Седьмая функция языка Бине Лоран
Сёрл верещит как резаный.
Байяр оглядывается. Минотавр тоже. Симону наконец удается вырваться. Словно сомнамбула (и по-прежнему голый), он подходит к человеку-кусту и упавшим голосом спрашивает: «Кто вы?»
Старик поправляет галстук и отвечает просто: «Роман Якобсон, лингвист».
У Симона все леденеет внутри.
Байяр стоит напротив и не знает, правильно ли расслышал. «Что? Что он сказал? Симон!»
Последние обрывки магнитной ленты с треском превращаются в пепел.
Корделия подбежала к Деррида. Она рвет на себе платье, чтобы перевязать ему шею. Надеется остановить кровь.
«Симон?»
Симон не произносит ни слова, но оформляет в голове немой диалог с Байяром: почему ты молчал, что Якобсон жив?
«Ты не спрашивал».
На самом деле у Симона и в мыслях не было, что основоположник структурализма, бежавший в 1941 году вместе с Андре Бретоном на корабле из оккупированной Франции, русский формалист, воспитанный пражской школой, один из отцов лингвистики, виднейший после Соссюра, может быть еще жив. Для Симона он из другой эпохи. Леви-Стросса, а не Барта. Симон смеется над глупостью рассуждения: Барт умер, но Леви-Стросс еще жив, а Якобсон чем хуже?
Якобсон спускается по склону на несколько метров, отделяющих его от Деррида, стараясь не споткнуться о камень или ком земли.
Философ лежит на земле, голова – на коленях у Корделии. Якобсон берет его за руку и говорит: «Спасибо, друг мой». Деррида еле шевелит губами: «Знаешь, я бы прослушал запись. Но сохранил бы тайну». Он поднимает взгляд на плачущую Корделию: «Деточка, улыбнитесь мне так же, как я до конца улыбался вам. Всегда выбирайте жизнь и не переставайте утверждать бессмертие».
Сказав это, Деррида умирает.
Сёрл и Слиман исчезли. Спортивная сумка тоже.
78
«Разве это не смешно, не наивно, разве не чистое ребячество – приходить к мертвому и просить у него прощения?»
Маленькое кладбище в Рис-Оранжис еще не знало такого наплыва народу. Затерявшись на окраине Парижа у обочины шоссе № 7, окруженное компактными параллелепипедами поставленных наискось ашелемов[401], эта территория поглощена тишиной, которую способны создавать только толпы.
Перед гробом возле вырытой могилы Мишель Фуко произносит прощальную речь.
«Из дружеских чувств, из признательности и при общем согласии можно ограничиться цитированием, присоединиться к тому, что связано с „другим“ более или менее непосредственно, оставить ему слово и раствориться на этом фоне… Но при таком буквализме можно ли что-то сказать, поделиться?»
Деррида будет похоронен не в еврейской части, а с католиками, чтобы со временем рядом могла оказаться его жена.
Среди присутствующих в первом ряду речь Фуко слушает Сартр – со скорбным видом, опустив голову, рядом – Этьен Балибар. Сартр больше не покашливает. Вылитый призрак.
«Жак Деррида – имя того, кто больше его не услышит и не будет его носить».
Байяр спрашивает у Симона, не Симона де Бовуар ли стоит рядом с Сартром.
Фуко в своем репертуаре: «Как верить в современность? Казалось бы, даже принадлежа к одной эпохе, определяемой исторической датировкой, социальным охватом и прочим, несложно убедиться, что времена, в которых мы живем, остаются совершенно разнородными и, по правде говоря, между собой не связанными».
Авитал Ронелл роняет слезу, Сиксу повисла на Жан-Люке Нанси[402] и не сводит пустых глаз с ямы, Делез и Гваттари размышляют о серийных сингулярностях.
Три компактных параллелепипеда ашелемов с потрескавшейся краской и ржавыми балконами нависают над кладбищем, словно часовые или торчащие из моря зубцы скал.
В июне 1979 года, когда в большом амфитеатре Сорбонны собрались «Генеральные штаты философии»[403], Деррида и Б.А.Л. буквально подрались, а теперь Б.А.Л. присутствует на похоронах и скоро назовет, а может, уже называет усопшего «своим стариком-учителем».
«Вопреки расхожему мнению, – продолжает Фуко, – самостоятельные „субъекты“, населяющие наиболее значимые „зоны“, – это не авторитарные „сверх-я“, они не обладают властью, если предположить, что Властью, с большой буквы, вообще можно обладать».
Соллерс и Кристева, разумеется, тоже приехали. Деррида участвовал в подготовке «Тель кель», поначалу. В библиотеке «Тель кель» была опубликована «Диссеминация», но в 1972 году он порвал с журналом, и не совсем ясно, чего в этом было больше – политики или личного. Тем не менее в декабре 1977 года, когда Деррида был арестован в Праге, попав в ловушку коммунистического режима – ему в багаж подкинули наркотики, – Соллерс за него заступился, и он эту поддержку принял[404].
Байяр так и не получил ордеров на арест Соллерса и Кристевой. Не считая «болгарского следа», у него нет доказательств их причастности к смерти Барта. А главное – нет доказательств того, что седьмая функция у них в руках, хотя, казалось бы, и так почти все ясно.
Кристева сообщила Байяру о встрече на кладбище Итаки, и он думает, что Сёрла тоже предупредила она. По версии Байяра, она рассчитывала сорвать сделку, собрав всех участников действия и тем самым умножив вероятность помех, потому что не знала или не хотела верить, что Деррида, сговорившись с Якобсоном, задумал уничтожить копию. Якобсон всегда считал, что о его открытии не должно быть широко известно. И поэтому помог Деррида собрать деньги, чтобы выкупить кассету у Слимана.
Пока Фуко продолжает вещать, сквозь толпу проскальзывает женщина и встает позади Симона и Байяра.
Симон узнает духи Анастасьи.
Она что-то шепчет им на ухо, оба, повинуясь инстинкту, стоят не оглядываясь.
Фуко: «…То, о чем ранее говорили „в связи с кончиной“, „по случаю кончины“ – целая цепочка типических решений. Худшие из них или худшее в каждом из них, недостойное и жалкое, однако, совсем не редкость: снова ловчить, спекулировать, извлекать выгоду не мытьем, так катаньем, черпать у мертвого силы, направляя их против живущих, обличать, оскорблять тех, кто его пережил, непосредственно или косвенно, наделять себя правом возвышаться до уровня, на который смерть, думается, поднимает „другого“, ограждая его от подозрений».
Анастасья: «„Клуб Логос“ готовится к очень громкому событию. Великому Протагору бросили вызов. Он поставит на кон свой титул. Будет большое состязание. Но присутствовать смогут только те, кто аккредитован».
Фуко: «В своем классическом виде надгробное слово было тем хорошо, что позволяло обратиться к усопшему, иногда даже на „ты“. Это, конечно, тоже фикция: есть только „усопший во мне“ и стоящие у гроба, к которым я таким способом обращаюсь, но гротескная избыточность подобной риторики, по крайней мере, подчеркивала, что нельзя замыкаться в себе».
Байяр спрашивает, где будет собрание. В Венеции, – отвечает Анастасья, – место держится в тайне и, возможно, еще не выбрано, поскольку «организация», на которую она работает, его пока не определила.
Фуко: «Пора прервать промысел живых, снять покровы и увидеть „другого“, „умершего в нас“, но „другого“, и гарантия бессмертия, которую дает нам религия, оправдала бы допущение „что, если…“»
Анастасья: «Состязаться с великим Протагором будет тот, кто украл седьмую функцию. Вот вам мотив».
Ни Сёрл, ни Слиман так и не нашлись. Но подозрения падают не на них. Слиман хотел продать. Сёрл хотел купить. Якобсон помог Деррида поднять цену, но Кристева сделала все, чтобы сделка не состоялась, и Деррида погиб. Оба по-прежнему в бегах, у одного есть деньги, но, с точки зрения босса Байяра, важно совсем другое.
Нужно накрыть их с поличным, – думает Байяр.
Симон спрашивает, как получить аккредитацию. Анастасья отвечает, что нужно быть как минимум на шестом уровне (трибуном) и что по этому случаю специально устраивают большой квалификационный турнир.
«Роман есть смерть; он превращает жизнь в судьбу, воспоминание – в полезное действие, а длительность – в управляемое и значащее время».
Байяр спрашивает Симона, почему Фуко заговорил о романе.
Симон отвечает, что это наверняка цитата, но задается тем же вопросом, который немало его беспокоит.
79
Перегнувшись через перила моста, Сёрл едва различает воду на дне ущелья, но слышит, как она течет в полумраке. Над Итакой ночь, ветер змеится в зеленом коридоре, созданном Каскадилла Крик[405]. Река, заключенная в мшисто-каменное русло, продолжает свой путь, безразличная к людским драмам.
Пара студентов переходит через мост, держась за руки. В этот час людей здесь мало. На Сёрла никто не обращает внимания.
Если бы он только знал, если бы только мог…
Поздно переписывать историю.
Не проронив ни звука, философ-лингвист перешагивает через перила, балансирует, стоя на краю, бросает взгляд в пропасть, в последний раз смотрит на звезды, разжимает пальцы и падает.
Это даже не столб воды – просто брызги. И быстро гаснущее мерцание пены во мраке.
Река недостаточно глубока, чтобы смягчить удар, но по порогам тело несет к водопадам и озеру Каюга, где некогда ловили рыбу индейцы, наверняка имевшие скудное представление – хотя как знать? – об иллокутивном и перлокутивном.
Часть четвертая
Венеция
80
«Мне 44 года. Это значит, я пережил Александра, который умер в 32, а Моцарт – в 35, Жарри – в 34, Лотреамон – в 24, лорд Байрон – в 36, Рембо – в 37, и за те годы, которые мне остались, я обгоню всех великих покойников, гигантов, олицетворивших эпохи, так что если Господь дарует мне жизнь, я провожу в мир иной Наполеона, Цезаря, Жоржа Батая, Реймона Русселя[406]… Ну уж нет!.. Я умру молодым… Я чувствую… Долго тянуть мне не светит… Я не закончу, как Ролан… 64 года… Смешно!.. Вообще-то, мы сделали ему доброе дело. Нет, нет… Не выйдет из меня красивого старика… Да и не бывает таких… Лучше сгореть дотла… Раз – и все, алле-оп…»
81
Соллерс не любит остров Лидо, но чтобы укрыться от толпы венецианского карнавала, он – в память о Томасе Манне и Висконти – нашел прибежище в «Гранд-Отель де Бэн», где развертывается столь умозрительное действие «Смерти в Венеции». Он решил для себя, что сможет спокойно размышлять, глядя на Адриатику, но в итоге сидит в баре и заигрывает с официанткой, потягивая виски. В глубине пустого зала пианист вяло играет Равеля. Надо сказать, что сейчас самая середина зимнего дня: холера не гуляет, но и погода не для купания[407].
«Как вас зовут, деточка? Нет, не говорите! Я нареку вас Маргаритой, как любовницу лорда Байрона. Она, знаете, была дочкой булочника. La Fornarina[408]… огненный темперамент и бедра как из мрамора… Конечно же, у нее были ваши глаза. Вдвоем они скакали верхом вдоль берега – чертовски романтично, правда? Хотя да, пожалуй, в этом есть что-то китчевое, вы правы… Хотите, научу вас как-нибудь ездить верхом?»
Соллерс вспоминает строки из «Чайльд Гарольда»: «Тоскует Адриатика-вдова: где дож, где свадьбы праздник ежегодный?»[409] Дожу впредь не сочетаться узами с морем, лев больше не страшен: сплошное выхолащивание, – думает он. «Как символ безутешного вдовства ржавеет „Буцентавр“ уже негодный»… Но он тут же гонит дурные мысли. Играет пустым бокалом и заказывает еще виски. «On the rocks»[410]. Официантка вежливо улыбается. «Prego»[411].
Соллерс счастливо вздыхает: «Эх, вот бы повторить вслед за Гёте: „В Венеции меня знает разве что один человек, да и тот не сразу встретится мне“[412]. Но я слишком известен в своем отечестве, деточка, вот ведь беда. Вы представляете себе Францию? Я вас туда свожу. Какой замечательный автор этот Гёте. Что такое? Вы покраснели. А, Юлия, и ты здесь! Маргарита, представляю вам мою жену».
Кристева вошла в пустой бар неслышно, как кошка. «Ты напрасно стараешься, дорогой, эта молодая особа не понимает и четверти того, что ты говоришь. Правда, мадемуазель?»
Девушка продолжает улыбаться. «Prego?»
«Да ладно, какая разница? – распускает хвост Соллерс. – Когда ты счастливчик, за которого голосуют глазами, не обязательно (слава богу!), чтобы тебя понимали».
Кристева не говорит ему о Бурдье, которого он ненавидит, потому что социолог подрывает всю его систему представлений, благодаря которой он всегда выглядит в лучшем свете. Она не говорит, чтобы он много не пил перед встречей, которая предстоит на неделе. Она уже давно решила относиться к нему как к ребенку и как к взрослому одновременно. Принципиально не объясняет ему некоторые вещи, но ждет, что он поднимется до уровня, которого, как ей кажется, она вправе от него требовать.
Пианист берет откровенно фальшивый аккорд. Дурной знак? Но Соллерс верит в свою счастливую звезду. Он, пожалуй, пойдет искупается. Кристева замечает, что он уже в шлепанцах.
82
Двести галер, две дюжины галиотов (так называемых полугалер) и шесть гигантских галеасов («B-52»[413] того времени) гонятся по Средиземному морю вслед за турецким флотом.
Себастьяно Веньера[414], грозного командующего венецианским флотом, распирает от злости: ему кажется, что он единственный из всех союзников, испанских, генуэзских, савойских, неаполитанских и папских, рвется в бой, но он ошибается.
Если испанская корона в лице Филиппа II постепенно теряет интерес к Средиземноморью, поскольку слишком уж занята завоеванием Нового Света, молодой дон Хуан Австрийский, темпераментный командующий флотом Священной лиги, внебрачный сын Карла V, а значит, и сводный брат короля, полагает, что война – дело чести, которой, впрочем, его лишает незаконное происхождение.
Себастьяно Веньер защищает насущные интересы Светлейшей[415], и дон Хуан Австрийский, добывающий себе славу, – его лучший союзник, хотя ему это невдомек.
83
Соллерс рассматривает портрет святого Антония в церкви Джезуати и обнаруживает внешнее сходство. (То ли Соллерс похож на святого Антония, то ли святой Антоний на Соллерса – не знаю, в каком порядке он сравнивал.) Он ставит самому себе свечку и выходит прогуляться по своему излюбленному району Дорсодуро.
Возле галереи Академии он натыкается на Симона Херцога и комиссара Байяра, стоящих в очереди.
«И вы здесь, дорогой комиссар, какой сюрприз! Какими судьбами? Ах да, наслышан о триумфе вашего молодого протеже. Не терпится попасть на следующий тур. Да, да, как видите, играть в прятки бесполезно. Вы первый раз в Венеции? Идете в музей, приобщиться к культуре, да? Передайте от меня привет „Буре“ Джорджоне – единственная картина, ради которой действительно стоит терпеть этих японских туристов. Они щелкают все подряд не глядя – заметили?»
Соллерс показывает в сторону двух японцев в очереди, и Симон едва заметно вздрагивает от удивления. Он узнает японцев на «Фуэго», которые спасли ему жизнь в Париже. Они и правда вооружились «Минолтой»[416] (модель – последний писк) и невозмутимо фотографируют все, что движется.
«Забудьте про площадь Святого Марка. Забудьте про „Бар Гарри“. Сердце города, а значит, и сердце мира здесь, в Дорсодуро… Ха, о Венеции что только не услышишь, правда?.. Кстати, обязательно сходите на кампо Санто-Стефано, это в двух шагах, только перейдете Большой канал. Там статуя Никколо Томмазео, писателя политического толка, поэтому неинтересного – венецианцы прозвали его Cagalibri, „книгосер“. Это из-за статуи. Кажется, что она и правда испражняется книгами. Ха-ха! А еще нужно побывать на Джудекке[417], это другой берег. И посмотреть церкви Палладио, они там все в ряд… Знаете Палладио? Отчаянный человек… как вы, наверное? Перед ним стояла задача выстроить здание напротив площади Святого Марка. Представляете? Еще тот челлендж, как выражаются наши друзья американцы, никогда не разбиравшиеся в искусстве… как, впрочем, и в женщинах, но это уже другой разговор… И вот вам пожалуйста: над водами возвысился собор Сан Джорджо Маджоре. А еще Иль Реденторе, шедевр неоклассики: с одной стороны – Византия и пламенеющая готика прошлого, с другой – античная Греция, навеки воскрешенная в Ренессансе и Контрреформации. Посмотрите – это в ста метрах! Если поспешите, застанете закат солнца».
В этот момент в очереди раздается крик: «Вор! Держите вора!» Какой-то турист бежит за щипачом. Соллерс машинально лезет во внутренний карман пиджака.
Но тут же берет себя в руки: «Ха, вы видели? Наверняка француз… французов всегда обносят. Вы уж осторожнее. Итальянцы – великая нация, но, как все великие нации, бандиты… Вынужден вас покинуть, а то пропущу мессу…»
И Соллерс удаляется, шлепая тонкими сандалиями по венецианской мостовой.
– Видел? – спрашивает Байара Симон.
– Да, видел.
– Эта штука у него.
– Да.
– Так может, сразу и отберем?
– Надо сначала убедиться, что это не фуфло. Для этого тебя сюда и послали, если помнишь.
На лице Симона возникает едва уловимая самодовольная улыбка. Еще один изгиб очереди. Про японцев он тут же забыл.
84
Двести галер проходят через пролив Корфу и движутся к Ионическому заливу, среди них «Ла Маркеза», которой командует генуэзец Франческо Сан-Фреда, на борту также капитан Диего де Урбино и его люди, они играют в кости, и среди них – сын погрязшего в долгах дантиста, отправившийся, как и все, на поиски славы, а заодно и денег, кастильский идальго, искатель приключений, нищий дворянин шпаги, молодой Мигель де Сервантес.
85
Помимо карнавальных увеселений, в венецианских дворцах тут и там устраивают торжества для избранных, и праздник в Ка Реццонико не уступает им ни в притягательности, ни в элитарности.
Изнутри доносятся громкие голоса на зависть прохожим, которые вместе с пассажирами вапоретто задирают головы, пытаясь заглянуть в бальный зал, где видны или угадываются росписи с оптическими иллюзиями, огромные стеклянные многоцветные люстры и роскошные фрески XVIII века, украшающие плафон; увы, все приглашения исключительно именные.
О празднествах «Клуба Логос» в прессе не сообщается.
Сегодня мы бы сказали, что «Клуб Логос» не раскрывает информацию о подобных событиях.
И все же праздник проходит в самом сердце города дожей. Собрались человек сто, лица у всех открыты. (Вечерний дресс-код положен, но бал некостюмированный.)
На первый взгляд, происходящее не отличается от обычной роскошной вечеринки. Но стоит послушать разговоры. Здесь не сходят с языка эксорд, перорация, пропозиция, альтеркация, рефутация. (Как говорил Барт, «увлечение классификацией обычно кажется игрой в бисер тому, кто ею не занимается».) Анаколуф, катахреза, энтимема и метабола. («Ну еще бы!» – сказал бы Соллерс.) «Не думаю, что Res и Verba следует переводить просто как „вещи“ и „слова“. Res, как говорил Квинтилиан, это quae significantur[418], а Verba – quae significant[419]; то есть на уровне речи – означаемые и означающие». Ну да, само собой разумеется.
Обсуждаются прошлые и будущие турниры, многие приглашенные – ветераны с обрубленными пальцами или молодые волки, рвущиеся к трибуне, большинству есть что вспомнить о славных и драматичных баталиях, к которым они не прочь вернуться под полотнами Тьеполо.
«Я даже автора цитаты не знал!..»
«А он мне выдает из Ги Молле! Убил, хе-хе!»
«Я был на том легендарном поединке Жан-Жака Серван-Шрейбера и Мендес-Франса[420]. Но уже и тему забыл».
«А я – на Леканюэ с Эмманюэлем Берлом[421]. Сюрреалистично».
«You French people are so dialectical…»[422]
«Я вытягиваю сюжет: ботаника! Решил, что мне конец, а потом вспомнил деда в огороде. Спасибо дедуле – спас мне пальцы».
«Тогда он возьми и ляпни: „Хватит в каждом видеть атеиста. Спиноза был величайшим мистиком“. Придурок!»
«Picasso contra Dal. Categora historia del arte, un clsico. Me gusta ms Picasso pero escog a Dal»[423].
«Ему давай футбол, я в этом ни бельмеса, а он – о „зеленых“ и о „Котле“»[424].
«Нет, я уже два года не выхожу, теперь снова в риторах, ни времени нет, ни сил – дети, работа…»
«Я уже готова была сдаться, и вдруг чудо: он произносит ТАКУЮ чушь, что лучше бы прикусил язык».
«C’ un solo dio ed il suo nome Cicerone»[425].
«I went to the Harry’s Bar (in memory of Heming-way, like everyone else). 15 000 liras for a Bellini, seriously?»[426]
«Heidegger, Heidegger… Sehe ich aus wie Heidegger?»[427]
Внезапно как будто пенистая волна окатывает лестницу и растекается вокруг. Все поворачиваются, чтобы встретить нового гостя. В сопровождении Байяра входит Симон. Публика встает плотнее и в то же время словно робеет. Вот это молодое дарование, о котором только и говорят – взялся неизвестно откуда, и хотя времени прошло всего ничего, уже поднялся до перипатетика: четыре ступени в трех последовательных турнирах, в Париже, тогда как обычно такое восхождение совершается годами. А скоро, может, будет и пять. На нем антрацитовый костюм от «Армани», рубашка жухло-розового оттенка и черный галстук с тонкими фиолетовыми полосами. Байяр решил, что ему менять свой потертый костюм не обязательно.
Присутствующие все смелее обступают дарование, уговаривая его рассказать о парижских подвигах: с какой легкостью, сыграв так, будто это разминка, он сначала положил на лопатки ритора, когда получил вопрос о внутренней политике («Всегда ли нужно быть в центре для победы на выборах?») с цитатой из «Что делать?» Ленина.
Как он потеснил оратора на специфической теме по философии права («Легальное насилие – тоже насилие?»), обратившись к Сен-Жюсту («Нельзя властвовать в невинности», но прежде всего: «Король должен править или умереть»).
А как он выступил против воинственной диалектички с цитатой из Шелли («Не умер он; он только превозмог сон жизни…»[428]), изящно поиграв Кальдероном и Шекспиром, но еще, с изысканной утонченностью, «Франкенштейном».
И так красиво обошел перипатетика с фразой из Лейбница («Научить можно всему: даже медведя – танцевать»), попутно позволив себе роскошь доказательства, основанного почти исключительно на цитатах из маркиза де Сада.
Байяр закуривает, рассматривая из окна гондолы на Большом канале.
Симон на все вопросы отвечает с учтивой любезностью. Пожилой венецианец в костюме-тройке протягивает ему бокал шампанского:
«Maestro, вам ведь известно, кто такой Казанова, naturalmente?[429] В его описании знаменитой дуэли с польским графом есть такие слова: „Первое, что советуют дуэлянтам: как можно скорее лишите соперника любой возможности вам навредить“. Cosa ne pensa?[430]»
(Симон делает глоток шампанского и улыбается моргающей даме в летах.)
– Дуэль была на шпагах?
– No, alla pistola[431].
– Что ж, для дуэли на пистолетах, полагаю, совет дельный. – Симон смеется. – В ораторском поединке принципы несколько иные.
– Come mai?[432] Maestro, позвольте спросить, почему?
– Ну… вот у меня, к примеру, решающий выпад приходится на коду. Это значит, что сопернику нужно дать время. Я жду, когда он откроется, capisce? Ораторский поединок ближе к дуэли на шпагах. Раскрыться, встать в защиту, увернуться, совершить обманный маневр, перехватить, отвести, парировать – и ответный удар.
– Uno spadaccino, si[433]. Ma пистолет разве не migliore?[434]
Байяр пихает дарование локтем. Симон знает, что распространяться о своих тактических хитростях перед всеми подряд накануне столь ответственной встречи не очень-то умно, но преподавательская жилка оказывается сильнее. Он не может не поучать:
– На мой взгляд, возможны два подхода. Семиологический и риторический, понимаете?
– Si, si… credo di si, ma…[435] Вы не могли бы пояснить un poco[436], maestro?
– Это же очень просто. Семиология позволяет понимать, анализировать, декодировать, она оборонительная, как Борг. Риторика – это чтобы внушать, убеждать, побеждать, она наступательная, как Макинрой.
– А, si. Ma Борг ведь побеждает, no?[437]
– Ну конечно! Победить можно так или иначе, это просто разные стили игры. Семиология – чтобы расшифровывать риторику соперника, понимать его маневры, тыкать его носом. Семиология – как Борг: достаточно сделать на один удар больше соперника. Риторика – это эйсы, мощные удары, ускорения вдоль линии, а семиология – отбитые мячи, обводы, свечи.
– И это migliore?
– Э… нет, необязательно. Но это моя стезя, я это умею и так играю. Я не зубр адвокатуры, не проповедник, не политический трибун, не мессия и не продаю пылесосы. Я универсант, таково мое ремесло – анализировать, декодировать, критически осмысливать и трактовать. Вот мой стиль игры. Я Борг. Вилас. Хосе Луис Клерк[438]. Хм…– Но кто с другой стороны?
– Ну, скажем… Макинрой, Роско Таннер[439], Герулайтис…
– А Коннорс?
– Да, еще Коннорс, тьфу ты!
– Perch[440] «тьфу ты»? Что с ним такое?
– Очень уж силен.
Сейчас трудно оценить степень иронии в последней реплике Симона, но тогда, к февралю 1981 года, Коннорс успел проиграть Боргу восемь встреч подряд, а его последней победе в Большом шлеме было почти три года (на «US Open» в 1978, как раз против Борга), и уже начались разговоры, что он кончился. (О том, что через год он выиграет «Уимблдон» и «US Open», пока никто не знает.)
Как бы то ни было, Симон вновь делается серьезным и спрашивает:
– Полагаю, он победил на дуэли?
– Казанова? Si, он ранил поляка в живот и quasi[441] убил его, но ему самому пуля попала в большой палец, и его левая кисть едва не была amputato[442].
– В самом деле?
– Si, хирург-то сказал Казанове, что будет гангрена. Ну а Казанова спросил, есть ли она уже. Хирург сказал, мол, нет, а Казанова тогда сказал «va bene, когда будет – посмотрим». Хирург же сказал, что allora[443] всю руку придется отрезать. И знаете, что Казанова сказал? «А зачем мне рука без кисти?» Ха-ха-ха!
– Ха-ха… Ну… bene.
Симон вежливо откланивается и идет за «Беллини». Байяр наворачивает птифуры и следит за гостями, которые рассматривают его товарища с любопытством, восхищением и, быть может, даже с опаской. Симон принимает сигарету у дамы в парчовом платье. Развитие вечера подтверждает нужную ему информацию: слава, которую он обрел за несколько сессий в Париже, достигла Венеции.
Он пришел сюда ради этоса, но не хочет задерживаться допоздна. Хюбрис ли это? Он и не думал выяснять, нет ли в зале его соперника, а тот, вероятно, долго и внимательно наблюдал за ним, прислонившись к дорогой резной мебели и нервно давя сигареты о статуэтки Брустолоне[444].
Дама в парчовом платье теперь кадрит Байяра (ей хочется знать, какую роль комиссар сыграл в восхождении молодого дарования), и Симон решает вернуться в одиночестве. Байяр слишком сосредоточен – видимо, на ее декольте – и, возможно, несколько ошалел от окружающей красоты и насыщенной культурно-туристической программы, которую уготовил ему Симон с момента прибытия, поэтому не обращает внимания или, по крайней мере, ничего не имеет против.
Симон слегка захмелел, да и время еще не позднее, а на венецианских улицах продолжается праздник, но все-таки что-то не так. Чувствовать, будто рядом кто-то есть, – это как вообще? Интуиция – такая же удобная штука, как бог, если не хочешь ничего объяснять. Только ни черта мы не «чувствуем». Мы видим, слышим, просчитываем, расшифровываем. Машинальный мыслительный процесс. Симон все время видит одну и ту же маску, потом другую, а следом еще одну. (Масок, впрочем, много, и поворотов тоже.) На безлюдных улицах он слышит за спиной шаги. «Инстинктивно» начинает путать следы и, конечно же, теряет дорогу. Ему кажется, что шаги все ближе. (Не вникая в тончайшие нюансы механизма психики, скажем, что впечатление – более устойчивое понятие, чем интуиция.) Петляя, как венецианский пес, он попадает на кампо Сан-Бартоломео рядом с мостом Риальто, где уличные музыканты вразнобой пытаются переиграть друг друга, и понимает, что его отель где-то рядом, напрямик – не больше нескольких сотен метров, но меандры венецианских улиц не знают прямых машрутов, и каждый раз, пытаясь идти вперед, он упирается в темные воды прилегающего канала. Рио делла Фава, рио дель Пьомбо, рио ди Сан-Лио.
Вот молодняк, облокотившись о каменные стенки колодца, пьет пиво и уминает cicchetti[445]. Разве он только что не проходил мимо этой osteria?
Переулок сужается, но это не значит, что в конце, когда он неминуемо повернет, нельзя будет перейти на ту сторону. Или когда снова повернет.
Плеск, мерцание, rio[446].
Черт, снова нет моста.
Симон оборачивается, дорогу ему преграждают три венецианские маски. Они не произносят ни слова, но их намерения понятны и так – у каждой в руке что-нибудь увесистое, Симон непроизвольно фиксирует: дешевая статуэтка крылатого льва – такими торгуют в лавках Риальто[447], – пустая бутылка из-под лимончелло, взятая за горло, и длинные тяжелые щипцы стеклодува (относить ли их к категории тупых предметов, не совсем ясно).
Маски он узнает, поскольку в Ка Реццонико рассматривал полотна Лонги[448] по мотивам карнавала: capitano[449] с массивным орлиным носом, затем длинный белый клюв лекаря, защищавший от чумы, и larva – атрибут так называемого костюма bauta[450], с треуголкой и черным плащом. Но тип, надевший эту маску, – в джинсах и кедах, как и двое других. Отсюда Симон делает вывод, что перед ним мелкая шпана, вознамерившаяся его взгреть. Желание остаться неузнанными наводит на мысль, что убивать его они не собираются, и это уже неплохо. Если только маски не рассчитаны на случайных свидетелей.
Лекарь с бутылкой в руке подходит, не проронив ни слова, и вновь – так же, как некогда в Итаке, когда пес набросился на Деррида, – Симон заворожен необычной, ирреальной пластикой. Где-то рядом он слышит раскатистые возгласы посетителей остерии и знает, что до нее всего несколько метров, но нестройное эхо уличных музыкантов и летучая суета, оживляющая венецианские улицы, мгновенно убеждают его, что если позвать на помощь (он пытается вспомнить, как будет «на помощь» по-итальянски), никто не обратит внимания.
Симон отступает назад и рассуждает: гипотетически, будь он и правда героем романа (гипотеза подкреплена самой ситуацией, масками и тяжелой выразительностью предметов: в этом романе смело используются клише, – думает он), что в этом случае ему бы грозило? Роман – не сон: в нем можно и умереть. Ну, то есть обычно главного персонажа не убивают – разве что под конец.
Но откуда ему знать, конец это или нет? Как понять, до какой страницы его жизни мы добрались? И когда будет перевернута последняя?
А если он не главный персонаж? Любой индивид мнит себя главным героем собственного бытия, разве нет?
Симон не уверен, что его концептуальный арсенал достаточен для правильного восприятия проблемы жизни и смерти в аспекте романной онтологии, и он решает вернуться – пока не поздно, то есть пока тип в маске не оказался рядом и не размозжил ему голову пустой бутылкой, – к более прагматическому подходу.
Кажется, чтобы улизнуть, остается только прыгнуть в канал за спиной, но сейчас февраль, вода наверняка ледяная, и он боится, что будет слишком просто схватить весло гондолы – они пришвартованы здесь через каждые десять метров, – и, пока он барахтается, оглушить его, как тунца, по примеру «Персов» Эсхилла или греков в битве при Саламине.
Мысль быстрее действия, так что все это он успевает представить, когда белоклювый, наконец, вскидывает руку с бутылкой, чтобы обрушить ее на голову Симона, как вдруг она исчезает. Точнее, кто-то выхватывает ее. Белоклювый оглядывается и вместо своих подельников видит двух японцев в черных костюмах. Bauta и capitano валяются на земле. Белоклювый, опустив руки, тупо смотрит на непонятную ему картину. И получает по башке своей же бутылкой – всего неколько скупых точных движений. Техникой этот ниндзя владеет: бутылка не разбилась, а черный костюм почти не помялся.
Трое на земле тихо постанывают. Трое, которые продолжают стоять, не издают ни звука.
Симон задается вопросом: если его судьбой распоряжается какой-то романист, почему присматривать за ним он приставил двух таких странных ангелов. Второй японец подходит, приветствует его легким наклоном корпуса и отвечает на этот немой вопрос: «Друзья Ролана Барта – наши друзья». Затем оба ниндзя вновь отступают в темноту.
Объяснение, которое Симон только что получил, могло бы быть и поподробнее, но он понимает, что придется довольствоваться этим, и идет дальше к отелю, чтобы наконец лечь спать.
86
У Рима, Мадрида, Константинополя, да и, пожалуй, самой Венеции, одни лишь вопросы. Какова цель этой грозной армады? Какие территории хотят вернуть или завоевать христиане? Собираются ли они отобрать Кипр? Или задумали Тринадцатый крестовый поход? Но еще никто не знает, что пала Фамагуста, и не успела долететь молва о мученичестве Брагадина. Лишь Хуан Австрийский и Себастьяно Веньер чувствуют, что битва нужна просто ради битвы, главное – разбить неприятеля.
87
В ожидании поединка Байяр продолжает прогулки с Симоном, чтобы его отвлечь, и вот так, фланируя, они оказываются возле конной статуи Коллеони; пока Байяр разглядывает ее, завороженный выразительностью бронзы, гибкостью резца Верроккьо и подсказанной ему воображением картиной жизни condotiere[451], сурового, сильного и властного воина, Симон заходит в базилику Сан-Дзаниполо, где замечает Соллерса – тот молится у стенной фрески.
Это странно, и совпадение Симона настораживает. С другой стороны, Венеция – город маленький, и в принципе нет ничего необычного в том, чтобы дважды встретить одного и того же человека в туристическом месте, когда ты и сам турист.
Между тем Симона не слишком тянет разговаривать, и он неслышно уходит в глубину нефа, где осматривает надгробия на могилах дожей (одно из них принадлежит Себастьяно Веньеру, герою Лепанто[452]), любуется полотнами Беллини, а в Капелле четок – холстами Веронезе.
Убедившись, что Соллерса внутри уже нет, он подходит к стене, где тот стоял.
Перед ним, по всей очевидности, урна, справа и слева от которой – две статуи крылатых львов, а выше – фреска, изображающая казнь человека в летах, лысого, с длинной бородой и иссушенными рельефными мышцами, с которого сдирают кожу.
Ниже плита с надписью на латыни, которую Симону с трудом удается прочитать: Маркантонио Брагадин, губернатор Кипра, был предан жестокой смерти турками за то, что с сентября 1570 по июль 1571 года героически сдерживал осаду крепости Фамагуста. (А еще за непочтение к победителю во время капитуляции, но об этом мраморная плита умалчивает. Говорят, он имел дерзость не освободить, по принятому обычаю, заложника в обмен на свободу христианских военачальников и не проявил участия к судьбе турецких узников, которых, если верить обвинению паши, отдал своим людям на растерзание.)
В общем, ему отрезают уши, нос и оставляют на неделю гнить и наполняться смрадом, а затем за отказ сменить веру (ему еще хватает сил осыпать проклятиями своих палачей) вешают ему на шею корзину с землей и камнями и водят между отрядами: турецкие солдаты глумятся над ним, угощая пинками.
Причем на этом пытка не заканчивается: его подвешивают на галерной рее, чтобы всем христианским рабам открылось зрелище их поражения и турецкого гнева. Еще час турки кричат ему: «Посмотри, не идет ли твоя эскадра, гляди, где всесильный Христос, гляди-ка, вдруг подоспеет помощь!»
Наконец, его, обнаженного, привязывают к столбу и живьем сдирают с него кожу.
После этого труп набивают соломой и возят на корове по улицам города, а потом отправляют в Константинополь.
Но его кожа здесь, в этой урне – безотрадная реликвия. Как она здесь оказалась? Об этом латынь на стене умалчивает.
И почему Соллерс предавался размышлениям именно перед ней? Симону это неизвестно.
88
«Я не исполняю приказы венецианских ослов».
Разумеется, тосканский капитан, сказавший это в лицо генералу Себастьяно Веньеру, напрашивается на крупные неприятности; понимая, что зашел слишком далеко, и будучи наслышан о пресловутой жестокости старого венецианца, он не дает взять себя под стражу, дело оборачивается стычкой – капитан тяжело ранен и показательно повешен.
Но он был испанским подданным, а значит, Веньер не имел права определять ему наказание и тем более казнить его по собственной воле. Узнав об этом, Хуан всерьез обдумывает, как, в свою очередь, схватить Веньера и проучить его, дабы знал свое место, но проведитор[453] Барбариго, второй командующий венецианским флотом, убеждает его ничего не предпринимать, чтобы не сорвать всю кампанию.
Флот продолжает идти к Лепантскому заливу.
89
Здравствуй, татко,
мы в Венеции, Филипп будет участвовать в состязании.
Город бурлит: снова пытаются проводить карнавал. На улицах люди в масках, много представлений. Что бы нам ни говорили, Венеция не воняет. Зато – толпы японских туристов, но это как в Париже.
Непохоже, чтобы Филипп сильно волновался. Ты же его знаешь, при нем всегда этот неизбывный оптимизм, порой граничащий с безответственностью, но в целом это преимущество.
Знаю, ты недоумеваешь, почему твоя дочь уступила ему место, но признай, в подобной ситуации, когда все судейские кресла заняты мужчинами, при прочих равных у мужчины всегда больше шансов, чем у женщины.
В детстве ты учил меня, что женщина не только не уступает мужчине, но даже превосходит его, и я тебе верила. Я по-прежнему тебе верю, но мы должны считаться (боюсь, еще какое-то время) с социологическим явлением под названием «мужское доминирование».
Говорят, за всю историю «Клуба Логос» только четырем женщинам удалось подняться до ранга софистов: Екатерине Медичи, Эмили дю Шатле[454], Мэрилин Монро и Индире Ганди (что до нее, еще есть надежда, что она снова получит этот титул). Это слишком мало. Естественно, великим Протагором не стала ни одна.
Но если Филипп сумеет заполучить титул, это для всех многое изменит. Для него, ведь он станет одним из самых влиятельных людей на планете. Для тебя, ведь воспользовавшись его тайным могуществом, ты сможешь впредь не опасаться Андропова и русских и получишь возможность изменить лицо своей страны. (Хотелось бы сказать «нашей», но ты желал видеть меня француженкой, и хотя бы в этом, милый папочка, я тебя послушалась, превзойдя все твои ожидания.) И для твоей единственной дочки, которая обретет власть в новой форме и безраздельно воцарится в интеллектуальной жизни Франции.
Не суди Филиппа строго: безрассудство – та же отвага, а ты знаешь, он готов рисковать. Ты всегда учил меня уважать того, кто действует, даже если действие превращается в игру. Без склонности к меланхолии нет движения души, а я знаю, что Филипп не меланхолик и потому он, пожалуй, плохой актер: пришел его час – он побегал, пошумел и был таков, как сказал Шекспир[455], но, видимо, именно это мне в нем и нравится.
Целую тебя, папочка.