Американха Адичи Чимаманда
— Он бы не подходил так часто, если б не думал, что мною пренебрегают. Ты на этот свой телефон подсела.
— Прости. Слежу за блогом. — Ей было расслабленно и счастливо. — Знаешь что? Тебе надо писать туда.
— Мне?
— Да, я тебе дам задание. Может, про опасности молодости, красоты и богатства?
— Я бы с удовольствием написал на тему, с которой могу лично отождествляться.
— Может, о безопасности? Хочу сделать материал по безопасности. У тебя какой-нибудь личный опыт с Третьим материковым мостом есть? Кто-то мне рассказывал, как уезжал поздно из клуба и возвращался на материк и на мосту у них пробило колесо, но они продолжили ехать, потому что останавливаться на мосту очень опасно.
— Ифем, я живу в Лекки и по клубам не хожу. Уже нет.
— Ладно. — Она снова глянула на телефон. — Мне просто нужны новые, живые материалы, почаще.
— Ты отвлекаешься.
— Ты знаешь Тунде Разака?
— Кто ж не знает? А что?
— Хочу интервью с ним. Хочу начать еженедельную рубрику «Лагос по местным меркам» — и начать с самых интересных людей.
— А что в нем интересного? Что он — лагосский плейбой, живущий на папины деньги, каковые происходят из монополии на импорт дизеля, каковая имеет место благодаря связям семьи с президентом?
— Он еще и музыкальный продюсер — и, похоже, чемпион по шахматам. Моя подруга Земайе знает его, он только что ответил ей, что даст мне интервью только при условии, что я позволю ему угостить меня ужином.
— Наверное, где-то видел твою фотографию. — Обинзе встал и отодвинул стул с силой, удивившей Ифемелу. — Этот парень — дрянь.
— Веди себя прилично, — сказала она, веселясь: его ревность ее порадовала. По пути к ней домой он снова включил «Йори-Йори», и Ифемелу раскачивалась и размахивала руками — к немалой потехе Обинзе.
— Я думал, твой «чэпмен» безалкогольный, — сказал он. — Хочу другую песню поставить. Она мне напоминает о тебе.
Послышалась «Оби му о» Обивона,[233] Ифемелу сидела неподвижно и молча, а слова песни звенели в воздухе: «Такого чувства я раньше не знал… И я не дам ему умереть». Когда мужской и женский голоса пели на игбо, Обинзе пел с ними, отвлекался от дороги и смотрел на Ифемелу, будто сообщал ей, что это на самом деле их разговор между собой, это он зовет ее красавицей, это они именуют друг друга настоящими друзьями. «Нваньи ома, нвоке ома, омалича нва, эзигбо ойи м-о».
Высаживая ее, он склонился поцеловать ее в щеку, не решаясь подходить слишком близко или обнимать, словно боясь поддаться притяжению.
— Можно тебя завтра повидать? — спросил он, она сказала «да».
Они отправились в бразильский ресторан у лагуны, где официант таскал шампур за шампуром, унизанные мясом и морепродуктами, пока Ифемелу не сказала Обинзе, что ее сейчас стошнит. Назавтра он спросил, не отужинает ли она с ним, и отвез ее в итальянский ресторан, где чрезмерно дорогая еда показалась ей пресной, а официанты при бабочках, унылые и вялые, наполнили ее призрачной печалью.
По пути назад они проехали через Обаленде,[234] столы и лотки вдоль оживленной дороги, огоньки лоточников мерцали оранжевым.
Ифемелу сказала:
— Давай остановимся и купим жареных бананов!
Обинзе нашел местечко чуть подальше, перед пивным баром, и втиснул машину. Поприветствовал мужчин, выпивавших на скамейках, вел себя легко и душевно, и они салютовали ему в ответ:
— Шеф! Двигай себе! Приглядим за машиной!
Торговка жареными бананами попыталась уговорить Ифемелу купить и жареного сладкого картофеля.
— Нет, только банан.
— Может, акару,[235] тетенька? Вот только сделала. Очень свежие.
— Ладно, — сдалась Ифемелу. — Положите четыре.
— Зачем ты покупаешь акару, если тебе не хочется? — весело спросил Обинзе.
— Потому что это настоящее предпринимательство. Она продает то, что сама изготовила. Она не продает ни место изготовления, ни производителя своего масла, ни имя человека, толокшего горох. Она просто торгует тем, что сделала сама.
В машине она открыла замасленный пластиковый пакет с бананами, сунула маленький, безупречно пожаренный желтый кусочек в рот.
— Это гораздо лучше той фигни, с которой масло капало, я ее едва смогла доесть в ресторане. И да: отравиться невозможно, потому что жарка убивает микробов, — добавила она.
Он смотрел на нее, улыбаясь, и она спохватилась: слишком много треплется. Это воспоминание она тоже сбережет: Обаленде ночью, озаренный сотней маленьких огоньков, шумные голоса пьяных, раскачка здоровенных бедер бандерши, прошедшей мимо их машины.
Он спросил, можно ли с ней пообедать, и она предложила новое непритязательное место, о котором была наслышана; там она заказала сэндвич с курицей, а затем пожаловалась на человека, курившего в углу.
— Как это по-американски — жаловать на дым, — сказал Обинзе, и она не смогла разобрать, упрекает он ее или нет.
— Сэндвич подадите с картошкой? — спросила Ифемелу у официанта.
— Да, мадам.
— У вас настоящая картошка?
— Мадам?
— У вас картошка замороженная импортная или вы режете и жарите местную?
У официанта сделался обиженный вид.
— Импортная замороженная.
Официант удалился, Ифемелу сказала:
— Это замороженное — гадость на вкус.
— У него не уместилось в голове, что ты правда просишь настоящей картошки, — иронично отозвался Обинзе. — Для него настоящая картошка — отсталость. Не забывай: это наш новый мир среднего класса. Мы еще не завершили первый круг благоденствия и не вернулись к началу — к питию молока из коровьего вымени.
Всякий раз, высаживая ее, он целовал Ифемелу в щеку, они тянулись друг к другу, а затем отстранялись, чтобы она могла произнести «пока» и выбраться из машины. На пятый день, когда он подвез ее к родному кварталу, она спросила:
— У тебя презерватив найдется?
Он какое-то время молчал.
— Нет, презерватива у меня не найдется.
— Ну, я купила пачку несколько дней назад.
— Ифем, зачем ты это говоришь?
— Ты женат, у тебя ребенок, а нас припекает друг по другу. Кого мы обманываем всякими целомудренными свиданиями? Надо уже покончить с этим.
— Ты прячешься за сарказмом, — сказал он.
— Ах, как это возвышенно с твоей стороны.
Ифемелу сердилась. Не прошло и недели с их первой встречи, а она уже сердилась — бесилась даже, что он высаживал ее из машины и отправлялся к своей другой жизни, настоящей жизни, которую она не может себе даже представить в подробностях, не знает, на какой кровати он спит, из какой тарелки ест. С тех пор как начала вглядываться в прошлое, она воображала отношения с ним, но лишь в поблекших картинках и смутных очертаниях. И вот теперь, в этой осязаемости его рядом, при серебряном кольце у него на пальце, она страшилась привыкнуть к нему, утонуть. Или, может, она уже утонула и страх в ней — от этого знания.
— Почему ты не позвонила мне, когда вернулась? — спросил он.
— Не знаю. Хотела сначала обжиться.
— Я надеялся помочь тебе обживаться.
Она промолчала.
— Ты все еще с Блейном?
— Какая тебе-то разница, женатый? — сказала она с иронией, которая получилась слишком ядовитой: Ифемелу хотелось быть хладнокровной, отстраненной, владеть положением.
— Можно я зайду ненадолго? Поговорим?
— Нет, мне надо поизучать кое-что для блога.
— Прошу тебя, Ифем.
Она вздохнула.
— Ладно.
Зайдя к ней, он сел на диван, а она — в кресло, как можно дальше от него. Ее охватил внезапный желчный страх перед тем, что он собрался сказать, каким бы оно ни оказалось, но тем, чего слышать она не хотела, и потому она выпалила:
— Земайе хочет написать шуточные наставления для мужчин, желающих изменять. Сказала, что ее бойфренду на днях было не дозвониться, а когда он наконец проявился, сказал ей, что телефон в воду уронил. Земайе сказала, что это самая бородатая байка — про телефон и воду. Мне это показалось забавным. Я такого раньше не слышала. Короче, первый пункт в ее наставлениях: никогда не говорите, что утопили телефон.
— Я это не ощущаю как измену, — тихо проговорил он.
— Твоя жена знает, что ты здесь? — Она язвила. — Интересно, сколько мужчин так говорит — что они это как измену не ощущают? В смысле, способны ли они вообще сказать, что ощущают измену как измену?
Он встал, движения его были сознательны, и она сперва решила, что он хочет приблизиться или, может, собрался в туалет, но он направился к входной двери и вышел. Она уставилась на дверь. Долго сидела неподвижно, а затем встала и заметалась по комнате, не в силах сосредоточиться, раздумывала, звонить ему или нет, спорила с собой. Решила не звонить: ее злило его поведение, его молчание, его поза. Когда через несколько минут позвонили в дверь, что-то в ней противилось открывать.
Она его впустила. Они сели рядом на диване.
— Прости, что я ушел вот так, — сказал он. — Я сам не свой с тех пор, как ты вернулась, и мне не понравилось, что ты говорила так, будто у нас с тобой что-то пошлое. Это неправда. И, думаю, ты это понимаешь. Думаю, ты так говорила, чтобы меня ранить, но в основном потому, что ты сама растерялась. Я отдаю себе отчет, что тебе трудно — как мы встречаемся, сколько всего обсудили, но и столько всего избегаем.
— Ты говоришь загадками, — сказала она.
Вид у него был подавленный, челюсти стиснуты, и она рвалась поцеловать его. Все правда: он умный, он уверен в себе, но была в нем и невинность, уверенность без эго, отзвук другого времени и пространства, которые были ей дороги.
— Я ничего не говорил, потому что иногда я просто очень счастлив быть с тобой и не хочу это испортить, — сказал он. — А еще потому, что хочу сначала собрать слова, а потом говорить их.
— Я себя трогаю, думая о тебе, — сказала она.
Он уставился на нее, слегка утратив равновесие.
— Мы не одинокие люди, заигрывающие друг с другом, Потолок, — сказала она. — Нельзя отрицать притяжение между нами, и нам, вероятно, следует об этом поговорить.
— Ты же знаешь, что дело не в сексе, — сказал он. — И никогда не было в нем.
— Знаю, — сказала она и взяла его за руку.
Было между ними невесомое непререкаемое желание. Она подалась вперед и поцеловала его, и поначалу он не спешил отозваться, но вот уж вздергивал на ней блузку, тянул вниз чашечки лифчика, освобождая ей грудь. Она отчетливо помнила крепость его объятия, но было в их соитии и новое: тела и помнили, и нет. Она тронула шрам у него на груди, вспоминая его заново. Она всегда считала выражение «заниматься любовью» немножко слюнявым, «заниматься сексом» — правдивее, а «ебаться» сильнее возбуждало, но, лежа рядом с ним после всего, улыбаясь вместе с ним, посмеиваясь, когда ее тело пропиталось покоем, она подумала, до чего оно точное, это «заниматься любовью». Она ощущала себя пробужденной даже в кончиках ногтей, в тех уголках тела, что вечно немы. Хотелось сказать ему: «Не проходило недели, чтобы я о тебе не думала». Но правда ли это? Конечно же, были недели, когда он был запрятан в складках ее жизни, — но это ощущалось правдой.
Она приподнялась и сказала:
— С другими мужчинами я всегда видела потолок.
Он улыбнулся — долгой, неторопливой улыбкой.
— Знаешь, как я себя уже очень давно чувствую? Словно жду быть счастливым.
Он встал и ушел в ванную. Ей его коренастость казалась такой притягательной, его уверенная, крепкая коренастость. В том, что он коренаст, она видела заземление: он выдержит любую бурю, его не так-то легко раскачать. Он вернулся, она сказала, что проголодалась, он добыл у нее в холодильнике апельсины, почистил, и они поели апельсинов, сидя рядом, а потом лежали, переплетясь, нагие, в замкнутом круге полноты, и она уснула и не знала, когда он ушел. Проснулась сумрачным, облачным дождливым утром. Телефон звонил. Обинзе.
— Ты как? — спросил он.
— Мутно. Непонятно, что вчера произошло. Ты меня соблазнил?
— Я рад, что у тебя дверь захлопывается. Ужасно не хотелось тебя будить, чтобы ты за мной закрыла.
— Значит, ты меня соблазнил.
Он рассмеялся.
— Можно мне к тебе?
Это «можно мне к тебе» ей понравилось.
— Да. Дождь тут чумовой.
— Правда? А тут нет. Я в Лекки.
Ей это показалось по-глупому волнующим: там, где она, — дождь, а там, где он, — нет, всего в нескольких минутах от ее дома, и она ждала с нетерпением, с наэлектризованным восторгом, когда они увидят дождь вместе.
Глава 53
И вот так начались ее головокружительные дни, набитые всякими клише: она ощущала себя полностью живой, когда он появлялся у нее на пороге, сердце билось чаще, и каждое утро виделось ей завернутым подарком. Она смеялась, закидывала ногу на ногу или слегка покачивала бедрами с обостренным осознанием самой себя. Ее ночная сорочка пахла его одеколоном — приглушенный цитрус и дерево, — потому что она не стирала ее как можно дольше, не сразу вытерла каплю крема для рук, которую он оставил у нее на раковине, а после того, как они занимались любовью, не прикасалась к вмятине на подушке, к этому мягкому углублению, где лежала его голова, словно сберегая его суть до следующего раза. Они часто смотрели на павлинов на крыше заброшенного дома, стоя у нее на веранде, время от времени держались за руки, и она думала о следующем разе — и следующем после, как они опять будут вместе. Это и была любовь — устремление в завтра. Чувствовала ли она так же, когда была подростком? Ее порывы казались ей нелепыми. Она места себе не находила, когда он не отвечал на ее эсэмэски немедленно. Мысли ее мрачнели от ревности к прошлому. «Ты величайшая любовь моей жизни», — говорил он ей, и она ему верила, но все равно ревновала к женщинам, которых он любил, пусть и мимолетно, к тем, кто отхватил себе место у него в сознании. Она ревновала даже к женщинам, которым он нравился, воображала, сколько внимания он к себе привлекал — здесь, в Лагосе, такой пригожий, а теперь еще и богатый. Когда Ифемелу познакомила его с Земайе, гибкой Земайе в тугой юбке и в туфлях на платформе, то еле подавила в себе непокой: в цепких разборчивых глазах Земайе она усмотрела взгляд всех оголодавших женщин Лагоса. Это была ревность к воображаемому, он никак ее не подпитывал: Обинзе был явен и прозрачен в своей приверженности. Она восхищалась, до чего пылкий и пристальный он слушатель. Он помнил все, что она ему говорила. Такого с ней никогда раньше не случалось — чтобы ее слушали, по-настоящему слышали, и он стал ей по-новому драгоценен: всякий раз, когда он прощался в конце телефонного разговора, она ощущала панику утопленницы. И впрямь нелепо. Их подростковая любовь была менее мелодраматической. Или, вероятно, все дело в том, что обстоятельства были иные, и сейчас над ними нависал его брак, о котором он никогда не заикался. Иногда говорил: «В воскресенье приехать смогу только после обеда» или «Мне сегодня нужно уехать пораньше», и она понимала, что это всякий раз из-за жены, но разговор они не продолжали. Он не пытался, а она не хотела — или же сказала себе, что не хочет. Ее удивило, что он открыто появлялся с ней на людях, обедал и ужинал, возил в частный клуб, где официант обращался к ней «мадам», вероятно сделав вывод, что она ему супруга, что оставался с ней и после полуночи и никогда не принимал душ после их занятий любовью, что отправлялся домой с ее прикосновениями и запахом на коже. Он решил придать их связи все мыслимое достоинство, сделать вид, что он ничего не прячет, хотя, конечно, это было не так. Однажды он загадочно сообщил, пока они лежали, сплетенные, у нее на кровати в неясном свете позднего вечера:
— Я могу остаться на ночь — я бы хотел.
Она сказала свое решительное «нет» — и больше ничего. Она не хотела привыкать к пробуждениям рядом с ним, не позволяла себе думать о том, почему ему можно остаться на ночь. И вот так его брак висел над ними, неизъяснимый, не обсужденный — до одного вечера, когда ей не захотелось ужинать в городе. Он пылко предложил:
— У тебя есть спагетти и лук. Давай я для тебя приготовлю.
— Ну, если у меня потом желудок не разболится.
Он рассмеялся.
— Я скучаю по стряпне, дома готовить не могу.
И в тот же миг его жена обрела темное призрачное присутствие в комнате. Оно было осязаемо и угрожающе, как никогда прежде, когда он говорил: «В воскресенье приехать смогу только после обеда» или «Мне сегодня нужно уехать пораньше». Она отвернулась и раскрыла ноутбук — глянуть, как там ее блог. Внутри у нее запылало горнило. Обинзе тоже это учуял — внезапное действие сказанного, подошел к ней, встал рядом.
— Коси никогда не нравилось, что я могу готовить сам. У нее очень простенькие, обывательские представления о том, какой должна быть жена, и она восприняла мое желание готовить обвинением в ее адрес, что я счел глупым. Но перестал — так спокойнее. Жарю омлеты, но на этом все, и мы оба делаем вид, что мой онугбу[236] не лучше, чем у нее. В моем браке вообще часто делают вид. — Он примолк. — Я женился на ней, когда был уязвим; у меня в жизни в то время все шло кувырком.
Она проговорила, сидя спиной к нему:
— Обинзе, прошу тебя, вари уже спагетти.
— У меня за Коси громадная ответственность — но это все, что я чувствую. И я хочу, чтобы ты это знала. — Он мягко развернул ее к себе, держа за плечи, и вид у него был такой, будто он ищет, чего бы еще сказать, но ждет, что она ему поможет, и из-за этого в ней вспыхнуло новое раздражение. Она отвернулась к ноутбуку, давясь порывом крушить, рубить и жечь.
— У меня завтра ужин с Тунде Разаком, — сказала она.
— Зачем?
— Затем, что я так хочу.
— Ты на днях говорила, что не пойдешь.
— Что происходит, когда ты возвращаешься домой и забираешься в постель к жене? Что происходит? — спросила она и почувствовала, что хочет плакать. Между ними что-то треснуло и испортилось. — Кажется, тебе лучше уйти, — сказала она.
— Нет.
— Обинзе, пожалуйста, уходи.
Он отказался уйти, и она потом была ему за это благодарна. Он приготовил спагетти, но она гоняла их по тарелке, горло пересохло, аппетита никакого.
— Я никогда ничего у тебя не попрошу. Я взрослая женщина, и я знала твое положение, когда во все это полезла, — сказала она.
— Прошу тебя, не надо так, — сказал он. — Меня это пугает. Я от этого чувствую себя бросовым.
— Дело не в тебе.
— Я знаю. Я знаю, что лишь так ты можешь сохранять хоть какое-то достоинство.
Она глянула на него, и даже его благоразумие начало ее бесить.
— Я люблю тебя, Ифем. Мы любим друг друга, — сказал он.
На глазах у него появились слезы. Она тоже заплакала — беспомощно, и они обнялись. Потом они лежали в постели рядом, в воздухе таком неподвижном и безмолвном, что даже урчанье у него в животе казалось громким.
— Это мой желудок или твой? — спросил он шутливо.
— Конечно, твой.
— Помнишь, как мы впервые занимались любовью? Ты прямо стоял на мне. Мне нравилось, когда ты на мне стоишь.
— Сейчас уже не смогу. Слишком жирный. Ты помрешь.
— Да ну тебя.
Наконец он поднялся и натянул брюки, двигался медленно, неохотно.
— Завтра не смогу приехать, Ифем. Нужно дочку…
Она оборвала его:
— Все в порядке.
— Еду в пятницу в Абуджу, — сказал он.
— Да, ты говорил. — Она пыталась отпихнуть призрак грядущего отвержения: оно захватит ее, как только он уйдет, как только она услышит щелчок закрываемой двери.
— Поехали со мной, — сказал он.
— Что?
— Поехали со мной в Абуджу. У меня две встречи там, сможем остаться на выходные. Нам здорово будет — в другом месте, поговорить. И ты никогда не была в Абудже. Могу забронировать отдельные комнаты в гостинице, если хочешь. Соглашайся. Пожалуйста.
— Да, — сказала она.
Она не позволяла себе этого прежде, но после его ухода посмотрела на фотографии Коси в «Фейсбуке». Красота Коси поражала воображение — эти скулы, эта безупречная кожа, эти совершенные женственные изгибы. Заметив один снимок, сделанный под невыигрышным углом, Ифемелу поразглядывала ее — и получила от этого мелкое злое удовольствие.
Она была в парикмахерской, когда от Обинзе прилетела эсэмэска: «Прости, Ифем, но, думаю, лучше мне ехать в Абуджу одному. Мне нужно время все обдумать. Я люблю тебя». Она уставилась на это сообщение, пальцы затряслись, и она ответила ему двумя словами: «Блядский трус». А затем обернулась к парикмахерше:
— Вы меня этой щеткой сушить собираетесь? Вы серьезно? Мозги есть вообще?
Парикмахерша растерялась.
— Тетенька, простите-о, но я с вашими волосами и раньше так.
Когда Ифемелу вернулась к себе в квартиру, «рейндж-ровер» Обинзе уже стоял напротив ее дома. Он поднялся за ней по лестнице.
— Ифем, прошу тебя, я хочу твоего понимания. Думаю, все чуточку слишком быстро, то, что у нас с тобой, мне надо время, глянуть на все в целом.
— Чуточку слишком быстро, — повторила она. — Как неизобретательно. На тебя совсем не похоже.
— Ты женщина, которую я люблю. Ничто не сможет это изменить. Но у меня есть ответственность за то, что мне нужно сделать.
Она отшатнулась от него, от грубости его голоса, от туманности и легкой бессмыслицы его слов. Что это означает — «ответственность за то, что мне нужно сделать»? Означает ли это, что он хотел и далее встречаться с ней, но должен оставаться в браке? Означало ли это, что он более не будет с ней встречаться? Он говорил ясно, когда желал этого, но сейчас таился за водянистыми словами.
— Что ты хочешь сказать? — спросила она. — Что ты пытаешься мне сказать?
Он промолчал, и она бросила:
— Иди к черту.
Зашла в спальню, заперлась. Смотрела из окна, пока его «рейндж-ровер» не исчез за поворотом дороги.
Глава 54
В Абудже — распахнутые горизонты, широкие дороги, порядок: приехать сюда из Лагоса — ошалеть от последовательности и простора. Воздух пах властью: здесь все оценивали всех, угадывали, до какой степени кто — «кто-то». Здесь пахло деньгами, легкими деньгами, деньгами, легко переходившими из рук в руки. И здесь все сочилось сексом. Чиди, друг Обинзе, говорил, что в Абудже за женщинами не гоняется, поскольку не хочет наступать на пятки какому-нибудь министру или сенатору. Всякая привлекательная женщина здесь становилась загадочной подозреваемой. Абуджа была консервативнее Лагоса, говорил Чиди, потому что здесь больше мусульман, чем в Лагосе, и на вечеринках женщины не облачались в вызывающие наряды, однако купить и продать секс здесь было гораздо проще. Именно в Абудже Обинзе оказался ближе всего к измене Коси — и не с какой-нибудь броской девицей в цветных контактных линзах и с каскадами накладных волос, беспрестанно предлагавших себя, а с дамой средних лет, в кафтане, которая подсела к нему в гостиничном баре и сказала: «Я вижу, вам скучно». Она выглядела изголодавшейся по бесшабашности — возможно, подавленная, замороченная жена, вырвавшаяся на волю на одну ночь.
На миг похоть, зыбучая оголенная похоть захватила его, но он подумал, до чего скучно ему будет потом, как будет он желать поскорее выставить ее вон из своего номера, и все это увиделось ему не стоящим усилий.
Она в итоге оказалась бы с одним из многих мужчин в Абудже, кто жил праздной, умасленной жизнью в гостиницах и пансионах, валяясь в ногах у людей со связями, увиваясь вокруг них, чтобы добыть контракт или получить по контракту деньги. В последней поездке Обинзе в Абуджу один такой человек, которого он едва знал, некоторое время наблюдал за двумя молодыми женщинами в другом углу бара, а затем спросил у Обинзе небрежно: «У вас лишнего презерватива не найдется?» Обинзе этим вопросом пренебрег.
Теперь же, сидя за столом, покрытым белым, в «Протеа Асокоро»,[237] ожидая Эдуско, предпринимателя, желавшего купить у него землю, Обинзе воображал рядом с собой Ифемелу и размышлял, как бы Ифемелу отнеслась к Абудже. Ей бы не понравилось бездушие этого города — а может, и нет. Ее непросто предсказать. Однажды на ужине в ресторане на Виктории, со смурными официантами, болтавшимися вокруг, она казалась отрешенной, взгляд вперяла в стену у него за спиной, и он тревожился, не огорчена ли она чем-нибудь.
— О чем думаешь? — спросил он.
— Я думаю о том, что все картины в Лагосе вечно висят вроде как набекрень, вечно неровно, — сказала она. Он рассмеялся и подумал, как с ней ему — как ни с одной другой женщиной: ему весело, бодро, живо. Потом, когда они уже выходили из ресторана, он смотрел, как она стремительно обходит лужи в рытвинах у ворот, и ощутил порыв разгладить для нее в Лагосе все дороги.
Мысли его метались: то казалось, что правильно он решил не брать ее с собой в Абуджу, ему надо все обдумать, то погружался в самоедство. Он, может, даже оттолкнул ее. Звонил много раз, слал эсэмэски, просил поговорить, но она не обращала на него внимания, что, вероятно, к лучшему, поскольку он не знал, что ей сказать, если б разговор начался.
Приехал Эдуско. Громкий голос ревел в фойе ресторана — Эдуско беседовал по телефону. Обинзе не был с ним близко знаком, лишь раз возникло у них общее дело, представил их друг другу общий приятель, но Обинзе такие, как Эдуско, восхищали: они не знали никаких Больших Людей, не имели никаких связей, а деньги зарабатывали так, чтобы не рушить простую логику капитализма. У Эдуско образование было только начальное, а затем он подался в подмастерья к торговцам, начал с одного лотка в Онитше, а теперь владел второй по масштабам транспортной компанией в стране. Он вошел в ресторан, шаг смел, пузо вперед, громко вещая на своем кошмарном английском; ему и в голову не приходило робеть.
Потом уже, когда они обсуждали цену на землю, Эдуско сказал:
— Смотри, брат мой. Ты не продашь по такой цене, никто не купит. Ифе эсика кита.[238] Рецессия кусает всех подряд.
— Братан, подыми чуток, мы про землю в Маитаме[239] толкуем, не в твоей деревне, — сказал Обинзе.
— У тебя брюхо битком, чего ты еще хочешь? Понимаешь, в этом беда с вами, игбо. Вы не по-братски всё. Вот почему мне йоруба нравятся, они друг за друга горой. Я тут на днях поехал в налоговое управление рядом с домом, и там один человек — игбо, я увидел его имя и заговорил с ним на игбо, так он мне даже не ответил! Хауса со своим собратом-хауса будет говорить на хауса. Йоруба завидит йоруба и заговорит на йоруба. Но игбо с игбо — только по-английски. Удивительно, что ты со мной на игбо толкуешь.
— Так и есть, — сказал Обинзе. — Как ни печально, такое вот наследие побежденного народа. Мы проиграли гражданскую войну и научились стыдиться.
— Да это просто самовлюбленность! — сказал Эдуско, не заинтересовавшись умствованиями Обинзе. — Йоруба своему брату помогает, а вы, игбо? И га-асиква.[240] Ты глянь, какую ты мне цену предлагаешь!
— Ладно, Эдуско, чего б тогда не отдать тебе эту землю за так? Давай я схожу принесу свидетельство о собственности и отдам ее тебе хоть сейчас.
Эдуско расхохотался. Нравился ему Обинзе. Обинзе это видел: представлял себе, как Эдуско обсуждает его с кем-то на сборище других игбо, поднявшихся самостоятельно, людей наглых и настырных, жонглировавших большими предприятиями и поддерживавших громадную родню. «Обинзе ма ифе,[241] — говорил в его фантазии Эдуско. — Обинзе — не как эти бестолковые пацанчики с деньгами. Этот — не дурак».
Обинзе посмотрел на свою почти пустую бутылку «Гулдера».[242] Странно, как без Ифемелу все теряло блеск, даже вкус любимого пива был иным. Надо было взять ее с собой в Абуджу. Глупое заявление, что ему надо все обдумать, когда он собирался лишь прятаться от истины, которую уже знал. Она назвала его трусом, и в его страхе беспорядка, нарушения того, что ему и нужно-то не было, трусость имелась — его жизнь с Коси, эта вторая кожа, которая никогда толком не сидела на нем уютно.
— Ладно, Эдуско, — сказал Обинзе, внезапно опустошенный. — Не есть же я буду эту землю, если не продам ее.
Эдуско оторопел.
— В смысле, ты согласен на мою цену?
— Да, — ответил Обинзе.
После ухода Эдуско Обинзе звонил и звонил Ифемелу, но та не отвечала. Может, звук выключила, ела в гостиной за столом, в той розовой футболке, которую часто надевала, с дырочкой у ворота и с надписью КАФЕ СЕРДЦЕЕД спереди; соски у нее, когда набрякали, обрамляли эти слова верхними кавычками. Мысль о ее розовой футболке возбудила его. Или, может, читала, лежа в постели, укрывшись шалью из абады,[243] как одеялом, в простых черных шортиках и больше ни в чем. Все ее трусы были простыми черными шортиками, девчачьи ее веселили. Однажды он подобрал эти шортики с пола, куда забросил их, стащив с ее ног, и увидел млечную корочку на ластовице, она рассмеялась и сказала: «Хочешь понюхать? Никогда не понимала этого дела — нюхать трусы». А может, сидела с ноутбуком, возилась с блогом. Или пошла гулять с Раньинудо. Или висит на телефоне с Дике. Или у нее в гостиной, может, какой-нибудь мужчина, и она рассказывает ему о Грэме Грине. От мысли о ней с кем-то еще в нем завозилась тошнота. Конечно же, ни с кем она — не так скоро, во всяком случае. И все же было в ней это непредсказуемое упрямство: она могла так поступить — чтобы насолить ему. Когда в тот первый день она сказала ему: «С другими мужчинами я всегда видела потолок», он задумался, сколько их у нее было. Хотел спросить, но не стал: боялся, что она скажет правду, и эта правда будет вечно его терзать. Ифемелу, разумеется, знает, что он ее любит, но понимает ли она, что поглотила его целиком, что всякий его день заражен ею, заряжен ею, догадывается ли, какую власть имеет над его сном. «Кимберли обожает своего мужа, а ее муж обожает себя. Она бы его бросила, но никогда этого не сделает», — говорила она о женщине, у которой работала в Америке, о женщине с оби оча. Слова Ифемелу прозвучали легко, без всякой тени, и все же он уловил в них жжение второго смысла.
Когда она рассказывала ему о своей американской жизни, он слушал с увлеченностью, близкой к отчаянию. Он желал быть частью всего, что она успела сделать, знать каждое чувство, что она пережила. Однажды она сказала ему: «В межкультурных отношениях штука в том, что тратишь прорву времени на объяснения. Со своими бывшими я кучу времени прообъяснялась. Я иногда задумывалась: было бы нам с ними о чем разговаривать, окажись я из их мест», и он обрадовался, услышав это, потому что это придавало их отношениям глубину, свободу от мелочной новизны. Они были из одних и тех же мест, но им все равно было много о чем поговорить.
Как-то раз они беседовали об американской политике, и Ифемелу сказала: «Америка мне нравится. Вот правда, это единственное место, кроме Нигерии, где я могла бы жить. Но однажды мы болтали с компашкой друзей Блейна о детях, и я осознала, что, даже если б они у меня были, я бы не хотела им американского детства. Не хочу, чтоб они говорили “Привет” взрослым, хочу, чтоб говорили “Доброе утро” и “Добрый день”. Не хочу, чтобы они бубнили “Хорошо”, когда у них спрашивают “Как дела?”. Или показывали пять пальцев, когда у них спрашивают, сколько им лет. Я хочу, чтобы они отвечали: “У меня все хорошо, спасибо” и “Мне пять лет”. Не хочу ребенка, который питается похвалами, ждет звездочку за усилия и пререкается со старшими ради самовыражения. Кошмарно консервативно, да? Друзья Блейна так считают, а для них “консервативный” — самое ужасное обвинение из всех».
Он смеялся, жалея, что его в той «компашке друзей» не было, он хотел, чтобы этот воображаемый ребенок был от него, этот консервативный благовоспитанный ребенок. Сказал ей: «Ребенку стукнет восемнадцать, и он выкрасит волосы в фиолетовый», а она парировала: «Да, но к тому времени я бы уже вытолкала ее из дома».
В аэропорту Абуджи на пути обратно в Лагос он подумал было податься на международный терминал, купить билет в какое-нибудь невероятное место — в Малабо, например. А следом сделался сам себе противен: он так, конечно же, не поступит, а поступит так, как от него ожидают. Коси позвонила, когда он садился в самолет.
— Рейс вовремя? Помнишь, мы идем в ресторан на день рождения Найджела? — спросила она.
— Конечно, помню.
На ее конце — пауза. Это он огрызнулся.
— Извини меня, — сказал он. — У меня дурная головная боль.
— Милый, ндо. Я знаю, что ты устал, — сказала она. — До скорого.
Он завершил звонок и подумал о том дне, когда их ребенок, скользкая курчавая Бучи, родилась в больнице Вудлендз в Хьюстоне, как Коси повернулась к нему, пока он все еще возился со своими латексными перчатками, и произнесла, словно бы извиняясь: «Милый, в следующий раз будет мальчик». Он отшатнулся. Понял тогда, что она его не знает. Не знает его вообще. Не знает, что ему все равно, какого пола их ребенок. И ощутил подлинное презрение к ней — за то, что она хочет мальчика, потому что полагалось иметь мальчика, за то, что смогла произнести, едва родив первенца, эти слова: «В следующий раз будет мальчик». Может, надо было больше с ней разговаривать — о ребенке, которого они ждут, и обо всем прочем, потому что хоть они и обменивались приятными звуками, были хорошими друзьями и им было уютно молчать вместе, но толком не разговаривали. Он никогда и не пробовал, поскольку знал: те вопросы, которые задавал жизни он, целиком отличались от ее вопросов.
Он понимал это с самого начала, ощущал в их первых разговорах, после того как один общий знакомый представил их друг другу на чьей-то свадьбе. На ней было атласное платье подружки невесты, ярко-розовое, с глубоким декольте, от которого Обинзе не в силах был отвести взгляд, кто-то произносил тост, описывая невесту как «женщину добродетельную», и Коси пылко кивала и прошептала ему: «Она истинно добродетельная женщина». Его это удивило — что она произнесла слово «добродетельная» без малейшей иронии, как это бывало в скверно написанных статьях в женских разделах воскресных газет. «Супруга министра — непритязательная добродетельная женщина». И все же он желал ее, бегал за ней с расточительной целеустремленностью. Он никогда не встречал женщин с таким безупречным углом скул, из-за которого все ее лицо казалось таким живым, таким архитектурным, оно приподнималось вместе с ее улыбкой. Он к тому же недавно разбогател — и недавно растерялся: всего неделю назад он был нищим, мыкавшимся по углам на квартире у двоюродного брата, и вот уж у него на счету миллионы найр. Коси стала краеугольным камнем всамделишности. Если ему по силам быть с ней, такой необыкновенно красивой и при этом такой обыденной, предсказуемой, смирной и приверженной, может, его жизнь начнет казаться убедительно его собственной. Она переехала к нему в дом из квартиры, которую снимала с подругой, расставила свои духи у него на ночном столике — лимонные ароматы, которые связывались у него с домом, уселась рядом с ним в его БМВ, словно эта машина принадлежала ему всегда, и походя предлагала ему поездки за рубеж, словно Обинзе всегда было по карману путешествовать, а когда они вместе принимали душ, она терла его жесткой мочалкой, даже между пальцами ног, пока он не начинал ощущать себя новорожденным. До тех пор, пока Обинзе не овладел своей новой жизнью. Его увлечений она не разделяла — была образованным человеком, которому неинтересно читать, мир ее устраивал, но не будил любопытства, — однако Обинзе был ей признателен, облагодетельствован ею рядом с собой. А затем она сказала, что ее родственники интересуются, каковы его намерения. «Они все спрашивают и спрашивают», — сказала она и подчеркнула это «они», исключая себя саму из этого новобрачного шума. Он распознал ее хитрость — и она ему не понравилась. Но все же он женился на Коси. Они все равно жили вместе, он не был несчастен — и вообразил, что она со временем обретет некий человеческий вес. Не обрела — за четыре года, — только если физический, но от этого, как ему думалось, сделалась еще красивее, свежее, бедра и груди полнее — как хорошо политое домашнее растение.
Обинзе развеселило, что Найджел решил перебраться в Нигерию, а не просто приезжать время от времени, когда Обинзе нужно было представить своего белого старшего управляющего. Деньги оказались хороши, Найджел мог теперь жить в Эссексе так, как и вообразить себе прежде не мог, но захотел жить в Лагосе — хотя бы сколько-то. Началось злорадное ожидание, когда Найджелу все это надоест — перечный суп, ночные клубы и выпивка в бунгало на пляже Курамо. Но Найджел не уезжал, сидел у себя в Икойи с домработницей, которая жила в его же квартире, и с собакой. Он больше не говорил «В Лагосе столько аромата», настойчивее жаловался на пробки и наконец перестал страдать по своей последней подруге, девице из Бенуэ[244] с миленьким личиком и лицемерными прихватами, которая бросила его ради состоятельного ливанского дельца.
— Мужик же совершенно лысый, — говорил Найджел Обинзе.
— Беда с тобой в том, друг мой, что ты слишком легко влюбляешься — и слишком сильно. Любому ясно, что девушка — фальшивка, ждет следующего большого корабля, — увещевал его Обинзе.
— Не говори так, кореш! — возмущался Найджел.
И вот он познакомился с Ульрике, тощей женщиной с угловатым лицом и телом юнца, работавшей в посольстве и всем своим видом сообщавшей, что собирается хандрить весь срок своего назначения. За ужином она протерла приборы салфеткой и лишь потом приступила к еде.
— Вы у себя в стране так не делаете же, правда? — холодно спросил Обинзе. Найджел стрельнул в него оторопелым взглядом.
— Вообще-то делаю, — сказала Ульрике, отвечая ему взглядом в глаза.
Коси похлопала его под столом по бедру, словно успокаивая, и это его раздражило. Найджел его тоже раздражал — тот внезапно заговорил о городских частных домах, которые Обинзе собирался строить, какой яркий у нового архитектора план. Робкая попытка пресечь беседу Обинзе с Ульрике.
— Фантастическая планировка, напомнила мне фотокарточки модных мансард в Нью-Йорке, — сказал Найджел.
— Найджел, я тот план задействовать не буду. Планировка с открытой кухней нигерийцам не подойдет никогда, а мы рассчитываем на нигерийцев, потому что продаем, а не сдаем. Открытые кухни — это для иностранцев, а иностранцы здесь недвижимость не покупают. — Он много раз говорил Найджелу, что нигерийская готовка — не косметическая, со всем ее толчением-колочением. Она потная, пряная, и нигерийцы предпочитают предъявлять конечный продукт, а не процесс.