Точное мышление в безумные времена. Венский кружок и крестовый поход за основаниями науки Зигмунд Карл
Альфред Тарский (1901–1983) был частым гостем в Вене, где вел бесконечные дискуссии с Гёделем, Поппером и Карнапом. Именно в тот период Тарский разработал формальное определение понятия истинности. Например, утверждение “Фидо лает” истинно тогда и только тогда, когда Фидо действительно лает. В этом примере утверждение высшего уровня – то есть “Следующее утверждение истинно” – применяется к утверждению низшего уровня – то есть “Фидо лает”. Формально этот акт связывания двух разных лингвистических уровней требует метаязыка вроде того, что разрабатывал в те годы Рудольф Карнап.
В дальнейшем, когда Тарский жил в США, он, к своему огорчению, утратил титул величайшего логика своего времени – эта честь, несомненно, принадлежала Курту Гёделю – зато остался “величайшим логиком в здравом уме”[466], как он частенько говаривал.
От абстрактных рассуждений Гёделя к рождению компьютера
Влияние Алана Тьюринга было даже сильнее, чем Тарского, и его открытия сформировали все грани современного мира. Однако в середине тридцатых годов представлялось, что абстрактные рассуждения Тьюринга несказанно далеки от любого практического применения.
В 1931 году теорема Гёделя о неполноте пролила свет на безумное на первый взгляд обстоятельство, что любая система аксиом, достаточно богатая, чтобы вместить в себя теорию чисел, должна содержать истинные утверждения, не имеющие формальных доказательств, причем таких утверждений бесконечно много. Это обескураживает, однако еще остается надежда, что существует механическая процедура, позволяющая определить, истинно или ложно то или иное утверждение, относящееся к теории чисел. Можно представить себе, что такой механизм определения истины позволит полностью обойти понятие формальной доказуемости. Может быть, есть какой-то характерный признак, который таится во всех этих последовательностях символов, выражающих математические истины, и отсутствует во всех остальных последовательностях? Может быть, есть какой-то способ распознать наличие или отсутствие этого признака? Может быть, это можно как-то сделать?
Давид Гильберт в своей знаменитой парижской лекции в 1900 году сформулировал этот важнейший вопрос, затрагивающий самую суть природы математики, и назвал его Entscheidungsproblem – проблема разрешения. Алан Тьюринг постоянно ломал себе голову над этим вопросом Гильберта – задача попросту не давала ему покоя.
Разумеется, Тьюринг впитал идеи Курта Гёделя и блестяще применил их к миру вычислительных машин (которых в то время еще не существовало), чтобы исследовать глубочайшую проблему, которую поставил Гильберт в 1900 году. Но для этого Тьюрингу сначала надо было ответить на другой вопрос: что такое общая вычислительная процедура, она же алгоритм? С этой целью он изобрел набор рудиментарных машин, которые впоследствии получили название “машины Тьюринга”. Эти машины могли производить разные вычисления. Например, машина Тьюринга одного типа складывала два данных числа (и больше ничего не умела). Машина другого типа перемножала два данных числа (и все). Третий тип определял, простое число или нет, и так далее и тому подобное. Такие гипотетические машины, если бы их и в самом деле создали, не имели бы никакого практического применения, более того, были бы удручающе громоздкими и немыслимо медленными, но работали бы с гарантией, а больше от них в этом абстрактном контексте ничего и не требовалось.
Некоторые машины Тьюринга вынуждены были работать вечно, поскольку их задача никогда не кончалась – например, “найти самое большое простое число”. Поскольку в природе его не существует, машина Тьюринга, созданная для решения этой цели, не остановилась бы никогда. Тьюринг показал, что вопрос, остановится ли когда-нибудь такая-то и такая-то машина, равносилен проблеме разрешения Гильберта. А эта мысль позволила ему, в сущности, преобразовать вопросы о математической истинности в вопросы о вычислительной технике. Потрясающее достижение.
Однако величайший понятийный прорыв произошел позднее, когда Тьюринг показал, что существует особая разновидность машины Тьюринга, которая в принципе способна имитировать работу любой другой машины Тьюринга. Такую обобщенную машину он назвал “универсальный автомат”, хотя сегодня ее заслуженно именуют “универсальная машина Тьюринга” – а мы условимся в дальнейшем для краткости называть ее УМТ.
Идея в том, что если скормить УМТ описание машины Х, а также ввести все численные данные, которые мы ввели бы в Х (например, если Х – машина, проверяющая числа на простоту, и вы даете Х задание обработать число 641), УМТ начнет работать, имитируя работу машины Х над этими численными данными, и в конце концов выдаст тот же самый результат, что и Х (в данном случае – “да”, поскольку 641 – простое число), хотя работать УМТ будет гораздо медленнее, чем машина Х.
Так вот, у Алана Тьюринга было весьма развитое воображение, и в один прекрасный день, когда он прилег на лужайку, чтобы отдышаться после дальней пробежки в одиночку, ему пришла в голову гениальная мысль, вдохновленная трудами Гёделя. К тому времени, когда Тьюринг встал и отправился домой, у него был готов ответ на проблему разрешения Гильберта.
Идея Тьюринга, восхитительно-гёделевская по духу, состояла в том, чтобы ввести в УМТ описание ее самой. Тогда УМТ будет имитировать не какую-то другую машину, а саму себя. Эта хитроумнейшая идея задавала парадокс самого что ни на есть провокационного толка: ведь если машина имитирует сама себя, то волей-неволей имитирует себя, занятую имитацией себя, и так далее до бесконечности.
Когда Тьюринг тщательно разбирал все следствия подобной бесконечной регрессии (подобно зеркалам, отражающим друг друга, колесам внутри колес и змеям, кусающим собственный хвост…), он открыл, что у всех возможных машин Тьюринга есть фундаментальные ограничения, в частности невозможно создать машину, которая всегда могла бы предсказать, остановится когда-нибудь данная машина Тьюринга или нет. Это открытие было равносильно доказательству, что проблема разрешения Гильберта не имеет решения. Это был результат, значение которого для математики, логики и теории вычислений, пожалуй, трудно описать. Его следствия сказываются на всех аспектах современного мира компьютеров.
Через несколько лет, во время Второй мировой войны, Алан Тьюринг работал в Блетчли-парке над расшифровкой вермахтовского кода “Энигма”. Это была сложнейшая вычислительная задача, которая вскоре заставила его вернуться к прежним размышлениям над УМТ. Это, в свою очередь, натолкнуло его на задачу разработать и создать настоящий, физический программируемый компьютер (а не просто теоретическую абстракцию).
В то же самое время, но по другую сторону Атлантики вдохновленный Гёделем математик Джон фон Нейман возглавил работу в параллельном направлении. Так зародилась эра электронных компьютеров. И, как показывает наша история, цифровой мир, овладевший сегодня всей планетой, вырос из крайне отвлеченных изысканий по математической логике, которыми занимался молчаливый, скромный и, увы, страдающий паранойей участник Венского кружка еще в начале тридцатых годов.
“Это Нельбёк!”
Не все философы относились к математической логике столь восторженно. Кое-кто даже считал, что она вовсе упускает из виду подлинную суть логики. Такого мнения придерживался Лео Габриэль (1902–1987), молодой философ, написавший свою диссертацию “Понятие Бога” под руководством Генриха Гомперца. Габриэль искал логику, во всем отличную от формальной: его “интегральная логика” была призвана охватить “истинность всего в целом”. Если бы это получилось, идея была бы революционной. В философии понятие “целое” даже подозрительнее, чем “ничто”. Однако его применяли как пароль противники аналитической философии, а Лео Габриэль был одним из них. Его глубоко обижало, когда Мориц Шлик указывал на бессмысленность фраз вроде освященного временем аристотелевского клише “Целое больше суммы его частей”[467]. Что, собственно, означает, спрашивал Шлик, эта расплывчатая формулировка “сумма его частей”? Лео Габриэль ненавидел такие педантические придирки. Хотя он защищал диплом преподавателя под руководством Шлика, в Венском кружке он не видел ничего, кроме позитивизма, чей до смерти унылый дух полностью противоречил благородной идее “целого”.
Вскоре Габриэль стал учителем истории и философии в средней школе. Поскольку он был глубоко верующим христианином, то иногда писал статьи для католической ежедневной газеты Die Reichspost. После гражданской войны 1934 года он возглавил отделение философии в центре Volksheim в Оттакринге. Этот центр образования взрослых раньше был территорией социал-демократов, как и Социально-экономический музей Отто Нейрата. Режим Дольфуса предпочел не закрывать эти учебные заведения, а совершить недружественный захват и наполнить их свежей кровью и так называемым “новым духом”, целью чего, как предполагалось, было “распространение христианского мировоззрения, а не этически нейтрального научного подхода”.
Лео Габриэль со студенческих лет дружил с Иоганном Нельбёком – кошмаром в жизни Морица Шлика. Нельбёк не стал подчиняться приказу полиции и вернулся в Вену, поскольку в родной деревушке Крандельн чувствовал себя совершенно чужим. Теперь он жил на нищей Вестбанштрасе, где взял в поднаем комнатушку с окном во двор. Он давал уроки студентам-философам. Таких опустившихся гуманитариев, перебивавшихся чем придется, в Вене было много. Родители посылали ему пять-десять шиллингов в месяц, меньше недельного пособия по безработице для заводского рабочего. Доктор Иоганн Нельбёк, как и его друг доктор Лео Габриэль, иногда писал в Die Reichspost. Как-то раз он напечатал там рецензию на книгу Эйнштейна “Мир, каким я его вижу”, вышедшую в 1934 году. Не теряя времени, Нельбёк принялся громить идеи Эйнштейна в пух и прах. Он привлек внимание к “фундаментальной недостаточности” мировоззрения Эйнштейна – нечего и говорить, что эта недостаточность состояла в “недостаточно глубоком проникновении в суть строго научных оснований и методологии”.
На это “недостаточно глубокое проникновение в суть” Нельбёк напустился с великой яростью, особенно потому, что “позитивистские круги, близкие к Эйнштейну, отрицают существование объективного (особенно в сфере нравственности и правосудия) и считают его ментальной конструкцией, лишенной смысла”.
Эти слова Нельбёка были, разумеется, нацелены против его заклятого врага Морица Шлика, с которым ему еще предстояло свести счеты. Кого-кого, а Иоганна Нельбёка нельзя было сбить с намеченной цели! И Мориц Шлик это прекрасно понимал – и ему было страшно.
Карл Менгер в своих воспоминаниях описывает трогательную сцену. Во время официального приема Менгер заметил, как один из гостей, стоявший рядом с президентом, “довольно фамильярно” помахал Шлику, а тот ответил тем же. “А, так у вас есть друзья в высших эшелонах?” – усмехнулся Менгер. Шлик помрачнел и сурово ответил: “Мы не друзья. Это агент из службы безопасности, который когда-то был моим личным телохранителем”[468].
Только тогда Карл Менгер узнал, что его друга Морица Шлика уже много лет преследует психопат, который грозится убить его. Но поскольку все эти угрозы не сопровождались никакими действиями, полиция, выделив Шлику охрану, через некоторое время отзывала ее, так как ничего страшного за это время не происходило. Полицейских можно было понять, ведь профессор Шлик был цел и невредим и на самом деле никто не покушался на его жизнь и здоровье, так зачем же ему телохранитель? Поэтому Шлику с каждым разом было все труднее добиваться защиты.
Менгер пишет: “Я помню, словно это было вчера, как Шлик с натянутой улыбкой добавил: «Боюсь, они уже думают, что это я сошел с ума»”.
Весной 1936 года у Нельбёка появилась надежда получить место учителя – не в школе, этот путь был для него закрыт навсегда, а в центре Volksheim в Оттакринге. Его кандидатуру предложил его добрый друг Лео Габриэль. По плану Габриэля, Нельбёк должен был прочитать курс лекций по позитивизму. Ведь он учился у архипозитивиста Шлика, а значит, ему есть что сказать.
Но затем глава Volksheim узнал, что Нельбёк дважды побывал в психиатрической клинике на принудительном лечении. После официального запроса Габриэлю пришлось сказать кандидату, что претендовать на эту должность он не может. Директор выразил глубокое сожаление, что все так неудачно вышло, но добавил, что некоторые учащиеся, скорее всего, были бы против этого курса, поскольку позитивизм так сильно противоречит духу времени.
Нельбёку было совершенно очевидно, что за этим гнусным предательством стоит позитивист профессор Мориц Шлик, а его друг Лео Габриэль лишь подтвердил его подозрения, что это Шлик ставит ему палки в колеса, чтобы посадить на должность в Volksheim своего старинного приятеля Фридриха Вайсмана.
Снова Шлик! Впрочем, ничего другого Нельбёк и не ожидал. За всем и всегда стоит Шлик. Шлик следит за каждым его шагом. Пора положить конец его бесчинствам!
Больше года назад Нельбёк снова раздобыл револьвер и патроны. Но потом он пересмотрел план и выбросил боеприпасы в Дунай. Теперь же он решил вернуться к первоначальному замыслу, поэтому пошел и приобрел десять новеньких обойм. Он много курил, и в ту ночь до самого утра квартирная хозяйка слышала, как он меряет шагами свою комнатушку.
Последняя лекция Морица Шлика в летнем триместре 1936 года была назначена на 22 июня. Нельбёк еще рано утром решил, что сегодня тот день, когда он убьет Морица Шлика, а затем застрелится сам. Сунув револьвер в карман пиджака, он около восьми часов вышел из квартиры. Хозяйка спросила, вернется ли он к полудню. Нет, ответил Иоганн Нельбёк.
Молодой философ из Крандельна добрался до университетского квартала Вены и стал ждать у так называемой Адвокатской лестницы. Шлик свернет в противоположную сторону – к Философской лестнице. Нельбёк уселся на скамью неподалеку и снял револьвер с предохранителя.
Шлик приехал на трамвае D. На одной остановке с ним в трамвай села его студентка. Они обменялись несколькими фразами. Погода стояла чудесная. Когда они вошли в здание университета, студентка побежала вперед, чтобы успеть занять место в аудитории.
Убийство на Философской лестнице
Нельбёк догнал Морица Шлика на Философской лестнице и выстрелил в него четыре раза. Три ранения были смертельными. Затем убийца, вместо того чтобы направить оружие на себя, спокойно дождался ареста. Когда полиция увела его, он был словно в ступоре. Впоследствии он заявил, что напрочь забыл о своем плане покончить с собой.
Новости о преступлении распространились по зданию, будто лесной пожар.
Это нацисты! – гласила первая версия.
Нет, это Нельбёк! – гласила вторая. Вот и убийца перед тем, как выстрелить, выкрикнул: “Вот тебе, жалкий трус!”
Да нет же, нет, все было совсем не так! Он сначала выстрелил, а потом уже закричал: “Ах ты гнусный развратник!”
Лесной пожар всегда тянет свои щупальца во все стороны.
На допросе Нельбёк взял на себя всю ответственность за свое деяние. Он пришел к убеждению, что Шлик будет вредить ему до самой смерти. А теперь, когда с ним покончено и дело сделано, ему, Иоганну Нельбёку, решительно все равно, что будет дальше.
В Австрии в это время было чрезвычайное положение, и по этой причине Нельбёка вполне могли сразу же казнить, но возникли сомнения, отдает ли убийца себе отчет в своих действиях. Но это требовало серьезного процесса, причем в общем судебном порядке. А во время дознания выяснилось, что Мориц Шлик не имел ни малейшего отношения к тому, что Нельбёку отказали в должности в Volksheim.
Лео Габриэля привлекли в качестве свидетеля, но в суде он не показался. Он заявил, что во время процесса вынужден находиться в Инсбруке. Так что его роль в этом преступлении навсегда осталась неясной. О связи со студенткой Сильвией Боровицкой в ходе процесса тоже по всеобщему согласию умолчали. Нельбёк на суде подчеркивал не личную, а философскую подоплеку своего деяния. Он утверждал: “С моей точки зрения, поведение Шлика отражало отсутствие всяческих сомнений в его так называемом научном миропонимании”.
Судья подвел итог: Шлик, по мнению Нельбёка, “отнял у него любовь, веру и средства к существованию”. Однако в глазах суда Иоганн Нельбёк был полностью в ответе за свое преступление. Его сочли виновным в убийстве и в незаконном владении огнестрельным оружием и приговорили к десяти годам тюрьмы.
Через полтора года он снова стал свободным человеком.
Профессора-христиане за лучшее будущее
И само преступление, и последовавший суд широко освещались в прессе. Не каждый день один философ убивает другого. Криминальные хроники смаковали “печальное ощущение, что конфликты философского толка могут стать мотивом для убийства”.
Нельбёка описывали как “человека чисто философской конституции, почти без мускулов и со скверной осанкой”, с тонкими губами и лицом, единственной отличительной чертой которого были “философские очки” в толстой оправе. Очевидно, те, кто занимается философией, не особенно ценятся в обществе – или не ценились в те годы.
Едва улеглась первая волна потрясения, как повсюду стали выражать симпатию к подсудимому и резко осуждать его жертву, причем все это было нашпиговано антисемитскими выпадами. На это давались полуофициальные ответы, цели у которых были все-таки благороднее, чем у обвинений, но от этого они не становились утешительнее. Подчеркивалось, что Шлик чистый ариец, что он никогда не покидал лона протестантской церкви, что никаких двух евреек-ассистенток у него никогда не было вопреки распространившимся слухам: он нанял только одного еврея, библиотекаря, да и того ненадолго.
Появились и трогательные некрологи. Молодая писательница Хильда Шпиль, которая училась у Шлика и защитила докторскую диссертацию под руководством Карла Бюлера на тему “Репрезентативная функция фильма”, писала в ежедневной газете Neue Freie Presse: “Не так часто ученый становится примером совершенства для своих учеников, подобно Морицу Шлику… Нет никого, кто не научился бы у него не только ясности мысли, но и чистоте моральных принципов”[469].
Однако такое теплое отношение к покойному отнюдь не разделял автор передовицы в одном из самых популярных журналов фашистской Австрии Schner Zukunft[470]. Называлась она “Призыв к испытанию совести” (Mahnung zur Gewissenserforschung) и была подписана анонимным “профессором Австриакусом”. Там с большой симпатией описывалось непримиримое “столкновение мировоззрений” между молодым одиноким доктором Нельбёком и Морицем Шликом, этим “кумиром венского еврейства”. Профессор Австриакус подчеркивал “подлинно пугающую” сторону дела: ведь доктор Нельбёк не родился психопатом, а лишь стал им “под влиянием радикально разрушительной философии, которую проповедовал доктор Шлик”.
Красноречивый, хотя и анонимный, автор сокрушался о том, что под руководством доктора Шлика так называемый Венский кружок прилагал все усилия, чтобы “подорвать репутацию Австрии как христианского государства”. Даже после роспуска связанного с ним Общества Эрнста Маха его учение, пусть и “запрещенное, поскольку оно развращало людей и культуру”, почему-то продолжало открыто преподаваться в главном университете Австрии. Кто сосчитает, сколько невинных студенческих душ оказались навеки погублены учением Морица Шлика? Кроме того, автор сообщил, что бедный Иоганн Нельбёк страшно огорчался всякий раз, когда его мучитель Шлик излагал в аудитории свою нигилистическую философию. Нетрудно представить себе душевные муки юных студентов, когда они слышат с кафедры слова, отрицающие все, что было для них свято.
Завершалась статья благочестивыми призывами: “Преподавать философию в Венском университете в христианско-немецкой Австрии впредь должны только философы-христиане! И следует надеяться, что страшное убийство в Венском университете ускорит окончательное решение еврейского вопроса к полному всеобщему удовольствию”[471]. Так писал профессор Австриакус, мечтая о светлом будущем.
Как писал Филипп Франк Альберту Эйнштейну, это был какой-то странный вывод, если учесть, что ни Шлик, ни Нельбёк не евреи. Однако им каждое лыко в строку[472]. И в самом деле, вскоре после этого некто Франц Зиверинг на страницах того же журнала написал, что никто не собирался обвинять Шлика в том, что он еврей. “Мы лишь утверждали, что он дружил с евреями и каким-то образом даже стал кумиром венских еврейских кругов”[473].
Ежедневная Reichspost, как обычно, извлекла из печального события ясный политический урок: “От философского учения Шлика к духу новой Австрии нет никакого пути”. Всякий, кто наделен чувством ответственности, наверняка понимает, когда следует принять срочные меры. “Святилища науки должны открыться навстречу новой Австрии”.
Министр просвещения Ганс Пертнер прекрасно понял этот настоятельный намек. Он написал, что потребность в “свободе науки” не должна приводить к отрицанию истины и преподаванию ошибочных взглядов. Он добавил, что уверен в этом и не изменит позиции. И в самом деле, “если последовательный отказ от материализма и либерализма еще не привел к резким переменам, это не может поколебать нашей веры в окончательную победу”. Что ж, логично.
В ежедневной газете Linzer Volksblatt некто Бернхард Бирк писал о сомнительных занятиях Морица Шлика: “Целых четырнадцать лет юные, нежные цветы человечества вынуждены были пить из отравленного кубка позитивизма, как будто это живая вода. Должно быть, результат поистине ужасен”. Стойкую душу просто стошнило бы, писал Бирк. Но ведь “существуют умы тонкой организации, хрупкий фарфор от самых корней нашего народа, дети-патриоты земли австрийской, люди, стремящиеся к прекрасному и благородному. Вливать учение о позитивизме в эти открыты всему новому умы – все равно что лить серную или азотную кислоту прямо им в горло”[474].
На полпути к Луне
Оставшиеся участники Венского кружка прекрасно понимали, в каком опасном положении очутились. Реакция общества на сообщение об убийстве Шлика была тому достаточно веским доказательством – впрочем, его и не требовалось. Кружок еще иногда встречался, например, дома у Фридриха Вайсмана или у Эдгара Цильзеля, но это были уже арьергардные бои. На самом же деле счастливые дни Венского кружка навсегда остались в прошлом.
Карл Менгер, не в силах выносить тошнотворный политический климат Австрии, решил вместе с молодой семьей эмигрировать в США. Он был избран вице-председателем Международного математического конгресса в Хельсинки в 1936 году и воспользовался случаем, чтобы разведать, не найдется ли ему работы за границей. В 1937 году он занял должность в Университете Нотр-Дам в Индиане, “подальше от всех центров выработки ментальных и физических отравляющих газов”[475].
Поначалу Менгер попросил в Венском университете лишь отпуск. И доблестно пытался поддержать жизнь в Венском математическом коллоквиуме даже на расстоянии. В последний день 1937 года он писал своему бывшему студенту Францу Альту, оставшемуся в Вене:
Меня глубоко печалит, что я так мало могу сделать для великолепного кружка венских математиков, который мне столь дорог. Думаю, вам нужно собираться время от времени и особенно следить, чтобы в коллоквиуме участвовал Гёдель. Это было бы крайне полезно не только для остальных участников, но и для самого Гёделя, пусть он этого и не понимает. Кто знает, куда его занесет, если он не будет время от времени разговаривать с тобой и с другими своими венскими друзьями. Если понадобится, прояви настойчивость, я разрешаю[476].
Однако Франц Альт ничем не мог помочь Курту Гёделю, и Математический коллоквиум распался вслед за Венским кружком. Покинуть Австрию до аншлюса удалось не только Карлу Менгеру, но и Карлу Попперу и Фридриху Вайсману. Положение евреев становилось все безнадежнее. Официальная Австрия была против антисемитизма, но остановить эту волну не могла.
Хотя “Логика научного исследования” имела значительный успех, Карл Поппер не мог рассчитывать на академическую должность в Австрии. Даже мысль о хабилитации казалась несбыточной. Поэтому он просто работал учителем в венской средней школе, как и его жена Хенни.
По мнению Поппера, политическая ситуация в Австрии была обречена. Муссолини оказался в изоляции из-за злосчастной абиссинской кампании. У дуче оставался только один выход – сблизиться с нацистской Германией. Поэтому он больше не мог защищать Австрию от Гитлера. Австрийское государство лишилось остатков внешней поддержки.
По условиям июльского мирного договора 1936 года, два года спустя после июльского путча, австрийский канцлер Курт Шушниг пообещал Гитлеру, что включит в свой кабинет сторонников национал-социалистов. В ответ на это Гитлер снял Tausend-Mark-Sperre. Теперь границы были открыты и для немецких туристов, и для немецких журналов. И те, и другие рассказывали о жизни в Третьем рейхе только хорошее. Все больше и больше австрийцев завидовали своим немецким соседям. И в самом деле, было бы славно снова принадлежать к великой державе, хотя для евреев все, конечно, обернется несколько хуже.
Карнап писал Попперу, что понимает, что у того “земля горит под ногами”[477]. Еще в 1935 году Карл Поппер ушел в отпуск на неопределенный срок, чтобы разузнать, не найдется ли для него места в Великобритании. Поппер плохо знал английский, но вскоре это изменилось, причем быстро. Он не упускал ни одной возможности выступить с докладом, в чем ему помогала растущая сеть полезных знакомств. Помимо Карнапа и Бюлера в нее входили многие венцы, перебравшиеся в Англию, в том числе историк искусств Эрнст Гомбрих, приехавший туда совсем недавно, физик Эрвин Шрёдингер, надеявшийся вернуться в Австрию, и экономист Фридрих фон Хайек, который к тому моменту надежно обосновался в Лондоне. Поппер познакомился и с Альфредом Дж. Ауэром, Дж. Э. Муром, Бертраном Расселом и Нильсом Бором, а Альберт Эйнштейн написал для него рекомендательное письмо.
Однако сильнее всех Карлу Попперу помог один из старых членов Венского кружка – Феликс Кауфман. Кауфман изучал в Вене философию и юриспруденцию и входил в число так называемых юридических позитивистов, которые собирались вокруг Ганса Кельзена и вращались в кругах, связанных с экономистами Фридрихом фон Хайеком и Людвигом фон Мизесом. Кауфман не принадлежал к костяку Венского кружка, но этого и не стоило ожидать от ученого, входившего в множество других групп. Он писал о понятии бесконечности и выпустил книгу “Методология общественных наук” (Methodenlehre der Sozialwissenschaften).
Феликс Кауфман занимал отличную должность в Англо-Иранской нефтяной компании, поэтому в Британии у него была масса полезных знакомств. Теперь он задействовал их, чтобы обеспечить Карлу Попперу грант на исследовательскую работу в Кембриджском университете. Этот грант предназначался исключительно для австрийцев, а точнее, для нуждающихся австрийцев. Строго говоря, Поппер был не из нуждающихся. Ведь австрийское государство, по крайней мере в теории, не поощряло антисемитизм, более того, у Поппера имелась штатная должность в школе. А такое положение было даже завидным, особенно если учесть, какая в Австрии свирепствовала безработица. Однако Поппер внезапно решил уволиться, отказавшись от надежного постоянного дохода. Теперь он и в самом деле нуждался, даже в самом строгом смысле слова. Это был отчаянный шаг, но он помог делу, и Поппер получил грант.
Вскоре после этого, в канун Рождества 1936 года, Поппер получил еще одно предложение – опять же через связи Феликса Кауфмана. На сей раз приглашение пришло из Новой Зеландии – Поппера позвали в Кентерберийский колледж в Крайстчерче. С географической точки зрения Крайстчерч был от Вены дальше некуда (на полпути к Луне, как шутил Поппер[478]), зато там была настоящая работа и все полагавшиеся к ней гарантии. Поэтому отважный молодой профессор согласился.
А грант в Кембридже перешел к Фридриху Вайсману. Вот кто действительно нуждался – с тех самых пор, как правительство упразднило его должность помощника библиотекаря, а курсы в образовательном учреждении для взрослых отменили. А теперь он вдруг получил возможность поехать не куда-нибудь, а в Кембридж – в Кембридж, в эту прекрасную тихую гавань, где царит безмятежность и интеллектуальность и где живет его кумир Людвиг Витгенштейн.
Но случилось так, что Людвиг Витгенштейн именно в этот момент, в 1936 году, потерял стипендию в Колледже Св. Троицы. Этот бывший наследник легендарного состояния решил поселиться в Советском Союзе. Ему даже предложили должность профессора на философском факультете Казанского университета. Однако после продолжительного визита в СССР Витгенштейн отказался от этих планов. “Жить здесь можно, – писал он еще из поездки, – но при одном условии: не забывать, что свободы слова здесь нет”[479].
О чем говорить и о чем молчать, решал Сталин. Витгенштейн обнаружил, что это не так уж и хорошо, особенно для него. Поэтому он продолжал ездить из Вены в Кембридж и обратно, иногда заглядывая в норвежский фьорд, где еще стояла его хибарка. А когда Дж. Э. Мур ушел на покой, Витгенштейну передали его кафедру.
Четверть века назад Витгенштейн прочел Дж. Э. Муру строгую нотацию о логике. Это было меньше чем за год до начала Первой мировой войны. А теперь за углом поджидала Вторая мировая.
Глава двенадцатая. Вокруг Земли
Вена, 1938–1945. Веной правит Гитлер. Убийца Шлика на свободе. Расовые чистки в университете. Гёдель находит жену, теряет визу, добивается огромного прогресса в решении проблемы Гильберта номер один. Злополучный логик сочтен годным для вермахта, переезжает в США через Сибирь. Больше никогда не путешествует, зато считает возможным путешествие во времени. Отто и Мари в Голландии участвуют в угоне спасательной шлюпки, плывут через минное поле, их спасает эсминец. Интернированный в Англию Отто живет за счет долговечных теннисных кортов. С острова Мэн в Колледж Всех Душ. В Оксфорде “человека с охапкой счастья” настигает внезапная смерть.
Шабаш
В марте 1938 года австрийский канцлер Курт Шушниг решил провести референдум. Хотят ли австрийцы жить в свободной и независимой Австрии? Да или нет? Гитлер не был готов дожидаться ответа. Он приказал своим войскам войти в Австрию. Вторжение прошло идеально. Сопротивление было бесполезным. Более того, неистовые толпы шумно приветствовали надвигающиеся колонны вермахта. А кто не приветствовал, того не показывали в новостных киножурналах.
Немецкий драматург Карл Цукмайер (1896–1977) назвал аншлюс “настоящим ведьминским шабашем толпы”. Цукмайер, как и многие другие, в 1933 году бежал из нацистской Германии в Австрию. Теперь он был вынужден снова паковать чемоданы: “Той ночью разверзся ад. Раскрылись врата подземного царства и изрыгнули самых подлых, самых гнусных, самых ужасных своих демонов. Город превратился в кошмар кисти Иеронима Босха, черти и привидения лезли из сточных канав и болот. Кругом раздавался неумолчный глумливый визг и страшные, пронзительные, истерические крики, вырывавшиеся у мужчин и женщин, которые кричали весь день и всю ночь. У людей исчезли лица, их заменили искаженные маски – или ужаса, или глумления, или дикого, полного ненависти триумфа”[480].
Карл Шлезингер в день, когда Гитлер вошел в Вену, покончил с собой. Это был тот самый венский банкир, который познакомил Математический кружок с идеями экономиста Леона Валраса и тем самым вдохновил Абрахама Вальда на создание теории равновесия. Самоубийство Шлезингера было лишь одним из многих. Газетам запретили рассказывать о подобных событиях, чтобы не сеять упаднические настроения.
Карл Менгер из Университета Нотр-Дам в штате Индиана телеграфировал в Венский университет: “Поступил на работу за границей, от профессуры в Вене отказываюсь. Заявление отправлено письмом. Настоящим письменно извещаю, что занял должность за границей и уволился с места профессора в Вене. Карл Менгер”[481].
Сразу после аншлюса, или аннексии, полным ходом пошла безжалостная “чистка” – Suberung – всех государственных служб. В Венском университете на факультете философии было зарегистрировано “отбытие” – Abgng – 14 из 45 полных профессоров, 11 из 22 приват-доцентов, 13 из 32 почетных профессоров и 56 из 159 лекторов. На медицинском факультете потери оказались даже больше. Университет еще не знал такой стремительной утечки мозгов. Австрия – точнее, территория под названием Остмарк, “восточная граница”, – ампутировала себе голову.
Все эти “уходы в отставку” делались на юридическом основании Закона о восстановлении профессиональной государственной службы. Теперь все государственные служащие были обязаны приносить присягу верности фюреру Адольфу Гитлеру. Это священнодействие и следовавшие за ним всевозможные привилегии были доступны, естественно, только арийцам. Все остальные должны были позаботиться о себе сами.
Новый ректор Курт Кнолль в своем приветственном обращении раскритиковал надменность, с какой многие профессора раньше относились к национал-социализму. И зловеще добавил: “Теперь все изменилось. Вещественный урок, который эти профессора получили во время пребывания фюрера в Вене, наверняка принесет свои плоды”[482]. Одним из профессоров, на себе ощутивших эти плоды, был Отто Пётцль, глава психиатрической клиники при университете. Он не был евреем, зато давно входил в Психоаналитическое общество Зигмунда Фрейда. Это, очевидно, делало его Judenfreund – другом евреев. Что касается самого Фрейда, которому было уже за восемьдесят, то он, разумеется, тоже был вынужден собраться и уехать. Он перебрался в Лондон. А Отто Пётцль всего лишь потерял работу – по личному указанию главы Союза национал-социалистических преподавателей.
Однако Пётцль не хотел бросать клинику и дело всей своей жизни и отдавать их на милость какому-то невежественному нацистскому прихлебателю, а потому подал заявление на вступление в партию. На подобный шаг решилось столько австрийцев одновременно, что нацистская партия была вынуждена временно прекратить прием. Но Пётцлю фокус удался. Не прошло и двух месяцев, как ему вернули пост руководителя клиники. Разумеется, он знал, что глава Союза национал-социалистических преподавателей теперь глаз с него не спустит. От новой власти ничего не ускользало.
Теперь студенты должны были при появлении преподавателя в аудитории вставать во фрунт, отдавать салют и зычно кричать “хайль Гитлер”. Причем это “немецкое приветствие” должно было еще и исполняться как следует. В мае 1938 года глава нацистского студенческого союза счел необходимым распространить циркуляр с требованием к студенчеству “резко и единодушно”[483] бороться с любыми проявлениями лености при гитлеровском салюте.
Гитлеровское приветствие перед университетом и в его стенах
Начиная с летнего семестра 1938 года студенты еврейского происхождения были подвергнуты сокращению до определенной квоты; заодно из университета выгнали большинство студенток. Каждый абитуриент был обязан подтверждать, что “насколько ему известно”, он не имеет предков-евреев. Немногим оставшимся студентам-евреям запретили пользоваться университетской библиотекой. Университет глаз с них не спускал. И по собственной инициативе предоставил гестапо (Geheime Staatspolizei, тайной городской полиции) их полный список с адресами.
В зимний семестр после страшных погромов печально знаменитой Хрустальной ночи – Kristallnacht – с 9 на 10 ноября 1938 года еврейским студентам вовсе запретили ходить в университет. Руководство объяснило, что эта мера призвана “избежать неловких ситуаций”. Вскоре после этого университет мог похвастаться, что отныне он полностью judenrein — очищен от евреев. Те евреи, у которых на руках оставались библиотечные книги, должны были оставить их на ступенях перед главным входом.
Некролог
Венский математик Вальтер Рудин, который во время аншлюса был семнадцатилетним школьником, впоследствии писал:
В одном нам было проще, чем немецким евреям. Там гайки закручивали постепенно, и первые года два сохранялась надежда, что все это рухнет, будет новое правительство, все снова станет нормально. В результате многие немецкие евреи тянули, пока не стало слишком поздно. А в Австрии через два дня стало совершенно очевидно, что надо уезжать – другого варианта нет[484].
Карнап прощается с Европой
Драматург Цукмайер писал в мемуарах “Как будто часть меня” (Als wr’s ein Stck):
То, что обрушилось на Вену, не имело никакого отношения к захвату власти в Германии, которая происходила под видом законной смены власти, а разные части населения встретили ее кто отстраненно, кто скептически, кто с простодушным националистическим идализмом. То, что обрушилось на Вену, было лавиной зависти, ревности, обиды и слепой, злобной жажды мести. Голос здравого смысла был заглушен.
Некоторым из оставшихся членов Венского кружка удалось сбежать из Австрии в первые месяцы после аншлюса, когда гонения стремительно усиливались. Среди них были Роза Рэнд, Густав Бергман и Эдгар Цильзель. Рэнд успела за некоторое время до этого сдать все экзамены и поспешила получить докторскую степень по так называемой квоте для неарийцев. Но при этом она получила запрет на профессиональную деятельность в Германии. Чтобы эмигрировать в Великобританию, доктор Рэнд вынуждена была предъявить документ об окончании кулинарных курсов. Ее статья о понятиях реальности и нереальности в сознании душевнобольных, уже принятая к печати, была отклонена. Приехав в Англию, Роза Рэнд первое время работала младшей медсестрой в больнице Св. Альбана для умственно отсталых детей, где условия были просто ужасными.
Рудольф Карнап уже давно уехал из Праги в США, а теперь его примеру последовал Филипп Франк. Успели спастись до начала настоящей Катастрофы и некоторые участники Венского математического коллоквиума, в том числе Абрахам Вальд и Франц Альт.
Гитлеровский аншлюс глубоко возмутил мировую общественность. Однако ни одно государство не заявило протеста против него, за исключением Мексики. Вот почему в современной Вене есть площадь Мексикоплац.
Один из главных героев неоконченного романа Лео Перуца “Майская ночь в Вене” (Mainacht in Wien) говорит со вздохом: “Все, что пишет о Вене иностранная пресса, похоже на некролог знаменитой кинозвезде, которой мир обязан часами эстетического восторга. А теперь ее отнял рок, однако крупные кинокомпании обойдутся и без нее”.
Адольф Эйхман, который спустя десятилетия будет казнен за преступления против человечества, в то время только начал делать себе имя: он учредил в Вене Центральное агентство еврейской эмиграции, которое вскоре станет образцом для всего рейха. Горький парадокс заключался в том, что расположено оно было в роскошном дворце Ротшильдов, а финансировалось за счет драконовского налога Reichsfluchtsteuer, обдиравшего до нитки всякого, кто собирался бежать из рейха. Очереди за разрешением на эмиграцию быстро росли.
Милость к Нельбёку
Аншлюс привел к перемене места жительства и Иоганна Нельбёка. Его поместили в тюрьму Штейн на Дунае, и он просидел там около года. Однако некий профессор Заутер решил, что настал момент освободить убийцу Морица Шлика. О Заутере известно мало – разве что, вероятно, именно он был “профессором Австриакусом”, автором злосчастной статьи, которая обвиняла Шлика в том, что тот довел Нельбёка до безумия. Заутер обратился к министру юстиции с прошением о помиловании Нельбёка и привел при этом приблизительно такие доводы.
Убийство было совершено из отчаяния, вызванного политическим кризисом. Широко известно, что этот скользкий тип Мориц Шлик был “представителем еврейства на философском факультете” и одним из первых членов Фронта Родины (теперь это движение было отнюдь не в чести). Напротив, честный Нельбёк всегда “руководствовался сильными национальными чувствами и был открытым антисемитом”[485]. Откровенно рассказать о своих истинных мотивах на суде Нельбёк никак не мог. Ведь подобные убеждения во время Systemzeit, “Эры Системы” (такое странное название получил пятилетний период режима “корпоративного государства” в Австрии), были неприемлемы.
Доводы профессора Заутера убедили новую власть, и в ноябре 1938 года Нельбёка выпустили на свободу. Впервые в жизни у него появилась постоянная работа – место в геологическом отделе Нефтяного управления.
Года через два, задолго до окончания испытательного срока, Нельбёк попросил снять судимость, чтобы “в полной мере вернуться в сообщество народа”. Он писал, что гордится, что “послужил национал-социализму, устранив учителя, проповедовавшего еврейские принципы, вредные и чуждые нашему народу”. Он считал несправедливым, что ему приходится до сих пор мученически страдать за дело национал-социализма, в то время как это мировоззрение одержало победу.
Венские власти пошли навстречу просьбе Нельбёка, однако личный секретариат фюрера счел, что подобный шаг был бы преждевременным. Неудивительно, что с этим согласился и генеральный прокурор: “остается фактом”, полагал он, что действия Нельбёка “были вызваны в первую очередь личными мотивами”, а вовсе не намерением избавить свой народ от Volksschdling – “социального вредителя”. Более того, “для общественного порядка может оказаться пагубным” миловать тех, кто полагал, будто вправе устранять по своему выбору тех, кого они лично считают нежелательными элементами. Так что имя Нельбёка еще на некоторое время осталось в списках преступников.
Танцовщица и ее зонтик
Курта Гёделя не преследовали по расовому признаку, и он мог не бояться гестапо. Его высказывания о политике всегда были осмотрительны. После аншлюса Гёдель потерял право читать лекции, но это стало следствием общих мер: Третий рейх упразднил должность приват-доцента. Гёделя это очень огорчило, зато избавило от унизительной обязанности клясться в верности фюреру.
Как-то в 1938 году, субботним вечером, за пару месяцев до вторжения вермахта в Вену, Гёдель читал дома у Эдгара Цильзеля лекцию перед несколькими оставшимися членами Венского кружка. Возможно, это была последняя встреча этой маленькой компании[486]. Доклад Гёделя о логической непротиворечивости был сугубо профессиональным и понятным лишь математикам, которых среди слушателей не было. Понимающих коллег у Гёделя в Вене не осталось.
Адель Нимбурски становится спутницей жизни Гёделя
Однако одинок он не был. В 1929 году – в том же году, когда Гёдель получил докторскую степень – он познакомился с Адель Нимбурски (1899–1981) и влюбился. Адель была танцовщицей, выступала в ночных клубах (чаще всего – в Der Nachtfalter, “Ночной бабочке”), а еще она была разведена и старше Курта на несколько лет. Отец ее был фотографом. Адель жила с родителями и подрабатывала дома массажисткой или физиотерапевтом. “Типаж венской прачки, – описывал впоследствии пассию Гёделя Оскар Моргенштерн в дневнике. – Говорливая, необразованная, напористая – но она, похоже, спасла ему жизнь”[487]. Выдающийся австрийский логик Георг Крейзель вспоминал, что Адель “умела подобрать le mot juste[488]”. Так или иначе, Адель явно была женщина умная и предприимчивая, хотя и без малейших способностей к математике.
Много лет о романе Гёделя не подозревали даже его ближайшие коллеги. Мать и брат о нем знали, но оба были категорически против интрижки Курта с женщиной, которая, по их мнению, была ему совсем не пара. Однако Адель самозабвенно заботилась о любимом. В тридцатые годы во время его постоянных поездок в Принстон она преданно ждала в Вене своего обожаемого и непостижимого гения. И ей не всегда приходилось ждать подолгу. Один раз Гёделю пришлось прервать поездку в Америку из-за нервного срыва. В другой раз он не сумел даже подняться на борт парохода, уходившего в Штаты. Когда Гёделя отправляли в санаторий, Адель тайно навещала его.
Между тем Курта все сильнее одолевал чудовищный неконтролируемый страх быть отравленным. Когда такие “состояния” особенно обострялись, он мог есть только то, что приготовила сама Адель, да и то лишь при условии, что она попробует еду первой у него на глазах, с его тарелки и его ложкой[489].
После аншлюса Адель стойко и непоколебимо оберегала своего возлюбленного. Как-то вечером, кгда они прогуливались по венским улицам, на них набросилась компания молодых нацистов – хулиганы грязно обругали их, а потом сорвали с Гёделя очки и швырнули на мостовую, потому что приняли за еврея. Адель, недолго думая, грозно занесла зонтик и разогнала обидчиков.
В те мрачные дни нападения на евреев не нуждались в объяснениях. Именно тогда появился известный анекдот: “Вы слышали, Гитлер убивает евреев и велосипедистов!” – “А велосипедистов за что?” – “А евреев?”
Так или иначе, после почти десяти лет дружбы для Курта и Адель явно настала пора идти под венец, даже если матушка Гёделя все эти годы надеялась, что ее дорогой сыночек найдет себе половину получше. В конце концов она сдалась.
Гёдель был более чем счастлив предоставить Адель всю подготовку к свадьбе. Их новая квартира располагалась в красивом доме на окраине города, в прекрасном богатом районе, в нескольких шагах от знаменитых виноградников Гринцинга.
Свадьба состоялась в сентябре 1938 года. Через две недели Гёдель опять поехал в Принстон, чтобы провести в Институте передовых исследований очередной гостевой семестр. К счастью, никаких сложностей с документами у него не возникло: вот уже много лет у него была виза для многократного посещения Соединенных Штатов. Несмотря на мрачную и напряженную политическую обстановку во всей Европе, Гёдель был бодр и уверен в себе. Это были дни Мюнхенского соглашения. Войны снова удалось избежать. И поездка в Принстон прошла без сучка без задоринки. Между тем Адель осталась в Вене. По плану, она должна была присоединиться к мужу в следующий раз.
Бесконечности большие и малые
Гёдель вез за океан сенсационные новые открытия. Со времени его предыдущего визита в Принстон он переключился с логики на теорию множеств. Те, кто изучает основания математики, считают теорию множеств фундаментом всех остальных разделов математики – и геометрии, и анализа, – а это придает ей значительный философский вес.
С начала века, когда был открыт парадокс Рассела, в теории множеств многое изменилось. С ними стали обращаться очень осмотрительно. Множества, содержащие сами себя, были запрещены. “Множество всех идей” и “множество всех множеств” с математической точки зрения перестали существовать. Новые аксиомы вводили строгие правила определения множеств.
В число этих правил входила так называемая аксиома выбора. Если дано семейство непустых множеств, разрешается выбрать по элементу из каждого множества и тем самым создать новое множество. Что такое всегда возможно, никоим образом не очевидно с первого взгляда, и если применить эту аксиому, можно получить, казалось бы, совсем диковинные результаты: такова, например, знаменитая теорема Банаха – Тарского, опубликованная в 1924 году и гласящая, что если взять шар и разделить его на пять частей, из них потом можно составить два шара точно того же размера. Под словом “части” здесь понимаются не обычные части, которые можно получить, если разрезать шар ножом; их вообще невозможно создать физически – это сюрреалистические подмножества шара, которые можно выдумать, если опираться на аксиому выбора.
Подобные квазипарадоксальные результаты заставили некоторых логиков относиться к аксиоме выбора крайне подозрительно, хотя многим их коллегам она представлялась совершенно естественной.
Первым, кто постулировал эту аксиому, был Эрнст Цермело, бывший ученик Давида Гильберта, бывшая головная боль Людвига Больцмана и бывший сотрудник Ганса Гана. А теперь Курту Гёделю удалось показать, что аксиома Цермело при всех своих странных следствиях совместима с другими аксиомами теории множеств. То есть, если присовокупить ее к остальным аксиомам, это не приведет к противоречиям. Доказательство Гёделя понимающие люди сочли сенсационным шагом вперед.
Еще замечательнее были открытия Гёделя, связанные с континуум-гипотезой Кантора. Георг Кантор (1845–1918) был первым, кто преодолел исторически сложившееся неоднозначное отношение к бесконечным величинам, которое издавна проявляли математики. Кантор взял быка за рога и посмотрел бесконечности прямо в глаза. И, к своему изумлению, на этой запретной территории обнаружил обширную вселенную бесконечностей разных размеров. Ничего подобного никто себе и представить не мог.
У каждого числа есть партнер в “меньшем” множестве
Самая маленькая бесконечность – это множество N всех натуральных чисел 1, 2, 3, … Можно подумать, что множество E всех четных чисел 2, 4, 6, … “в два раза меньше” множества N – ведь Е, очевидно, представляет собой подмножество N, – но, в пику здравому смыслу, оказывается, что Е ничуть не меньше N, а точнее, “не менее бесконечно”, чем N. И в самом деле, каждое натуральное число из множества N можно сопоставить с его точным двойником из E; так, 1 проецируется на 2, 7 – на 14, 300 – на 600 и так далее до бесконечности. Таким образом, легко видеть, что каждый элемент N имеет одного и только одного партнера в “меньшем” множестве Е – и наоборот. А следовательно, считается, что два бесконечных множества E и N обладают равной мощностью, несмотря на то что первое – подмножество второго.
Из этого видно, что понятия “больше” и “меньше” нельзя применять к бесконечным величинам так же, как к конечным.
А множество Q всех рациональных чисел, то есть дробей вроде 7/2 или 1/13, в отличие от Е, по-видимому, больше N. Более того, интуитивно представляется, что Q “гораздо больше” N, множества всех натуральных чисел: ведь между любыми двумя последовательными натуральными числами, например 3 и 4, лежит бесконечно много рациональных чисел (рациональных чисел бесконечно много даже между любыми двумя данными рациональными числами!).
Однако Кантор показал, что невзирая на это колоссальное на вид количество чисел, все равно можно составить список всех рациональных чисел, то есть однозначно сопоставить элементы множества Q и элементы множества N, точно так же, как мы только что проделали для N и E. Это показывает, что на языке теории множеств множество Q называется счетным. Так что, как это ни удивительно, множество всех натуральных чисел N и множество всех рациональных чисел Q обладают одной и той же мощностью. Так что же, может быть, все бесконечные множества счетные?
Кантор придумал невероятно изобретательное доказательство, предвосхитившее чудесное доказательство теоремы Гёделя о неполноте, до которого оставалось еще несколько десятков лет, и продемонстрировал, что это не так. Он показал, что множество R, состоящее из всех точек на вещественной оси (так называемый континуум), несчетно. То есть мощность континуума R больше, чем у множества натуральных чисел N и множества всех рациональных чисел Q. А затем Кантор вышел за пределы своего первого замечательного открытия и доказал, что бесконечность бывает не двух разных “размеров” – этих размеров бесконечно много, и он доказал целый ряд теорем об этих новых “числах”.
При всем своем поразительно богатом и плодовитом воображении Кантор не смог найти ответа на один важный вопрос о бесконечных множествах. Вопрос этот таков: каково “самое маленькое” бесконечное множество больше N? Или, иными словами, каково самое маленькое из всех несчетных множеств? Кантор предположил, что это и есть континуум R, но доказать свою догадку не смог. Таким образом, знаменитая континуум-гипотеза Кантора гласит, что наименьшая бесконечность, помимо первой бесконечности, то есть N, – это бесконечность континуума.
Задача доказать это утверждение и стала проблемой номер один в знаменитом списке Гильберта от 1900 года. И вот в 1938 году Курт Гёдель сумел, так сказать, решить половину задачи Гильберта: он доказал, что континуум-гипотеза не противоречит другим аксиомам теории множеств, то есть совместима с ними. Разумеется, из этого не следует, что она верна. Доказательство Гёделя было архисложным, гораздо более узкоспециальным и трудным для понимания, чем доказательство его более известной теоремы о неполноте, созданное в 1931 году. Но и новый гёделевский результат, подобно теореме о неполноте, открыл дорогу в совершенно новую область математики.
Уже тогда было выдвинуто предположение, что с остальными аксиомами теории множеств совместимо и отрицание континуум-гипотезы. То есть континуум-гипотеза с учетом остальных аксиом теории множеств не имела бы решения. Гёдель много лет пытался доказать и это, но не сумел. Доказательство было найдено лишь в 1963 году, и сформулировал его молодой американский математик Пол Коэн (1934–2007).
Из результатов Коэна и Гёделя большинство математиков сделали вывод, что ситуация в теории множеств в точности аналогична положению в геометрии. То есть как аксиома Евклида о параллельных не зависит от остальных аксиом геометрии, так и континуум-гипотеза Кантора не зависит от остальных аксиом теории множеств. Подобно тому как можно заниматься либо евклидовой геометрией (то есть принимать аксиому о параллельных), либо неевклидовой (то есть принимать ее отрицание), можно заниматься либо “канторовой” теорией множеств (то есть соглашаться с континуум-гипотезой), либо “неканторовой” (соглашаться с ее отрицанием). Куда хотите, туда и направляйтесь, решать вам. Как чудесно согласуется подобное представление о теории множеств с принципом толерантности, который выдвинул Карнап!
Однако сам Гёдель видел все иначе. Он не считал, что существуют разные теории множеств. Хотя его полностью устраивала мысль о существовании разных геометрий, каждая из которых совершенно непротиворечива и ни одна не “истинна”, он был уверен, что существует лишь одна теория множеств – истинная. В глубине души Гёдель был убежден, что “правильные” аксиомы теории множеств еще просто не открыты. Иначе говоря, мы, люди, не изобретаем математических истин, мы их открываем, как Колумб открыл новый континент или как физики открыли, что существуют атомы.
Такой точки зрения мог придерживаться только отъявленный платоник, а в глазах мыслителей вроде Карнапа, Витгенштейна, Гана и Менгера платонизм был давно преодолен и полностью дискредитирован. Но Курт Гёдель был с ними категорически не согласен. Он придерживался платонических представлений о математике вот уже много лет, хотя предпочитал об этом не распространяться, как молчал о своем романе с Адель. И от этого представления о математике он не отказался.
В 1939 году Гёдель принял участие в ежегодном съезде Американского математического общества, где выступил с докладом о континуум-гипотезе. В результате его пригласили прочитать пленарный доклад на следующем конгрессе Международного математического общества, назначенном на 1940 год. Эти исключительно престижные конгрессы были эквивалентны Олимпийским играм. Однако вскоре стало ясно, что политическая ситуация не дает возможности провести ни математические конгрессы, ни Олимпиаду.
В марте 1939 года, пока Гёдель был в США, гитлеровские войска вошли в Прагу, что стало вопиющим нарушением Мюнхенского соглашения. Теперь даже самым наивным наблюдателям было ясно, что войны не миновать в ближайшем будущем.
После семестра в Институте передовых исследований в Принстоне Гёдель провел еще несколько месяцев у своего друга Карла Менгера в университете Нотр-Дам в Индиане. Но затем, несмотря на все уговоры Менгера, Курт вернулся в Вену. Он собирался снова приехать в Принстон осенью, на сей раз с женой. Четырнадцатого июня 1939 года он сел в Нью-Йорке на пароход “Бремен”. И не подозревал, что это начало долгого путешествия вокруг почти всего земного шара.
“Тамошний кофе невозможно пить”
Когда Курт Гёдель летом 1939 года добрался до Вены, то сразу угодил в бюрократический омут. Прежде всего его австрийский паспорт оказался недействительным, ведь Австрии больше не было! Даже слова “Австрия” старались избегать. Гёдель как немецкий гражданин получил новенький паспорт, но в нем больше не было многократной американской визы, поскольку та утратила силу вместе со старым паспортом. Американское консульство, отчаянно перегруженное работой, отказалось переносить визу в новый выездной документ. Поэтому Гёделю пришлось встать в очередь вместе с сотнями тысяч сограждан, стремившихся получить разрешение на въезд в США.
Простодушный логик не мог считаться политическим беженцем, поэтому не имел права на рассмотрение заявления в особом порядке. Не мог он претендовать и на привилегированную “профессорскую визу”, поскольку для нее нужно было подтверждение, что претендент в течение последних двух лет вел лекционные курсы. Гёдель ничего такого не делал.
Более того, его хабилитацию приостановили. Чтобы восполнить эту потерю, Гёделю предлагалось подать документы на получение статуса Dozent Neuer Ordnung, “лектора Нового порядка”, недавно введенного нацистской администрацией, однако было ясно, что шансы Гёделя его получить сомнительны.
Поддержки в университете Гёдель лишился. Никто в Вене не имел ни малейшего представления о его великих достижениях. Его труды, отличавшиеся абстрактностью и формальностью, были прямой противоположностью “немецкой математике”, которую пропагандировал нынешний режим. Естественно, что такое эта немецкая математика, никто объяснить не мог, но одно было совершенно очевидно: баллистика в большой моде, а логика аксиом – нет. Даже Давида Гильберта, который в соавторстве с немецким математиком Паулем Бернайсом (1888–1977) завершал двухтомный труд “Основания математики”, и того оттеснили на обочину. Когда Гильберт скончался в 1943 году, его смерть привлекла гораздо больше внимания в США, чем в Германии.
В сумятице лета 1939 года бюрократические затруднения Курта Гёделя мало-помалу дошли до точки, когда стало понятно, что выпутаться из них невозможно. В письме к своему другу Карлу Менгеру Курт жаловался на “бесконечные походы по инстанциям”[490]. Количество непреодолимых препятствий побило все рекорды.
Лео Перуц в неоконченном романе описывает, с какими трудностями сталкивались все, кто хотел покинуть рейх: “Повсюду плодились какие-то малопонятные учреждения, о которых никто раньше и не слышал, властно заявляли о своих требованиях и настаивали, чтобы эти требования были удовлетворены или по крайней мере замечены и приняты во внимание”[491].
Курт и Адель Гёдель уже получили извещение, что они должны освободить свою квартиру в Гринцинге, так что в довершение всего нужно было срочно искать новое жилье. А управление по иностранной валюте задавало все мыслимые и немыслимые вопросы о деньгах, которые Гёдель заработал в Америке, и ответить на эти вопросы было невозможно.
В официальных запросах подчеркивалось, что Гёдель перед отъездом осенью 1938 года не оформил должным образом отпуск в Венском университете. Правительство и университетская администрация вступили в оживленную переписку по поводу неизвестного местонахождения Курта Гёделя. На самом деле он уже вернулся в Вену, но этого никто словно бы не заметил. Более того, один чиновник посетовал, что хотя арийское происхождение доктора Гёделя подтверждено шестнадцатью документами, среди них до сих пор нет свидетельства о браке его родителей. От Гёделя потребовали предоставить его в кратчайшие сроки. Кроме того, чиновник намекнул, что, вероятно, потребуются и свидетельства о браке его бабушек и дедушек.
Глава Союза национал-социалистических преподавателей сообщил, что у Гёделя сложилась хорошая репутация в научных кругах, но его учитель профессор Ганс Ган был евреем и “в целом венская математика Эры Системы была глубоко отравлена еврейством”[492].
Гёделя считали аполитичным, однако в характеристике говорилось: “впрочем, нельзя ожидать, что он поведет себя достойно в трудных политических ситуациях, с которыми столкнется в США как представитель Новой Германии”.
В сентябре 1939 года началась война, а Гёдель так и оставался в Вене без надежды выбраться. О нем вспомнил немецкий вермахт. Военные врачи вдруг сочли, что хрупкий тридцатитрехлетний интеллектуал “годен для гарнизонной службы”. Вот-вот его должны были призвать. Положение складывалось отчаянное. Но тут явился deus ex machina. Вмешался большой поклонник Гёделя из далекого Принстона – Джон фон Нейман. “Гёдель единственный в своем роде”[493], – написал он директору Института передовых исследований. Надо что-то сделать для него, и дорога каждая минута. В другом письме фон Нейман писал: “Гёдель абсолютно незаменим. Он единственный математик, о котором я решаюсь такое сказать”[494]. В конце письма фон Нейман приводит мастерский анализ запутанной ситуации с Гёделем и предлагает выход из тупика.
Благодаря светлой голове Джонни в момент, когда требовались неотложные действия, бюрократические препоны в государственном департаменте удалось преодолеть, и в начале января 1940 года супруги Гёдель наконец получили долгожданные американские визы.
Плыть через Атлантику было нельзя из-за постоянной угрозы подлодок. Поэтому Гёделям пришлось отправиться кружным путем – через всю Сибирь, а потом через Тихий океан. С учетом политической ситуации это была отнюдь не увеселительная прогулка. Скорее уж смертельный трюк канатоходца. Польшу уже разделили между собой гитлеровская Германия и сталинский СССР (в то время эти державы, которым вскоре предстояло стать злейшими врагами, симулировали нежную дружбу). Но Сталин еще не успел оккупировать Литву. Что касается Японии, она уже завоевала Маньчжурию, но еще не напала на Америку. В общем, маршрут представлялся… преодолимым. Если повезет.
Транссибирская магистраль бежала себе через тайгу морозными ночами. По ней Гёдели добрались до дальнего конца СССР и оказались в Йокогаме, но умудрились опоздать на свой пароход в Америку. И все же они прибыли в сан-францисский порт, пусть и с опозданием на несколько недель.
“Я в жизни не видел города прекраснее”, – с огромным облегчением писал Гёдель своему брату Рудольфу. До хеппи-энда оставалось рукой подать. Спустя сорок шесть дней после отъезда из Вены Курт и Адель добрались наконец до тихой гавани в Принстоне.
Оскар (со сложенными руками) и Курт (со сплетенными пальцами)
Его друг Оскар Моргенштерн писал в дневнике: “Приехал из Вены Гёдель. На этот раз с женой. На вопрос, как дела в Вене: «Тамошний кофе невозможно пить»”[495].
Сам Оскар Моргенштерн по воле случая оказался в Америке на момент аншлюса. Там он узнал, что его имя попало у нацистов в черный список. Новой власти Моргенштерн оказался крайне несимпатичен, хоть и был чистым арийцем. Ведь именно Моргенштерн написал почти весь последний доклад о бюджете последнего австрийского министра финансов. Как директор Венского института делового цикла, он постоянно напирал на то, что Австрия вполне способна существовать как независимое государство, и был совершенно прав. Но такая точка зрения отклонялась от нацистской партийной линии, более того, за нее полагалась черная метка. Понятно, что Моргенштерн не имел ни желания, ни намерения попасть в Дахау вместе с половиной последнего австрийского кабинета министров. Так что возвращаться в Европу он не стал и в конце концов сумел получить место профессора в Принстоне.
Между тем тяжелые шестерни венской бюрократии скрипели еще долго после отъезда Гёделя. Новость о том, что в 1938 году Курт Гёдель уехал, не оформив отпуск, давно уже устарела, однако чиновник, который вел его дело, никак не мог успокоиться и все требовал подробностей его возвращения в Австрию, “которое наверняка имело место”, и не подозревая, что Гёдель к этому времени уже успел вернуться домой и уехать снова, на сей раз навсегда.
А потом – вот гримаса судьбы! – Гёделю заочно присвоили звание преподавателя Нового порядка. Согласно постановлению, эта великая честь предполагала “особое покровительство фюрера”. А это, безусловно, дорогого стоило: Гитлер только что захватил Париж.
Свой докторский диплом Гёдель не забрал. Документ и сегодня дожидается в университетском архиве – вместе с заполненной квитанцией, которую Гёделю оставалось только подписать. Нацистская администрация несколько лет отправляла во все концы запросы о местонахождении доктора Гёделя и интересовалась, почему он не спешит получить диплом. Ответы его брата Рудольфа становились все лаконичнее: “Как уже неоднократно сообщалось, мой брат в настоящее время находится в США”. Причем Рудольф добавлял, что именно германское консульство настоятельно не рекомендует его младшему брату плыть через Атлантику[496].
Весной 1941 года Гёдель получил указание явиться в консульство рейха в Нью-Йорке. Там его проинформировали, что рейх желает его “репатриировать”, причем как можно скорее. Гёдель на это ответил, что не найдет на родине оплачиваемой должности и к тому же нездоров. Однако вся эта затея вскоре стала сомнительной, поскольку в июне 1941 года гитлеровские войска напали на СССР. С этого момента в Германию стало просто не попасть – ни через Атлантику, ни через Сибирь.
Через полгода Адольф Гитлер объявил войну США. Поэтому Гёдель вмиг превратился на новой родине в “иностранца из недружественной страны”. Даже одинокие вечерние прогулки по тихому району Принстона, где поселились они с Аделью, стали вызывать подозрения соседей. К счастью, Институту передовых исследований удалось успокоить бдительных граждан. На следующий год Гёделя хотели было призвать в американскую армию и назначили медицинскую комиссию, но старый добрый институт избавил его и от этой напасти.
Путешествия во времени с Куртом Гёделем
В сороковые годы Курт Гёдель близко подружился с Альбертом Эйнштейном, несмотря на значительную разницу в возрасте. Это была дружба эпического размаха.
“Почему Эйнштейну нравилось разговаривать со мной?” – писал Гёдель в письме, а затем предполагал, что, наверное, отчасти “потому, что мои взгляды были зачастую противоположны его точке зрения и я не делал из этого тайны”[497].
“Гёдель был единственным из наших коллег, кто гулял и говорил с Эйнштейном на равных”, – сказал физик Фримен Дайсон, который был тогда в институте новичком, а впоследствии стал одним из величайших математических умов двадцатого века. Это мнение подтверждал и ассистент Эйнштейна: “В последние годы лучшим и ближайшим другом Эйнштейна, несомненно, был великий логик Курт Гёдель. Характеры у них были очень разные практически во всем… однако было и одно фундаментальное общее качество: оба прямо и целеустремленно обращались к вопросам о самой сути всего”[498]. Сам Эйнштейн частенько шутил: “Я хожу на работу только для того, чтобы иметь честь прогуляться домой с Куртом Гёделем”[499]. А может быть, это была совсем не шутка.
“Величайшая интеллектуальная дружба со времен Платона и Сократа”, как ее называли, была не просто дружбой: она породила потрясающее научное открытие. Пол Шилпп, редактор сборника “Альберт Эйнштейн, философ и ученый” (Albert Einstein, Philosopher – Scientist), попросил Гёделя написать философскую заметку о Канте и теории относительности.
Альберт (в темных подтяжках) и Курт (в белом пиджаке)
Тема была отнюдь не оригинальной. Ее исследовали, помимо многих других, и Шлик, и Карнап. Однако Гёдель с характерной для него дотошностью углубился в вопрос гораздо сильнее. Философская заметка обернулась математической теорией, а в процессе Гёдель открыл новый и весьма примечательный класс решений эйнштейновских уравнений общей теории относительности. Из его работы следует, что общая теория относительности в принципе допускает существование вращающихся вселенных. Такая вселенная вращается не вокруг своей оси, а относительно любой локальной инерциальной системы отсчета. А тогда общая теория относительности не обязательно подчиняется принципу, который Эйнштейн называл принципом Маха и на который он опирался, когда создавал теорию. Вот так неожиданность! В частности, в таком мире нет ни абсолютного времени, ни глобальной одновременности, в противоположность обычным космологическим решениям. Но и это было еще не все.
В сущности, Гёдель показал, что во вращающейся вселенной в принципе можно путешествовать в прошлое. К этому времени уже было известно, что можно путешествовать в будущее. Физики понемногу привыкали к этой мысли. Но путешествие в прошлое куда более парадоксально, поскольку рушит все причинно-следственные связи. Например, путешественник во времени может найти самого себя в прошлом и, как писал Гёдель с несколько зловещей многозначительностью, “что-то с этим человеком сделать”[500]. Однако, как опять же указывает Гёдель, у этой медали есть и обратная сторона: когда путешественник во времени попадает в точку назначения, время течет в обычном направлении, а не назад. Большое облегчение.
Эйнштейн и большинство других физиков-теоретиков заключили из парадоксальных результатов Гёделя, что путешествие в прошлое исключается каким-то еще не открытым законом физики. Гёдель, со своей стороны, полагал, что наше представление о времени глубоко и фундаментально ошибочно.
В это время к Эйнштейну в Принстон приехал Бертран Рассел и застал у того в гостях и Курта Гёделя, и Вольфганга Паули. Ничего себе четверка! Или, как выразился бы сам Паули, Gar nicht so bld![501] В автобиографии Рассел писал, что у всех троих эмигрантов была “типично немецкая слабость к метафизике”, особенно у Гёделя, который “признался в полнейшем платонизме”[502].
Очевидно, Гёдель больше не считал нужным скрывать свои подлинные убеждения.
Современный человек в производстве
Первой из членов Венского кружка, кому было суждено умереть в изгнании, стала в 1937 году Ольга Нейрат. Слепота не мешала ей иногда ненадолго приезжать в Вену из Гааги. Ольга, как и ее брат Ганс Ган, умерла в пятьдесят пять лет от осложнений после операции по поводу рака. Так что Отто Нейрат овдовел во второй раз, хотя у него и было утешение – его, так сказать, верная муза Митци Рейдемейстер.
Сына Нейрата Пауля после аншлюса арестовало гестапо при попытке бежать в Чехословакию. Он отбыл наказание в концентрационных лагерях Дахау и Бухенвальд, а затем сумел эмигрировать в Швецию и оттуда в США. Там тридцатитрехлетний юрист снова стал студентом – на сей раз он решил изучать социологию. Он никогда не забывал о пережитых ужасах концлагерей, и самой известной его книгой стало “Общество террора” (The Society of Terror).
Всего за несколько лет голландского изгнания Отто Нейрат сумел организовать мощное движение за единую науку. Особенно ему хотелось воплотить мегапроект “Энциклопедии единой науки” (Enzyklopdie der Einheitswissenschaft), о которой он однажды коротко переговорил с Альбертом Эйнштейном, когда тот приезжал в Вену в 1921 году. Эйнштейн тогда одобрил идею, но больше к ней не возвращался.
Нейрат планировал, что его энциклопедия будет состоять из двадцати шести томов, каждый – из десяти монографий. Она будет издана на английском, немецком и французском языках и охватит естественные науки, юриспруденцию, медицину и общественные науки. Подготовка шла полным ходом, однако выпуск пришлось отложить из-за войны.
Отто Нейрат обходится без слов и пишет бестселлер
Каждый год проходил международный Конгресс единой науки, и каждый раз на него приезжали сотни участников. В 1934 году он прошел в Праге, в 1935-м – в Париже, в 1936-м – в Копенгагене, в 1937-м – снова в Париже, в 1938-м – в Кембридже и в 1939-м – тоже в Кембридже, но в штате Массачусетс. Все конгрессы были организованы Институтом единой науки, отделом Мунданеума, творения Нейрата. С программными докладами на них выступали знаменитости – в том числе Бертран Рассел и Нильс Бор.
Стремительно развивалась и изобразительная статистика. Теперь, когда венский метод не имел никакого отношения к Вене, Мари Рейдемейстер придумала новое название – Изотип (от International System of Typographic Picture Education — “Международная система типографского изобразительного просвещения”). Нейрат хотел написать о ней книгу “От иероглифов до Изотипа”. Более того, он сочетал свой фирменный изобразительный стиль “ряды маленьких человечков” с “бейсик инглиш” – упрощенным английским, который обходится всего 850 словами. Этот язык создал английский философ Чарльз К. Огден, чтобы упростить международную коммуникацию, и проект оказался успешнее эсперанто (хотя это и нетрудно).
В молодости Огден перевел на английский “Логико-философский трактат”. Затем стал соавтором книги под броским названием “Смысл смысла” (The Meaning of Meaning). Лингвистический инструмент под названием “бейсик инглиш”, который изобрел Огден, не был “универсальным жаргоном” – идеальным языком науки, о котором мечтал Отто Нейрат – однако играл на тех же струнах: слов, обозначающих расплывчатые понятия, например реальность, трансцендентность, явление и тому подобные, в “бейсик инглиш” просто нет. Так что можно было обойтись и без странной идеи Нейрата ввести index verborum prohibitorum (список запрещенных слов). Ведь обсуждать метафизику или переводить Хайдеггера на “бейсик инглиш” было бы трудно, а то и невозможно. Отличная вещь!
Воодушевленный успехом от работы с “бейсик инглиш”, Мунданеум запустил несколько совместных проектов с британскими и американскими издательствами. В 1939 году книга Отто Нейрата “Современный человек в производстве” (Modern Man in the Making) неожиданно стала бестселлером, несмотря на катастрофическую политическую ситуацию, которая ничуть не соответствовала ее оптимистическому духу. Книга состояла из сложной системы иллюстраций и подписей и описывала зарождающийся мир глобального взаимообмена, интернациональной миграции и безудержного прогресса.
Отто Нейрат и его импровизации
Следующий Международный конгресс единой науки был запланирован на май 1940 года, на сей раз – в Осло. Однако Гитлер успел туда первым, более того, начиная с Троицына дня – 10 мая – его войска захватили и Францию в ходе весьма впечатляющего блицкрига. Одновременно они вторглись и в нейтральные страны – Бельгию, Голландию и Люксембург. Это очень подняло боевой дух гитлеровской армии. Четырнадцатого мая вооруженные силы Голландии были вынуждены капитулировать.
Отто Нейрат и Мари Рейдемейстер, застигнутые врасплох в голландской столице Гааге, услышали новости по радио. Поскольку они оказались иностранцами из недружественной страны, их поместили под домашний арест – и при этом они оказались в пределах досягаемости для страшных гитлеровских штурмовиков, так что выбора у них не оставалось: нужно было бежать, но как? Невозмутимый Нейрат – человек, коорому кризисы шли только на пользу – не утратил апломба. “Будем импровизировать”, – объявил он. Без багажа, кружным путем, Отто и Мари пробрались в ближайший порт Схевенинген и обнаружили, что он забит толпами отчаявшихся беженцев.
Вдали, над Роттердамом, висела черная пелена дыма. Над гаванью разносился оглушительный грохот взрывов. Все местные рыболовы отказались выходить в море, даже за небольшое состояние. Однако Отто Нейрата было не обескуражить: “Не найдем лодку – поплывем на бревне”[503].
Впрочем, паре не пришлось строить судно прямо в море на манер мореходов из любимой притчи Нейрата. Они все же нашли суденышко, которое согласилось их взять. Оно было уже перегружено и едва не перевернулось, когда корпулентный философ следом за Мари запрыгнул в него с пирса. Он был предпоследним пассажиром. Последний, некий психиатр, тоже прыгнул, но угодил в воду. Его втащили на борт, и судно развернулось к западу и медленно потянулось к закату – вода плескалась у самых бортов: вместо положенных пятнадцати пассажиров в него набилось пятьдесят.
Желаемое и действительное. Новогодняя открытка с пожеланиями на 1940 год и угнанная лодка Zeemanshoop, на которой плыли Мари Рейдемейстер и Отто Нейрат. Снимок сделан 15 мая 1940 года лейтенантом Питером Кершоу (добровольческий резерв ВМС Великобритании) с борта английского эсминца Venomous
Лодка называлась Zeemanshoop, “Надежда моряка”, и о ее плавании в Нидерландах рассказывают легенды: именно на Zeemanshoop в Англию приплыли первые так называемые Engelandvaarders – молодые голландцы, решившие продолжить борьбу с Гитлером. Однако большинство пассажиров были евреи из Голландии и Германии – и бедные, и богатые; все они прекрасно понимали, что это их последний шанс спастись от нацистской бури.
Гарри Гак выходит в море
Отто Нейрат был рад узнать, что шкипер не просит денег, а еще больше – что зовут его Гарри Гак: Отто решил, что это самое подходящее имя для героя приключенческой истории. На самом же деле Нейрат угодил прямиком в фильм Хичкока. Юный Гак не был моряком – это был студент, который с компанией друзей угнал лодку, взломав замок на моторном отсеке. Ему как-то удалось запустить двигатель, правда, только один цилиндр. “Надежда моряка” была спасательной шлюпкой, принадлежавшей голландскому военно-морскому флоту, так что угнать ее, чтобы спасать людей, считалось вполне законным.
Всю ночь море было восхитительно тихим. Время от времени пассажиры-незнакомцы переговаривались приглушенными голосами. Двигатель несколько раз глох. Студенты взломали все шкафы и ящики, какие смогли, но нигде не нашлось карты, да она и не пригодилась бы – никто на борту не знал навигации. Подсветка компаса сломалась. На палубе было столько народу – женщины и дети сидели, прижавшись друг к другу, на чемоданах, мужчины стояли плечом к плечу вдоль бортов – что всякий раз, когда Гарри Гаку нужно было добраться из кубрика в машинный отсек, ему приходилось выбираться за борт, а потом бочком пролезать по кранцам. Некоторые пассажиры потеряли надежду и требовали вернуться. Кто-то робко предложил голосовать. “Хотите – плывите”, – сказал кто-то из студентов[504].
Утром над головой с ревом промчался строй бомбардировщиков, но им нужна была добыча покрупнее “Надежды моряка”. После этого Гарри Гак сумел завести и второй цилиндр. Управлять лодкой стало легче, но никто не представлял себе нужный курс. Провизии почти не осталось – как и топлива, и невозможно было предсказать, надолго ли его хватит. Гарри Гак попросил пассажиров высматривать плавучие мины, а психиатра – признаки паники.
К вечеру на горизонте показались четыре трубы, и в конце концов беженцев взял на борт британский эсминец Venomous. “Нас встретили бананами, добротой и чаем”[505], – вспоминал впоследствии Нейрат.
Морские офицеры сказали Гарри Гаку, что его Zeemanshoop каким-то чудом прошла несколько минных полей – спасла их только мелкая посадка судна.
По прибытии в Дувр Отто Нейрату и Мари Рейдемейстер пришлось расстаться. Нейрат, у которого не было паспорта, проявил находчивость – вытащил из кармана рецензию на “Современного человека в производстве” и показал свое фото. Полицейские благосклонно покивали.
Но добротой войну не выиграешь, и все граждане Германии, ступив на британскую почву, были интернированы как иностранцы из недружественной державы. Ведь Великобритания вела войну в одиночестве, в безвыходном положении, и чувствовалось, как боятся англичане, что среди беженцев окажется пятая колонна немецких диверсантов.
Поэтому Отто и Мари очутились в разных лагерях на далеком острове Мэн на полпути между Англией и Ирландией. Правда, переписываться им разрешили. Отто подписывал письма своей любимой Митци фирменным рисунком – слоником. Отто и Мари даже разрешалось свидание раз в месяц вместе с сотнями других пар, столкнувшихся с той же бедой. Однако разрешение было получено, только когда Мари и Отто клятвенно пообещали пожениться, как только их освободят. Дата освобождения оставалась неопределенной, причем довольно долго.
Для Нейрата это было не первое заключение, поэтому он легко примирился с судьбой. Он писал, что “не чувствует себя ни наказанным, ни ущемленным в правах – просто интернированным”[506]. В характере Отто Нейрата было выносить все тяготы философски, точнее, социологически, ведь жизнь в лагере позволяла сделать всевозможные занятные наблюдения.
“Меня всегда интересовали условия в британских тюрьмах, – писал Нейрат Феликсу Кауфману, – и я с радостью заплатил бы за эти сведения, а теперь могу получить их бесплатно!”[507] В лагере Нейрат читал собратьям-заключенным лекции под интригующими названиями “Как сделать теннисный корт прочным?” Как часто повторял сам Нейрат, говорил он “на беглом ломаном английском”.
Большую долю заключенных в лагере составляли евреи, и в течение нескольких ближайших месяцев многих выпустили. Письма в защиту Нейрата писали Эйнштейн, Рассел и многие другие, а Колледж Всех Душ предложил ему место лектора в Оксфордском университете. Так что, отбыв в заключении восемь месяцев, Отто Нейрат и Мари Рейдемейстер наконец-то вышли на волю – и, как и обещали, сразу же заключили официальный брак.
Эффектное прощание
Лишь теперь, почти в шестьдесят лет, Отто Нейрат впервые познал радость чтения лекций в университете. В Англии никого не интересовало, есть ли у него хабилитация, более того, тут не знали, что это такое. Начиная с 1941 года Нейрат читал курсы по общественным наукам и логическому эмпиризму. А вскоре он получил возможность возродить движение за единство науки.
Кроме того, он продолжил непримиримую борьбу с метафизикой. Ведь обычные события повседневной жизни постоянно доказывали, что он прав! Грубая идеология нацистов постоянно прикрывалась философами-идеалистами от Платона до Мартина Хайдеггера, а слепая покорность гитлеровских войск, очень может быть, коренится еще в этике долга Иммануила Канта.
Вскоре Нейратам удалось организовать в Оксфорде и очередной институт Изотипа, в чем им помогла первая женщина-профессор философии в Англии Сьюзен Стеббинг (1885–1943). Это был уже третий их институт. Опыт и связи себя оправдали, и вскоре Отто и Мари снова занимались книгами и выставками. А главное, они наладили тесное сотрудничество с Полом Ротой (1907–1984), пионером британской документалистики, чей талант сулил изобразительной статистике Нейратов блестящее будущее. Заручившись поддержкой британского министерства информации, они создали более десятка короткометражек и один полнометражный фильм – “Мир изобилия”, побивший рекорды кассовых сборов.
Нейрат держался в стороне от политических споров среди австрийских эмигрантов. Коммунисты и социал-демократы были готовы вцепиться друг другу в глотку как никогда. После смерти Отто Бауэра неофициальным лидером разбросанных по миру социал-демократов стал другой знакомый Нейрата – Фридрих Адлер, в прошлом физик. В межвоенные годы Адлер был секретарем Социалистического интернационала рабочих, который прокладывал собственный путь, промежуточный между Вторым и Третьим (московским) интернационалами, а поэтому в шутку назывался “Второй с половиной интернационал”.
Эти организации устраивали все новые и новые съезды, пытались объединиться в борьбе с фашизмом, но ничего не получалось; во время одного из бесконечных докладов Адлера один французский политик прошептал: “Он стреляет лучше, чем говорит”. В тридцатые годы штаб-квартира Адлера располагалась сначала в Лондоне, затем в Цюрихе, потом в Брюсселе, а в 1940 году он бежал из Франции в Испанию с поддельным паспортом на фамилию Герцль.
Теперь Адлер обосновался в США, ничуть не утратил напора и ясно дал понять, что не собирается участвовать в создании “легенды о счастливой Австрии”. Он настаивал на союзе с Германией, как и в 1918 году. Поэтому на протяжении всей Второй мировой войны он саботировал любые попытки организовать “Батальон свободных австрийцев”.
Фридрих Адлер не был готов поддерживать “утопию австрийского народа” – он считал ее “столь же отвратительной, сколь и реакционной”. Когда война закончилась, он избегал любых контактов с новым правительством в Вене, распустил Социалистический интернационал, переехал в Швейцарию и посвятил все свое время и силы созданию биографии своего отца Виктора. Он не желал иметь никакого касательства к повседневной политике. Но когда Фридрих Адлер умер в 1960 году, произошло неизбежное – место последнего упокоения он обрел на Центральном кладбище в Вене, в монументальной гробнице отца. Зигмунд Фрейд улыбнулся бы.
Отто Нейрат, в противоположность Фридриху Адлеру, не таил никаких обид и сдаваться не собирался. Когда война наконец закончилась, Отто был точно так же готов к мирной жизни – более того, перед ним открылись великолепные перспективы. Экономика военного времени по природе своей была просто создана для того, чтобы естественно перетечь в плановую экономику мирного времени, как и произошло после Первой мировой. Она удовлетворила бы все потребности, не породив ненужного переизбытка.
Отто и Мари Нейрат (Митци) с неопознанным котом
В июне 1945 года оптимистические проекты справедливого послевоенного общественного уклада привели к победе Лейбористской партии во всей Великобритании. Нужно было перестраивать не только Великобританию, но и весь континент. Казалось, до демократического “плана планов” рукой подать. Дежавю? Несомненно. Но развеять иллюзии Нейрата еще никому не удавалось.
Возрожденная и переименованная Австрия, уже не Остмарк, нуждалась в срочном переобучении – ей требовалось противоядие от многолетнего промывания мозгов австрофашистской и национал-социалистической пропагандой. Мало кто в 1945 году подозревал, что у Гитлера в мрачный последний год войны тоже сложился план полного переобучения. Нейрат с наслаждением взялся за задачу политического просвещения целого народа. Возродился даже его любимый проект “Энциклопедии”.
Но тут грянул гром – и все оборвалось. Двадцать второго декабря 1945 года Отто Нейрата поразил инсульт. Смерть была мгновенной. В тот день Отто с обожаемой женой Митци обедали в гостях. Они разговаривали о недавней газетной статье, посвященной Нейрату, под названием “Человек с охапкой счастья”. Когда супруги вернулись домой, Отто прочитал Митци вслух несколько смешных строчек из писем, которые написал в тот день. Пустившись в воспоминания, он заметил, что не желал бы себе лучшей жизни.