Американха Адичи Чимаманда
— Все нормально, — фыркнула Лора, приглаживая дочери волосы, и Ифемелу знала, что Лора еще долго не размотает на себе шерстяную шаль обиженной.
Назавтра, кроме чопорного «здрасьте», Лора ни словечком Ифемелу не одарила. Дом наполнился невнятным бормотанием, гости подносили бокалы к губам. Они все походили друг на друга, наряды приличные и осторожные, чувство юмора — приличное и осторожное, и все они, как и подобает верхам американского среднего класса, слишком часто употребляли слово «чудесно».
— Вы мне поможете с вечеринкой, правда? Прошу вас, — обратилась Кимберли к Ифемелу, как это всегда бывало перед домашними сборищами.
Ифемелу не очень понимала, в чем заключается ее помощь, поскольку буфетное обслуживание заказывали, а дети отправлялись спать рано, однако она чувствовала, что под легкостью приглашения Кимберли скрывается нечто, похожее на нужду. В некотором малом смысле, который Ифемелу постигала не до конца, ее присутствие вроде как придавало Кимберли устойчивости. Если Кимберли нужно, чтобы Ифемелу присутствовала, та будет.
— Это Ифемелу, наша няня и моя подруга, — так Кимберли представляла ее гостям.
— Вы такая красивая, — сказал кто-то из мужчин, зубы ослепительно белые. — Африканки роскошны, особенно эфиопки.
Некая пара заговорила о сафари в Танзании.
— У нас был чудесный проводник, и мы теперь оплачиваем его первой дочери образование.
Две женщины рассказали, что они жертвуют в чудесную благотворительную организацию в Малави, которая копает колодцы, в чудесный сиротский приют в Ботсване, в чудесный кооператив микрокредитования в Кении. Ифемелу глазела на них. Была в благотворительности некая роскошь, с ко торой Ифемелу не могла отождествиться и которой не располагала. Принимать «благотворительность» как должное, упиваться ею, адресованной людям, которых не знаешь, — вероятно, все потому, что у этих людей есть вчера, сегодня и ожидаемое завтра. Ифемелу им в этом завидовала.
Миниатюрная дама в строгом розовом пиджаке сказала:
— Я председатель совета благотворителей Ганы. Мы работаем с деревенскими женщинами. Нам всегда было интересно всякое африканское, мы не хотим быть НПО, не использующей местный труд. Если будете искать работу после выпуска и решите вернуться домой и работать в Африке — позвоните мне.
— Спасибо.
Ифемелу захотелось, внезапно и отчаянно, быть из страны людей, которые дают, а не получают, быть из тех, кто мог давать и, следовательно, млеть в благодати дарующего, быть среди тех, кому по силам изобильная жалость и сострадание. Она вышла на веранду за свежим воздухом. За живой изгородью она видела ямайскую няню соседских детей, та шла по подъездной аллее; она вечно избегала взгляда Ифемелу и не любила здороваться. А затем заметила движение на другом краю веранды. Дон. Было в нем что-то вороватое, и Ифемелу почуяла — даже не увидела, — что он только что завершил телефонный разговор.
— Прекрасная вечеринка, — сказал он ей. — Попросту повод для нас с Ким созвать друзей. Роджеру совершенно не по чину, и я ему говорил — никаких шансов, ни к черту…
Дон все говорил, голос слишком уснащен добронравием, а ей в глотку вцеплялась неприязнь. Они с Доном так не беседуют. Слишком много данных, слишком много болтовни. Захотелось сказать ему, что она ни слова из того телефонного разговора не слышала, — если было вообще что слушать, и ничего не знает — и не желает знать.
— Там небось потеряли вас уже, — сказала она.
— Да, нам надо возвращаться, — сказал он, словно они вышли вместе. Внутри Ифемелу увидела, что Кимберли стоит посреди детской, чуть отдельно от кружка друзей: она искала Дона и, заметив его, вперила в него взгляд, и лицо у нее размягчилось, тревога слетела с него.
Ифемелу рано удалилась с вечеринки: до отхода ко сну хотелось поговорить с Дике. Трубку сняла тетя Уджу.
— Дике спит? — спросила Ифемелу.
— Зубы чистит, — ответила тетя, а затем добавила вполголоса: — Опять спрашивал про свою фамилию.
— И что ты ему сказала?
— То же самое. Ты знаешь, он меня никогда про такое не спрашивал, пока мы сюда не переехали.
— Может, это из-за того, что теперь есть и Бартоломью, и новое окружение. Он привык, что ты раньше была вся его.
— На этот раз он не спросил, почему у него моя фамилия, он спросил, означает ли это, что отец его не любил.
— Тетя, может, пора объяснить ему, что ты была не второй женой?
— Я была практически второй женой. — Прозвучало это запальчиво, даже капризно — тетя Уджу крепко стиснула в пальцах собственную историю. Она сказала Дике, что его отец был из военного правительства, что она — его вторая жена и что они дали ему ее фамилию, чтобы защитить его, поскольку некоторые люди в правительстве — не его отец — натворили нехорошего. — Ладно, вот Дике, — сказала тетя Уджу обычным тоном.
— Привет, куз! Видала бы ты, как я сегодня в футбол играл! — похвастался Дике.
— Как так выходит, что ты забиваешь все классные голы, когда меня нет на игре? Они тебе снятся, может? — спросила Ифемелу.
Он захохотал. Он все еще был смешливым, чувство юмора — цельным, но после переезда в Массачусетс прозрачным он быть перестал. Вокруг него образовалась некая пленка, его стало трудно прочитывать, голова вечно склонена над «Гейм-Боем», и он лишь время от времени взглядывал на мать и на мир — с истомой, слишком тяжкой для ребенка. Оценки в школе просели. Тетя Уджу грозила ему все чаще. Когда Ифемелу приезжала последний раз, тетя Уджу говорила ему:
— Отправлю тебя обратно в Нигерию, если еще раз так сделаешь! — говорила на игбо, как бывало, лишь когда она сердилась, и Ифемелу тревожилась, что игбо станет для него языком ссор.
Тетя Уджу тоже изменилась. Поначалу ей было вроде бы любопытно, она предвкушала новую жизнь.
— Тут такое белое место, — говорила она. — Представляешь, заскочила в аптеку за помадой, поскольку до торгового центра полчаса, а тут все оттенки такие бледные! Они не возят то, что не могут продать! Но тут хотя бы тихо и спокойно и можно запросто пить воду из-под крана, в Бруклине я бы ни за что не стала.
Шли месяцы, и тон ее постепенно скис.
— Учительница Дике говорит, что он агрессивный, — сказала тетя Уджу однажды, после того как ей позвонили и пригласили зайти к директору школы. — Агрессивный — представляешь? Она хочет перевести его на специальное обучение, как они это называют, где его посадят в классе одного и приведут человека, натасканного обращаться с психованными детьми. Я сказала той женщине, что это не мой сын, а ее отец — вот кто агрессивный. Вы посмотрите на Дике — только потому, что он выглядит по-другому, когда делает то же, что и другие мальчики, это называется агрессией. И тогда директор мне говорит: «Дике такой же, как все мы. Совсем мы не считаем его другим». Это что за притворство такое? Я велела этому директору посмотреть на моего сына. Таких на всю школу двое. Второй ребенок — полукровка, и, если глядеть издалека, не скажешь, что он черный. Мой сын выделяется — как можно говорить, что вы не видите разницы? Я совершенно против, чтобы его переводили в специальный класс. Он умнее их всех, взятых вместе. Они хотят его выделить. Кеми меня предупреждала. Говорила, что попытались то же самое проделать с ее сыном в Индиане.
Дальнейшие жалобы тетя Уджу посвятила своей ординатуре, какая тут вялая и маленькая практика, медкарты до сих пор заполняются вручную и хранятся в пыльных папках, а когда ординатура закончилась, она стала жаловаться на пациентов, которые считают, будто делают ей одолжение, обслуживаясь у нее. Бартоломью она едва упоминала, словно жила в Массачусетсе с Дике вдвоем, в доме у озера.
Глава 17
Однажды солнечным июльским днем Ифемелу решила, что бросит изображать американский акцент, — и в тот же день она познакомилась с Блейном. Акцент был убедительный. Она довела его до совершенства, пристально наблюдая за друзьями и телеведущими: это размазанное «т», сливочный накат «р», фразы, начинавшиеся с «так что», скользящий ответ «вот как?» — но акцент у нее потрескивал от сознательности действия, то был жест воли. Нужно было усилие — изгибать губу, подвертывать язык. Если паниковала, или боялась, или отшатывалась от огня — забывала, как производить все эти американские звуки. И потому решила прекратить — тем летним днем, в выходные годовщины рождения Дике. Ее решение подкрепил звонок телефонного агента. Она была у себя в квартире на Спринг-Гарден-стрит — в первом по-настоящему своем доме в Америке, только ей одной принадлежащем: студия с неисправным краном и шумным обогревателем. За недели после переезда она ощутила себя легкой в шаге, облеченной благополучием, поскольку открывала холодильник и знала, что все в нем — ее, мыла ванну, зная, что не извлечет из слива неприятно чужие соседские волосы.
— Официально в двух кварталах от реального раёна. — Так выразился управдом Джамал, сообщая ей, чтоб не удивлялась выстрелам; она ежевечерне открывала окно, напрягая слух, но доносились до нее лишь звуки зрелого лета, музыка из проезжавших машин, оживленный смех игравших детей и окрики их матерей.
В то июльское утро ее уже ждала упакованная сумка выходного дня, она готовила себе омлет, и тут зазвонил телефон. На определителе высветилось «не опознан», и она решила, что, возможно, это родители из Нигерии. Но звонил телефонный агент, юный американец, предлагавший междугородние и международные звонки подешевле. Она всегда сбрасывала звонки таких агентов, но было что-то в голосе этого человека, из-за чего она выключила плиту и продолжила слушать, — что-то пронзительно юное, неутомимое, не испытанное, легчайшая дрожь, вроде бы нахрапистое дружелюбие клиентского обслуживания — но почему-то без нахрапа, словно он говорил то, чему его научили, но до смерти не хотел обидеть Ифемелу.
Он спросил, как она поживает, какие погоды стоят у нее в городе, и доложил, что в Фениксе довольно жарко. Вероятно, он первый день вышел на эту работу, наушник неудобно воткнут в ухо, а сам он отчасти надеялся, что людей, которым он звонит, не окажется дома. Поскольку ей было до странного жаль его, она спросила, есть ли у них тарифы для Нигерии дешевле пятидесяти семи центов за минуту.
— Повисите, я посмотрю Нигерию, — сказал он, и Ифемелу вновь занялась омлетом.
Он вернулся и сказал, что тариф тот же, но не звонит ли она в какие-нибудь еще страны? В Мексику? В Канаду?
— Ну, иногда звоню в Лондон, — сказала она. Гиника уехала туда на лето.
— Хорошо, подождите, посмотрю Францию, — сказал он.
Она фыркнула от смеха.
— У вас там что-то смешное? — спросил он.
Ифемелу расхохоталась еще пуще. Открыла было рот объяснить ему, в лоб: смешно, что он продает международные телефонные тарифы и не знает, где Лондон, но что-то удержало ее — его образ, может, восемнадцать или девятнадцать ему, тучный, розоволицый, неловкий с девушками, обожает видеоигры, никакого понимания бурных противоречий этого мира. И потому она сказала:
— Тут старая смешная комедия по телику.
— Ой, правда? — сказал он и тоже рассмеялся. Ей это разбило сердце — какой же он зеленый, — а когда он вернулся к ней с тарифами звонков во Францию, она поблагодарила его и сказала, что они лучше, чем те, какими она пользуется, и что подумает, не сменить ли ей провайдера.
— Когда вам лучше перезвонить? Если можно… — сказал он. Она задумалась, платят ли им комиссионные. Увеличится ли у него заработок, если она перейдет на его телефонную компанию? Потому что она перейдет — ей это ничего не будет стоить.
— По вечерам, — сказала она.
— Можно спросить, с кем я разговаривал?
— Меня зовут Ифемелу.
Он повторил имя с чрезмерной тщательностью.
— Это французское?
— Нет. Нигерийское.
— Ваша семья оттуда?
— Да. — Она стряхнула омлет на тарелку. — Я там выросла.
— Ой, правда? И давно вы Штатах?
— Три года.
— Ух ты. Круто. По выговору прям полностью американка.
— Спасибо.
И лишь после того, как отключилась, она почувствовала мерзость буйного стыда, залившего ее целиком, за то, что сказала ему спасибо, за то, что сплела гирлянду из его слов «По выговору прям полностью американка» и повесила ее себе на шею. Почему это комплимент, достижение — американский выговор? Она победила: Кристина Томас, бледнолицая Кристина Томас, под чьим взглядом она сжалась, как маленькое поверженное животное, теперь разговаривала с ней нормально. Само собой, она победила, но триумф этот был дутым. Ее мимолетная победа оставила по себе обширное гулкое пространство, потому что она присваивала себе — слишком долго — тон голоса и способ жить, которые были не ее. И потому она доела омлет и решила перестать изображать американский акцент. Впервые она заговорила без американского акцента тем же вечером на станции «13-я улица», склоняясь к женщине за стойкой «Амтрэка».
— Будьте любезны, мне билет туда-обратно до Хэверхилла. Возвращаюсь в воскресенье вечером. У меня есть студенческая льготная карточка, — сказала она и ощутила прилив удовольствия, придав «т» полноту в слове «льготная», не раскатав «р» в слове «Хэверхилл». Вот это по-настоящему ее, это голос, каким она говорила бы, если б пробудилась от глубокого сна во время землетрясения. И все же она решила: если дама из «Амтрэка» отзовется на ее акцент, заговорив в ответ слишком медленно, как с идиотом, тогда Ифемелу включит свой Голос г-на Агбо — манерное, сверхпристальное произношение, какому она выучилась в дискуссионном клубе в средней школе, где бородатый г-н Агбо, подергивая себя за истрепанный галстук, проигрывал записи Би-би-си на кассетнике, а затем заставлял учеников произносить слова еще и еще раз, пока не начинал сиять и не восклицал: «Верно!» Изобразит она — вместе с Голосом г-на Агбо — и легкий подъем бровей, какой ей казался высокомерным жестом иностранца. Однако все это не потребовалось, поскольку дама из «Амтрэка» ответила буднично:
— Покажите, пожалуйста, удостоверение личности, мисс.
И потому Ифемелу не задействовала Голос г-на Агбо вплоть до знакомства с Блейном.
В поезде было людно. Место рядом с Блейном оказалось единственным во всем вагоне, докуда хватало глаз, а газета и бутылка сока, лежавшие на сиденье, — вроде бы Блейна. Она остановилась, показав жестом на сиденье, но он смотрел прямо перед собой. Позади нее женщина протискивалась с тяжелым чемоданом, а кондуктор объявил, что всю ручную кладь следует убрать со свободных мест, и Блейн увидел, что над ним стоит Ифемелу, — как ему вообще удалось ее не замечать? — но делать он все равно ничего не стал. И тут всплыл Голос г-на Игбо:
— Простите. Это ваше? Не могли бы вы убрать это?
Она поставила сумку на верхнюю багажную полку и устроилась на сиденье, чопорно, вцепившись в журнал, телом сдвинувшись в проход, подальше от Блейна. Поезд тронулся, Блейн произнес:
— Простите, пожалуйста, я не заметил, что вы стоите.
Его извинения удивили ее, выражение лица у него было таким серьезным и искренним, будто он натворил что-то куда хуже.
— Все в порядке, — отозвалась она, улыбнувшись.
— Как вы поживаете? — спросил он.
Она склонилась сказать: «Хорошо-а-вы?» — этим вот американским певучим манером, но произнесла другое:
— У меня все славно, спасибо.
— Меня зовут Блейн, — сказал он и протянул руку.
На вид — высокий. Человек с кожей цвета имбирного пряника, тело худощавое, пропорциональное, такие безукоризненно смотрятся в форменной одежде — любой. Она тут же поняла, что он афроамериканец, а не с Карибских островов или африканец, не ребенок иммигрантов ни оттуда, ни оттуда. Она этому не сразу научилась. Однажды спросила у таксиста: «Так вы откуда?» — знающим, панибратским тоном, уверенная, что из Ганы, а он ответил: «Из Детройта» — и пожал плечами. Но чем дольше она жила в Америке, тем лучше научилась различать, иногда по внешнему виду и походке, но в основном по повадкам и манерам, эту тонкую разницу, какую культура впечатывает в людей. В отношении Блейна она не сомневалась: потомок черных мужчин и женщин, проживших в Америке сотни лет.
— Я Ифемелу, рада знакомству, — сказала она.
— Вы нигерийка?
— Да, нигерийка.
— Буржуа-нигерийка, — сказал он с улыбкой. В его поддразнивании — в том, что он счел ее привилегированной, — была удивительная мгновенная задушевность.
— Такая же буржуа, как и вы, — сказала она. Оба уже оказались на твердой почве флирта. Она молча оглядела его, светлые хаки и моряцкую рубашку. Так одеваются с некоторой вдумчивостью — этот человек смотрел на себя в зеркало, но не слишком долго. Он знал о нигерийцах, сказал он, — работал доцентом в Йеле, и хотя его интересы касались преимущественно юга Африки, как не знать о нигерийцах — они же всюду.
— Сколько их? Каждый пятый африканец — нигериец? — спросил он, по-прежнему улыбаясь. Было в нем что-то и ироническое, и нежное. Он словно бы считал, что у них на двоих немало шуток по умолчанию, какие не нужно озвучивать.
— Да, мы, нигерийцы, не промах. Приходится. Нас слишком много, а места — не очень, — сказала она, и ее поразило, до чего они близко друг от друга — разделяет их лишь подлокотник.
Он заговорил на американском английском, от которого она только что отказалась, — такой заставляет телефонных опрашивающих считать тебя белым и образованным.
— Стало быть, ваша тема — южная Африка? — спросила она.
— Нет. Сравнительная политология. В аспирантуре по политологии одной Африкой в этой стране заниматься нельзя. Можно сравнивать Африку с Польшей или Израилем — но сосредоточиваться на Африке? Не дадут.
Он подразумевал «они», это предполагало некое «мы» — Ифемелу и Блейна. Ногти у него были чистые. Обручального кольца нет. Она принялась воображать отношения — просыпаться вдвоем зимой, нежиться в ослепительной белизне утреннего света, пить чай «английский завтрак»; она надеялась, что он из тех американцев, которым нравится чай. Его сок — бутылка воткнута в сетку кресла перед ним — натуральный гранат. Простая бурая бутылка с простой бурой этикеткой — и стильно, и полезно. Никакой химии в соке, никаких чернил на украшение бутылки. Где он это купил? Такое на железнодорожных станциях не продают. Может, он веган и не доверяет большим корпорациям, покупает только на сельскохозяйственных рынках, а сок везет прямо из дома? Ифемелу недолюбливала подруг Гиники, большинство — из вот таких, их праведность и раздражала, и принижала ее, но Ифемелу изготовилась простить Блейну его добродетели. У него в руках оказалась библиотечная книга в твердом переплете, названия она разобрать не могла, а «Нью-Йорк таймз» он затолкал туда же, куда и бутылку. Он глянул на ее журнал, и она пожалела, что не прихватила с собой сборник стихов Эсиабы Ироби,[111] который собиралась читать в поезде на обратном пути. Он решит, что она читает только пустячные модные журналы. Ее настиг внезапный неразумный порыв сказать ему, как сильно она любит поэзию Юзефа Комуньякаа,[112] — чтобы оправдаться. Первым делом она прикрыла ладонью ярко-красную помаду на лице модели на обложке. А затем подалась вперед и сунула журнал в сетку перед собой и сказала, слегка фыркнув, до чего абсурдно, как женские журналы навязывают образы мелкокостных мелкогрудых белых женщин всему остальному миру женщин — многокостному, многоэтническому, — чтобы тот подражал.
— Но я все равно их читаю, — добавила она. — Как курение: сплошной вред, но продолжаешь этим заниматься.
— Многокостная и многоэтническая, — повторил он, развеселившись, в глазах тепло от нескрываемого интереса; ее обаяло, что он не из тех мужчин, кто, увлекшись женщиной, изображал эдакую прохладцу, деланое безразличие. — Вы аспирантка? — спросил он.
— Я на младших курсах в Уэллсоне.
Померещилось ей или и впрямь лицо у него вытянулось от разочарования — или от удивления?
— Правда? Вы смотритесь более зрелой.
— Все верно. Я поучилась в колледже в Нигерии, прежде чем сюда приехать. — Она повозилась на сиденье, решительно желая вернуться на твердую почву флирта. — Вы тоже смотритесь для преподавателя слишком молодо. Ваши студенты небось путаются, кто тут преподаватель.
— Думаю, они путаются много в чем. Я учу второй год. — Он примолк. — Вы об аспирантуре думаете?
— Да, но меня тревожит, что после аспирантуры я уже не смогу изъясняться по-английски. Знаю одну женщину-аспирантку, подругу подруги, так ее слушать страшно. Семиотическая диалектика интертекстуальной современности. Бредятина совершенная. Иногда мне кажется, что они живут в параллельной действительности академического знания, говорят на академическом, а не на английском и не догадываются, что происходит в настоящем мире.
— Довольно радикальное мнение.
— Не понимаю, как тут может быть иное.
Он рассмеялся, и ей стало приятно, что удалось его насмешить.
— Но я вас слышу, — сказал он. — Мои исследовательские интересы включают общественные движения, политэкономию диктатур, американское избирательное и представительское право, расовые и этнические вопросы в политике и финансирование кампаний. Такая вот у меня классическая самореклама. Большая часть — чушь собачья. Преподаю я на своих занятиях и раздумываю, какое это имеет значение для ребят.
— Ой, я уверена, имеет. Я бы к вам с удовольствием походила. — Слишком пылко она заговорила. Вышло не так, как ей хотелось. Загнала себя, сама того не желая, в роль потенциальной студентки. Он, кажется, стремился сменить направление беседы — может, тоже не рвался к ней в наставники. Сказал ей, что возвращается в Нью-Хейвен из гостей — ездил к другу в Вашингтон, округ Коламбия.
— А вы куда направляетесь? — спросил он.
— В Уоррингтон. Недалеко от Бостона. У меня там тетя живет.
— А в Коннектикуте бываете?
— Нечасто. В Нью-Хейвене не была ни разу. Но в торговых центрах в Стэмфорде и Клинтоне доводилось.
— Ах, ну да, торговые центры. — Уголки губ у него слегка подались вниз.
— Вам не нравятся торговые центры?
— Если не считать их бездушности и безликости? Вполне нравятся.
Она никогда не понимала вот этого неприятия торговых центров, того, что во всех одни и те же магазины, ей эта одинаковость казалась уютной. А при его-то тщательно подобранном гардеробе он же должен где-то закупаться?
— А вы сами, значит, растите хлопок и шьете себе одежду? — спросила она.
Он рассмеялся, она тоже. Представила себя и его, рука об руку, в торговом центре в Стэмфорде, она его подначивает, напоминает ему этот их разговор в день знакомства и вскидывает лицо — поцеловаться. Не свойственно ей было разговаривать с чужими людьми в общественном транспорте — она станет заниматься этим чаще, когда через несколько лет заведет блог, но сейчас она говорила и говорила, возможно, из-за новизны собственного голоса. Чем дольше они беседовали, тем больше она убеждала себя, что это не случайность, что во встрече с этим мужчиной в день, когда она вернула себе свой голос, есть какое-то особое значение. Она сообщила ему, давясь смехом, как человек, которому не терпится добраться до финала собственного анекдота, о телефонном агенте, считавшем, что Лондон — во Франции. Блейн не рассмеялся — он покачал головой.
— Вообще не учат ничему этих телефонных агентов. Небось наняли на время, без страховки, без льгот.
— Да, — сказала она пристыженно. — Мне его даже немножко жалко было.
— Мой факультет переехал несколько недель назад в другое здание. Йель нанял профессиональных перевозчиков и наказал им разложить вещи каждого сотрудника из старой администрации ровно по тем же местам в новых кабинетах. Что они и сделали. Все мои книги расставили как надо. Но знаете, что я заметил чуть погодя? Многие книги были поставлены вверх тормашками. — Он смотрел на нее, словно ожидая, что вот сейчас у них случится общее на двоих озарение, и один озадаченный миг она не очень понимала, к чему, собственно, эта история.
— Ой. Перевозчики не умеют читать, — произнесла она наконец.
Он кивнул.
— Было для меня в этом что-то совершенно убийственное… — Голос его затих.
Она принялась воображать, каков он в постели: нежный, внимательный любовник, для которого эмоциональная полнота не менее важна, чем семяизвержение, он не станет судить ее за рыхлую плоть, по утрам будет просыпаться в ровном настроении. Она поспешно отвела взгляд, испугавшись, что он прочтет ее мысли, — такие поразительно отчетливые были те образы.
— Хотите пива? — спросил он.
— Пива?
— Да. В вагоне-ресторане подают пиво. Хотите? Я собираюсь сходить.
— Да. Спасибо.
Ифемелу застенчиво привстала, чтобы пропустить Блейна, и понадеялась, что унюхает на нем что-нибудь, — но нет. Парфюмерии на нем не было. Возможно, он бойкотирует одеколоны, потому что изготовители одеколонов скверно обращаются со своими сотрудниками. Она смотрела, как Блейн идет по вагону, зная, что он знает, что она за ним наблюдает. Предложение пива ей понравилось. Ифемелу беспокоилась, что он пьет исключительно экологичный гранатовый сок, но теперь мысль об экологичном гранатовом соке показалась приятной — пиво же он тоже пьет. Он вернулся с пивом и пластиковыми стаканчиками и эдак лихо налил ей, и в этом Ифемелу увидела густой налет романтики. Пиво ей никогда не нравилось. В ее детстве пиво было мужским алкоголем, грубым и неизящным. Теперь же, сидя рядом с Блейном, смеясь над его рассказом о том, как он на первом курсе впервые по-настоящему напился, Ифемелу осознала, что пиво ей может нравиться. Зерновая его полнота.
Он говорил о своих студенческих годах — об идиотизме поедания сэндвича со спермой на посвящеии в студенческое братство, о том, что в Китае его постоянно звали Майклом Джорданом, когда он на втором курсе путешествовал по Азии, как умерла от рака через неделю после выпуска его мама.
— Сэндвич со спермой?
— Они дрочили в питу, и нужно было откусить, но глотать не обязательно.
— О господи.
— Ну, есть надежда, что все дурацкое сделаешь, пока молод, чтобы не пришлось заниматься этим позднее, — сказал Блейн.
Кондуктор объявил, что следующая остановка — Нью-Хейвен, и Ифемелу ощутила укол утраты. Вырвала страницу из журнала и написала свой номер телефона.
— У вас визитки нет? — спросила она.
Он похлопал по карману.
— Не с собой.
Пока Блейн собирал вещи, они молчали. А затем — визг поездных тормозов. Ифемелу заподозрила — и понадеялась, что ошибается, — будто он не хотел давать ей свой номер.
— Ну, дадите, может, свой номер — если помните его? — спросила она. Жалкая шутка. Эти слова у нее изо рта выпихнуло пиво.
Блейн записал свой номер на ее журнале.
— Всего вам доброго, — сказал он. Едва коснулся ее плеча, уходя, и было что-то в его глазах, что-то трепетное и печальное, из-за чего она сказала себе, что зря считала, будто он дает свой номер с неохотой. Он уже по ней скучал. Ифемелу пересела на его сиденье, нежась в оставленном тепле его тела, и смотрела в окно, как он шагает по платформе.
Прибыв домой к тете Уджу, она первым делом хотела позвонить Блейну. Но подумала, что лучше подождать несколько часов. Через час она сказал «ну на хер» — и набрала номер. Он не ответил. Она оставила сообщение. Перезвонила позже. Нет ответа. Она звонила, звонила, звонила. Нет ответа. Набрала в полночь. Сообщения не оставила. Все выходные она звонила и звонила ему, а он так и не снял трубку.
Уоррингтон — дремотный городок, городок самодовольный: петляющие дороги в густом лесу — даже главная дорога, которую местные не желали расширять из-за боязни, что к ним понаедут иностранцы из большого города, была извилистой и узкой; сонные дома скрывались за деревьями, а по выходным синее озеро усыпали лодки. В окне гостиной тетиного дома озеро мерцало, и синева его была такой спокойной, что не давала отвести взгляд. Ифемелу стояла у окна, а тетя Уджу сидела за столом, попивая апельсиновый сок, и кичилась своими горестями, как драгоценностями. Это стало обычным делом, когда приезжала Ифемелу: тетя Уджу сгребала все свои неудовольствия в шелковый кошель, тетешкала их, наводила блеск, а когда наставала суббота приезда Ифемелу, Бартоломью не было дома и Дике сидел у себя наверху, тетя Уджу вытряхивала свои беды на стол и крутила-вертела каждую и так и сяк, чтобы на них заиграл свет.
Иногда она рассказывала одну и ту же историю дважды. Как давеча пошла в публичную библиотеку, забыла достать невозвращенную книгу из сумочки, и охранник сказал ей: «Вы, народ, вечно все делаете наперекосяк». Как вошла в смотровую, и пациентка спросила: «Когда придет врач?» А когда сообщила, что она и есть врач, лицо у пациентки сделалось как обожженная глина.
— Ты представляешь, она в тот вечер позвонила и велела передать ее карту другому врачу! Вообрази?
— А что Бартоломью обо всем этом думает? — Ифемелу обвела единым жестом комнату, вид на озеро, городок.
— Этот слишком занят своими делами. Уезжает спозаранку, возвращается поздно, и так каждый день. Дике иногда по целым неделям его и в глаза не видит.
— Удивительно, что ты все еще здесь, тетя, — сказала Ифемелу тихонько, и обе понимали, что под «здесь» она имеет в виду далеко не только Уоррингтон.
— Я хочу еще одного ребенка. Мы пытаемся. — Тетя Уджу поднялась, подошла и встала рядом, у окна.
На деревянной лестнице загрохотали шаги, и на кухню ввалился Дике в облезлой футболке и шортах, в руках — «Гейм-Бой». При всякой встрече Ифемелу казалось, что он сделался еще выше — и еще непроницаемее.
— Ты в этой же футболке в лагере будешь? — спросила тетя Уджу.
— Да, мама, — ответил он, уперев взгляд в мерцавший экран у себя в руках.
Тетя Уджу заглянула в духовку. Нынче утром, в первый день его летнего лагеря, она согласилась нажарить ему куриных наггетсов к завтраку.
— Куз, мы же сегодня в футбол играем, да? — спросил Дике.
— Да, — отозвалась Ифемелу. Она взяла у него из тарелки наггет и сунула себе в рот. — Куриные наггетсы на завтрак — это странно, но вот это вообще курица или пластик?
— Перченый пластик, — сказал он.
Ифемелу проводила его до автобуса и посмотрела, как он забирается внутрь, бледные лица других детей прилипли к окнам, водитель помахал ей слишком любезно. Она ждала на остановке и вечером, когда автобус привез Дике обратно. На лице у него была настороженность, близкая к грусти.
— Что случилось? — спросила она, обняв его за плечи.
— Ничего, — сказал он. — Давай в футбол поиграем?
— После того как ты расскажешь мне, что случилось.
— Ничего не случилось.
— Думаю, тебе нужно сладкого. Завтра, возможно, его будет даже с перебором — деньрожденный торт все же. Но давай по печенью.
— Ты подкупаешь детей, с которыми сидишь, сладким? Черт, вот везет им.
Она расхохоталась. Достала из холодильника упаковку «Орео».
— Ты с детьми, которых нянчишь, в футбол играешь? — спросил он.
— Нет, — ответила она, хотя время от времени они с Тейлором пинали мяч туда-сюда в их непомерно большом, заросшем деревьями дворе. Иногда, если Дике спрашивал ее о детях, с которыми она сидела, Ифемелу потакала его ребяческому интересу и рассказывала, в какие игрушки те дети играют и какой жизнью живут, но старательно делала вид, что они для нее мало что значат. — Ну и как в лагере?
— Хорошо. — Пауза. — Моя старшая по отряду Хэли? Она всем раздала крем от загара, а мне нет. Сказала, мне не надо.
Ифемелу заглянула ему в лицо — почти безразличное, до жути. Не понимала, что тут сказать.
— Она просто решила, что раз темнокожий, то крем от загара тебе не нужен. Но это не так. Многие не догадываются, что темным людям тоже нужен крем от загара. Я тебе добуду, не волнуйся. — Она говорила слишком быстро, не уверенная, что говорит все правильно — или что вообще правильно тут говорить, — и тревожилась, поскольку это огорчило его так, что стало заметно по лицу.
— Да все нормально, — сказал он. — Даже забавно. Мой друг Дэнни ржет над этим.
— Почему твой друг считает, что это смешно?
— Потому что смешно!
— Ты же хотел, чтобы она и тебе дала крем, так?
— Наверное, — сказал он, дернув плечами. — Я просто хочу быть как все.
Она обняла его. Погодя отправилась в магазин и купила ему здоровенный флакон крема от загара, а когда приехала в следующий раз, увидела, что флакон валяется у Дике на тумбочке, забытый, бесполезный.
КАК ЧЕРНОМУ НЕАМЕРИКАНЦУ ПОНЯТЬ АМЕРИКУ: АМЕРИКАНСКИЙ ПЛЕМЕННОЙ СТРОЙВ Америке племенной строй жив и процветает. Есть четыре типа племенных отношений: класс, идеология, регион и раса. Начнем с класса. тут все просто. Богатеи и беднота.
Второй тип — идеология. Либералы и консерваторы. Эти не просто не согласны по политическим вопросам — и та и другая сторона считает противника злом. Межплеменные браки не поощряются, а когда они все же случаются — это диковина. Третий тип — регион. Север и Юг. Эти две стороны сражались в Гражданской войне, и суровые клейма сохранились еще с тех времен. Север смотрит на Юг сверху вниз, а Юг обижен на Север. И наконец, раса. В Америке существует лестница расовой иерархии. Белые всегда сверху, особенно белые англосаксонцы-протестанты, также именуемые БАСП, а американские черные — всегда снизу, а все, что посередине, зависит от времени и места. (Или же, как гласят чарующие строки, если бел — везде поспел, если бур — будь рядом, чур, а раз черен — тебе горе![113]) Американцы считают по умолчанию, что все про свои племена всё понимают. Но чтобы в этом разобраться, нужно некоторое время. Так что, когда у нас в вузе вел приглашенный профессор, одна моя однокурсница шепнула другой: «О боже, о на вид такой еврей» — и содрогнулась, по-настоящему. Будто еврей — это что-то плохое. Я тогда не врубилась. На мой глаз, белый мужчина, мало чем отличавшийся от моей однокурсницы. Еврей для меня в те поры — нечто смутное, нечто библейское. Но я быстро разобралась. Видите ли, на американской расовой лестнице еврей — белый, но на пару-тройку ступеней ниже белого. Несколько путает: я знала одну желтоволосую веснушчатую девушку, которая говорила, что она еврейка. Как американцы отличают, кто еврей, а кто нет? Откуда моя однокурсница знала, что тот дядя был евреем? Я где-то читала, как в давности американские колледжи выясняли у своих абитуриентов фамилию матери — чтобы убедиться, что они не евреи, поскольку в колледжи евреев не принимали. Может, вот так можно различать? По фамилиям? Чем дольше тут живешь, тем больше врубаешься.
Глава 18
Новая клиентка Мариамы была в джинсовых шортах в облипку на заду и в кроссовках того же ярко-розового цвета, что и майка. Громадные серьги-кольца чиркали ей по лицу. Она встала перед зеркалом и принялась объяснять, какие косички-«кукурузу» ей надо.
— Типа зигзагом, пробор вот тут сбоку, но волосы не вплетаем сначала, добавляем уже в хвосте, — сказала она, произнося слова медленно, чрезмерно выговаривая. — Понимаете? — добавила она, заведомо убежденная, похоже, что Мариама не понимает.
— Понимаю, — тихо сказала Мариама. — Желаете посмотреть фото? У меня такая прическа есть в альбоме.
Альбом пролистали, и клиентка наконец удовлетворилась и уселась, вокруг шеи ей повязали потрепанный пластик, высоту кресла подогнали по росту, а Мариама все это время несла улыбку, исполненную всевозможных недомолвок.
— Я тут последний раз ходила к одной плетельщице, — сказала клиентка, — та тоже африканка, так она решила подпалить мне чертовы волосы! Достала зажигалку, а я такая: Шонтэй Уайт, не дай этой женщине поднести эту штуку близко к твоим волосам. И я такая спрашиваю, а это еще зачем? А она такая, хочу почистить вам косы, а я такая, что? Она мне пытается показать, пытается провести зажигалкой вдоль косы, и тут я прям с катушек слетела.
Мариама покачала головой:
— Ох, беда. Жечь — плохо. Мы так не делаем.
Вошла клиентка, волосы — под ярко-желтой лентой.
— Здрасьте, — сказала она. — Хотела б заплестись.
— Вам какие косички? — спросила Мариама.
— Да просто обычные «квадратики», средние.
— Хотите длинные? — уточнила Мариама.
— Не очень. Может, до плеч?
— Ладно. Пожалуйста, садитесь. Она вас обслужит, — сказала Мариама, показав на Халиму, — та сидела в глубине салона, вперев взгляд в телевизор. Халима встала и потянулась — чуть дольше необходимого, словно демонстрируя неохоту.
Женщина села и махнула рукой на горку дисков.
— Продаете нигерийское кино? — спросила она у Мариамы.
— Было такое, но у меня поставщик бросил свое дело. Хотите купить?
— Нет. Просто у вас их, я гляжу, много.
— Некоторые прям хорошие, — сказала Мариама.
— Я это смотреть не могу. Видимо, предвзята. У меня дома, в Южной Африке, нигерийцы знамениты тем, что воруют кредитки, ширяются наркотиками и творят черт-те что. Наверное, и фильмы у них типа того же.
— Вы из Южной Африки? Никакого акцента! — воскликнула Мариама.
Женщина пожала плечами.
— Я тут давно. Разницы почти никакой.
— Да, — сказала Халима, внезапно оживившись, и встала позади клиентки. — Когда я сюда приезжаю с сыном, они бьют его в школе из-за африканского акцента. В Ньюарке. Вы бы видите лицо моего сына! Бурое как лук. Они бьют, бьют, бьют его. Черные ребята так вот его бьют. Теперь акцент всё — и никаких проблемов.
— Какой ужас, — сказала женщина.
— Спасибо. — Халима улыбнулась, влюбленная в эту женщину за ее невозможный подвиг — американский акцент. — Да, Нигерия очень коррупция. Худшая коррупция в Африке. Я кино смотрю, но нет, в Нигерию не еду! — Она слегка махнула рукой.
— Я не могу жениться на нигерийце и никому в семье не дам жениться на нигерийце, — сказала Мариама и метнула извиняющийся взгляд в Ифемелу. — Не все, но многие делают там плохое. Даже убийство за деньги.