Пурга Колыхалов Вениамин

Впереди с обоих флангов вспарывали землю наши танки. Завиднелись силуэты вражеских бронированных машин. В дымной пелене замаячили пятна мотоциклов: из некоторых пулеметчики открыли по нашим бойцам секущий огонь.

Земля терпеливо сносила взрывы снарядов, мин, взметывалась уродливыми фонтанами.

В глубину ушных раковин Куцейкину нашептывали свыше: доверься моей воле… пройди сквозь вражий строй, аки через сухостойник на болоте… Кругом ложило наземь одноротников. В бегущих рядах образовывалась заметная брешь.

Недавно выбежали из окопов разорванными звеньями длинной цепи. По мере наступления солдат невольно сливало в кучки: включалась в действие магнитная сила притяжения, спайки, взаимовыручки. Стремились почерпнуть друг в друге обменный заряд мужества, отваги, уверенности в благополучном исходе сражения.

Танки били прямой наводкой. Беспощадная дуэль была особенно захватывающей на левом фланге. Онуфрий видел: наш горящий танк повернул на скопление фашистов, произвел заметную прогалину. На полной скорости гонялся и давил врага до тех пор, пока объемное пламя не охватило всю броню и не раздался глухой взрыв.

Подвиг танкистов заставил содрогнуться сердце. Огонь взрыва ослепил дотоле не виденным ярчайшим светом. Мгновенно оборвались чьи-то геройские жизни… за свой народ, за землю, за Москву… за далекий скит в заснеженном Понарымье.

Падали пехотинцы, подкошенные пулями, осколками и судьбой. Куцейкин не зря расслышал глас небесный: заговоренный от вражьего металла и огня продолжал бежать, приглядываться к спешащему навстречу врагу. В неразберихе боя велась беспрерывная стрельба, взрывались гранаты. Впереди разгорались ярые рукопашные схватки.

Мотострелки поливали из пулеметов шквальным огнем. Припав для устойчивости на правое колено, Онуфрий выцелил водителя мотоцикла. Винтовочная мушка прыгала, не желая сливаться с прорезью прицела. Сделав глубокий успокаивающий вдох, медленно выпустил горячий воздух.

Мотоциклет прыгал по исполосованной танками земле. Дюжий широкогрудый фашист лихо вел низкопузую машину. Куцейкин ловил на мушку грудь. Представил на миг: целится под лопатку матерого лося – и медленно нажал на спуск. Зверь сник. Несколько секунд мотоцикл удерживался бессознательной силой. Грузная фигура водителя свалилась влево. Колесо коляски, утратив прямизну пути, повисло в воздухе. Вращалось по инерции, сбрасывая с шины куски грязи. Стрелок пытался вернуть машине боевое положение. Вторая, такая же уверенная пуля Онуфрия вмиг уложила пулеметчика.

«Осподи, прости согрешения невольные…» – бормотал вгорячах боец, вытаскивая из подсумка свежий патрон. За пазухой в тепле хранилась закованная в цепь двуперстница. Старовер приписал свою первую удачу боярыне и гласу, долетевшему с небес.

Пехотинцы мигом завладели трофеем, превратив в свою огневую точку: безотказный пулемет щедро валил набегающего врага.

После выигранного боя рота недосчиталась многих. Проходя мимо мертвецов, Куцейкин крестился, шептал обрывки молитв. Недавно опрятная холмистая равнина была завалена грудой раскореженной техники, покрыта трупами, касками, осколками, гильзами, щепой от разнесенных взрывами повозок. Всматриваясь в лица убитых фашистов, солдат с Пельсы не мог найти в них особых отличительных черт. Другая форма. Другие каски. Другое оружие. Вот и все. Скрюченными, распластанными, изуродованными лежали простые смертные простой безгрешной земли. Грехи творили люди. Земля сносила пытки и муки. Она сейчас переживала трагедию битвы, видела самое постыдное человеческое падение.

Староверец вопрошал небеса, посылал туда неистовые слова покаяния: «Осподи, зачем завлек меня в ад – в дикое мерзкое побоище? В чем вина моя? Никогда не был твоим ослушником. Никогда не примыкал к стану неверушей… Готов принять любую кару, вымолить прощение за принудительный грех. Творю невольное злодейство по указу новоявленного насильника Иосифа… Прости меня, осподи, прости ради войны, падшей на русскую землю…»

От подбитого танка со свастикой несло текучим теплом и смрадом. Из распахнутого люка обгоревшими головешками торчали руки. Левую гусеницу разворотило снарядом. Валялись по сторонам покрытые копотью траки. Онуфрий пристально смотрел на странный клюкообразный знак. Оплавленная краска делала крест еще более непонятным и безобразным.

Заметили меткое попадание Куцейкина в пулеметчика и водителя мотоциклета. Удачно захваченный трофей уложил на русской равнине много врагов. Командир роты похвалил снайпера.

– Грех большой на душу принял, – ответил на благодарность солдат. – Мне ведь только сохатых и медведей мертвить приходилось. Крупнее зверя не знал.

– Греши и дальше отлично, – разрешил командир. – Этих зверей на твою душеньку еще хватит. Все наши большие и малые грехи победа подчистую спишет.

Линия обороны продвинулась далеко вперед. Бойцы обживали захваченные землянки, блиндажи. Приноравливались к трофейным орудиям, оставленным впопыхах при отступлении. Удивлялись крепости и надежности долговременных огневых точек. На этом сражении наша армия поставила крупную точку.

На воюющие армии русская зима надвигалась не короткими перебежками. В пробном облете закружились нетерпеливые хлопья снега. Лыжные батальоны сибиряков и уральцев томились ожиданием первопутка, сигнала к наступлению. Здоровяк Куцейкин с двумя хантами-зверовщиками вернулись из ночной разведки с важным языком. Полученные от него ценные сведения помогли узнать обстановку в стане врага: с запада подтягивались свежие танковые и стрелковые дивизии, готовилось решительное наступление. Во время разведывательной операции не обошлось без перестрелки. Коренастого охотника-промысловика сильно ранило в локтевой сустав. Плотная ткань необношенного маскировочного халата даже в ночи затемнела кровавым пятном. Уйти от погони помогла группа прикрытия.

Понемногу в Онуфрии пробуждалось чувство фронтового братства. На передовой постоянно проповедовалась военная стойкая вера – в разгром врага, в неизбежную победу. С непогрешимой верой в бога легко уживалась многогрешная вера, сеющая несчастья и смерть. Порушен недолговечный мир, покой нарымского скита. Разлучен с братьями, родителями, тайгой. И староверцев достала когтистая лапа войны, вырвала из укромного угла, перенесла в надземное адище.

Приходилось приноравливаться к шумному братству пехотинцев, к непривычной обстановке неустроенного солдатского существования. Отовсюду выпирало суровое Бытие Войны. Были свои апостолы-командиры, безоговорочный армейский устав: он не мог заменить молитвенник.

В землянке Онуфрий выбрал местечко поближе к двери. Холоднее, зато не так разило спертым табачно-портяночным духом. Шумные солдатские тары-бары, лешачий хохот заглушали гудение печурки и скрип дверных шарниров. С бревенчатого накатника осыпались крошки земли, отслаивалась от тепла кора, шлепалась на устланные соломой лежанки. Ночами в промежутках сопения и храпа доносился шорох жуков-древоедов. В землянке мечталось об охотничьей избушке. Захотелось туда, на топчанок, покрытый духмяным пихтовым лапником. Загудела бы весело печурка, радуясь возвращению опытного соболятника и медвежатника. Все прекрасно в том скрытом таежно-болотном мире – лосиные углубные тропы, успокаивающий шум хвойных куполов, перестук дятлов, чистый след за охотничьими лыжами, глухарино-тетеревиные токовища, бордовый разлив брусники по вырубам.

От далеких предков сохранилось предание: род Куцейкиных начался на Соловецких островах. Гонители веры не давали покоя. Сокрылись во лесах псковских. И оттуда встревожили власти. Примкнули к какой-то переселенческой ватаге, захоронились в ските за Уральским хребтом. Принудительно кочующей братии не давали житья и в загорье. Подыскивали новую глухомань, куда бы не добрались любые ищейки. Понарымье оказалось пригодным краем. Добровольная ссылка в последнее прибежище оказалась самой продолжительной, но и сюда – в далекую, холодную, комариную окраину – нагрянули сперва миряне-простолюдины, затем упитанные законохранители при наганах и погонах. Власть от бога староверцы признавали в обязательном порядке. Власть от черта признавать не хотелось. Надоедливая власть попирала свободу, дух и веру. Что ей нужно было от горемычных старообрядцев? Кроме владыки бога ими издавна управлял господарь-труд. Они были привержены к нему крепче пронесенной сквозь века веры. Руки запросили дела раньше, чем душа молитвы. Они учились усердию у пчел, издавна почитали старательных божьих птичек. Бортничество всегда было для скитников самым излюбленным занятием…

О многом думалось Онуфрию во временном скученном жилище.

Никто не ожидал ошеломляющего налета вражеской авиации. Слитным строем эскадрильи тянулись к столице. Несмотря на интенсивный заградительный огонь зенитных батарей, бомбардировщики прорывались в московское небо. Эти самолеты, выполнив хитрый обходной маневр, развернулись и обрушили яростный груз на наши позиции.

Еще не спустилась вечерняя темь. Первые звезды успели заявить о себе скромным переливчатым светом.

Неподалеку от землянки шарахнулась бомба. Тугой, обрушной волной обдало дверь, с треском вдавило вовнутрь. Зашевелился накатник. Густо посыпалась земля. Загремели поверху куски мерзлой земли и осколки бомбы. В зияющий пролом двери потянуло гарью и снежной пылью. Куцейкин отвернулся к земляной стенке, перекрестился. Смельчаки выбежали из землянки разведать обстановку. Наши истребители вели воздушный бой. Чья-то обреченная машина падала наклонно в сторону Волоколамского шоссе: даже в сумерках виднелся клубящийся дымовой шлейф.

В землянке не паниковали. Вновь зажгли потушенную взрывом коптюшку. Допивали чай. Обминали высохшие портянки. Поругивались на самолетную облаву. Верили: пронесет и эту напасть, не случится прямого попадания в землянку.

От проема тянуло холодом. Куцейкин натянул сапоги, пошел наладить дверь. Выправил торцом саперной лопатки погнутые шарниры. Вой самолетов и грохот бомбежки не ослабевали. Пехотинец вышел под звезды, завернул на минутку за земляную насыпь. Ее изрядно разворотило взрывом, торчали измахренные торцы соснового накатника.

В небе творилось светопреставление. Казалось, рушилась вся вселенная и смиренная земля принимала на себя страшную ношу глобального разрушения.

Невдалече – вроде за самой спиной – полыхнул огнем и смрадом новый разрыв: ловко и скоро увернулась из-под ног земля. Куцейкин шлепнулся ничком в бугристый снег. Сдирая ногти, пополз к узкому зеву землянки. Град осколков лихо вспарывал рядом твердый суглинок. Близость смерти заставила в полный притиск прижаться к земле-спасительнице.

В затылок ударила опаляющая боль: ее нельзя было перемочь. Огарком свечи погасло сознание. Отключились от движения ноги. Но скрюченные пальцы рук продолжали цепляться за родную, теперь безучастную земную твердь.

Медсанбатовцы не надеялись вдохнуть жизнь в смертельно раненного бойца. Глубоко проникающее осколочное ранение в затылок не сулило возврата в реальный мир. Спасла дьявольская живучесть сибиряка, его толстая черепная кость. Сутулый рукастый хирург не встречал в личной обширной практике подобного уникума.

Осколок проломил кость и смял, ополовинил память. В госпитальной палате Онуфрий непонимающе таращил на всех блуждающие глаза, силился восстановить в сознании происшедшее. Наплывали туманные, разрозненные видения. Адская боль в голове не позволяла сосредоточиться. Но по памяти веры двуперстник не забывал накладывать на себя оградительные кресты. Иногда его Спаситель вырастал в могучего исполина, подпирающего головой маковку небесного свода. Куцейкин не мог бросить даже тени обиды на него. Тяжело ранило – значит, так было угодно ему и судьбе. Остался жив, идет на поправку. Врачи втолковали сразу: отвоевал.

Однажды вспыхнула мысль о боярыне Морозовой. Ощупывал потную застиранную рубашку, мычал, показывая на грудь. Хирург успокаивал: ничего, контузия постепенно пройдет, не будешь бредить.

Долечивался в Томском госпитале. Понемногу возвращалась память. Начал говорить картаво, сбивчиво, но понятно. Не унывал от вынужденного безделья. Из собачины сшил медсестре ладную шапку. Починял растоптанные тапочки. Точил кухонные ножи. Перестелил пол в кастелянной. Подолгу тюкал в столярной мастерской топором, шуршал рубанком: ремонтировал табуретки, прикроватные тумбочки.

Из других палат тянулись любопытные поглазеть на диковинное дупло в затылке. Бесцеремонно шастали возле крепкоголового мужика. Соседи по палате подговорили Онуфрия брать с ротозеев за погляд ранения табачку на закрутку. Фронтовик, не терпящий куряк, согласился: коечное братство было сродни скитскому. Тоже отличалось сплоченностью, единоверием в добро и счастливый случай.

Война слегка пошатнула старую веру.

Мирская суетная жизнь теперь не казалась напрочь отверженной, гнилой и порочной. Иная вера нахлынула с самого ухода на фронт, прокрутилась перед глазами назойливыми видениями, обдала стойким духом словоблудной мирщины. Стало закрадываться сомнение в непогрешимую власть Спасителя небесного. Не жаловал Господь свою бессчетную паству. Ее зарывали в братских и одиночных могилах. Она тонула на речных переправах. Горела в танках и самолетах. Ее заживо душили в газовых камерах. Да и тут, в палатах, беспрерывно маячили броские язвы войны. Лежали безрукие, безногие. Обезображенные пулевыми и осколочными ранениями. Слепые, обожженные, контуженные, хватившие крупозное воспаление легких.

Не сразу открылись глаза на неисчислимые страдания земли и беззащитных мирян. Неужели Вседержитель безучастен и холоден к людям и за хлопотами небесными не торопится снизойти до забот земных.

После тяжелого ранения накатывалось тупое безразличие к происходящему вокруг. По госпитальным коридорам ходил вразвалочку, задевал ногами чьи-то костыли. В столовой вяло ковырялся ложкой в нежирной каше. С пуза скатывались широкие пижамные брюки, края штанин волочились по полу. Из пролома черепа торчал хохолком клочок слежалой ваты.

Стали раздражать смешки, кашель, стук костылей, смачные удары доминошных костяшек. Не выносил мычливых, бессловесных песен, особенно стонов. Глотал на ночь снотворные порошки, но все равно подолгу не приходило желаемое забытье. Сон все же одолевал истерзанного душой и телом человека. Нередко являлись мутными наплывами братья Остах и Орефий. Виделся обжитый мирный скит, старец-долгожитель и лесные тропы. Часто вспоминал бойцов-одноротников и случай, когда впервые пришлось опалить рот водочным питьвом. После рукопашного боя поминали убиенных. На ужине в легкие помятые кружки разлили поминальный пай, положили по дольке хлеба. Не было рядом многих защитников, обреченных на вечный покой. Стояли недвижно широкодонные кружки с водкой и хлебом. Слегка подрагивали кружки в руках пехотинцев. Подчиняясь общему солдатскому порыву, единству и долгу, помимо воли своей неторопко опрокинул в рот огнистый напиток. По горлу будто протянули ежиком для чистки ламповых стекол. Стерпел, задушил кашель пропущенной слюной. Ослушник не казнил себя. Слишком острой была грань между жизнью и смертью. Хотелось хоть немного сточить ее поминальной водкой, погоревать за оконченную судьбу одноротников.

Из скитского захолустья Онуфрий окунулся в кипящий мир. Впервые увидел мосты, паровозы, высокие дома, скопище людей. Гром войны потряс и оглушил. Во взводе внушали: твоя вера, братец, малопригодна для современной житухи. Уповать на небесные силы – значит быть разбитым в пух и прах.

– Бог тоже помогает разить врага, защищать землю русскую, – добавлял Куцейкин. – Осподь ведет незримую битву за нас, дух поддерживает. Если останусь жить – буду предковую веру блюсти да предковое дело длить…

После смерти святого старца Елиферия обитатели скита осиротели. Убийство ангелоподобного Остаха внесло новую тяжелую смуту. Незадолго после ухода скитника сорвалась и разбилась в молельне лампадка из зеленого стекла. Предзнаменование ожидаемой беды свершилось. Маячили по выстуженным комнатам неприкаянные старушки, шамкали беззубыми ртами. Таращили на иконы плохо видящие, слезящиеся глаза. Шепотили несуразицу молитвенных слов: меркла память, не удерживала когда-то знаемые назубок страницы староверческих книг.

Светлоголовые отроки в длинных холщовых рубахах прогуливали стариц, боязливо держась за ледяные костлявые руки.

Большим хозяйством правил одноглазый послушник. Помогали отроки да Фросюшка-Подайте Ниточку, взятая на попечение в скит.

После полуден она увидела за воротами странного путника в мятой длиннополой шинели. Пугаясь всех начальников, милиционеров и военных, Фросюшка грохнулась оземь, задрыгала ногами. Онуфрий узнал в Больших Бродах о новой обитательнице скита.

– Поднимись, милая… аль Куцейкина не признала?

– О-нуф-ря, ето ты?

– Ну да. Скричи всех – встречайте бойца.

Онуфрий помог встать. Ухватилась за полу шинели, заплакала с подвывом. Так и зашли в скитский мирок вместе: плаксивая тощая баба и списанный с войны по тяжелому ранению солдат.

Во весь пылающий глаз старался разглядеть пришельца обрадованный послушник. От усиленного напряженного взгляда расщеливался поврежденный глаз, обнажая красную, мясистую полоску.

– Осподи! Благость-то какая свалилась! Невмоготу править хозяйством. Помощник явился… У нас горе за горем. Старец Елиферий почил. Братец твой убиенный в землице сырой.

– Знаю. В Больших Бродах поведали.

Сник, поугрюмел солдат. Его даже качнуло от вновь услышанной вести, будто резко бросили на плечи тяжелую ношу.

– За что осподь ниспосылает страдания?

– Про Орефия ничего не слыхивал?

Одноглазый посветлел лицом, наклонился к самому уху солдата. Обдавая крутым запахом редьки и чеснока, прошипел:

– Ту-та он, ту-та. В избушке на Медвежьей гари сокрыт.

Витающий в райцентре слух подтвердился. Загорячило в груди от приятной вести. Не одинок Онуфрий, остался старший брат. Хитрость таежника, охотника помогла сбежать с фронта, миновать военные комендатуры, патрулей. Удалось обойти глазастые власти.

Никого не посвящал одноглазый в глухую тайну о беглом Орефии. Пусть будет неведомо Фросюшке-сиротке и отрокам о ночном посещении скита мучеником войны. Теперь он отсиживается, отлеживается в надежном местечке. Люто возненавидев людскую бойню, бьет тайком лосей, подкармливает отощалую скитскую братию. Является и уходит в буранливое время: мягкий, колдующий снег хоронит лыжню. Не раз милицейский сыскной наряд кружился вокруг скита, стремясь подрезать следы. Вокруг лежала ровная пышная бель, испятнанная лапами лисиц, зайцев, соболей. Растекалась меж стволов чистина на множество исхоженных верст. Снега не метили тайну. Скоро Господь поддернет повыше солнышко, оно расплавит сугробы, сольет в Пельсу, Вадыльгу, напитает озера и мшистые топи. Не выдали беглеца снега, черные тропы не выдадут и подавно.

Не узнавая Онуфрия, беспамятные старицы глядели на него сощуренными, предмогильными глазами. Отроки, вытерев пальцы подолами рубах, по очереди щупали на затылке солдата глубокую рану. Ввел в нее палец и одноглазый послушник. Вокруг вмятины волосы не росли: она смотрелась небольшим птичьим дуплом.

– Нутро головы знобит, – делился плачевным положением Онуфрий, – так я прострел пробочкой затыкаю.

На столе лежала бутылочная пористая пробка и лента противогазной резины, поддерживающая затычку.

Сбереженный судьбой и молитвами боец развязал потертую котомку, высыпал на толстую столешницу дорожные гостинцы. Брякнулись консервные банки, куски рафинада. Выпали новые стельки, мотки ниток, сухари. Сверху лег сложенный рулончиком отрез парашютного шелка. Сияющая полоумка схватила материю. Намотав вокруг себя, закружилась, запрыгала по комнате. Мальцы лизали рафинад, ревниво поглядывая – чей кусочек больше. Скитский батрачок таращил въедливый глаз на красивую банку трофейной тушенки: с броского рисунка умильно улыбался розовый, толстобокий поросенок.

После смотрин затылка и содержимого котомки Онуфрий ловко вдавил пробку в дуплецо, натянул противогазную резину. Из кармана шинели достал немецкую зажигалку в форме солдатского сапога, высек пламя. Одноглазый перекрестил себя. Отроки отпрянули и отгородились руками. Фросюшка-Подайте Ниточку захлопала в ладоши. Только раскосмаченные старицы-истуканши стояли недвижно, неморгающе смотрели на какую-то новую незнакомую лампадку. Остальных скитян огонь поразил мгновенностью появления из ничего. Сверкающей крышечкой Онуфрий потушил бескопотное пламя. Протянул волшебный сапожок одноокому староверцу.

– Возьми – дарю. Спички заменяет.

Работник отказался от дьявольской игрушки.

На зажигалке искусный гравер нанес аккуратной вязью необычный наказ. Дав перевести текст командиру роты, сносно говорящему по-немецки, хозяин трофея узнал суть надписи: Отто, подпали Сталину усы. Не удалось Отто воспользоваться огоньком чьего-то подарка. Лежал у лафета изуродованного взрывом орудия, вокруг валялись фотокарточки голых фрау и блестела среди пустых снарядных гильз эта зажигалка-сапог. Из безобразной раны на виске вражеского артиллериста толчками шла кровь, вздымались и лопались крупные багровые пузыри.

Пугающей могильной немотой веяло от продымленных стен укромной обители. Боец успел отвыкнуть от толстопузых книг, превосходящих давностью петровскую эпоху, от молельни, где каждая вышарканная половица лоснилась даже при сумеречном свете полуживых лампадок, от тесной галереи икон под высоким потолком из колотых прямослойных досок. Возвращение из ада войны не наполнило душу обновляющим светом, словно там истлел ненужным огнем последний фитилек. Пробковая затычка не могла заменить черепную кость и ткань головы: временами обрушивались давящие боли, просекающие все мозговые извилины, туманящие рассудок. Приходилось сдавливать виски, заглушать ладонями лязг и грохот в раненой голове. Война, страдания, госпиталь, мирская поучительная явь помаленьку отлучали от веры, от пользы молитв. Осподь все же незаметно терял владычество над телом и духом. Смутная заповедь: не убий – заволакивалась туманом отмщения и расправы над врагом. Онуфрий и не заметил, когда сгорел, развеялся прахом на полях сражений соломенный град надежд на упование всевышнего. Изнанка дичайшей войны научила иной заповеди: уповай на себя, на бегущих рядом друзей. Уповай на руки, держащие оружие, на ноги, переставляющие по беспощадным дорогам грузные от грязи сапоги.

Даже не поев с дороги, солдат завалился на ту кровать, где провел последние предсмертные дни старец Елиферий, и заснул глубоким, провальным сном.

Под старость лет Аггей поднаторел в нарымской бойкой словесности. Буквопись учил по ликбезу. Расписывался крупно: фамилия занимала бумажное пространство размером с гороховый стручок. Читал мычливо, медленно – такая тягомотина сердила старуху-спорщицу. Обида накапливалась в Аггее долго, как в бочке вода от сеногнойного дождика. Разрывалась бомба почти всегда от одного и того же запала. За обедом, чаще за ужином, хозяин, смочив языком деревянную ложку, бухал бабку по лбу и выносил давношнее обвинение:

– У-ух, стерва, как вспомню, что не девкой досталась – аппетит рушится.

– Дурень! – давала отпор жена, – нашел время память истязать. Хвачу поварешкой по плешивой башке – забудешь молодость.

– Нетушки, не забуду. С кем в овине щупалась, а-а?.. Молчишь. Нечем крыть.

Аггей садился на массивный, окованный по углам сундук. Раскрывал на заветной странице церковный устав Ярославов. Возглашал серьезным поповским голосом:

– Слушай, старуха, главу из строгого устава. Называется она «О блядни». Аще кум с кумою блуд творит – митрополиту двенадцать гривен… Аще жидовин или бесерменин будет с русскою – митрополиту пятьдесят гривен… Аще кто назовет чужу жену блядию, а будет боярская жена – пять гривен злата, аще отец с дщерью падется – митрополиту сорок гривен… Кто с животною блуд сотворит – двенадцать гривен…

– Бесстыдник! – ополчилась старуха. – Мусолишь одно и то же… Молись, что живу с тобой. Я вожусь, подштанники полощу… Возьми, дубина, прялку почини, чем язык чесать. Экая невидаль – не девкой ему досталась. Весь скус, когда лопнет мак, из головки семян натрясешь.

Медленно, деловито читал Аггей ценник взымаемых штрафов за разный блуд. Дочитав до конца, положил на нужной странице матерчатую закладку. Закрыл церковный устав, погладил кожаный золотистый переплет. Встав с сундука, почесав козлиную бородку, забазлал заливисто и самозабвенно: «Меня сватали за целку добрые родители. В эту целку входит церковь и попы-грабители».

– Мало тебя на делянах изводили. Еще одну крутую зиму надо напустить на мово паршивца.

– Погодь чуток. Скоро крутая смерть даванет – места мокрого не останется.

– Об одном прошу заступника: мне бы поперед тебя в землю уйти.

– Не он очередностью правит.

– Наказываю, старик: пусть цыганка Валерия не обмывает. Глаз у бабы дурной. И на мертвую порчу наведет.

– Болтай! Кума хоть и нерусь, но ты ее не забижай. В кузне кует – железо пищит.

– Вот-вот: бабское ли дело подковы, скобы гнуть? Нечистая сила подсобляет.

– Откуда в кузнице чистой силе взяться? Копоть, сажа, окалина. Пойду Панкратия проведаю – плох мужик.

В избе кузнеца гвалт, смех, дым коромыслом, хоть ведра вешай. В простенке висит керосиновая лампа, поливает горницу смурным, дрожащим светом. Сидят за столом в обнимку три фронтовика: цыган, однорукий Запрудин и Онуфрий. У староверца помимо прочих наград тускло поблескивает медаль «За отвагу». Хмельные мужики потягивают бражонку.

– Мы лесу мно-о-ого сокрушили! – гордится бригадир-стахановец. – На, цыган, мой кулак единственный. Попробуй, разожми… Валяй-валяй! Да ты не стесняйся, через колено ломай… Ага, пот прошиб.

– От ран слабота в руках.

– Теперь ты, Онуфрий – древняя душа. Жми!

Могутный староверец без натуги разжимает кулак Якова, сует в ладонь луковицу на закуску.

– Вот черт! – сокрушается Запрудин. – Вытекла сила на делянах.

Приходу Аггея рады. На лавке находится местечко возле хозяина. Кума Валерия, остячка Груня услужливо пододвигают капустку, картошку в мундирах. Ставят полнехонькую кружку процеженной бражки.

– Под ночь и на гульбу попал. Какой праздник седня?

– …Лесу-лесу скоолькоо сокрушили! – тянет знакомую арию Запрудин.

– Онуфрий по ранению вернулся, – дополняет хозяин. – Браток, покажи деду ямку… Во, видал какая дырень фрицем просверлена. Кость у тебя, божий человек, лосиная… иначе каюк.

Осоловелый староверец вертел в пальцах пробку со следом штопора. Рассказывал застольникам о первом согрешении на войне:

– Разлил старшина водку по братской норме, приказал: пей! Ослушником быть плохо. Зажмурился, выпил. Сгорчило во рту. Под пупом вскоре зажгло. В голове туманец пополз… Хорошо стало.

– Еще бы! – подзадоривал Панкратий. – Самый ажур после бутылки наступает. Ты и курить стал после фронта?

– Упаси, осподь. Табашную каторгу обошел.

– Заткни затылок – сквозняк в отдушину напустишь.

Онуфрий никак не мог попасть пробкой в пролом – тыкал в мочку уха. Внезапно, швырнув затычку в керосиновую лампу, вылез грузно из-за стола. Заграбастав растерянную приживалку Груню, закружился по горнице. Вскрикивал под топот и ладошечные хлопки:

– Мир-р-ряне! Братики фронтовые! У вас не хуже, чем в скиту.

– Луч-ша! – стараясь переорать скитника, блажил Аггей.

– …Полтора планчика махнули за зиму! Это каково?!

Рыбачка пищала в объятиях крепкорукого верзилы. Прильнув щекой к холодным медалям, ощущала сильные толчки стесненного под гимнастеркой сердца.

Онуфрий Куцейкин давненько метался между верой в Господа и мирской верой – разрушительной, полной соблазнов и зловещих тайн. Одной из них была тайна убийства брата Остаха. Опьяненный брагой и местью, староверец оттолкнул испуганную остячку. Вскинув к потолку пудовые кулаки, испустил дикий вопль.

Со слабым рассветом Онуфрий был в пути к Медвежьей гари. Он знал туда тайный, кружной путь.

Ночной заморозок сковал наст. Лыжи почти не продавливали шероховатую корку. Подойдя к оползневому берегу Вадыльги, постоял, полюбовался раскатистой поймой заречья, утыканного кустами, молодым осинником и вздутиями кочек, вытаянных из-под синеватого снега. После вчерашнего застолья голова не гудела, но по-прежнему знобило затылок стойким, текучим холодком. Пробка торчала в укромном гнезде. Ее отыскала на полу и вставила спящему Груня.

Списанному с войны Онуфрию думалось, что он проживает на страшной земле третью по счету жизнь. Первой были отведены тихие, скитские годы. Вторую заполнило нашествие войны. Атаки, отступление, окопы, перебазировки, тупой страх перед близко летающей смертью. С возвращения в Понарымье началась иная быль, иной отсчет бескалендарных дней. Забыл, когда последний раз крестился, творил молитвы, соблюдал пост. Сердце томилось болью суровой мирской правды. Строевые солдаты были убивцами общего врага. Онуфрий не избежал уставной участи. Помимо церковного, обительского устава существовал, оказывается, строгий армейский. В приказном порядке требовалось колоть штыком, бить прикладом, стрелять, забрасывать гранатами, сечь пулеметными очередями, давить противника бомбами. Уставное убий перешибало силой библейское не убий.

Кончилась кошмарная вторая жизнь. Началась третья. Но и тут нет заведенного порядка и покоя. И тут правит наседливый закон – смерть. Почему смиренный братец Остах до срока лежит в тяжелой тьме неподалеку от старца Елиферия?

Дымчатое заречье не давало ответа на мучительные вопросы. Природа просто подтверждала доброе, миротворное отношение ко всему, что растворено в ней каплями кочек, сугробами, кустами, человеческим телом, чернеющим возле крутого яра. Стояла знакомая с детства благостная тишина земли. Словно подневольные, заторопились ко лбу слитые пальцы. Пока они поднимались, левая рука солдата спешно сорвала шапку и сжала железной хваткой всей пятерни.

В некоторых местах лед на Вадыльге взбугрился, лопнул на синеватых вспучинах. С низинной стороны легким скоком бежали к материковому берегу два зайца. Заблаговременно улепетывали с затопляемой поймы, где будет повсюду рыскать выпущенная на волю вода. Настойчивые дятлы, оседлав сухие сучки, наперебой рассыпали по лесу призывные трели большой весны. Онуфрий тосковал на войне по этой светлой поре всеобщего пробуждения нарымской природы. Все нравилось ему – резкие ветродуи, затяжное мокропогодье, первые плотные туманы над ливами, возвращение птиц. Война перекалила душу в огне, не позволив ей надломиться. Снилась в землянках, виделась в долгих марш-бросках природа оставленного края. И вот она вновь перед утомленными глазами: живая, царственная, доступная сердцу.

Под вечер второго дня показалась на взгорье Медвежья гарь. Никто, кроме скитян, не знал о далеком зимовье. Летал зимой над урманами юркий самолетик под цвет кузнечика, дважды проревел мотором над кедровым островом, укромной избушкой – не обнаружил никаких следов жилья.

Росомахой крался Онуфрий между матерых стволов, густого повальника и зарослей одичалой малины. Боясь нечаянного выстрела, крикнул на подходе к зимовью:

– Бра-ат Орефий, встре-е-чай го-остя-я!

Никто не отозвался. Прыгал по куполам шаловливый ветер, изредка ронял кедровые плоды, не слетевшие во время массового осеннего шишкопада.

Дверь плоскокрышей избушки отозвалась плачевным скрипом, могущим разжалобить и черта.

Беглый брат с ружьем наизготовку стоял за толстым кедром и зорко следил за пришельцем. По голосу он не признал Онуфрия. По фигуре тоже. Несладкая доля дезертира приучила к дьявольской осторожности. Минуту назад отшельник за избушкой ощипывал глухаря, ловил все звуки чутьем озверелого человека. Слова в убийственной глуши прозвучали неожиданно и дико: от сильного вздрога выронил из рук тяжелую дичину. Никто еще так не пугал с самого бегства с приволжского хутора. Бежали тогда мыши-полевки, искали не тряской от взрывов земли и пропитания. Драпанул и Орефий, уподобился трусливой мыши. Представился отличный случай улизнуть с фронта… Поездка за кошками для землянок стала последним заданием пехотинца Куцейкина.

Вялая краснобровая голова глухаря растянулась на снегу. Из клюва сочилась тонкая струйка крови. Мысли дезертира путались. Дышалось часто и тяжело.

«Неужели выследили меня здесь и где-то на гари притаилась засада?.. Голос вроде братов… шаги вроде его – ноги немного колесом… Затаюсь, подожду. Лицо бы увидеть…»

Опасливо заглянув в зимовье, Онуфрий втянул застойный, прокисший воздух, облегченно вышептал: живой! Прикрыл дверь, повернулся к избушке спиной. Сняв шапку, благоговейно помолился на сумрачные стволы. Узрев росчерк двуперстной мольбы, Орефий прислонил ружье к кедру, вышел из укрытия. Сутулый, оборванный, окосмаченный новой бородой, он посверкивал недоверчивыми глазами. С каждым шагом признавал в Онуфрии забытые родные черты.

Тиская друг друга в объятиях, наперебой осыпали междометиями, путаницей радостных слов. Ненасытно уставились в лица, признавая за временем и войной неоспоримое право старить и нагонять неизбывную тоску. Онуфрий заметил над бровью брата ползущую вшину. Поморщился, отошел на шаг, будто со стороны старался разглядеть неуклюжего оборванца и отсидника в недоступном зимовье.

С неповоротливого языка Орефия сорвался мучительный вопрос:

– Войну… тоже сам бросил?

– Она меня, брат, самолично бросила. – Повернулся затылком, сдернул шапку вместе с тугой резиной. Ткнув пальцем в пробку, пояснил: осколок по мозгам жваркнул. Списали с фронта.

Таежный отсидник виновато отвел глаза от глубокой раны.

– Об Остахе знаешь?

– Наплакался на могиле. Кто его?

– Давно убивца ищу. Из банды он, по прозвищу Беспалый. Пушнину нашу на обском селе сбывал.

– Приметы есть?

– На левой руке мизинца недостает. Сталин во всю грудь наколот. Отыщем Беспалого, прибьем, раздавим тварюгу.

– Передадим властям. Пусть закон осудит.

– Братец, осподь с тобой! Своим судилищем обойдемся. Мирщина, война, душегубцы глаза-то раскрыли. Помню, на фронт ехали. В теплушке занудный мужик Данилка Воронцов рассказывал о деревенском конокраде. Изловили его на Томском базаре, приговорили к самосуду. Привязали голого к оглобле, скачущего коня по стерне и кустам пустили. Таскал он вора до тех пор, пока кожа клочьями не повисла. Сперва я возмущался дикостью мести: люди, аки звери рычащие, сострадать разучились. Ныне говорю: праведное судилище устроили. Око за око. Зуб за зуб.

Зашли в тесное зимовье. На узких нарах слежалый пихтовый лапник. На печурке закопченное ведро без дужки: торчит из него толстая лосиная кость. В углу над нарами теплится лампадка, бросает ломкие блики на задумчивое лицо Спасителя. К стене на крепких укосинах приколочен столик. Из пазов сосновых нетолстых бревен куцыми бородами свешивался сухой мох. На полочке зачитанный молитвенник и шелковый, изрядно потертый кисет с довоенной ошельмованной бородой. Не предал ее. Не оставил на грязном полу армейской цирюльни. Пронес через бои и удачное бегство с фронта. Если не погиб, не поймали до сих пор разные выслеживатели – значит, хранит и спасает неразлучная борода. И в мертвые волосы проникли назойливые вши, и в живых поседелых космах копошатся. Экая беда. Главное – ходи во все стороны света тайги, промышляй соболей, белок, лисиц. Заваливай одной меткой пулей лося, подкармливай отощалых скитян. Рад беглый Орефий: упрятан и надежно защищен от посторонних глаз.

– Ты меня, брат Онуфрий, не казнишь за побег с проклятой войны?

– Тебе не дано повелевать поступками. Есть кому думать о нас, править и возглашать слово рекомое. Оставил адище, значит, был тебе глас свыше.

Тихое, вразумительное истолкование и оправдание побега окончательно прояснили мысли Орефия. Стоял, чесал изъеденное паразитами тело, ловил всепрощающий взгляд насупленного Спасителя.

– Истину, брат, глаголешь: был глас из-под звезды. Стоял в степи волжской, внимал ему. Повелевалось бежать в сторону востока, к Пельсе, к скиту… Сейчас, брат, глухаря будем варить. Крупного певуна на рассвете свалил. Ты огибным путем ко мне шел?

– Огибным. Крюк дал немалый. В скиту тебя караулят. Не ходи туда.

– Не пойду. Мясо ты отнесешь. Убьем Беспалого, дальше в тайгу скитян уведем. Новую молельню поставим.

– Тайга, что жизнь, тоже конец имеет. Власти не успокоятся, пока беглецов не переловят.

– Осподи, осподи, почему мы такие гонимцы?

11

Холодной, ветробойной ночью была подвижка льда. С рассветом повели коней, быков на водопой – не обнаружили широких промоин на Вадыльге. Напористый лед поглотил забереги, взбугрил песок у кустов.

Ночью у Анисима Ивановича ломило ноги, покрытые рубцами сабельных рассечин. Лежал у барачной стены с полуоткрытыми глазами, поневоле вслушивался в назойливую работенку жуков, хрумкающих древесную плоть. К постоянной боли ног и сердца привык. В груди угнездилась иная, более жгучая, томящая боль за судьбу сынишек-огольцов. Меньшому пятый годик, первенцу восемь. Жена Ариша часто болеет – легкие сильно застужены. Зайдется адским надсадным кашлем – слезы наворачиваются от жалости. Раньше мужики-нарымцы завистливо говорили о кряжистом Анисиме Бабинцеве: «Такого ни стужа, ни нужа не берет…» При крепком здоровье любую нужу-нужду одолеешь, мороз и подавно. Чуял лесообъездчик – не окольными путями крадется к нему смерть. Сабельные отметины Гражданской войны, пожалуй, до старости можно носить. Ноют в непогодь ноги, разведрится – тишеет боль. Подсобляют баня, мурашиные укусы и скипидар, втираемый в колени и лодыжки. Сложнее с болью сердца.

Нередко лесообъездчик укладывался спать с гнетущей мыслью, что наутро не наступит пробуждение. По молодости не задумывался о судьбе. Отмерялись годы жизни, просверкивали весны. Неубывающая энергия сулила в будущем лучезарные дни. Посулы были напрасными. Зримая судьба торопилась произвести поспешный расчет. Человек не мог воспрепятствовать ее грубому, насильственному вторжению. Играя, разговаривая с детьми, отец пытливо всматривался в подростышей, думал о их будущем. Он торопился с врожденной щедростью перелить в них энергию мыслей и духа. Сынишки останутся одни с больной матерью. Их надо поставить на землю с двойным запасом прочности. Лес нашептывал мальчикам древние бессловесные сказки. Смышленыши внимали сладкопевному хвойно-лиственному говору, напитывали души небесным светом солнца и звезд, земным светом окружающей природы. Отец, подметив за ними дорогое свойство, радовался счастливой удаче, что сумел заронить в братьев искры любви к миру леса и вод. Это было его духовным завещанием детям. Всего движимого и недвижимого богатства природы отпускалось им с лихвой на все годы отпущенного бытия. Стоящая на бдительном дозоре судьба торопила отца пройти с сыновьями краткий курс науки о глубокой приверженности к лесу…

Не спалось больному человеку. Казалось, жуки-древогрызы вместо бревен начинают точить саднящие ноги. Гневился за бараком ветер, прогонял нарымскую неторопкую весну. Она – царица природы – явилась в новой короне солнца, уселась уверенно на нешаткий трон земли. Свергнуть ее могло только лето.

Бабинцев встал, оделся. Перешагивая за порог, легонько толкнул податливую дверь. Раннее утро пробивалось в заречье слабыми ростками света. Ветер с реки сек лицо стремительными струями, плющил неприкаянные купола, поднимал и кружил обронки сена.

Ходьбой Анисим Иванович разминал одеревенелые ноги. Жалким, никчемным мог показаться затерянный тыловой мирок под безупречным небом, если бы мысли постоянно не просекало огнистое слово – война. Все, подчиненное ее власти и силе, крутилось металлообрабатывающими станками на оборонных заводах, гремело отбойными молотками в шахтах, бренькало молочными струями на фермах, шипело паровозами на выносливых магистралях страны. От таежного клоповного барака на Вадыльге до стойкого, недремлющего Кремля столицы растекалось тайгой, степями, горами, реками пространство, заставленное тысячами городов, поселков, деревень, хуторков и заимок. Тяжеленный, с трудом раскрученный маховик тыла денно и нощно вращался от приводного ремня войны. Со светлой гордостью думалось Анисиму Бабинцеву о дюжем, жертвенном народе страны, о трудармейцах холодного Понарымья.

Вездесущий ветер словно разметывал темноту. Поднебесные темно-зеленые купола хвойников соскребали шаткие звезды. Взору открылась настороженная Вадыльга. Исполосованная трещинами, испятнанная синими льдинами река подготовила дерзкую воду для захвата лугов, закустаренного низкобережья. За ночь на всем пологом загибе произошла отпайка льда от берегов. Вадыльге пока не хватало силы справиться с неимоверным грузом зимы. Разбежке мешали заторы и сдерживающие берега. В нешироких проломах между скрипящих глыбин гудела рассерженная вода, скручивала в воронки торопливые струи.

– Поднатужься, реченька, – подбадривал лесообъездчик, – не оплошай. Тебе солнышко силы подбросит.

На бугристом месте просторного катища приготовлены к отправке увязанные пучки ружейной болванки, новенькие бочки, сбондаренные Политурой и его братаном. За самовольную валку лишних кедров лесничество составило акт. Крупный штраф предстоит выплатить самовольщикам.

Со дня на день ждали ледохода.

Марья похорошела лицом. Легкая синева под глазами, вздернутые брови, задумчивость прибавляли красоты. Солдатка часто гуляла по берегу с Павлуней. Перебирая мягкие волосенки над ушами, курлыкала нежные песенки. Недавно ходила пешком в Большие Броды. Попроведала деток, мать. Ждало письмецо с фронта. Григорий писал: жив-здоров, долго сидеть в окопах не приходится – гоним врага… Читала весточку в бане, уединясь. Наревелась до глазной рези. Гладила банный полок: на нем испытана с Гришухой боль и сладость любви. Хлюпала носом, роняла слезины на доски полка, пропитанные березовым, устойчивым духом. Заведомо вымаливала прощение у мужа: «Гриш… что было, то было… лупцуй вожжами, колоти поленом – оправдание есть: бабская зудиха одолела, хоть топись…»

Поплакала, повинилась сквозь тыловые и фронтовые версты – на душеньке полегчало.

Красота на берегу. Река огрузнела, вот-вот разродится ледяными близнецами. Лопочет вербняк под ярким невнятным языком весны и ветра. Дерзкая, безудержная веселость одолела Марьей. Тормошила Павлуню, целовала в лоб, щеки. Запустив под рубашонку шершавые пальцы, теребила животик, щекотала пуп. Артельный сын взвизгивал, льнул к большой, сильной тете. Матерью, нянькой, врачевательницей души была она для общего любимца.

Под дымчатым низинным берегом переливчатым серебром посверкивали разводья. Слева от изволока в смородиннике и кустах волчьей ягоды перезвенькивались неутомимые синицы. По стволу корявой, безжизненной ели ошалело носились возбужденные белки, воинственно распушив поднятые хвосты. Сталкивались, вытесняли друг друга с дерева: шуршали никлые ветки, осыпалась хлипкая кора.

– Тетя, чего они разодрались?

– Весна… гон идет. Вот и гоняются… Тепло, любовь беличья подошла. Бурундуков насмотришься. Они тоже чудники. Иной раз распотешатся – в кино не надо ходить.

Солдатка улыбисто посмотрела на памятный, примятый лапник, наломанный парильщиками с густой пихты. Потянула в приятной затяжной зевоте пухлогубый рот.

Бригадир Запрудин с недавних пор разглядывал повариху и возчицу с ехидным прищуром. Дед Платоша вместо «здравствуй» выпускал бурчливое словечко, похожее на «дратву». Марью забавляла их отчужденность. Ворчала с наигранной беспечностью: «Ну вас к лешему… одна я ответчица перед мужем…»

Лед тронулся под вечер. Делал напрасную попытку зацепиться за берега, прикорнуть на песочке. Страждущая воли Вадыльга упрямо выламывалась из тяжелой решетки зимы. Артельцы гурьбой высыпали на берег. Завороженные захватывающим зрелищем, молча любовались недюжиной силой воды. Содеянная природой живая картина панорамно просверкивала в серой рамке набыченных берегов.

Взволнованный Платоша переминался нетерпеливо на сыром песке: подошвы растоптанных чирков прилипали и чавкали. Близехонько проносились сверкающие глыбины, позванивая, издавая приятный шорох. В руках, протянутых к Вадыльге, старик держал расшитое полотенце: на нем лежал тонюсенький ломтик хлеба. Лед шел у берега плотным гуртом. Не находилось пока водной чистинки, чтобы бросить в нее артельный поминальный хлебец. Вот речная стрежь стала отторгать от загибистого обережья напирающие льдины. На одной из них старательная ворона выдалбливала что-то напористым клювом: разлетались сверкающими светлячками крошки.

На пенистой быстрине свивались гнезда воронок. Дед выследил островок незанятой воды. Ритуально поклонившись работающей реке, стряхнул с полотенца хлебное приношение. Старинным обрядом честно поминали всех утопленников, кого оборола в поединках Вадыльга, кто добровольно ушел на жительство в ее придонную глубину. Ржаную паечку немного пронесло вдоль песка, затянуло в воронку: вода охотно и благодарно приняла скромное поминальное приношение.

Поодаль от старика Запрудина дымил цигаркой молчаливый Аггей. Выжидательно наблюдал за руками Платоши. Только хлебец спорхнул с полотенца в воду, вальщик-тихеевец поспешно вырвал табачную закрутку изо рта. Шумно выдохнув через плечо остатки густого дыма, самозабвенно помолился на неторопливый ледоход. При последнем невезучем царе у Аггея утонула в Катуни сестра. Он слал ей через многие годы с белого света в черный давно припасенный горестный вздох.

Обычно приход долгожданного половодья Анисим Иванович встречал желанно, с ощущением славного праздника в растревоженной душе. Медленно проплывало ледовое убранство реки. Слегка кружилась голова от невольного ощущения, что и ты подхвачен весенней силой, движешься вместе с берегом, упорной водой. Май остудил чувства. Не таким блеском горели усталые глаза. Не так трепетало сердце. Но сквозь длинную вереницу темных набежных дум прорывались сверкающие мысли о неостановимости жизни, о приходе на землю новых поколений людей. Их появление обуславливалось зримым ходом природы, прямым соучастием неизменно великого солнца… Отмирают микроскопические клетки. Обновляется листва и хвоя. Твердеют и расплавляются воды. Из глухоты миров летят и тают звезды… Загадка земной жизни и недостижимых миров ждала новых истолкователей и провидцев.

Лед тянуло в низовье к другой тиховодной реке пошире и подлиннее, чем Вадыльга. Где-нибудь слабым отголоском зимы торкнется в берег ледовый отколыш, истечет холодными каплями. Природа переведет незримые стрелки, пустит по испытанной колее лето.

Понятна была Анисиму Бабинцеву строгая закономерность, обрывающая сроки весен и зим. Но малопонятным оставалось ломаное очертание судьбы, ее хитросплетенные сети, отлавливающие жизнь.

Вадыльга, тучнеющая с каждым часом, заговорила с берегами на ты. По дерзкой воде бежали потерянные льдины, чешуйчато посверкивая под крепнущими лучами. Луга за рекой успели стать дном. Утром там долго держались курчавые туманы. Из дальних отлетов возвращались утки. Опускались на ливы, озерки, хоронились для отдыха в укромных заводях. Снижаясь с высот над поречьем, радостно узнавая его, с нарымской родиной приятным гоготком здоровались гуси…

Земля и небеса жили необманным предчувствием близких белых ночей. Тепло раскрывало упругую чешую на еловых шишках: в воздухе кружились семена, наделенные полупрозрачным, легчайшим крылышком.

К плотбищу по грязному, ископыченному изволоку медленно спускалась телега. Рядом, похлестывая вожжами, вышагивал Политура. Клешнястой пятерней поддерживал сверкающий комод и привязанные к нему два кресла. Столяр-краснодеревщик упрел от гиблой, тряской дороги. Мука мученская добираться в распутицу от Тихеевки до сплавной реки. Пока тележные колеса пересчитают колдобины, узластые корневища дерев, кочки, пока перещупают лужи, выбоины, заполненные торфяной кашей, – лошадь сделается мылкой. Санной дорогой, загодя, Политура побоялся завозить мебель. Злы на него артельцы, пожалуй, изломают нарочно, с зависти похерят долгий домашний труд. В полированном комоде всяких выточек-финтифлюшек дюжины две наберется. Кресла с красивыми выгибными подлокотниками, с резными спинками. Любому начальничку лестно опробовать такой трон, поставленный руками и старанием знатного тихеевского мебельщика.

Сгрузил Политура столярный груз на возвышении возле пучков ружболванки и опрятных дородных бочек. Натянул сверху полинялый брезент от дождя и снега. Скоро катер притащит лесовозную баржу. Найдется на ней местечко для заказных поделок из кедра. Глядя на чистую безледную реку, тихонько рассуждал:

– Если дала мне жизнь кормовое дельце – грешно бросать его. Отвезу заказ в райцентр, мой знакомец-краснобай отблагодарит. Шельмец, однако, знатный этот Меховой Угодник! Ущемляет при расчете. Да за такие вещицы в городе можно озолотиться.

Погладив полировку комода, восхитился:

– Спелой вишенкой цвет сочится!

Черный кособокий катер-буксир, вконец изнуренный былыми навигациями, чудом держался на плаву. Льдины, неприкаянные коряги, встречные-поперечные бревна изрядно помяли бока, скособочили широкий нос. Грязная труба катера выпекала синеватые крендели. Пышные, кольчатые дымки перекашивало, разрывало, уносило за низкую корму, заваленную канатами, пустыми крапивными кулями и поплавками сетей. В неглубоких недрах широкодонной сплавной лайбы грохотал гром – старенький натруженный дизель гремел всеми чугунными и стальными суставами. Запуганная невообразимым шумом плоскопалубная баржа, вихляя из стороны в сторону, пробовала оборвать трос, улизнуть от грохота и вони, распускаемой буксиром перед самым носом.

Незамедлительно началась погрузка. Скрипели блоки самодельного бревноподъемника. Пошатывались врытые столбы. Напрягаясь жилами и ногами, взад-вперед ходили по берегу кони: их силой, тросами и канатами поднимались ровнехонькие авиасосны, укладывались на эстакаду. По наклонным лежакам бревна скатывались на палубу. Мелькали на барже багры: откатчицы Марья, Валерия, приживалка Груня составляли одну упряжку. Багровища заменяли оглобли, которые напрягались в гужах их хватких рук.

Прибывший с буксиром Меховой Угодник козырем ходил по берегу, посверкивая задком синих суконных галифе, отполированных до блеска. Похлопывая по торцам заштабелеванных бревен, гнусаво нудил:

– Бригадир Запрудин, следи за правильной укладкой на барже… Надо больше впихнуть леса… План… Военный завод ждет… Сосны мокра избегут, сухонькими прибудут… Бригадир, почему вот это бревно скверно откомлевано? Убрать, убрать гнильцу. И немедленно!

– На торце не гниль – крошево коры прилипло.

– Ну да, ну да…

«Ах ты, зануда», – еле сдерживая гнев, пробормотал Яков, всей силой руки упираясь в поднятое бревно и отводя его к эстакаде. В другой край упирался председатель Тютюнников.

Не зная, к чему придраться, уполномоченный опять защебетал про план, инструкции, нажимал на быстрейшую отгрузку спецзаказа.

– Стоп! Вот это точно гниль!

Стахановец смахнул с торца налет опилок, язвительно глянул на районщика.

– Лети отсюда, шершень партейный! Не мешай грузить!..

За долгую лесоповальную зимушку накопилась в бригадире мутная злоба на указчика.

– …До коих пор труд наш народный надзирать будешь? Сухотка ты канцелярская! Вошь тельная!..

– Так его, разэтак! – подсобляла с баржи Марья Заугарова. – Хватай, барин, багор! Катай лес!

Побагровел налитым лицом Меховой Угодник. Так позорно, принародно его никто никогда не отчитывал. В душе – на самом ее донышке – районщик чувствовал правоту тыловиков. Однако въедливое комчванство, выпирающая спесь заставили вскипеть, запузыриться, прорваться бурливым словоизлиянием:

– Запрудин, и ты… как тебя на барже… я вас упеку за оскорбление должностного лица… Вы у меня запоете лазаря… Я вам покажу кузькину мать… Отведете лесосплав и марш в район… на суд…

Не переставая принимать сброшенные с эстакады бревна, с напарницами откатывать к стойкам у борта, Марья возликовала:

– В район?! На суд?! Да с великой охотой! В кутузке хоть отоспимся по-людски… да ежели рядом с Яшкой… Эй, галифэшник! Лови!

Заугарова с силой швырнула в уполномоченного запасной багор.

Должностное лицо отскочило в сторону. Поправив авторучку в накладном кармане кителя, поливая берег едким бурчанием, разобиженный страж торопливо пошагал к бараку.

Прибывала вода, подбиралась к лесу, приготовленному для молевого сплава.

Захар Запрудин и Варенька водили под уздцы Пургу и Воронко. Лошади соблюдали дистанцию, одновременность хода. Через систему блоков без перекоса поднимались отгружаемые сосны. Павлуня ходил неподалеку под ярком, любовался золотыми головками расцветающей мать-и-мачехи.

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

Рецензенты: Ю. В. Лучинский, д-р филол. н.; С. Н. Шевердяев, канд. юр. н.Издание третье, испр. и доп...
Как «примагнитить» в свою жизнь самого идеального мужчину?Как сделать так, чтобы он влюбился и предл...
Исполнилось 20 лет одной из самых страшных трагедий в новейшей истории России. 20 лет назад был расс...
Крушение Империи Российской, затем и Советской, новые пугающие тенденции назревающего распада — в че...
Молодой мужчина прогуливается по морю и встречает пожилую леди. Женщина рассказывает ему свою истори...
«“Юнона” и “Авось”», «Тиль», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты»… «Собака на сене», «Старший брат», «Ч...