Сестрины колокола Миттинг Ларс
– Э… ну… Да, лапы выкинул, да.
– Здесь что – традиция такая у здешних охотников?
– Ну да. Мы тута так делаем, да.
– Ладно, а теперь слушайте внимательно, Рёэн, – сказал Кай Швейгорд, положив шкуру на письменный стол. – Видите это клеймо? Крест показывает, что оно поставлено представителем церкви. Я его макну в красные чернила – вот так, а теперь прижму к шкуре. И теперь всегда так буду поступать. Мне удалось заполучить чернила, в состав которых входит сильная дубильная кислота, так что оттиск не смоется, даже если вам случится промокнуть под дождем.
– А… ну так… ага.
– Теперь можно не опасаться, что шкура намокнет и ее перепутают с другой, за которую премия уже выплачена.
– Не, понял, не.
– Вот ваша премия, господин Рёэн. Поздравляю. Дать вам кожаный мешочек, чтобы сложить монеты?
– В бумажнике свободного места полно; а так спасибо, господин пастор.
– Мы ведь увидимся в воскресенье в церкви, да? Всей семьей придете?
– Можем и прийти.
– Господин Рёэн! Скажите, можете или хотите?
– Ну… Ладно. Хотим, стало быть.
– Тогда до встречи в воскресенье. Счастливого пути домой. Деньги расходуйте с умом. Привет семье.
* * *
А потом Швейгорд рухнул на стул возле стола, на поверхности которого остались клочки пуха и меха. Совершенно ясно, что шкура была та же самая, то есть он дважды заплатил за одного и того же песца, причем в первый раз как за волка. Ну, сделанного не воротишь. Мужик худющий, детишки тоже наверняка тощие. Деньги на выплату премий за отстрел поступали из бюджета провинции; главное – отчитаться за них. Справедливый порядок. Бедняки получают какой-никакой доход; желающие нажиться за счет храма Господня получают от ворот поворот. Тут поможет клеймо. Но ведь наверняка притащат ему когти птицы, которой он отродясь не видал. Придумают новый способ обмана.
У кого просить совета? Понятно у кого.
Не стоит кривить душой, подумал он. Ведь не забылось, не перестало бередить сердце? Капелька пота, блеснувшая у нее на лбу; колыхание полотна скатерти; дрожь внизу живота при виде трепещущей ямочки у нее на горле.
* * *
Ты не кастрированный монах, сказал он себе. И не должен им быть. Для пасторского служения нужны жена и дети. К тому же она сильный человек. С живым умом, сильной волей. И эта воля направлена на то же, на что и у него, – она стремится разорвать круг деревенской отсталости. Астрид не говорит «этот самый, как его, солодовый шоколад». И никогда не скажет. «Солодовый шоколад!» Так она сказала бы. Как бы утверждая, что любой достоин им лакомиться.
Во всей ее повадке сквозило, что она знает цену словам и предпочитает дела. И дела с большим замахом. Новая церковь. А не затеял ли он на самом деле эту историю, чтобы впечатлить не столько епископа, сколько ее?
Эти мысли вытеснили Иду Калмейер в самый дальний уголок сознания. Швейгорд взял лист почтовой бумаги и написал на нем: «Дражайшая Ида».
Потом он сидел и смотрел на эти слова. Правды в них не было.
Две белки, и больше ничего
Они сели за стол поесть тюрю: разломанные плоские лепешки, политые молоком. Отец был немногословен. На этой неделе ему пришлось забить лошадь, славную кобылу по кличке Мира. Ее лягнула в голову кобыла помоложе, одолженная для работы. Настоящая трагедия. Хотя в амбаре шаром покати, конину они есть не стали – не язычники, чать. Ведь рабочая лошадь чином чуть ниже наследника хутора. Так что Миру оттащили по склону вниз, но подальше от ручья, и закидали осыпавшимися с гор камнями.
Астрид оглядела обедающих. Во главе стола отец в черных сермяжных штанах и белой фуфайке. Наверное, все еще думает о кобыле. Годы тяжелой работы не прошли для него бесследно, но, когда летом поднимались всходы, он становился другим. Утром он, похоже, подровнял свои кустистые брови и подстриг бороду, в которой проглядывала седина, хотя ему всего-то сорок с небольшим. Отец подлил себе молока. Потом кувшин следовало передать Эморту, наследнику, чтобы тот, налив, передал его младшим братьям.
Только после того, как молока плеснет себе самый младший из мальчиков, наступит очередь Астрид и ее сестер.
Но место Эморта пустовало, и отец протянул кувшин шестнадцатилетнему Освальду. Не вставая со скамьи, Освальд передвинулся к месту, где обычно сидел брат. Сам же Эморт, сходив в лес легко одетым, слег с горячкой, из носу у него текло. Узнав об этом, мать страшно возмутилась и устроила ему нагоняй: «Сто раз говорила, весна – время коварное! Застудишь легкие, и конец!»
Напротив Астрид Освальд и младшие братья, Лауритс, Ивар и Йалмар, хрустели лепешками. Снова получив в руки кувшин с молоком, Астрид налила немного себе и передала его сестренкам Олине и Мине. На столе стоял один этот кувшин, и теперь уже все поняли, что подливать в него больше не будут. Но никто даже не пикнул. Астрид порадовалась, что посторонние не видят, как у них обстоят дела.
Все-таки Освальд не смог удержаться и промолчать.
– Кот наплакал, – сказал он, кивнув на кувшин.
– А ты чего ждал, если задаешь лошади корм, который заготовлен для коровы? – отозвалась Астрид.
– Когда я ем, я глух и нем, – напомнила мать.
Кувшин перешел в следующие руки. Сестренки Астрид не сводили с него глаз, следя, чтобы никто не налил себе больше других. Только получив свою долю, они перестали замечать что-то вокруг, занявшись поглощением пищи. А столешница как была, так и осталась чистой и гладкой: после голодных крошек не остается.
* * *
Весь день Астрид терзалась сомнениями. Неужели Швейгорд действительно собирается отдать церковные колокола? Казалось, все ее предки, начиная от Эйрика Хекне, восстали из могил и сговорились сделать ее своим глашатаем, и она даже придумала, что сказать: «Господин Швейгорд, позвольте вас спросить – здесь столько Библий и крестов, что говорить можно только правду. Ведь Сестрины колокола не проданы?»
Он наверняка ответит уклончиво: «Ну, дело в том, что…»
«Вы спятили, что ли? Это же дар от нас, от Хекне!»
Постепенно она успокоилась. Не такой же он скользкий ловчила, чтобы утаить подобное? Наверное, продали только само здание церкви. А купель, запрестольный образ, Сестрины колокола – всем этим можно пользоваться и дальше. И еще что-то всплыло в ее памяти – он что-то говорил про портал. Про вьющиеся орнаменты. Про сказочных животных и ужасного змея.
Ближе к вечеру Астрид услышала, как во дворе возится отец, вернувшийся из кузницы. Уловив звуки ее шагов, он пошел медленнее, дожидаясь, когда она нагонит его.
– А дед не рассказывал про Мидтстрандскую невесту или Вратного змея? – спросила Астрид.
– Не припомню такого. А ты это откуда взяла?
– Да Клара болтала.
– Да ну, Господи. И что ж это за Вратный змей – так ты сказала-то?
– Да возле паперти в церкви чтой-то.
– Клара вечно всякое сочиняла. Я одно знаю про паперть: там дверь заменили. Чтоб выше была.
– А когда?
– Да я еще малой был, должно, – мне наклоняться не приходилось. Я в церковь всегда входил с прямой спиной, а остальное меня не волновало. Ладно, сейчас плохо то, что Эморт совсем разболелся.
Астрид с отцом зашли в дом. Эморт лежал отдельно от всех. Он был бледен, потел и жаловался на першение в горле. Выяснилось, что простыл он, расставляя ловушки. Эморт надеялся поймать куницу, но отец, покачав головой, сказал, что ставить ловушку на пушного зверя, когда тает снег, бессмысленно, поскольку это время линьки, а за куниц премия вообще не назначена. К тому же из путаных горячечных объяснений Эморта было не понять, где эта ловушка поставлена.
– Я схожу, поищу, – сказала Астрид. – Я знаю, где это может быть.
* * *
На рассвете следующего утра Астрид проснулась скорее от беспокойства, чем от того, что светало. Она лежала головой к изножью, лицом под самое окно. В этом положении и проснулась. Малышка Олине, округлый ком под полостью на соседней кровати, даже не шевельнулась.
Натянув толстую юбку, Астрид отправилась в густой ельник между Хекне и Сюверрудом. Уже мало оставалось таких старых лесов: почти все повырубили, оставив склоны гор голыми. На хуторах древесина шла и на постройки, и на истопку, и на утварь, и на лодки, и на ограды. Скоро Астрид нашла следы брата, еле заметные на посеревших остатках снега.
Ей нетрудно было представить, что планировал брат, какие деревья выбирал. Эморт сам выковал три капкана на куницу, это была тонкая, красивая работа, а еще они много лет подряд ставили на одном и том же месте ловушки-растяжки. Между четырьмя оструганными жердочками натягивали тяжелую палку, сверху клали наживку, а уж кто туда попадется, заранее не угадаешь. Бывало, находили там и куницу, и горностая, и сороку, и белку, а однажды попалась домашняя кошка, к счастью, незнакомая им. Под лучами солнца, проникавшими сквозь верхушки деревьев, Астрид проверила ловушки, отогнув жердочки. Добычу составили две белки. Не ахти что, но из восьми-девяти получалась хорошая муфта, да и мясо белок вполне съедобно. Последняя белка угодила в капкан совсем недавно, она еще дергалась, и, крепко ухватив поперек тельца, Астрид ударила ее об ствол елки и убила. Потом сложила тушки в холстинный мешок и села отдохнуть на поваленное ветром дерево.
* * *
Снег уже стремительно таял, открыв землю почти повсюду, но холодными ночами капли воды на хвое замерзали, становясь большими ледяными шариками, блестевшими на солнце. Астрид осторожно отломила веточку и отправила ее в рот. Шарики льда моментально растаяли, оставив во рту вкус сосновых иголок. Астрид сунула руки в мешок и согрела их, обхватив пальцами еще хранившие тепло беличьи тельца. В небе летала пара ворон; не обращая внимания на Астрид, они опустились на сугроб совсем рядом с ней и принялись рыться в снегу в поисках съестного.
На отдалении виднелась церковь.
Астрид еще познабливало со сна, и ее не отпускало беспокойство: она пастору не интересна. Не интересна в этом смысле. Газета, она и есть газета; дорожное покрывало – покрывало.
Позади нее с ветки упал ком снега. Скинув груз, ветка мелко закачалась, облачком капель празднуя освобождение от зимней тяжести, и замерла, поднявшись чуть выше.
Астрид шла по лесу, и наст проваливался под ее ногами. Она сделала крюк к озеру Лёснес посмотреть, скоро ли ледоход. C севера озеро сковал серый лед, а у южного конца открылась черная вода, над которой поднимался пар. Дело тут в том, что с этой стороны озеро было очень глубоким и вода долго сохраняла тепло, но когда-то Клара, охая и ахая, поведала, что в южной части озера Лёснес дна нет: там внизу находится ад.
Чтой-то он маленький, этот ад, ответствовала Астрид, раз северная часть замерзает. На это Клара нараспев сообщила: «Огонь да мороз, обое жгут нос».
Как сурово она обошлась с Кларой! Цыкала на нее лишь из-за того, что та кланялась да бормотала всякую ерунду. Астрид показалось, что она снова слышит те звуки – отвратительный треск, когда кожа отлепилась от стены. Глухой стук, когда голова Клары, будто огромное яйцо, сваренное вкрутую, ударилась о спинку скамьи.
* * *
Теперь Астрид скучала по Кларе, скучала по деду; ей недоставало их веры, такой вольной и прощавшей все. Когда больные суставы уже не позволяли деду работать, он сидел возле печки, уложив на колени кота и запустив скрюченные пальцы глубоко в кошачий мех. Он радовался, если для его рассказов находился слушатель, и отпускал Астрид от себя только после того, как та раза два напомнит, что ее ждет работа.
Дед печалился из-за того, что находилось мало желающих внимать его негромким размышлениям о причинах всего сущего – «стародавним загвоздкам», как он это называл. События прошлого он помнил отлично и старался не смешивать правду с выдумками, пусть даже история от этого и выиграла бы. Отца Астрид интересовали только те сведения, от которых могла быть польза для ухода за скотом и выращивания урожая. Дед принимал это, объясняя тем, что времена больно тяжелые: «В черные дни, когда есть нечего, люди не в состоянии мыслить широко. Раньше у нас было время поразмышлять. Задуматься над причинами сущего. Вот как у нас с тобой сейчас, Астрид».
Он показал ей созвездия, обучил погодным приметам, а когда ей было десять лет, рассказал, что ни Буки, ни Кари-Воровки на самом деле нет, что ими просто пугают маленьких детей, когда они начинают делать свои первые шаги. Работа на хуторе требует столько времени и сил, что взрослым некогда следить за играми малышей. Лучше рассказать, что погреб для навоза, чердак и колодцы охраняют эти существа, и если кто отважится сунуть туда нос, то, по крайней мере, будет вести себя осторожно.
Зато кое-какие другие, куда более странные вещи он держал за правду и постоянно возвращался к рассказам о сросшихся девочках у них в роду, о ткачестве и о Сестриных колоколах.
«Жалко как, что все пропало, – сказала однажды Астрид. – Ну, то, что они выткали».
«Давно это было, понимаешь. Купить их ткани – иногда еще их называли фламандскими – приходили со всей округи. Многие клали в колыбельку новорожденным их покрывала, потому что шла слава, будто от них выздоравливают больные. А еще они наволочки нарядные ткали. Но с годами-то все в лохмотья истрепалось. Хотя, может, где и осталось. Я слыхал, кресло-качалка на хуторе возле Думбоса обита тканью из Хекне, так на том кресле сидеть никому не позволяют».
«А у нас ничего не осталось?» – спросила Астрид, обведя рукой комнату, где были представлены плоды ручной работы многих поколений: расписанная цветами деревянная посуда и мебель, резные фигурки, коврики с ткаными или вышитыми узорами.
Покачав головой, дед рассказал, что сам он видел только один ковер, который точно выткали сестры Хекне; этот ковер был подарен церкви и висел там возле купели.
«Это на котором Скреженощь, – добавил дед. – Ты же помнишь, что это такое, Скреженощь?»
Астрид кивнула.
«Это была их последняя работа, – сказал он. – Люди говорили просто – ковер из Хекне. Я его видел, когда совсем мальцом был, и, помню, страшно напужался. А потом он пропал, и никто не знал, куда и как».
Астрид спросила, что там было изображено.
«Был он такой вытянутый в длину и оченно большой, а краски чистые такие, яркие. А на ковре люди спасаются от чего-то, выбегают из больших домов, странных таких. На небе птицы с человеческими головами летят и изрыгают пламя. А в одном углу сестры Хекне выткали себя самих».
«А ты тех птиц напужался?» – спросила Астрид.
«Не, птиц-то не очень. Страшно было от того, что я знал, как этот ковер появился на свет. Ты понимаешь, девочки-то срослись, и поэтому одна чувствовала, что ощущает другая. Одна пощупает вещь, а у другой пальчики чувствуют, какая она. На что одна смотрит, то и другой видать. Сказывали, что они даже дурачились так: одна закроет глаза рукой, а другая поглядит на что-нибудь страшное, так первая аж вздрогнет. Я раз спросил у доктора, может ли так быть; oн сказал, может. Потому, наверное, у них ковры такие чудные получались. Ведь каждая была сразу и одним человеком, и двумя. Но не поэтому мне страшно было смотреть на ковер из Хекне».
«Нет?»
«Нет; а потому, что мне рассказали про тот день, когда они его ткали. Девочки знали, что им предстоит умереть, и ткали вместе до тех пор, пока одна из них не умерла. А другая жила еще несколько часов».
«И ткала, когда ее сестра уже была мертвой?»
Дед кивнул:
«И раз каждая могла воспринимать ощущения другой и видеть то, что видит другая, то она могла заглянуть в царство мертвых, а может, и в будущее».
Дед принялся рассказывать о том, что умеют Сестрины колокола:
«Они попусту не звонят. А остерегают, что рядом бродят объявленные вне закона люди, или предупреждают об оползнях. Звонят, когда надо, чтобы люди очнулись и поступили правильно. Или остерегают о беде, вот как в 1814-м».
Он рассказал, что 5 августа этого года колокола зазвонили сами по себе. Услышав их, люди все как один высыпали на двор и начали готовиться к худшему: выставили охрану, достали кремневые ружья, засыпали пороху в пороховницы. Зоркие мужчины поднялись выше в горы, девушки приготовились трубить в рог, чтобы предупреждать об опасности, а остальные ночью лежали без сна. Но ничего не случилось. Ни в первые несколько дней, ни в последующие. Напряжение спало, и местные умники, собравшись возле церкви, показывали на фундамент – мол, просел с одного угла; вот тогда церковь со шпилем и тряхнуло. Потому и колокола зазвонили.
Через шесть недель в село явился ленсман с известием, что пятнадцать мужчин из их села, которых в начале лета отправили на войну со Швецией, как раз 5 августа участвовали в сражении при Матранде. Все пятнадцать в бою остались целы-невредимы, но позже умерли от кровавого поноса в полевом лазарете укрепления Вингер, по четыре человека в первые три дня и трое в последний.
Дед считал, что колокола однажды предсказали и недород. Потому что позже они не звонили, хотя наступила череда тяжелых лет: зерно не родилось, замерзая на корню. Его и за деньги было не купить. Приходилось есть хлеб из коры.
«Если б они хотели предупредить о той беде, звонили бы каждый божий день».
«Но откуда колокола могут знать, что приближается несчастье?» – спросила тогда Астрид.
Дед спустил кота с колен.
«Когда колокола отливали, Эйрик Хекне бросил в чан не только серебро. А по локону и кусочку ногтя каждой из дочек. Колоколам досталась часть способности предвидеть будущее, которую девушки обрели, заглянув в потусторонний мир. Но никто не знает, насколько далеко вперед видели сестры и когда колокола утратят способность предсказывать будущее. Некоторые говорят, что она будет у них всегда. До самой Скреженощи. А может, мы неправильно понимаем, что такое эта Скреженощь. Вот если бы ихний ковер найти, можно было б лучше понять. Ведь каждое поколение понимает что-нибудь новое, но теряет часть знания о прошлом».
Астрид долго сидела молча, потом спросила:
«А мать их умерла, да?»
«Ой, умерла. Да самым страшным образом. Говорили, что Эйрик сохранил несколько прядей волос своей жены и канатчик вплел их в веревку звонаря».
«А звали ее как?»
Дед молчал.
«Мать тех двух девочек? – не унималась Астрид. – Женку его».
Посмотрев на нее, он покачал головой.
«Имя-то ее забыто, – сказал он. – Но поговаривают, что она иногда является людям на колокольне».
* * *
Дед умер, когда Астрид было пятнадцать. Сумрачная процессия проводила его на кладбище, где он и был похоронен под семейным надгробием. За то, чтобы по нему прозвонили Сестрины колокола, старый пастор потребовал денег.
* * *
Астрид встала и подошла поближе к церкви. В утренней дымке она разглядела место, где был похоронен дед, отцы и матери до него, а также те, что жили еще раньше.
Тут она увидела, что боковая дверь в церковь открыта. Астрид торопливо перешагнула ручеек коричневатой талой воды и перелезла через ограду. Приблизившись к церкви, положила на землю мешок с белками и ловушками и спокойно вошла внутрь, миновав запрестольный образ.
Она впервые была здесь одна, в этой благоговейной тишине, под высокими прохладными сводами, где пахло вековой пылью. Глазу не за что было зацепиться; Астрид осторожно шла в сумеречную даль, слыша отголоски завываний ветра снаружи.
Кая Швейгорда было не видать.
Она едва ли не на ощупь добралась до купели, но было слишком темно, чтобы увидеть, где раньше висел ковер из Хекне. После похорон накануне воздух чуть отдавал трупным запахом.
Астрид двинулась дальше, думая о пасторе и задаваясь вопросом, что же она, собственно, испытывает. Во всяком случае, не глубокую веру. Только стыд за свое прегрешение, за эту дурацкую влюбленность. Стыд заставил ее подойти к скамье, на которой умерла Клара. Далеко впереди угадывались очертания распятия.
Время шло, но сколько она там пробыла, трудно было сказать. Ей почудилось, что рядом кто-то есть, но страха она не ощущала.
Ее глаза начали уже привыкать к полутьме, но в глубине церкви темнота была еще плотной, как вата, и во тьме лишь едва серели тонкие полосы света, проникавшего через оконца под самым сводом. А где же пастор? Он что, просто забыл запереть храм?
Внезапно она почувствовала прикосновение костистого плеча Клары, ее грубой сермяжной шали. И тут же Клара снова пропала.
Астрид не испугалась. Это не привидение. Просто материализовавшееся воспоминание, отпечаток прошлого, коснувшийся ее тела.
И тут она снова ощутила, что в церкви кто-то есть.
Кто-то живой.
Норвежские благовония
Герхард Шёнауэр между тем лежал на рассвете без сна, прислушиваясь к завываниям ветра за окном. Шесть суток прошло с его приезда в Бутанген, и последние ночи он провел так же: мерз, потел, нервничал.
Он поднялся с постели. Дощатый пол обжег ноги холодом. В домишке не обнаружилось ни коврика, ни покрывала; Герхард расстелил на полу пальто, поставил на него ноги и обхватил голову руками.
Сабинка, игривая и беззаботная. Смех, жаркие объятия в постели. Груди, касающиеся его лица. Баварское пиво и Академия художеств.
Он зажег сальную свечку и пробрался к ночной вазе. Вернувшись в постель, обнаружил, что проснулся желудок. Герхард натянул пальто, по утреннему холоду пробрался к уборной во дворе. От непривычной пищи он не узнавал запаха собственных экскрементов, будто в туалете перед ним побывал кто-то другой; ему претила подобная вынужденная близость. Он и раньше задумывался о том, почему запах отходов его собственной жизнедеятельности – пота, экскрементов, кишечных газов – кажется ему интригующим и уж во всяком случае не противным, по крайней мере поначалу, в то время как чужие запахи всегда отвратительны и заставляют отпрянуть. Должно быть, люди таким образом метят свою территорию, думал он. Пахучий след примитивного прошлого, тех времен, пока Бог еще не решил, сделать ли самым развитым видом человекообезьян или гиеновидных собак. Люди, обладатели чувствительных носов, могли ставить пахучие метки в качестве знака: это мое, а все остальное – вражья вонь. Но поделиться этими мыслями с кем-нибудь еще Шёнауэр не решался. А теперь и его собственный запах казался ему чужим.
Он вышел из уборной и остановился перед домиком, не заходя внутрь.
– Просто темно, – пробормотал он. – Просто темно. Скоро на меня прольется дневной свет и вдохнет в меня новые силы. Герр Ширтц в 1840 году справился, и я справлюсь.
Но надежда похожа на яйцо. Кажется, вот-вот встанет во весь рост, ан нет – тут же опрокинется набок.
Занимался день. Шёнауэр оделся и пошел к церкви. Больше никого было не видать; отчетливо слышалось лишь похрустывание его шагов по мерзлой траве.
Последние дни он довольствовался тем, что делал наброски церкви издали, а потом уходил в свой домик и там доводил их до ума. Герхард понял, что этим рисункам суждено остаться никудышными. Он мог часами сидеть и подправлять их, но вид жалких набросков вызывал у него просто физическую боль в подреберье, пальцы отказывались держать карандаш, нервы были на взводе, всякое желание работать пропадало. Здесь не было ничего, что всю жизнь помогало ему справляться с трудностями; ему уже не верилось, что у него вообще имелись какие-то способности. Что-то тяжелое, мощное, какая-то неведомая сила давила на него под этими нависающими скалами на краю леса.
Ужины с пастором превратились в недолгие и немногословные встречи, иногда оживляемые взвизгом ножа по фарфору. Вчера пастор показал Герхарду истрепанную книгу, в которой значилось, что дверь заменили в 1844 году, а портал, вероятно, сожгли.
Открыв замок, Шёнауэр вошел в церковь и почувствовал, как затрепетали ноздри от запаха смолы, пыли и плесени. Крохотные оконца под потолком чуть посветлели в лучах утреннего солнца, но все равно было слишком темно, чтобы рисовать. Взгляд проникал едва до половины помещения.
«Никогда мне не понять, как же эта церковь построена, – подумал он. – Она вся будто срослась воедино, а потом ее пропитали тайным составом, полностью скрывающим следы строительных приемов и способов обработки: ни единого паза или сочленения, выдавших бы идею, лежащую в основе».
Высоко над головой Герхард едва различал уложенные крест-накрест прогоны, все эти балки, встречающиеся под определенным углом и загадывающие загадку о том, что на чем покоится и какой вес удерживает.
Он зашел в ризницу и остановился у окна. Оконные рамы растрескались, на красочных узорах образовались потеки от просачивающейся в щели воды. У себя в Дрездене он думал, что всего-то и надо будет внимательно всмотреться, понять, как устроена церковь, а потом сделать рисунки и рабочие чертежи.
Теперь же он видел, что эта церковь строилась не по чертежам. Ее возводили на глаз, применяя ручной труд. Скорее топором, а не столярным инструментом. Соединяли окоренные бревна при помощи давно забытых умений. Ни следа работы пилой – только тесак, долото и острый нож. Даже пол выложен выровненными досками из колотых клиньями бревен. В носу щекотало от сильного запаха смолы. В здешних церквях благовония не курили. Более чем достаточно было смолы, этого норвежского благовония.
Считайте себя спасителем, студент Шёнауэр.
Он покачал головой. Он ощущал себя скорее не спасителем, а осквернителем гробниц. Преисполненный жажды утешения, приятия, Герхард посмотрел на запрестольный образ, которому тоже предстояло отправиться в Дрезден. Но нет, ничего. Далеко впереди, едва различимый в бледных лучах света, висел Христос, серовато-желтый, как состаренная кость. Спаситель безмолвствовал, глядя поверх Шёнауэра.
«Я не справлюсь, – сказал себе Герхард. – Тут никто не справится. Если церковь разобрать, ее цельность будет утрачена навеки. Я не способен охватить умом все то, что здесь есть. Однако самое главное, ее глубинная сущность, сгинет, когда ее разберут».
Еще один страх дал знать о себе. Страх первого дня в этом месте, когда он услышал церковные колокола. Теперь он был уверен, что они невзлюбили его. Они витали где-то высоко над ним, они жили там, в воздухе, на свободе, в покойном равновесии. Всегда настороже, чутко улавливая любое движение внизу. Нужно бы ему подняться наверх, посмотреть, где они висят, но он боялся задеть колокольную веревку: один неверный шаг, и они отзовутся грозным гулом.
Герхарда еще долго терзали мысли об осквернении святыни. Но внутри церкви царил ночной холод. Шёнауэр пошел и широко распахнул боковую дверь. Внутрь хлынул свет и по-утреннему свежий воздух, но в самые дальние уголки они все равно не проникали.
Наверняка придется ждать еще не меньше часа, прежде чем можно будет приступить к рисованию. По скрипучим деревянным плахам он двинулся в глубь церкви, в густую непроницаемую тьму.
Ему вдруг показалось, что он слышит голоса строителей церкви; он прикрыл глаза, пытаясь представить этих людей. В сумрачной дымке угадывались очертания существ, принадлежавших иному времени. Склонившись над бревнами, эти мастера забытых ремесел топором и ножом строгали и рубили, не зная ни часов, ни календаря; световой день диктовал, сколько времени можно работать. Они неспешно, без всяких дипломов и званий, нарабатывали себе память и славу. Об их опыте свидетельствовали шрамы на кожаных фартуках.
Здесь все дышало тем величием, которое невозможно втиснуть в рамки обязательных программ Академии художеств в Дрездене. Под сводами парило нечто, чего не разбавить воздухом, не разъять на очевидные составные части: незримая душа благоуханного освященного дерева, призрачные испарения, столетиями курившиеся над бременем забот и проблесками надежд. Складывающиеся из чаяний сотен давно почивших людей, надежд столь отчаянных, что в свое время они оказались невыносимыми, но высвободились после смерти и собрались здесь, чтобы витать высоко под сводами.
Тут прямоугольник света, падавшего из боковой двери, пересекла какая-то тень. Легким шагом приближалась едва видимая фигура – нечто, сотканное из темноты в непроглядной мгле; слегка поскрипывали плахи пола.
Фигура ненадолго остановилась, наверное, чтобы дать глазам привыкнуть к полумраку; тихо прошла, словно проплыв, по центральному проходу и уселась на скамью у самой стены.
Мидтстрандская невеста
– Какая красота, – прозвучал мужской голос.
Эти слова гулко отозвались в пустом пространстве храма; Астрид осмотрелась, но никого не увидела. И тут в едва освещенном пространстве между скамьями появился немец, тот самый художник, державший в руках альбом для рисования. На каком-то странном, деревянном датском языке он попросил извинить его, если помешал, и задал вопрос, которого она не разобрала, так что ему пришлось повторить:
– Вы пришли помолиться?
– Нет. Я просто сидела.
– У нас обычно приходят в церковь молиться. Часто на рассвете после беспокойной ночи.
Ей нечего было ответить. Черты его лица в темноте было не различить. Он оглядывался по сторонам с таким видом, будто ожидал кого-то другого.
Так они и сидели в постепенно светлеющей церкви. Он принялся рисовать, сосредоточенно склонившись над бумагой. Внезапно он вырвал из альбома листок, скомкал его и бросил в проход.
– Невозможно! – сказал он.
– Что невозможно?
Он не притворялся, а вправду вскипел. Пройдя мимо него боком, чтобы не оказаться к нему спиной, Астрид приподняла рукой подол юбки, присела и подобрала скомканную бумажку.
Никогда не видала она рисунка чудеснее. Кафедра и запрестольный образ. За много лет она свыклась с их привычным видом, но так никогда их не воспринимала. Он передал рисунку свое понимание того, что видел, и в нем сквозило доверие, заключавшее в себе частицу ее собственного взгляда на прошлое: время не только точит, оно облагораживает.
Он перестал рисовать. Смешался. Она спросила, почему он не может рисовать все так, как оно выглядит, и он ответил, что должен уметь нарисовать и то, что не видимо глазом. Она сразу поняла, что он хотел сказать. Ей хотелось бы подольше посмотреть, как он работает, но у него, видимо, пропало настроение.
«Астрид! – сказала она себе. – Это же человек, который заберет наши колокола! Саму церковь заберет!»
Так и она поднимала с земли красивый камешек. «Я для него, – подумала она, – как муравей под таким камешком».
Немец прошел мимо нее к паперти, и она поднялась, собираясь уйти.
– Это трагишно, – услышала она его слова.
Он стоял перед дверью на паперть.
– Что «это»? – спросила она.
Он встал на то место, где кланялась Клара, и сказал:
– Дверь никуда не годится. Слишком большая! Ни декора! Ни портала! Пропали, уничтожены!
Астрид осенило: входя, Клара не кланялась. Она наклонялась, словно готовясь пройти в низкую старую дверь, как привыкла делать смолоду.
– Дверь – это не так важно, – пояснил он. – А вот декор по периметру… То, что не пускало силы зла в церковь!
– А чего там такое было? – спросила она.
Немец снова схватил свой альбом, и вскоре из-под его карандаша побежал красивый рисунок.
Астрид замерла как околдованная. Ее потряс и сам рисунок, и то, что он так безжалостно обнажал отличие Кая Швейгорда от этого чужака. То, что Кай назвал всего лишь вьющимися орнаментами, в исполнении немца предстало точным воспроизведением мастерской, исполненной богатой фантазии резьбы по дереву.
Одна за другой карандашные линии и штриховка оживали на бумаге. С каждой секундой церковный портал все явственнее открывался ее взору. И по мере этого она все яснее осознавала, что же хотела сказать Клара.
Церковная дверь, дугой изогнутая кверху, была подвешена на широких петлях узорчатого кованого железа. Обширные поверхности вокруг нее были густо населены резными фигурами. Главной среди них был головастый змей, тело которого обвивало дверь с обеих сторон. Да и сама дверь была своего рода произведением искусства: толстая, как бревно, покрытая чешуей, напоминавшей гонт на крыше церкви; а высоко над дверью встретились и грозили кому-то кончик хвоста и ощеренная пасть змея, и то и другое по-своему пугало, но еще сильнее страшило, оказавшись вместе, рядом.
Это же, наверное, Мидгардсорм, подумала Астрид. Она видела его на рисунке в дешевом журнальчике у отца. Она читала про это чудовище и задумывалась, действительно ли раньше верили, будто оно летает вокруг земли и заглатывает корабли, приблизившиеся к ее краю. Отец отвечал, что жители побережья наверняка мыслили иначе, чем те, что селились в долинах: этим-то всегда был виден другой берег.
Рисунок Герхарда Шёнауэра становился все более подробным.
Вокруг гигантского змея извивалось множество узнаваемых сказочных животных, которых Шёнауэр обозначил лишь несколькими штрихами. Эти животные-лианы, тесно свившиеся воедино, предстали перед Астрид как живые. Создания с чешуйчатым брюшком, рогатые и зубастые, ящеры, волки и птицы: пасти ощерены, когти растопырены. Герхард нарисовал дракона, прижавшегося к змею и не сводящего с его головы доверчивого, чуть ли не ласкового взора. Во всяком случае, ласкового настолько, насколько ласково дракон может смотреть на змея.
Мидтстрандская невеста, говорила Клара. Мидтстранд располагался посередине большого участка земли, занятого хуторами рода Страндов. Поскольку Бутанген составлял весь известный Кларе мир, она думала, что Мидтстранд и есть Мидгард. И, не имея представления о драконах, она решила, что, наверное, это невеста змея Мидгардсорма.
Показав на дракона, Астрид спросила немца, так ли это.
– Что? Этот дракон? Невеста? Вряд ли. – И немного красуясь, он рассказал, что основательно изучил литературу о верованиях древних скандинавов, но не помнит, чтобы где-нибудь упоминался этот дракон. – Должно быть, это продукт местной фантазии!
Он осторожно вырвал рисунок из альбома.
– Теперь это принадлежит вам! – сказал Герхард Шёнауэр, протянув листок Астрид.
– Нет, я не могу его принять!
– Это ваше! От чистого сердца! Это же просто набросок!
Она смотрела на рисунок, на котором карандашные линии будто ожили.
Набросок рассказал ей и еще кое-что. Этот человек, подписавшийся как Г. Шёнауэр, не какой-нибудь осквернитель гробниц. Невозможно рисовать так, если не любишь то, что рисуешь. И еще она понимала, что ни у кого из обитателей села не поднялась бы рука уничтожить столь великолепную работу, как этот портал.
Благая весть
Звон колоколов он слышал, но не поднялся из-за письменного стола. Проповедь была написана накануне, но он все правил ее, заменяя то одно, то другое слово, а когда пробовал читать ее вслух, постоянно задумывался. Потому что, произнося слова «радость», или «благо», или «счастье», он спрашивал себя, что они значат в его собственной жизни.
Ему потребовались недели, чтобы разобраться в своих чувствах к Астрид Хекне, и еще недели, чтобы смириться с ними. Ночь за ночью он прислушивался к голосам из потаенного местечка у себя внутри, того темного местечка, где он исповедовался себе в собственных желаниях. Отважившись посетить этот глубоко спрятанный уголок, он всегда видел в нем свет, а на свету – Астрид Хекне. Иногда он заходил туда, закрывал за собой дверь и отдавался своим видениям до тех пор, пока они не начинали походить на животные игрища. Оттуда он возвращался под строгим взором Бога, а образ Астрид обретал лицо столичной шлюхи.
Это неподобающее и необоримое желание вызывало в нем непреодолимый стыд, заставляло вести себя в ее присутствии неловко и по-детски. И в то же самое время желание это было неизъяснимо чистосердечным. Как существует только один Бог, так для него навсегда вспыхнула одна-единственная пламенная влюбленность.
Он заставил себя подумать о том, чего же, собственно говоря, хочет. Ему всегда представлялось, что он женится на доброй тихоне, которая будет незаметно сидеть в уголке. Жертвенной, самоотверженной, разделяющей его взгляды. Ида следовала бы за ним всегда и во всем. Кротко склоненная головка, показной интерес, непременная пара фраз о правильном ведении хозяйства, отсутствие сомнений в самоценности веры – в этом вся она.
Из ее уст не услышишь: «Мир не таков, Кай». Надо признаться, несговорчивость Астрид толкала и его мыслить по-новому. Возмущенно пофыркав для начала, он находил более продуманное решение. Но не подобает ему, пастору, так стремиться заполучить Астрид в жены. Она для этого не подходит. Очень уж резкая. И слишком женственная, и слишком настойчивая. Ей недостает решающего умения умной женщины: чтобы получить желаемое, такая должна убедить мужчину, что он сам додумался до этого. Ему открыла на это глаза мать, и, насколько ему было известно, сама она всю жизнь так и поступала.
Осмелившись подумать о браке с Астрид, он и воодушевился, и ужаснулся. Старшая горничная Брессум вскипит, как кастрюлька с молоком. И это еще цветочки по сравнению с катастрофой, которая ждет их, если с визитом приедет кто-нибудь из начальства. Астрид в нарядном черном платье с кружевным воротником, приседающая, потупив взор, в книксене перед епископом? Немыслимо. Какое уж там смирение; вежливость будет отброшена за пару минут: рассказывай, зачем пожаловал! Недолго ждать неотвратимой постыдной сцены. А как она себя поведет, привыкнув к своему положению? Еще более смело; глядишь, его служение перестанет занимать подобающее ему место.
Снова зазвонили колокола. Он встал, собрал бумаги и вышел в огород. Не годится ему появляться в храме одновременно с прихожанами. Пастор стоял у изгороди, вдыхая свежий воздух, пока последние из них не скрылись в церкви.
* * *
А что скажут дома? Катастрофа! Кай не смел и подумать, чтобы открыться матери. Лишь краем уха уловив слухи, она схватится за склянку с мышьяком.
Конечно, Астрид слишком резка. Но уж какая есть. Можно же, наверное, как-то обуздать ее, разъяснив, что в разных сферах и правила разные и если она жаждет их изменить, то нельзя же разом все. Остроты ума ей не занимать, поймет. И есть в ней некий легкий цинизм, определенная расчетливость, высокий прицел. И еще этот ее диалект. Может, она от него избавится?
Отбросив эти мысли, Кай Швейгорд оглядел раскинувшиеся перед ним места и решил, что долго он в Бутангене не задержится. Даже епископ Фолкестад не вечен. Требования к супруге пастора по мере карьерного роста будут предъявляться все более строгие.
Ну что ж.
Швейгорд быстрым шагом подошел к церкви, открыл дверь в ризницу, подсел к столу и проверил, не перепутаны ли бумаги.
Здесь он просто пережидает. Пережидает в одиночестве, вот и вообразил себе интерес к двум женщинам сразу.
За стеной неспешно вступила фисгармония. Псалом подхватили голоса.
Это из сборника Ландстада. Громче воспой милосердие Господне. Ида Калмейер была и остается самой надежной картой.
Но уже сейчас, едва познакомившись с этой сильной натурой, с Астрид Хекне, Кай понимал, что постоянно будет мысленно уноситься от все больших письменных столов из дуба и думать о Бутангене, гадая, чем же она в этот момент занята, бегает ли за ней выводок детишек, натружена ли спина, в мозолях ли руки – и вспоминает ли она все еще свои мечты.
С ней он стал бы другим. Сколько добра они могли бы совершить. Вот уж точно, что он и она вместе составили бы сумму более высокого порядка; да что там, вся жизнь прошла бы на иной высоте, будь с ним Астрид Хекне.
Но он же пастор, он не может увиваться, соблазнять, подольщаться. Сулить замужество. А потом, надежно сочетавшись браком, расслабиться и показать себя истинного. Он избавился бы от того стыда, стер из памяти лицо той шлюхи, предъявил бы Астрид настоящего Кая Швейгорда, гибкого, задорного.
Но что он может ей предложить? Похоже, единственная ее слабость – это благоговение перед величием. Чувство долга перед ушедшими поколениями. Перед историей. Это затмевает для нее все остальное.
За стеной воцарилась тишина; пастор поднялся и вышел к пастве, чтобы сообщить благую весть.
* * *
– Уже следующей зимой мы будем радоваться новой церкви! – сказал он, окинув собравшихся взглядом.
Прихожане перешептывались, почти не таясь. На службу явилось много народу, и в этот раз после шестого псалма, когда Швейгорд обычно кратко пересказывал новости о том, что произошло в мире, он предупредил, что сделает объявление. Откашлявшись, сообщил, что эту церковь разберут и вместо нее построят новую, просторную и теплую.
Астрид Хекне сидела в первом ряду. Их взгляды встретились, но он сразу же отвел глаза, кашлянул и, глядя поверх голов присутствующих, рассказал, что старая церковь уже продана, а после разборки ее заново возведут в Германии «как достопримечательность».
Он поблагодарил епископа, главу местной управы и управляющего сберегательным товариществом и в ответ услышал негромкие вежливые «хм!..». Потом он сообщил, что новая церковь будет готова к Рождеству, а до тех пор венчания и похороны будут проходить во временной часовне, устроенной в гостиной пасторской усадьбы.
– И кстати, – добавил он, – молодой господин из Германии, который бродит у нас с мольбертом, откомандирован покупателями церкви. Он будет руководить демонтажом церкви и ее последующей сборкой. Обращайтесь с ним хорошо.
Вот и все.
