Жизнь волшебника Гордеев Александр
шелестящими и серебрящимися тыльной стороной почти при полном безветрии. Как мало
требуется для красоты и покоя: всего лишь вода, песок, тальник, небо… «Ох, мир ты мой, мир
чуткий и трепещущий…» – с восторженно замершей душой думает Роман, озираясь вокруг.
На плече Бори – синяя наколка: танк с громадным жерлом поднятого ствола. На заставе тоже
кололи стандартный рисунок с полосатым пограничным столбом и гербом СССР. Кололи все –
Роман отказался. Ещё с детства насмотрелся на страшные, расписанные кисти рук соседа Матвея,
приезжающего из тюрьмы лишь как в гости, и не решился портить своё тело даже такой памятной,
сувенирной картинкой. Да ещё, наверное, подсознательно удержала наивная детская мечта,
которой больше подходит чистота тела, а не какая-нибудь «синюшина», так или иначе похожая на
тюремное клеймо. К тому же, зачем ставить себя в зависимость от каких-либо символов? Два года
службы – это лишь маленький эпизод большой жизни. Вправе ли какая-то случайная наколка
становиться определяющим символом на всю жизнь? Вот Боря, судя по всему, теперь до конца
дней своих – танк.
Отгуляв всё положенное, Боря собирается сесть на трактор или машину. Он вяло сообщает об
этом лишь однажды. Такого куцего плана ему вполне хватает на всю оставшуюся жизнь. Пока же
Боре нужно покончить с отпуском, все дни которого он намерен отбыть на песке у воды. А ещё ему
завистливо хочется прожечься до пустынной черноты Романа. Роману же больше нравится не
валяться, а плавать, нырять, подолгу задерживая дыхание. В воде обычно сидит по полчаса,
вылезая с гусиной кожей на теле. Оказывается, чуть помёрзнуть – это даже приятно. Однажды в
отряде специально долго не выходил из большого холодильника с мясом, наслаждаясь холодом, а
потом с неделю швыркал простуженным носом чуть ли не при сорокоградусной жаре. Тогда он
даже побаивался, что, привыкнув к зною, не сможет переносить свой сухой зимний мороз.
Впрочем, что мороз… Тогда пугала и сама жизнь на гражданке. Самостоятельными-то всё-таки
становятся не во время службы, где всё расписано и где всё решают за тебя, а после неё, когда
вдруг обнаруживается, что на гражданке надо всё решать самому.
Расслабленно ткнувшись грудью в горячий песок, Роман испытывает новую волну
просветлённого осознания: а ведь он и в самом деле уже дома.
– Понятно, почему раньше водой крестили, – бормочет он, лёжа с закрытыми глазами.
– Почему? – спрашивает Боря, не поворачивая сонной головы, упавшей в другую сторону.
– А-а, – отмахивается Роман, ведь если это не понятно, то и не объяснишь.
Был бы тут Серёга Макаров, он бы спрашивать не стал.
Чаще всего, правда, и тут с выражением сонливой усталости, Боря рассказывает о том, как
вечерами он «кадрит» с Тонькой Серебрянниковой, одноклассницей Светы Овчинниковой.
27
– Что ещё за Тонька? – спрашивает Роман. – Я что-то путаю их всех.
– Её не спутаешь. Ну, её ещё Кармен зовут.
А вот Кармен вспоминается сразу. У Тони вьющиеся, кудрявые волосы и чуть цыганистая
внешность. Конечно музыкальную, а тем более литературную Кармен в Пылёвке знают не многие,
но очень уж похожа Тоня на даму с флакона духов «Кармен». Роман вспомнил, что, кажется, ещё
классе в пятом Тоня на школьном новогоднем бал-маскараде нарядилась цыганкой. Вот с того-то
бала-маскарада она, наверное, и началась как Кармен.
– Ну, а у тебя как? – ещё спустя несколько минут безразлично спрашивает Боря.
– Да никак, – снова отмахивается Роман.
– Чудной ты какой-то, – вздохнув, произносит бывший танкист, – кастрированный что ли?
«Сам ты кастрированный, – беззлобно думает Роман, – только на другой орган».
Ему и впрямь не надо никого. Пока что хватает и свечения Любы. Пытаясь здраво представить
своё ближайшее будущее, Роман думает, что было бы хорошо подольше сохранить это
спасительное излучение, потому что лишь оно способно ещё удерживать его у берега
целомудренности. Продержаться бы так до следующего чувства, не размениваясь и не
растрачиваясь. Ведь если разменяться, то искреннего счастья потом можно уже и не ждать. Может,
отвлечься на что-нибудь другое? Да вот хотя бы на подготовку к вступлению в партию:
кандидатский стаж скоро истекает. На службе эта перспектива казалась очень важной, а теперь
вроде как поблёкла.
А всё-таки как там, что у Витьки и Любы? Вышло что-нибудь или нет? Может быть, есть ещё
какая-то надежда? Роман пишет письмо на Витькин адрес и потом, сбросив конверт в ящик у
почты, удовлетворённо вздыхает – теперь, пока он подвешен в ожидании ответа, его
уравновешенному состоянию ничто не грозит.
Через неделю бездельничать уже не остаётся сил. Возвращаясь как-то с речки, Роман видит на
улице отца, ремонтирующего штакетник, и берётся помогать. А на другой день выходит на работу с
самого утра, надев армейскую панаму, привезённую не без затеи напоминать земляками о своей
«пустынной» службе.
Боря пробует отбывать дни отпуска на речке в одиночку, но это надоедает и ему. Он идёт в
контору совхоза и уже на другой день торжествующе и гордо подкатывает к Мерцаловым с их
штакетником на какой-то колымаге, намеренно обдав пылью и посигналив звуком, похожим на
овечье блеянье. Да уж, танков тут нет! Впрочем, Боря уже и сам не тот армейский танк, каким
казался в первые дни. Непонятно как, но на домашней сметанке да молочке он успел за эти недели
ещё более округлиться, так что похож он теперь на молодого, перспективного бегемотика. Да ещё
какие-то неожиданно рыжие, пушистые бакенбардики отпустил, видимо, надеясь замаскировать
ими щёки, да наоборот эти щёки ещё сильнее округлил.
Ответ из белого Витькиного города приходит через полторы недели. Увидев конверт со
штемпелем города Златоуста и адресом, написанным женским почерком, Роман тут же понимает,
что надежды у него никакой.
«Здравствуй, Роман!
Спасибо, что не забываешь нас. Письмо твоё получили два дня назад, но Витя не любит писать.
Сейчас он ушёл на работу, а меня попросил ответить тебе. Всё у нас вышло, как намечали. На
обратном пути Витя встретил меня с поезда и не дал уехать дальше, так что я ещё и у мамы не
была. Документы мне вышлют. Витя пошёл на завод фрезеровщиком, а я хочу устроиться швеей
на фабрику. Это рядом с нашим домом. Вообще-то я давно мечтала о такой работе. Так что всё у
нас хорошо.
Всего доброго и тебе! Счастья! Любви!
Привет от Вити. Люба.
До свидания!»
Письмо, переданное матерью, он читает, выйдя в ограду, и долго сидит потом на бревне,
задумчиво разглядывая буквы, написанные обычной шариковой ручкой. Вот каков он – почерк
Любы. Неужели этот листок был в её руках? Да, она всё написала сама. А Витька молодец – «не
дал уехать дальше», и всё тут. Вот это по-мужски и «по-пограничьи»!
Любин ответ вносит в душу такую полную пронзительную определённость, что в ней становится
свободно, гулко, пусто. Это послание словно из какого-то другого мира – чистого и счастливого. И
дома в том мире всё такие же светлые, высокие и в лёгком тумане. Спасибо красивому городу
Златоусту уже за то, что он есть. «А вот мне пора опускаться на грешную землю».
У Маруси неожиданное письмо вызывает бурю эмоций и подозрений. Почерк женский – это
понятно и ей. Выходит, у сына уже кто-то есть. Причём где-то далеко. Значит, всё-таки уедет. И
всем их с Галиной Ивановной фантазиям конец. Три дня Маруся набирается духу, чтобы
заговорить со своей начальницей об этом, а на утро четвёртого дня Галина Ивановна вдруг
сообщает, что вчера вечером Роман наконец-то подошёл к Светке и проводил её до дома. Маруся
не может сдержать слёз.
28
* * *
Роман знает, что, по большому-то счету, Света всё равно не для него, но, увязавшись, наконец,
проводить её, чувствует, что сердце его словно разносит на больших оборотах. От клубного
крыльца, где светит лампочка с вьющейся вокруг неё мошкарой, Света уходит быстро, но,
оказавшись в темноте, замедляет шаги. И не оглядываясь, она слышит преследование и знает
преследователя. Чем ближе подходит Роман, тем скованней становится она, тем более
загипнотизированно замедляется, так что шаги свои уже и растягивать некуда. Поравнявшись с
ней, Роман некоторое время идёт молча, невольно ещё сильнее пугая её. «Пожалуйста, вот он я,
получите», – словно говорят уже сами его выровненные шаги. Да, собственно, не пойти за ней
Роман уже не может. Душа помнит Любу, а разум постоянно долдонит, что Люба уже в прошлом. А
в настоящем – Света. А может быть, и не Света. Может быть, ещё Наташка Хлебалова,
шестнадцатилетняя девчонка, загорелые ноги которой выше коленок такие полные и тугие, что
дыхание от их вида сдваивает поневоле. Уже при одном её появлении в клубе Роман чувствует
такую сладкую ломоту в костях, что хочется потянуться всем телом. Он пытается затушить в себе
это хищное, ласковое пламя, как удавалось делать с впечатлением от других женщин, да, видно,
тут уже какой-то непреодолимый случай. Теперь, когда Любы почти что уже нет, это пламя не
тушат никакие логические соображения, и даже не действует тот довод, что Наташке лишь
шестнадцать. Ох, а уж что снится ему в последнее время, какие жаркие призраки истязают по
ночам! Как эти Наташкины ноги смугло светят и мерцают во снах! Но за это он уже не может ни
ругать, ни осуждать себя – сны запретов не понимают. Тем более, что всё желаемое не имеет во
сне завершения – финалу там всегда что-нибудь мешает. И это понятно: как может присниться ни
разу не испытанное наяву? Наяву же всё в нём мешается: с одной стороны, страшно хочется
поскорее испытать близость с женщиной, с другой – эта близость представляется падением. Ведь
он намерен строить жизнь основательно, оставаясь совершенно честным перед своей будущей
избранницей. Для настоящего счастья они должны быть целомудренны оба. И, конечно, теперь-то
уж лучше Светланы для этого нет никого. Вот потому и шагает он сейчас с ней, видимо, поступая
очень правильно.
– Здравствуй, Света, – произносит он, пройдя сбоку от неё уже чуть ли не пол-улицы.
– Здравствуйте, – шепчет она.
И снова оба надолго смолкают, привыкая к новому состоянию, в которое они входят, переступив,
наконец, порог молчания. Когда Светлана ждала Романа, то чувство её было заочным и более
решительным. Находясь внутри души, как в коконе, оно жило само по себе и не требовало никаких
действий, никаких проявлений. Даже письма, и те Света, казалось, писала сама для себя. Но вот
они, минуты, когда этому чувству требуется как-то выразиться вовне. Но как?! Видя Романа рядом,
физически чувствуя его высокий рост, умом понимая всю серьёзность этого человека, прошедшего
армию, она не может не робеть и не свёртываться внутрь к испуганной душе. Ей кажется, будто
Роман свалился на неё слишком быстро и неожиданно. Она, оказывается, просто не готова к
такому «сверхпарню», потому что до армии он был не таким «страшным». Да она бы уж лучше ещё
его подождала, чем что-то делать сейчас.
– Присядем, поговорим, – предлагает Роман, указав в темноте на чью-то скамейку, уже на
подходе к её дому.
Но Свету его предложение будто подстёгивает: она ускоряет шаги. Роман даже
приостанавливается в замешательстве. Потом уже около самой калитки он догоняет Свету, берёт в
ладони её похолодевшую ладошку. На лице этой красивейшей девушки лежит пёстрый тёплый
свет, пробивающийся с веранды сквозь черёмушную листву, и в душе Романа что-то и впрямь на
мгновение устремляется ей навстречу. Света же с постоянным, неослабевающим усилием
вытягивая ладошку, смотрит с таким ужасом, что его пальцы разжимаются сами собой. Да нет же,
нет на её лице красоты, которая ему почудилась на миг: всё в этом лице правильно, но без тепла
родного…
Света убегает за ворота. Вытянув шею, Роман смотрит поверх забора на хлопнувшую дверь
веранды и, ничего не понимая, бредёт домой. После всех намёков матери, после выжидательных
взглядов самой Светы её просто дикое бегство вызывает лишь недоумение.
Во второй вечер она, хоть и полуотвернувшись, но всё же опускается на скамейку, на которую
первым «показательно» садится Роман. Воодушевлённый кавалер передвигается ближе, потому
что на таком отдалении просто не говорят, но Света тут же вскакивает, испуганно взмахнув руками.
«Пугливая Птица, – грустно думает Роман. – Хорошо, хоть не улетела совсем. Теперь я знаю, как
тебя звать…» И усадить её уже не удаётся. То же происходит в третий и четвёртый вечера: Света
встаёт или отодвигается при малейшем подозрительном, на её взгляд, движении Романа. А если
уж она поднялась, то для её нового усаживания требуется специальная клятва о неприближении.
Роман же всё надеется заглянуть ей в лицо и в глаза, чтобы проверить, могут ли сцепиться их
души? Да и какое тут может быть общение, если не видеть глаза друг друга? Всё отрывочно,
односложно, натянуто, холодно, как будто каждый постоянно лишь сам по себе.
29
Однажды к ним подходят Боря со своей Кармен. Их заметно издали: свет луны в этот вечер
такой ясный, что даже земля видится серебристо-беловатой. Боря, коротко похохатывая,
рассказывает какой-то анекдот. Приходится и Роману перейти на анекдоты. Тоня смеётся открыто,
заразительно. Она не так красива, как Света с её писаными чертами лица и персиковым цветом
кожи. В Тоне вообще какое-то несоответствие: при полных губах – небольшие глаза и маленький
носик. Её лицо привлекательно уже на какой-то последней грани: хотя бы чуть-чуть измени какую-
то одну его чёрточку, и вся привлекательность уйдёт в минус. Но, кажется, в этой-то рискованности
и есть главная изюминка её облика. Роман отмечает в ней и нечто новое, чего не помнил раньше –
это забавные ямочки на щёчках, которые ему почему-то хочется назвать цыганскими. Хотя почему
именно цыганскими и сам не поймёт – при чём тут цыгане? А ещё Тоню-Кармен красит счастье,
просто плещущее из неё и будто вывернутое в лёгкое подтрунивание над тяжеловатым,
медлительным Борей. Тот спокойно, с массивной ленивостью сносит её шпильки, делая вид, что
больше увлечен транзисторным приёмничком с длинным блестящим штырём антенны, который он
гоняет по всем свистяще-улюлюкающим волнам и диапазонам.
– Стоп, стоп, тормози! – останавливает его Кармен в одном месте. – Крути обратно колесо!
Боря беспрекословно выполняет команду своего командира, отрабатывая назад. А там песня:
Вот кто-то с горочки спустился,
Наверно, милый мой идёт.
На нём защитна гимнастерка,
Она с ума меня сведёт…
Певица поёт широко и с чувством:
– Какая песня! – восхищённо шепчет Кармен. – Тихо! Всем тихо! Как красиво… По-человечески
красиво. Особенно это: «наверно, милый мой идёт». Как я всё это представляю. Как я люблю такие
песни…
Эти слова «наверно, милый мой идет» она произносит с такой затаённостью, будто вынимает их
из собственной души, а потом так же мягко и бережно укладывает назад. Боря, снисходительно
хмыкнув и понимая, что это, на миг открытое чувство, принадлежит ему, обнимает Кармен за
плечи, и она, ещё мгновенье назад дерзкая, насмешливая и чуть высокомерная, словно осекшись,
доверчиво приникает головой. Света смущённо отворачивается от такой сцены. А Роману снова
невольно вспоминается Люба. Вероятно, с ней-то ему было бы так же хорошо и даже ещё лучше,
чем Боре с Тоней. Тоня куда ближе к Любе, чем Светлана, и поэтому Боре остаётся только
позавидовать.
– А тебе, Света, как эта песня? – спрашивает Роман, пользуясь случаем, чтобы хоть как-то
разговорить её.
– Эту песню я тоже люблю, – по школьному отвечает она. – Эту песню все любят.
Роман ждёт, что она добавит что-нибудь ещё, но это уже всё.
По тому же сценарию почти без слов проходит ещё несколько вечеров. Роман уже и сам не
понимает, зачем ему эти прогулки при луне и без луны. Или ему время некуда девать? В этот вечер
он, едва не вспотев от волнения и страхов, решается положить руку на плечо своей суженой, как
воодушевлённо считает его мама. Света застывает, а потом, как обычно окаменело, отодвигается