Жизнь волшебника Гордеев Александр
по скамейке.
– Зря ты так резко дёргаешься, – уязвлённо и уже с раздражением замечает Роман, – лавочка-
то занозистая. Занозок насадишь. Каким пинцетом их потом выщипывать?
Он с усмешкой смотрит на Свету, понимая, что все её писаные черты становятся от её
холодности и нудной затянутости сценария сближения не притягательней, а всё безразличней и
безразличней. Да не нужна ему драгоценная целомудренность этой Пугливой Птицы, пусть она
оставит её при себе. Ему бы хоть какой-то краешек чувства, испытанного тогда в вагоне. Взять бы
Свету за плечи и заглянуть в глаза, как сделал это Витька с Любой. Вот тогда-то, может быть, и
прошило бы их души сквозной пронзающей молнией. Только и всего. Ему и нужно-то лишь чуть-
чуть ласки и внимания. Да он и сам оставит её как можно дольше нетронутой и заветной, если в
нём затеплится чувство. Но как относиться с теплом к холодной льдине? Скорее всего,
сдержанность Светы от наставлений матери и подготовки её в образцовые жёны. Конечно, в
будущем, помня такие примерные пионерские прогулки с ней, Свету ни в чём не упрекнёшь. Но что
делать с ней сейчас? Ходить, выжидать, уговаривать, скучно и молча сидеть на лавочке? А если
она и по жизни окажется такой же холодной и неприветливой? Откроешь, наконец, дверь этого
холодильника, а там – Северный Полюс! Главное же, что вся эта ситуация начинает затвердевать.
Мать смотрит на него теперь почти умильно и успокоенно, а Галина Ивановна, встречаемая где-
нибудь на улице, – пристально и придирчиво, как на своего… И Роману кажется, что он входит в
какую-то большую ложь.
И вдруг вся эта неловкая, тягостная диспозиция в одно мгновение ломается вроде как сама по
себе и до изумления просто. Возвращаясь с очередного серого свидания со Светой, Роман
30
сталкивается около клуба с Наташкой Хлебаловой. Разговор сходу завязывается какой-то игривый.
Роман, вроде бы шутя, но осторожно, как и к Свете, притрагивается к ней и тут же, ещё и не успев
ничего осознать, прижимает полностью, чувствуя, что здесь ему позволяется куда больше. Ещё
какие-то минуты назад женское представлялось Роману упругим, отталкивающим полотном, и
вдруг в этой неподатливой стенке обнаруживается мягкий, жаркий провал, в который уже само
звенящее тело ухает, как в воду, легко отмахнувшись от рассудка и всяких там принципов и
установок. Ох, как плавят Романа эти первые, но почему-то уже умелые объятия! Да что объятия!
Наташка позволяет ещё и не те головокружительные вольности. Вчерашний солдат шалеет от её
тугого, свежего и, как ему кажется, очень уж женского тела в скользком шёлковом платье с
красными маками, от запаха распущенных волос, пахнущих дневной сухой пылью, травой и
вечерней свежестью, отчего-то особенно ощутимой именно в волосах. У Наташки всё как
накаченное: и грудь, и попка – кажется, плоть просто рвётся из неё, всюду создавая упругий
подпор. Время с объятиями, поцелуями и обжиманиями на какой-то случайной лавочке кажется
сплошной охмеляющей ямой – его как будто нет, оно обнаруживается лишь на кромке, на берегу
встречи в три часа ночи. Проводив Наташку домой до палисадника с густой черёмухой, Роман не
может освободиться от накопленного желания. Пальцы помнят её тело, и эти ощущения так
потрясающе достоверны. В брошюрках для юношей подобное желание советуется сбрасывать
занятием спортом или какими-то увлечениями, вроде лепки из пластилина. Однако есть способ
куда естественней и проще, которым можно запросто воспользоваться, спрятавшись в тень от
забора. Отпущенное возбуждение позволяет заснуть дома, расслабленно раскинув руки и ноги. Ох,
жизнь, какая же ты горячая! И, кажется, становишься всё более раскалённой!
На следующий день Роман переселяется из дома в тепляк в ограде, а вечером приводит туда
Наташку, снова, но уже не случайно найденную на улице. Всё сегодня с ней вроде бы так же, как и
вчера, только заходит чуть подальше. Но это-то «чуть» и есть то, что описано поэтами, самыми
пылкими сердцами человечества как великая тайна мужчины и женщины.
Домой он отводит Наташку на рассвете. Дом Хлебаловых стоит почти на окраине села, и в свете
уже прозрачного неба видно, как к огородам от Онона беззвучно крадется белый молочный туман.
Наташка, всё в том же платье с маками, идёт рядом, то и дело оступаясь на ровной дороге.
– Ты просто зверь какой-то, – улыбаясь говорит она.
– Ой, ну ты уж прости меня, – приобнимая и не замечая её улыбки, просит Роман.
У двадцатилетнего молодого мужчины это первая женщина, и его ничуть не смущает, что у его
шестнадцатилетней девчонки он уже не первый. Голова слегка кружится от усталости и такой
физической пустоты, что тело кажется полым. Нет, эта первая близость с женщиной не дала ему
какого-то невиданного мирового растворения (обещанного теми же поэтами), зато она приносит
такую лёгкую свободу от дикого, почти гнетущего желания, какую и ожидать было нельзя.
Освобождённый мир не блистает сейчас новыми вариациями и бликами, зато, как после очищения
туманом, становится простым, понятным и непосредственным. Наверное, таким-то он и должен
быть для нормального, полноценного мужчины. Сама же Наташка теперь куда ближе всех женщин
на свете и, конечно же, ближе, чем Света Пугливая Птица, с которой потеряно столько холодных
вечеров. Оказывается, для сближения мужчины и женщины не всегда нужны какие-то начальные
серьёзные отношения и привязанности – с Наташкой всё обходится и лёгким мостком. Как это
здорово, что её в любой момент можно взять и прижать к себе. Она просто своя.
– Ты на меня не сердишься? – спрашивает Роман, обнимая свою женщину на прощание.
– А за что? – искренно интересуется она.
– Ну, за то, что я сделал это с тобой.
Наташка устало, но от души смеётся, и Роман, наконец-то, убеждается в том, что раньше лишь
смутно предполагал: оказывается, и женщине это тоже приятно. Как же это здорово тогда – делать
так, чтоб хорошо было и тебе самому, и ей! Как мудро это притяжение задумано природой!
На обратном пути по утреннему акварельно-прозрачному селу Роман намеренно, словно
проверяя себя, вспоминает Любу и вдруг не находит её тени рядом со своей душой. И в этом уже
нет ни огорчения, ни печали: лишь та же необъятная новая свобода врывается в грудь, до боли
распирая её.
Барьер преодолён. Теперь он уже знает, что такое женщина. Конечно же, глубоко, втайне он
хотел познать её, и находясь под впечатлением Любы, да не решался признаться даже себе. Но
теперь все его желания, ранее приглушаемые внутри, торжествующе прорываются и с упоением
лупят в дребезжащие литавры. И ничего плохого в этом ликовании нет. Нет, потому что это простое
знание тоже придаёт мужчине особую знаочимость и вес. Разве не хотел он этого? Знаочимость-то,
она ведь не только в том, чтобы, извините, быть партийным… А, кстати, кстати, кстати…
Совместимо ли это? Как будущий коммунист он обязан соблюдать моральный кодекс. А тут явное
нарушение, перекос… Впрочем, об этом перекосе он думает после, но, конечно же, не в своё
первое по-настоящему мужское утро. Не надо портить его ничем…
Первыми о предательстве Романа сразу всей родительской коалиции (исключая Огарыша, не
входящего в неё), узнают Овчинниковы и сама Света. Недоступную Светлану потрясает измена
31
того единственного, которого она столько ждала и которого видела единственным на всю свою
жизнь. Понимая, чем взяла Наташка, она смотрит теперь на себя, как на последнюю дуру. Какая же
она глупая, глупая, глупая! Так любить, столько ждать и так всё испортить! Причём, испортить в то
время, когда ей и самой хотелось быть открытой, приветливой, когда у самой было желание
говорить ласковые слова и такие же слова слышать. Как хорошо стало ей тогда от руки Романа на
своём плече! Полжизни отдала бы теперь за то, чтобы он снова её положил. Но она-то, дурочка,
помнила в тот момент лишь то, что об этом прикосновении придётся выложить матери, отдавая все
слова – и услышанные, и сказанные самой… И что, теперь уже всё? А ведь её никто ещё никогда
не целовал. И она хотела, чтобы это сделал он! У Светы и теперь с запозданием, уже от одного
воображения, твердеют губы и кружится голова. Потерять всё это! Ну зачем, зачем всё это нужно
было знать маме? Зачем она расспрашивала обо всём? Переживая потрясение, Светлана впервые
в жизни отказывается говорить с матерью и в один день превращается в маленькую, замкнутую,
красивую монашку. Конечно, она не может вот так сразу перестать любить Романа, но что уже
толку от этой испорченной любви? Такое не прощается, такое рвётся и теряется навсегда.
Разбился праздничный хрустальный бокал и его уже не склеишь…
Маруся узнаёт эту печальную новость утром в клубе от Галины Ивановны, вдруг явившейся на
работу в костюме, чрезвычайно официальной, предельно статной и подтянутой. Некоторое время
после этого Маруся сидит, положив ладонь сверху на громадный выступ своей груди в той стороне,
где примерно находится сердце. Галина Ивановна, поведавшая о случившемся, убита не меньше.
Прежняя душевная льдинка неприятия Романа перерастает в глыбу. И тот факт, что от её
красавицы-дочери отвернулся даже тот, кто, кажется, изначально не был достоин её, оскорбляет
завклубшу до тла. Оскорбляет, но в то же время вызывает чувство растерянности – ведь на самом-
то деле он её достоин, потому что понравился и самой Галине Ивановне. Как же всё это понимать?
Кого же взрастила она, если от неё отказался этот странный достойно-недостойный парень?
Рассеянно поговорив, а после даже повздыхав и всплакнув, как при непоправимом, отчего-то
распылившемся счастье, женщины уже не находят соединяющего их тепла, чёрная кошка не
просто пробежала между ними, а массой зигзагов поисчеркала всю территорию их розовых
фантазий. Как неловко теперь матерям за этих своих полушутливых «сватей»… Намечтались,
называется…
Роман и Михаил мастрячат в это утро всё тот же штакетник. Марусю, спешащую по улице,
первым ещё издали замечает Михаил и молотком в руке указывает сыну. Появление её в это
время неправильно. Сейчас часы её «знахарского» приёма, и ей положено сидеть дома за столом
с чашками и самоваром. И уже по тому, как грузно и как-то грозно сотрясаясь приближается мать,
Роман почти наверняка догадывается, с чем она идёт. Шила в мешке не утаишь.
– Эх ты! – едва подойдя, выдаёт она ему, словно пришлёпнув какое-то презренное клеймо.
Роман глубоко, виновато вздыхает и с независимым видом, но с решительной силой вбивает
гвоздь так, что плоский звук ударов эхом отлетает от белёной стены правления совхоза.
– Ну-ка, скажи, чем тебе Светка-то не пара, а? – спрашивает мать, оттаскивает его за локоть от
штакетника. – Она чо, не брава для тебя, или чо? Така девка! Господи, така девка! На бедной
Галине Ивановне сёдни никакого лица нет. Испереживалась вся. Хоть спроси, говорит, чем же это
она ему не поглянулась? Чем же та-то лучше? А? Ну, чо ты молчишь, как полено?
Роман пожимает плечами, отскребая черешком молотка остатки пахучей лиственной коры от
прожилины. Грустно и неловко вспоминать про Свету. Глаз её он так и не увидел. Не удалось
проверить возможно сцепление их душ или нет…
– Скажи ей, что не сошлись характерами. Ну, как там поётся: «И пошли по сторонам – он
заиграл, а я запела… Ой, легко ли было нам?» Вот так ей и пропой. Всё, мама, в жизни бывает.
У Маруси пропадают все слова, какие есть. Внезапно забывшись, она даже прислушалась, как
сын озорно и дерзко спел эти строчки. Вот паразит так паразит, знает же, что ответить! Этот кусочек
из её любимых и много раз пережитых частушек обезоруживает полностью. Бежала она сюда чуть
ли не для того, чтобы надавать своему сыну, пусть и вчерашнему солдату, тумаков, и вдруг видит,
что у того могут быть и какие-то свои соображения, которых ей уже и понимать не положено.
– Ну, ладно, погоди… – всё-таки на всякий случай многообещающе говорит она, поворачиваясь
назад. – Ты пошто криво штакетины-то лепишь? – вдруг нападает она на Михаила за его
принадлежность к тому же подлому мужскому племени.
– Ну, леплю тебе! Да я только примеряю! – мгновенно заводится тот, вот ещё бы тут, на
совхозных делах, не выговаривала ему жена! – Тоже мне, нашёлся прокурор из области, ходит тут
прямо по улице… Прокурор…
– А чо, мне по огороду ходить, или чо?!
– Вот и ходи по огороду!
– Ну, счяс! Разбежалась! – огрызается, клокочущая от раздражения Маруся, удаляясь вдоль
свежего некрашеного штакетника, пахнущего смолой.
Роман совсем некстати чуть не прыскает со смеху. То, что мать рассержена – это ещё ничего.
Вот если бы она вдруг заплакала, тогда это было бы серьёзно. Наклонившись, чтобы отец не
32
видел лица, он берёт краешком губ несколько гвоздей и продолжает махать молотком.
Михаил же теперь невольно задумчиво замедляется. Мысли не дают хода рукам. Вот так
загадку они ему заганули: что же, было у сына что-то в самом деле или нет? Было что ли с кем-то?
Или просто за Светкой ходить перестал? Чудно, между прочим, как сын вгоняет гвозди. Сам-то он,
почитай, колотит их всю жизнь, а так не может. У сына же любой гвоздь влетает по шляпку с трёх
ударов: первый примерочный и два конкретных. И хоть бы один гвоздь погнулся! Их что же, в
армии и этому учили? Откуда эта точность и резкость?
– Ну, так кто же она така-то? – улучив момент, осторожно, как разведчик, но вроде как между
прочим интересуется Огарыш минут через десять.
– Да ладно вам… – смущённо отвечает Роман, защищаясь от отца собственной спиной.
И тут уже по тому, как неловко и стыдливо уходит он от ответа, до Михаила доходит, что – всё!
Всё идёт как надо! За сына можно не переживать! Никакого ущерба в нём нет. Так что будущее
обеспечено! Ух, какой каменюга-то кувырком сваливается с души! Огарышу становится так легко,
что даже выпить хочется.
– Ну, ты сильно-то не того! – сходу прикрикивает он, входя, наконец-то, в свою настоящую роль.
– Ладно, видишь ли, ему! Башку-то тоже надо на плечах иметь! А то нагуляешься тут!
Эх, хорошо, когда есть сын, на которого можно и авторитетно прикрикнуть…
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Почему всё не так?
Роман не знает, куда от матери глаза деть за свои ночные похождения. Она, растерянная, в
первые дни вроде бы и мирится с его свиданиями, но, узнав, что Наташка почти каждую ночь
бывает у них в тепляке, едва не взрывается от возмущения.
– Ну, в общем вот что, друг мой ситцевый, – тяжело дыша, говорит она ему после первого
шквала не самых изысканных выражений, – чтобы ты эту сучонку больше сюда не приводил! И не
маши рукой-то, не маши! – кричит она, даже пристукнув кулаком по столешнице. – Вот придётся
тебе на ней жениться, так попляшешь!
Брошенное матерью в сердцах заставляет присесть и задуматься. А если и в самом деле так?!
Ну, а что в таком случае делать? Это первая близкая ему женщина. Как обойтись теперь без
запаха её волос, без ощущений её упругого тела? Именно с Наташкой всё, вложенное в него
природой и определяемое отцом как «дурь», находит выход и успокоение. Уже само её
существование даёт Роману ощущение уверенности в жизни, делает его мужчиной. Никогда
раньше не чувствовал он себя таким трезвым и самодостаточным. Как же отказаться от неё?
Роман думает об этом целый день, гвозди влетают в штакетины и прожилины, как в масло, а
решения нет. Да и как оно, это решение, придёт, если мечтается-то весь этот день лишь об одном:
скорее бы вечер и – Наташка.
Сломанного штакетника почему-то больше всего в центре около правления совхоза
(специально его тут ломают, или что?), там, где всё движение села как на ладони. Отец, отмечая,
кто куда едет и что везёт, комментирует хозяйственный смысл каждого перемещения.
Бестолковщины в этом движении, по его мнению, столько, что раздражение своё он передаёт лишь
самыми доходчивыми, первыми и прямыми, незатейливыми выражениями.
Наиболее густым наслоением матов кроет он всякий раз проезд коричневой директорской
«Волги». Эта машина умеет ходить как-то необычно: медленно, вкрадчиво, бесшумно. Даже в гору
она катится будто сама по себе, существуя вместе с хозяином в отстранённом, чуть нездешнем
мире.
– Токо бензин зря жгёт, – злится отец. – Хотя чо же ему не ездить? Залил с утра полный бак и
катайся себе. Ты думашь, он куды-то по делу? Не-е-е. Вот останови да спроси: Никита Дмитрич,
будь добр, скажи, куды поехал? Так вот точно говорю – не знат.
Роману директор Трухин (которого за глаза называют Трухой) помнится по пожару,
случившемуся у них в первый год его директорства, когда Роман учился ещё в десятом классе.
Тогда ночью загорелся склад с витаминно-травяной мукой. Трудно забыть эту захватывающую