Община Святого Георгия. 1 серия Соломатина Татьяна
Хныканье превратилось в младенческий скрипучий плач.
– Дай, покажу как! – возвестил ангел из-за ширмы. Через несколько мгновений плач стих, а грозный ангел перестал быть грозным и ворчливо умилился: – Романы они читают, ишь! А простого-то и не понимают! Вот так! Я побуду…
В палату вошёл красивый статный немолодой мужчина, по виду главный, с ним ещё четверо молодых мужчин – уже знакомый Тане холодный доктор и трое совсем юношей. Таня снова залилась краской. Она надеялась, что мучительно-постыдные раздевания и касания закончились. Ей невыносимо было быть наедине с мужчиной, а тут их было пятеро! Кровь бросилась к юному хорошенькому простому личику. С ними была ещё и молодая девушка в такой же форме, как у ангела Матрёны Ивановны.
Благообразный старик подошёл к кровати, на которой сидела Таня, боясь прилечь. Слишком чистое бельё, она на таком вовек не лёживала.
– Здравствуйте, Татьяна Денисова! Я – профессор Хохлов, Алексей Фёдорович, мы с коллегами проведём консилиум, если позволите.
Таня никогда не имела дела с профессорами, она и значение этого барского слова не знала. Господское «если позволите» её чрезвычайно смутило, интуиция подсказывала, что её позволения не требуется. Фельдшер, отправляя работницу в бесплатную клинику, сказал, что её будут смотреть все, и студенты тоже, таковы реалии бесплатных клиник. Главное помнить, что ей помогут. Всё остальное – это дремучее, деревенское, а она – жительница городская, работает на фабрике, должна понимать! Но как Таня Денисова ни старалась, она не понимала, почему должна раздеваться при пятерых посторонних мужчинах и все они могут её осматривать, трогать и вертеть, будто она вырезка на прилавке.
– Докладывайте, Дмитрий Петрович! – обратился Хохлов к Концевичу, ободряюще улыбнувшись девчушке, смотрящей на него остекленевшими глазищами, сверкающими как крупные сапфиры на исхудавшем осунувшемся личике.
Ординатор Концевич обратился к студентам:
– Господа, перед нами типичный случай крупозной пневмонии. Начало было с потрясающим ознобом, как удалось выяснить из анамнеза. Кашель, одышка. Необходимо провести физикальное исследование. Татьяна, прошу вас раздеться!
Хохлов, состроив в сторону говорящую физиономию, сказал тоном куда более мягким, ласковым. Просительным, а не приказным.
– Татьяна… как вас по батюшке?
– Васильевна… – прошептала Денисова.
– Татьяна Васильевна, в человеческом теле, мужском или женском, нет ничего такого, что присваивают ему… – почуяв, что его понесло не туда и этой простой девчонке сейчас вовсе не нужна его лекция о прекрасной античности и подобное прочее, довершил добрым дядюшкой: – Один доктор – хорошо, а несколько мнений – или как у нас это называют: консилиум – вам в первую очередь на пользу. Через одежду слушать – мы будем слышать только шуршание рубахи, Таня. Вы смотрите на меня, а на остальных не обращайте внимание, будто вы – маленькая девочка, а я ваш дедушка, в этом нет ничего зазорного для людей.
Таня действительно стала смотреть только на доброго профессора, это помогло. Она несмело спустила застиранную больничную рубашку – это было не так стыдно, как расстёгивать пуговицы на собственном платье.
– До пояса достаточно! – равнодушно уточнил Концевич, и это немедленно сбило тонкий настрой, заданный профессором. Будто Таню уличили в том, что она собиралась обнажиться полностью. Она опустила голову низко-низко, побагровела и прикрыла руками обнажённую грудь. Студенты немедленно покраснели и попрятали глаза. Хохлов был страшно раздражён эдакими реакциями от элементарного, но у постели больных он старался не выходить из берегов. Тем более у постели этой несчастной девочки. Так что он терпел. Это была пациентка Концевича, ему и вести, он не вправе особо вмешиваться.
– Опустите руки! – потребовал Концевич. Это был нормальный рабочий момент, и слова были произнесены верным тоном, но у профессора дёрнулась голова. Тут ещё Анна Львовна пискнула:
– Я помогу Матрёне Ивановне!
Профессор мотнул головой в другую сторону – и это уже был произвольный жест. Если бы воспитание позволяло, он бы рявкнул: проваливай! Но воспитание не позволяло, да и Ася уже сбежала за ширму. Если сестре милосердия стыдно присутствовать, то можно себе представить, в каком аду пребывает фабричная девчонка. Хохлов стал злиться на Асю.
Денисова опустила руки. Концевич жестом пригласил Астахова выслушать лёгкие. У того, непривычного к обнажённым женским телам, зато в самом возрасте жажды оных, дрожали руки и хорошо, что накрахмаленный халат стоял колоколом, не являя миру гнусности неумения отделять сознание от похоти. Фонендоскоп его перемещался от нужной точки к нужной точке, а взгляд помимо воли был прикован к красивой юной груди.
– Выслушайте межреберья! – ординатор решил вмешаться и скорректировать действия студента, невыносимо долго уделяющего внимание банальным хрипам, которые он вряд ли и слышал. – Таня, приподнимите, пожалуйста, молочные железы.
После этого указания Концевича у девушки слёзы градом хлынули из глаз. Но она не всхлипнула, просто покорно выполнила указание. Астахов застыл столбом. Повисла неприятная пауза, и сгустился плотный туман той нездоровой чувственности, которая возникает там, где сверх меры фиксируются на том, что вовсе не стоит внимания. Хохлов не выдержал.
– Вы, господа, в музеях не бывали?! Картин и скульптур не видывали?! Вы же здесь все получили отменное академическое образование, чёрт вас дери! Довольно!
Он выдернул у Астахова фонендоскоп, хотя в кармане халата у него был свой. Этот жест выглядел так, будто командир отобрал у солдата оружие по факту того, что тот опозорил это самое оружие. И с правильной, единственно верной докторской повадкой, в которой нет и никогда не было места озабоченности студиозуса, обратился к пациентке:
– Татьяна, повернитесь-ка, детка, ко мне спиной и сложите руки на груди!
Испытав огромное облегчение и горячую благодарность к статному старику, Денисова сгруппировалась, скрывшись наконец от этого жестокого мужского мира. Хохлов выслушал лёгкие. Правое вызвало его горячий интерес. Он несколько раз сравнил его с левым. И будто бы совсем забыл обо всяких этиках и моралях, сосредоточившись на интересной клинической задаче. Завершив аускультацию, он довольно бесцеремонно, но исключительно профессионально и быстро осмотрел и ощупал пациентку, ища подтверждения своей догадке. Сопереживающий дедуля отошёл на зады, на передний план выступил врач и учитель.
– На чём основан ваш диагноз, Дмитрий Петрович?
Концевич был уверен в себе, случай действительно очевиднейший, он отвечал профессору спокойно, обращаясь в основном к студентам:
– Тотальные влажные хрипы.
– Они есть! – подтвердил профессор. – Я бы не сказал: тотально. Послушайте внимательно! – он вернул Астахову его фонендоскоп, кивнув на обнажённую спину Денисовой.
Студент, уже поборовший так внезапно и глупо вылезшую чувственную неловкость, внимательно выслушал лёгкие в тех же точках, где выслушал профессор.
– Слышите?
Астахов кивнул.
– Теперь вы, Дмитрий Петрович! – не помешает исключительно в педагогических целях при студентах укорить равнодушного молодчика за его невнимательность. – Уделите особое внимание средней и нижней долям правого лёгкого.
Концевич послушно аускультировал в соответствии с полученными указаниями. По завершении Хохлов посмотрел на него вопросительно.
– Средняя и нижняя доли правого лёгкого молчат. Я халатно упустил это обстоятельство. Видимо, множественные хрипы наложились, создавая фон. Это не извиняет меня…
Профессор жестом остановил его. Казнить ординатора при студентах он не собирался. Тем более, у Концевича достало мужества публично признать свою невнимательность.
– Пневмония есть, Дмитрий Петрович. Это вы верно поставили. Но пневмония есть как сопутствующее заболевание, присоединившееся днями. Имеется застарелый процесс.
Профессор обвёл вопрошающим взглядом подопечных.
– Возможно предположить туберкулёз, – осторожно заметил Астахов.
– Возможно. Каверны и гуммы дают схожую аускультативную картину. Но врач, господа, обязан уметь объединять услышанное с увиденным, мыслить системно, методологически! Особенно когда сама природа облегчает постановку диагноза.
Профессор указал на едва заметные узелки на спине Денисовой.
– Как вы могли не заметить эти бугорки, господа?! – Хохлов укоризненно оглядел студентов, намеренно игнорируя Концевича, хотя понятно кому здесь предназначался особый позор. – Бугорки свидетельствуют о весьма запущенном процессе, которому несколько лет.
– У пациентки третичный сифилис! – радостно воскликнул Астахов. – И потому уже – сифилис лёгких! – он никак не мог унять торжество от того, что догадался, что поставил диагноз. Наступившая гробовая тишина не могла остановить его в эйфории ощущения себя мыслящим системно. – А крупозная пневмония – так! – он легко махнул ладошкой.
Денисова, ахнув, обернулась и впилась взглядом в Хохлова как в единственную надежду. Он почувствовал себя чудовищно виноватым перед нею – надо было с этими идиотами обсуждать не в палате. Астахова он ещё выпорет. Не знает как, но непременно выпорет. Заставит ухаживать за сифилитиками несколько месяцев кряду со всеми функциями младшей сестры милосердия, авось поумнеет!
– Таня, милая, одевайтесь! – дружески обратился он к Денисовой. – Это всего лишь наше предположение. Вас необходимо детально осмотреть…
Её снова бросило в краску. Казалось бы, ей подписали смертный приговор, а она краснеет оттого, что придётся ещё раз раздеться, пусть уже и ниже пояса.
– Таня, мы поручим это Матрёне Ивановне! – Хохлов мотнул головой в направлении ширмы. – Когда мы уйдём, а она освободится. Татьяна, скажите нам, вы… вы замужем?
Понятно, Денисова не была замужем, но это единственная корректная формулировка, пришедшая в голову профессору. Он, разумеется, хотел знать, имела ли она дело с мужчинами в самом прямом смысле.
Денисова, уже одевшаяся, отрицательно помотала головой.
– Это для нас неважно, это… Но нам надо осмотреть вашего… сожителя.
– Нет у меня мужчины! – с отчаянием выкрикнула несчастная девушка. – Нет, и не было! И никогда не будет! Я ненавижу мужчин!
Единственное мудрое решение, пришедшее сейчас Хохлову, было верное. Он беспомощно проблеял:
– Матрёна! Матрё-о-о-на Ивановна, подите сюда!
Из-за ширмы вылетел разгневанный ангел, давно ожидавший, когда его призовут эти бессовестные, бездумные, беспомощные и бескрылые существа – мужчины! Налетев прежде всего на Хохлова, она шепнула ему:
– Эти – ладно! Но вы-то, вы-то, старый дурак! Уходите немедленно и этих с собой забирайте!
Профессор на крейсерском ходу нёсся к своему кабинету, и ватага следовала за ним. Раскрыв двери и всех пропустив вперёд, он снова так грохнул, что Кравченко, творящий расчёты, накинул в графу «штукатуры» ещё сумму.
– Отчего Владимир Сергеевич, работавший с мужиками, с матросами, с военными, почему он имеет нравственное чувство, такт и добросердечность, – с места в карьер начал бушевать профессор, – которых в вас – ни в одном! – днём с огнём не сыскать?!
Студенты потупились, лишь Концевич смотрел прямо и, нимало не смущаясь, иронично процитировал:
– «Существование медицинской школы – школы гуманнейшей из всех наук – немыслимо без попрания самой элементарной гуманности. Пользуясь невозможностью бедняков лечиться на собственные средства, наша школа обращает больных в манекены для упражнений, топчет без пощады стыдливость женщины…»
Хохлов осатанел. Подскочив к молодому ординатору, он зашипел ему в лицо:
– Вы это бросьте! Я новомодного господина Вересаева тоже читал! С карандашиком читал! В отличие от вас, господин Концевич, этот субъект имеет и смех, и слёзы, и любовь!.. Уж отличаете ли вы добро от зла, Дмитрий Петрович?! Вы, часом, не кукла механическая?!
Профессор отступил, оглядывая Концевича с ног до головы.
– Отличаю, Алексей Фёдорович. Просто не считаю нужным и достойным демонстрировать свои чувства и соображения на предмет этих категорий.
– А вы бы продемонстрировали этой несчастной девочке, что вы тоже человек! Из плоти и крови! Ей участие сейчас важнее всего!
– Не важнее достижений современной сифилидологии. Увы, бессильной перед третичным сифилисом.
– Молчите! – подпрыгнул профессор. – Вы и диагноза-то не сумели поставить! Больную будет курировать ординатор Белозерский. Где он?
Студенты слились с мебелью. Концевич молчал, глядя на профессора прямо и открыто, не испытывая раскаяния и не чувствуя страха. Страха профессор и не хотел.
– Идите!
Все вышли. Хохлов опустился на стул рядом с Кравченко и сказал упавшим голосом:
– Один – совершенно бесчувственный, другой – абсолютно безответственный. Студенты – безмолвны и трусливы. Будущее медицины в надёжных руках!
– Всё не так чудовищно, как вам представляется, Алексей Фёдорович, – успокаивающим тоном заметил Кравченко.
– Да? Неужто всё ещё хуже?! Как вы изволили сказать ранее про беды? Куда уж больше!
В кабинет без стука вошла Матрёна Ивановна.
– Осмотрела я девчонку с прядильной фабрики. Багровые узлы островками кругом на причинном месте. Уплотнение серьёзное в мочеиспускательном канале. Плотные бубоны в паху. Как нос ещё не провалился?! Девчонка-то такая славная, такая… – Матрёна сглотнула.
– Молодой организм. Сражается. Вот и не провалился. Ну да недолго до этого, на мизинцах хрящи уже съедены.
– Про женскую жизнь выяснила. Не было у неё никакой женской жизни. Двенадцать ей было, когда изнасиловал вернувшийся со службы солдатик. Её из деревни и вытолкали.
По щеке Матрёны потекла предательская слеза, она её злобно смахнула. Кравченко ниже склонился к бумагам.
– Не за жёлтым билетом пошла, как другие, когда с ними так-то! На фабрику устроилась!
Матрёна Ивановна не удержалась и всхлипнула.
– Матрёна, ну ты-то!
Хохлов вскочил и погладил старшую сестру милосердия по плечу.
– Что я вам, деревянная?! Вы все меня за Асю ругаете, мол, строга с ней сверх меры! А нет той меры, которая бы девчонку от беды уберегла!
– Ты иди к ней, к Денисовой. Я подойду.
Матрёна вышла из кабинета.
– В армии четырнадцать процентов сифилисом поражены. Это среди средних чинов! Среди солдатни и матросни и поболе будет! Я указывал и на это в той докладной записке, из-за которой…
– А в какой записке указано, насколько в целом скот человек? – упавшим голосом пробормотал Хохлов.
Кравченко молча уставился в сторону окна. Профессор проследил за направлением взгляда своего верного помощника и товарища. На широком подоконнике лежала изрядно запылившаяся Библия в дорогом переплёте.
Матрёну Ивановну ненадолго отвлекли более неотложные дела. В клинике таких дел – целый ком, который не разбить, который постоянно растёт. Персонала действительно не хватало. Потому профессор и не хотел переводить Асю в больницу «почище». В Царскосельском госпитале не было проблем с младшим и средним персоналом. А здесь те несчастные двадцать минут, в которые Матрёна Ивановна понадобилась мужику, попавшему в молотилку, пока его в операционную снарядили, оказались фатальными.
Денисова сидела на койке в полнейшей дисфории. Сказать, что она была раздавлена, – не сказать ничего. Единственное, о чём она жалела, что не умерла, а всего лишь потеряла сознание. Как нелепо! Если умирать так же легко, как терять сознание, зачем такие, как она, вообще живут. Конечно, это греховные мысли. Но если она, безгрешная Таня Денисова, больна сифилисом, то или она не безгрешна, или же мысль о нелепости её жизни не так уж и греховна.
Мимо неё прошелестела молодая сестра милосердия. Странная особа. Тоже нелепая. Таня Денисова не смогла бы выразить, почему. Тоже нелепая, и всё. По-другому нелепая.
– Вы ложитесь, Денисова. Зачем же вы сидите? Можно же лежать!
Будь сейчас в палате ангел Матрёна Ивановна, она наверняка нашлась бы, что сказать. Возможно, она прикрикнула бы на Денисову, как прикрикнула во время осмотра, когда Таня сообщила ей, что жалеет, что не умерла, и хочет умереть. Но окрик ангела Матрёны Ивановны успокаивал. А робость этой нелепой сестры милосердия вызывала жгучую ненависть к ней. «Не жалость мне нужна, нелепая! Не робость! Не позволение лежать, дура! Ты думаешь, жалеючи меня, что с тобой такое невозможно?! Ангел Матрёна Ивановна сказала, что это с каждой, с каждой может быть и никакой твоей грязи в этом нет, Танюшка! А эта: вы, можно лежать…»
Нелепая вернулась со столиком на колёсиках, на котором сверкали инструменты, один из них был очень похож на прядильную спицу.
– Что же вы всё сидите? Я родильнице швы обработаю и чаю вам принесу! Хотите конфет? У меня конфеты есть! Вку-у-у-сные!
Ася желала как-то успокоить несчастную девочку, но совершенно не знала как и не умела. Она была сиротой, и хотя выросла в образцово-показательном приюте, но того, что даёт семья или хотя бы жизнь на земле, с животными, – в ней не было, прав Иван Ильич. Ася, нежная, всех жалеющая Ася была в некотором смысле воспитана бесчувственной, и в том не было её вины. Чувства так же нуждаются в педагогике, как и всё другое. Отличать добро от зла, сострадать, лишь необузданно жалея, – мало. Ася не понимала, что надо делать, и отправилась заниматься своими непосредственными обязанностями: обработкой швов у Алёны Огурцовой. Оставив девчонку-прядильщицу одну во мраке.
Огурцова лежала, откинувшись на подушки, рядом спал сытый младенец. Ася переложила его в кроватку. Огурцова, разлучившись с младенцем, снова стала испытывать жгучую тревогу.
– Не может быть, чтобы Саша не оставил мне письма, уехав в командировку. Вы от меня что-то скрываете. Именно вы ходили к нам на квартиру, скажите мне правду!
– Я… Да, ходила. Алёна, если вам говорят, что…
Асин взгляд упал на окно. Окно выходило на аллею, ведущую к клинике. По аллее шёл Белозерский.
– Вам доктор всё скажет. Я немедленно его приведу!
Ася выскочила от Огурцовой, не в силах более выносить её тревожный, исполненный муки взгляд, пробежала мимо застывшей в той же позе Денисовой, уставившейся в одну точку. Пронеслась по коридору и выскочила навстречу Александру Николаевичу. Он точно знает, что сказать, как помочь. Она приведёт его к девочкам, у него получается, и даже лучше Матрёны… Она летела к нему, не думая ни о чём.
За ширму к Огурцовой зашла Денисова. Путеводной нитью во мраке блестел инструмент, похожий на спицу. Она взяла со столика зонд.
– Что вы! Нельзя трогать! Положите, пожалуйста!
Бесчувственная, оглушённая Денисова никак не отреагировала на крайнее беспокойство Огурцовой. Таня вышла из-за ширмы в палату – нет, только не при младенце, грудного можно на всю жизнь напугать, это она помнила, так в деревне говорили. Огурцова ещё и ещё раз окликнула, но Денисова не реагировала, и Огурцова, хоть и была крайне слаба и болезненно тянули внизу швы, кое-как перевалилась на бок, сползла с кровати и пошла за Денисовой, придерживая низ живота.
Таня села на кровать, уставилась в ту же точку, куда смотрела прежде, в правой ладони крепко сжимая зонд. Огурцова сообразила, что девушка в абсолютной прострации, и взывать к ней бесполезно и опасно. Она добрела до двери, вышла в коридор и со всем отчаянием как могла громче крикнула:
– Кто-нибудь! Помогите, пожалуйста!
Слава богу, в конце коридора появился спешащий доктор, принимавший у неё роды, и милая Ася. Увидав Алёну Огурцову, они припустили бегом.
– Помогите! Сотворит с собой греховное!
Когда Белозерский ворвался в палату, было поздно. Таня Денисова, шестнадцати лет, лежала на полу, в сонную артерию опытной сильной рукой прядильщицы был воткнут зонд. Алая кровь быстро вытекала, пульсируя. Он бросился к девочке, не понимая, почему так шумно, будто чаек напугали пушечным выстрелом. Это страшно кричала Ася. Не от вида крови, всё-таки она была сестрой милосердия. Так кричат добрые хорошие нелепые люди, когда кто-то погибает по их вине.
Таня Денисова ничего не слышала, но перед тем, как сознание окончательно покинуло её, к ней спустился ангел, на сей раз это был правильный ангел, молодой и красивый. Мужчина. Он поцеловал её перед тем, как унести на небеса.
Глава XVII
Спасти агонизирующую Денисову не вышло. Белозерского с трудом оттащили от трупа. Несмотря на юношеское изящество, силён он был, как отец, по-медвежьи. Ася лежала на полу, лишившись чувств. Шокированная Огурцова, застыв на месте, заворожённо созерцала лужу крови под девочкой, убившей себя. Кравченко наконец смог вывернуть руки молодого ординатора за спину, повторяя:
– Всё, Саша, всё!
Матрёна Ивановна увела Огурцову за ширму. Студенты бросились приводить Асю в чувство. Хохлов подошёл к телу Денисовой, проверил пульс. Всё было кончено. Он увидел зонд на полу. После суматохи и шума наступила зловещая тишина. Страшнее схлынувшей бури было то спокойствие, с которым Алексей Фёдорович поинтересовался:
– Откуда здесь инструмент, извольте мне объяснить.
– Это я оставила столик… Это я… я убила её!
Студенты мимо воли отшатнулись от Аси, пришедшей в себя.
– Ясно! – коротко проговорил профессор.
– Кровь тёплая… Кровь тёплая… – шептал Белозерский. – Она живая! – взревел он и вырвался от Владимира Сергеевича.
Фельдшер и студенты оттаскивали его от трупа в полнейшей тишине.
Профессор, не шелохнувшись, всё так же сидел на корточках и смотрел в пол.
Ася с бессмысленной надеждой не отрывала взгляда от перемазанного кровью Александра Николаевича, исступлённо старавшегося вернуть в тело Денисовой покинувшую его жизнь.
Казалось, мир остановился, зачарованный восковыми фигурами своих подопечных.
За ширмой требовательно заревел младенец.
Мир вздрогнул. И в следующий миг привычно наполнился движущимися картинками реальности.
Через четверть часа Белозерский, умытый и переодетый в чистое, сидел в кабинете профессора. Хохлов был мрачен и спокоен. Таковой настрой ранее бы перепугал ученика, но сейчас молодой ординатор пребывал в прострации.
– Вы самовольно покинули клинику, господин Белозерский, хотя курируемая вами родильница в раннем послеродовом периоде после весьма непростого родоразрешения. Да ещё и… Но раз уж вы вернулись, извольте пойти и сообщить ей о смерти мужа.
Белозерский посмотрел на профессора, силясь понять, о чём он говорит. Александр Николаевич был оглушён, всё доходило как через толщу. Пока смерть была параграфом учебника, частью обучения в клинике – она была абстрактной, чужой. Событием, которое не ты привёл, не ты передал полномочия распоряжаться человеком, мгновение прежде наделённым душой… Саша не мог осмыслить и, следовательно, принять.
– Смерть, смерть и смерть! Неотъемлемая часть. Жизни обыденной. И жизни профессиональной. Профессионально противостоять! Профессионально понимать и принимать! И профессионально извещать о смерти! Только не перепутай себя с архангелом Гавриилом! Вы, молодой человек, не вестник смерти! Вы всего лишь обязаны уметь преподнести факт! Обязаны! Учитесь этому.
– Алексей Фёдорович, я не смог её спасти!
– Никто бы не смог! Теперь идите, делайте свою работу. Если вам нужно время для бесплодного самобичевания – вы не то ремесло выбрали. Или трудитесь, или уходите! Потому что дальше, Саша, будет хуже.
Белозерский поднялся. Неизбывная горечь, мелькнувшая в его глазах, заставила профессора мысленно отмахнуться от собственных чувств. «Нет, это ещё не становление профессионала, – думал он, провожая взглядом ссутулившуюся спину ученика, постаревшего вмиг, казалось, лет на десять. – Чувство вины и ощущение немощности – лишь этапы на этом пути. Важные этапы. Необходимые».
Подойдя к палате, где всего полчаса назад он пытался… Нет. Александр Николаевич заставил себя не думать об этом. Сейчас стояла другая задача. Собравшись с духом, оправив халат, и без того безупречно сидящий на нём, он толкнул дверь…
Всё уже было прибрано и отмыто. Так это бывает в клиниках, рутинная метода. Ходячие пациенты, любившие перекурить на заднем дворе за-ради поболтать с Иваном Ильичом, удивительно умевшим врачевать простые души, частенько интересовались у него: как он думает, чего будет после смерти-то? «Чего-чего! Постелю твою перестелют и нового покладут, вот чего!» Эта грубоватая с виду констатация имела колоссальный терапевтический эффект, что частенько подтверждалось понимающим смешком, а то и вовсе хохотом. Глава клиники, профессор Хохлов, хотя формально и не одобрял эти сборища вокруг госпитального извозчика, но от души старался изыскать средства и премировать Ивана Ильича, справедливо полагая его добрым духом клиники «Община Св. Георгия». Природный крестьянин Иван Ильич нашёл бы нужные слова, чтобы сообщить Алёне Огурцовой о смерти супруга. Но этому должен научиться врач Александр Николаевич Белозерский.
Саша прошёл за ширму. Младенца не было, Матрёна Ивановна унесла его на обработку культи пуповины. Огурцова лежала на кровати, бледная, смертельно перепуганная, неосознанно чувствуя вину. Как любой добрый человек, не сумевший предотвратить, помешать. Возможно, будь она смелее и проворней, сумела бы отобрать у девушки инструмент. Или быстрее позвать подмогу. Но она не смогла. Это угнетало её.
– Алёна…
Белозерский не мог подобрать слов и понял, что и не сможет их подобрать. Здесь требовались не слова, что-то другое. Он никак не мог обнаружить в себе это жизненно важное другое. Чувствовал, знал, что оно в нём есть, но никак не мог извлечь, как бывает, если неправильно наложить бранши акушерских щипцов на головку плода. Тогда следует их разъять, вынуть и наложить заново.
– Как вы себя чувствуете?
Алёна повела головой. То, что она себя всё-таки чувствовала, создавало пропасть между нею и той девочкой, которая уже ничего не чувствует. Алёна не могла осознать эту пропасть. Это есть то, что отделяет живых от мёртвых? Это действительно пропасть или это крошечный шажок?
– Я чувствую… слабость! – выдавила родильница, исключительно потому что доктор задал вопрос.
– Это нормальное состояние женщины после родов! – Белозерский обрадовался отсрочке. – В особенности после затяжных родов, во время которых организм консолидирует все силы…
– Почему эта девочка убила себя? – перебила жена мелкого почтового чиновника.
Затем всхлипнула, и слёзы полились по щекам.
Александр Николаевич присел на край кровати.
– Она… Она была очень нездорова. Алёна, вам нельзя нервничать! В жизни всякое случается. Госпожа Огурцова, я должен вам сказать…
Конечно, приятный доктор, спасший и её, и младенца от опасных процедур – Матрёна Ивановна всё объяснила, – непременно сейчас скажет что-то хорошее! Обнадёжит! Вернёт мир на место.
– … что я должен осмотреть вас! Откиньте, пожалуйста, одеяло!
Она всё ещё неловко чувствовала себя оттого, что посторонний мужчина видел то, что предназначалось законному супругу, и потому её главная тревога перевесила шок от пережитого.
– Никогда бы Саша не уехал, он так ждал ребёнка! Он жаждал его больше меня! Колыбельные выучил, представляете, Александр Николаевич? – она улыбнулась. – Книг прочитал тьму об уходе и воспитании. И начальство у него хорошее, его бы не откомандировали, зная, что я рожаю.
Белозерский окончил осмотр, укрыл Алёну одеялом. Тянуть дальше было невыносимо. Он нырнул, как в холодную воду:
– Алёна, ваш муж скончался.
Никогда! Никогда смысл подобного извещения не принимается живыми. У живых нет заранее приготовленного места для этого смысла. Огурцова хлопала глазами на Белозерского:
– Как скончался?
Разумеется, вопрос был риторическим. Но Белозерский, чьё состояние и у самого было близко к обмороку, неосознанно отреагировал:
– Ваш муж убил себя.
Алёна резко села на кровати. Бросила взгляд за ширму, туда, где только-только девочка воткнула себе в шею зонд, и улыбнулась:
– Что вы! Он не мог…
И лишилась чувств.
Эта ситуация была чисто медицинская, ординатор знал, что с нею делать. Но ближайшие полчаса его жизни стали для него незабываемыми. Пожалуй, ничуть не меньше, чем предшествующие.
Алёна Огурцова захлёбывалась в рыданиях, колотя острыми кулачками грудь Александра Николаевича, прижимавшего её к себе, и кричала, как смертельно раненое животное:
– Нет! Нет! Нет! Он не мог убить себя! Нет!
– Алёна, Алёнушка, тише! Швы разойдутся! – он шептал, удивляясь, откуда в этой крохе, в два раза меньше его, столько силы, что он едва сдерживает её тщедушное тело, охраняя от самоповреждений.
С младенцем на руках в палате появилась Матрёна Ивановна.
– Тихо, милая! Тихо! Тебе о ребёночке надо думать!
Дитя взревело, среагировав на настроение матери.
– Что ты её держишь, будто связал, дубина! – прикрикнула старшая сестра милосердия на молодого ординатора. – Укачивай её, укачивай!
Саша на мгновение впал в ступор.
– Ох, ты ж, господи! Держи, остолоп!
Матрёна всунула ему плачущего малыша, а сама перехватила Алёну. И действительно, стала её укачивать, приговаривая:
– Ты поплачь, поплачь. Но не реви! Во-от так! Тихо поплачь, тихо-тихо, мы же не хотим сыночка нашего напугать!
Белозерский уставился в окно, в безнадежную питерскую ночь, его вдруг накрыло совершеннейшим бесчувствием, мозг перестал осмыслять происходящее.
– Что вы как чурбан, право слово, ну же! – прошипела Матрёна, не переставая тешить Алёну. – Понянчите его! Вас что, в детстве не баюкали?!
И Матрёна Ивановна, прижав к себе голову Алёны, стала напевать:
– Баю-баю-баюшки, да прискакали заюшки, люли-люли-люлюшки, да прилетели гулюшки. Стали гули гуливать, стал мой милый засыпать!
Белозерский, старательно подражая Матрёне, загундел, раскачивая орущий свёрток:
– Гули-гули-заюшки, прилетели баюшки…
Младенец заверещал ещё громче, Белозерский в свою очередь добавил размаху:
– Прилетели, на земь сели, баю-баю, карусели…
Матрёна Ивановна знала, чего добивалась. Опыта горя у неё было не занимать. Не успел Белозерский завести новый куплет, как Огурцова высвободилась из объятий Матрёны Ивановны:
– Доктор! Вы совсем не умеете! Дайте мне его! Он просто голоден!
Он передал младенца.
– Отвернитесь! – прикрикнула она на ординатора.
Матрёна Ивановна сделала Белозерскому знак идти вон. Он повиновался. Младенческий плач прекратился, ребёнок сосал грудь. По лицу Огурцовой катились слёзы, но самый страшный момент миновал. Этой хрупкой, совсем молоденькой женщине достанет сил, неожиданно стало ясно молодому врачу. Будто снизошло откровение.
Он уже выходил из-за ширмы, когда Огурцова окликнула его сорванным голосом:
– Александр Николаевич!
– Да, Алёнушка!
Он с готовностью и всё же невольно, но очень по-лекарски назвал её уменьшительным именем. Это его удивило. Оказывается, он может, как Хохлов.
– Александр Николаевич, я сына Сашей назвала. Конечно, не в вашу честь. В честь мужа. Но всё же… И в вашу. Он – его отец. Вы – помогли ему родиться… Я не знаю, как буду жить. Не знаю, почему Саша так… поступил. Но я знаю, что никто и ничто не заставит меня лишить себя жизни, потому что я отвечаю за жизнь сына. Спасибо!
Матрёна стала ещё суровее, но предательская слеза покатилась по её щеке. Сашка Белозерский сбежал в подсобку прозекторской и не выходил оттуда добрую четверть часа.
Глава XVIII
Часом прежде Николай Александрович Белозерский степенно шествовал по улице. Бодро, но не размашисто. В той манере, что и положена солидному деловому человеку. Букет цветов в руке и коробка шоколада под мышкой, и то, что он напевал под нос, – не нарушали весьма достойного образа.
Он направлялся к Вере. Разумеется, по делу. Впрочем, содержание оного он ещё не придумал. Не застав её дома, он не расстроился, а, положившись на интуицию, редко его подводившую, решил обождать. Расположился на подоконнике между лестничными пролётами и с удовольствием курил, глядя во двор. Для старшего Белозерского не существовало зря проведённого времени, поскольку он никогда не скучал в праздности, ему всегда было о чём поразмыслить.
Когда он увидел княгиню, пересекающую двор, засунув руки в карманы мужских брюк, он немного засуетился. Встал. Одёрнул сюртук. На мгновение пришёл в дурацкое романтическое расположение духа. Рассмеявшись, окоротил себя:
– Разошёлся, старый дурень!
Снова устроился на подоконнике в расслабленной позе и продолжил спокойно курить.
Поднявшаяся по лестнице Вера – она тоже напевала себе под нос, доставая ключи, – заметила Николая Александровича, совершенно искренне ему обрадовалась и перешла в несколько шутовскую манеру поведения. Возможно, потому, что тоже почувствовала укол романтизма, а это такая несусветная глупость, что её можно развеять лишь иронией.
– Ба! Господин Белозерский-старший! Доброго вечера!
Николай Александрович прекрасно владел собой, и никто на свете не смог бы заметить, как он на самом деле рад видеть княгиню. Примерно до степени – счастлив. Но он всего лишь встал, как и положено вставать при появлении дамы. Без торопливости, но и без медлительности, безо всякой неловкости, спокойно и элегантно. Огляделся, куда бы пристроить окурок. Не найдя, пожал плечами и затушил его о подошву весьма дорогого ботинка. Взяв букет и коробку шоколада в одну руку, а окурок – в другую, он спустился к Вере и, слегка поклонившись, протянул ей знаки внимания, положенные этикетом.
– Вера Игнатьевна!
Она приняла дары, церемонно поклонилась. Затем, отпирая дверь, немного укоризненно произнесла:
