воодушевляюще, – говорит он и удовлетворенно рыгает. – Они слушали меня в полном молчании. Те, кто считают себя проповедниками, должны были слышать меня в Вестминстере этим вечером! Те, кто взывают о пришествии нового пророка, должны были сегодня быть там! Я – отец своему народу, и отец лучший, нежели тот лжесвященник, кого они называют Святым Отцом в Риме!
– А вашу речь записали, чтобы те, кто ее не слышал, могли ее потом прочесть?
Генрих кивает. Его веки смыкаются, как у сонного ребенка после долгого дня.
– Надеюсь, что записали, – говорит он. – Я прослежу за тем, чтобы ты получила свой экземпляр. Ты захочешь изучить ее, я знаю.
– Да, захочу.
– Я положил конец всем спорам, – говорит он.
– Да… Мне оставить вас, чтобы вы могли поспать, муж мой?
– Останься, – говорит он. – Останься. Я не видел тебя почти весь день. А ты сидела возле кровати Латимера?
– Почти никогда этого не делала, – лгу я. – Он не был для меня таким мужем, как вы, милорд.
– Я так и думал, – говорит он. – Наверняка, когда он умирал, у тебя был момент, когда ты подумала, что освободишься от мужа, от них ото всех… Было так? Когда ты думала, что станешь вдовой, со своим собственным маленьким имением и маленьким состоянием? Может, даже выбрала себе симпатичного молодого мужчину? – Его маленькие глазки раскрылись, поблескивая хитрецой.
Я знаю, что женщина не имеет права выходить замуж за короля, если у нее в прошлом были романы. Сказки на ночь перекочевали в очень опасное русло.
– Я думала, что, став вдовой, начну жить для своей семьи – так же, как ваша бабушка, леди Маргарет Бофорт, – улыбаюсь я. – Но великая судьба призвала меня к себе.
– Да, величайшая судьба, которая может выпасть женщине, – соглашается он. – Как ты думаешь, почему у тебя не было детей, Екатерина?
Вопрос настолько неожиданный, что я вздрагиваю. Но он уже закрыл глаза, так что, возможно, этого не видел. Я тут же с чувством вины вспоминаю о травах, которые принимаю, и ужас Нэн от того, что если они не помогут, то у меня будет выкидыш или родится уродец. Никто не мог сказать ему об этих травах, потому что о них не знает никто, кроме меня и Нэн. Даже горничная, которая приносит мне кипяток, знает только, что иногда мне хочется чаю.
– Не знаю, – смиренно говорю я. – Наверное, иногда для зачатия требуется время.
Он открывает глаза и теперь выглядит совершенно проснувшимся, как будто его и не клонило в сон.
– У меня раньше на это времени не требовалось, – говорит он. – Как видишь, у меня есть трое детей от трех разных матерей. И были другие, конечно. Они все беременели сразу, в первые же месяцы. Я вполне способен к зачатию, как и положено королю.
– Действительно, – говорю я и чувствую, как растет мое волнение. Это очень похоже на ловушку, и я не понимаю, как мне из нее выбраться.
– Значит, все дело в тебе, – мило заканчивает он. – Что ты на это скажешь?
– Не знаю, – говорю я. – Лорд Латимер был не способен к зачатию, поэтому я и не ждала ребенка от него, а когда я была замужем в первый раз, мой муж был слишком молод, и мы практически не были вместе.
Да, и можно уже не упоминать о том, что вы, король, мой третий муж, уже старик, больной, как ожиревший пес, и редко бываете в состоянии «сделать дело». Скорее всего, вы уже бесплодны, и ваши жены, которых вы сейчас вспоминаете как редкостно плодовитых, были женами вашей молодости, а теперь они мертвы: одной отсекли голову по вашему указу, а две умерли из-за вашего пренебрежения ими. Раз за разом они не донашивали беременность, кроме третьей жены, которая умерла в родовой горячке сразу после первых родов.
– Ты думаешь, Господу неугоден наш брак? Раз он не дает тебе ребенка, должно быть, ты так и думаешь.
Бог, в которого верил король, посылал ему мертворожденных детей одного за другим, до тех пор пока король не понимал, что Богу этот брак был неугоден.
Я ощущаю волну протеста, поднимающуюся во мне. Какое богохульство прикрываться именем Бога там, где происходит что-то, чего мы не понимаем! Я не могу допустить участия Бога как свидетеля против меня в этом разговоре. Господь не будет свидетельствовать против очередной жены Генриха, и мне даже кажется, что Всевышний не стал бы говорить королю избавиться от Екатерины Парр. Я чувствую, как меня внезапно наполняет внутренняя сила.
– Кто сможет усомниться в Его благословениях? – смело начинаю я, сжимая пальцами подлокотники кресла, в котором сижу. – Вы так сильны, здоровы и способны зачать множество сыновей, и нам выпало столько счастливых месяцев брака… У нас было целых два с половиной года чистого успеха! Вы взяли Булонь и победили шотландцев, мы счастливо воссоединились с вашими детьми… Да кто усомнится в том, что Господь благословляет вас, такого короля, как вы? А раз так, то и брак ваш ему угоден! Это же брак, заключенный по вашему собственному выбору, когда вы оказали мне великую честь своим вниманием! Кто усомнится в том, что Господу было угодно то, что вы выбрали меня и убедили меня, сдерживаемую смирением, стать вашей женой? Нет никакого сомнения в том, что Господь любит и ведет вас по избранному пути. Нет никакого сомнения в том, что вы Ему угодны.
Мне удалось спасти себя саму. Я смотрю, как на лице Генриха появляется удовлетворенная улыбка, и он расслабляется, отдаваясь сну.
– Ты права, – говорит он. – Конечно. И, как продолжение этих благословений, у тебя должен родиться ребенок. Господь меня благословляет. Он знает, что я всегда поступаю правильно.
Доктор, сэр Уильям Баттс, не возвращается во дворец, как обещал. Он умирает от лихорадки вдалеке от двора, и мы не знаем об этом до окончания рождественских празднований. Король говорит, что никто другой не понимает его конституцию лучше, чем понимал ее доктор Баттс, и никто не сможет поддерживать его здоровье так, как это делал только он. Он обижен, ему кажется неправильным и эгоистичным то, что доктор так внезапно покинул двор и умер в такой крайне неразумной спешке. Он принимает настойки и микстуры, которые готовит ему доктор Уэнди, держит его при себе днем и ночью и жалуется, что теперь никогда не вернет себе свои силы и здоровье, потому что рядом нет доктора Баттса, чтобы успокоить его и облегчить его жар.
– А мы лишились доброго друга и советника, – говорит Анна Сеймур мне и Екатерине Брэндон. – Доктор Баттс часто просил короля не обращать внимания на сплетни, распространявшиеся против лютеран, или отпустить проповедника. Это был хороший человек, и находился он на хорошем месте.
– Особенно когда король страдает от боли или сердит, – соглашается Екатерина. – Мой муж раньше говорил, что доктор Баттс мог успокоить короля тогда, когда этого не мог никто другой. И он был одним из самых искренних сторонников реформ. – Она разглаживает юбку и любуется красотой шелка. – Но в нашем деле все не так плохо, Анна. – Король поручил Томасу Кранмеру составить список суеверий старой Церкви, которым следует положить конец.
– Откуда ты знаешь? Что он тебе сказал? – тут же вскидывается Анна, и я слышу в ее голосе враждебные нотки. Она всегда очень ревностно относилась к своему статусу и стремилась не допустить приближения к королю кого-либо, кроме нее самой или ее мужа.
Екатерине приходилось нелегко в отношениях с королем: она всегда была рядом с ним, превратилась в его любимицу, советы которой он игнорировал, но с удовольствием играл с нею в карты. До нее по этому пути прошли уже многие, и четыре фрейлины даже стали королевами, я в их числе. Теперь Екатерина стала фавориткой двора, и Анна Сеймур, которая постоянно оценивает стабильность положения ее мужа как дядюшки принца, теперь страдает от зависти и ревности. Да, Екатерина представляет опасность для меня, но Анна, как всегда, думает только о себе.
– Он собирается открыть два колледжа, как и обещал Ее Величеству, – говорит Екатерина, улыбаясь мне. – Один в Оксфорде, другой в Кэмбридже. Это касается научного труда, о чем они и договаривались с Ее Величеством. Там будут учить понимать Библию и проповедовать на родном языке.
– Он собирается послать моего мужа, Эдварда, в Булонь, на замену этому идиоту Генри Говарду, – вспыхивает Анна. – Говарды теперь в немилости из-за своей опрометчивости и некомпетентности, что нам, конечно, на пользу. Только вот моего мужа отсылают со двора, и кто тогда будет напоминать королю о нас, Сеймурах? Как нам сохранить королевскую милость? Как сохранить свое влияние?
– Ах, Сеймуры, – произносит Екатерина нежнейшим голоском. – Сеймуры! Сеймуры! Мы-то думали, что говорим о том, кому можем доверять в деле приближения Церкви и короля к Богу, а оказывается, все снова сводится к возвышению Сеймуров. Опять.
– Нам не нужно беспокоиться о возвышении, – огрызается Анна. – Мы и так стоим высоко, и король благоволит нам. Мы, Сеймуры, – родня единственного наследника династии Тюдоров, а принц Эдвард обожает своих дядюшек.
– Да, вот только регентом названа королева, – таким же нежным голоском напоминает ей Екатерина. – И король предпочитает твоей компании именно ее или даже мою. А теперь, когда Эдвард будет отослан в Булонь, а Томас вечно находится в море, кто же будет напоминать королю о Сеймурах? Кто остался у тебя в друзьях?
– Успокойтесь, – тихо говорю я.
Однако обеспокоили меня не их препирательства. Я просто не могу слышать его имя, не выдерживаю напоминания о том, что, пока я нахожусь в капкане двора, который, как мне кажется, становится все теснее и теснее, Томас отдаляется от меня все дальше.
Дворец Хэмптон-корт
Рождество 1545 года
Мы празднуем Рождество традиционно, по-старому, с музыкой, танцами и маскарадами, соревнованиями и конкурсами, и огромным количеством еды и вина. Каждый из двенадцати дней празднеств кухня трудится на пределе своих возможностей, чтобы порадовать двор новыми блюдами, новыми деликатесами, и король ест не переставая, словно стремясь утолить бесконечный всепоглощающий голод, словно внутри его поселился чудовищный червь. Он приказывает пригласить Анну Клевскую, и она приезжает, кругленькая, благодушная, едок под стать королю, веселая и жизнерадостная, как, наверное, любая женщина, счастливо избежавшая опасности и угрозы для собственной жизни и получившая в итоге титул, состояние и свободу.
Анна богата. Она приезжает с целым обозом, в который были погружены роскошные рождественские подарки, тщательно подобранные так, чтобы порадовать каждого из нас. Она на три года моложе меня, светловолосая, темноглазая, со спокойной уверенной улыбкой. Ее округлые прелести привлекают восторженные взгляды всех, кто успел забыть, за что король ее отверг. Она была протестантской принцессой, павшей вслед за своим лидером, Кромвелем, когда король обратился против реформ. И она появляется при дворе, будто в напоминание мне, что и до меня была королева, поклонявшаяся Всевышнему на родном языке, служила ему без посредничества священников, принимала хлеб и вино, а не кровь и плоть Христовы, и продержалась на троне меньше шести месяцев.
Анна тепло улыбается мне, но сохраняет дистанцию, словно не находит никакой пользы от дружбы с нынешней женой. Она знает все, что необходимо, о королевах из рода Тюдоров и приходит к выводу, что установление дружбы со мною не имеет никакого смысла. Говорят, что у нее были теплые отношения с Екатериной Говард, и она не проявила ни малейшей недоброжелательности к ней, когда поменялась местами с собственной фрейлиной. Однако со мной она ведет себя так, словно не видит необходимости даже узнавать меня поближе. Ее прохладный спокойный взгляд говорит мне, что она сомневается в том, что я продержусь три года и что, скорее всего, меня не будет здесь уже к следующему Рождеству.
Нэн обнимает ее без малейших колебаний, бросаясь в ее объятия так, словно они были единственными выжившими в тайной войне, которую только они вдвоем и помнили.