Седьмая функция языка Бине Лоран
Оказавшись в хвосте воздушного судна, Байяр натыкается на Фуко, который о чем-то увлеченно болтает с молодым арабом, опустившим на шею наушники.
Программу коллоквиума он видел, так что застать его врасплох эта встреча вроде как не должна, но невольное удивление подавить трудно. Фуко ему улыбается, как всегда плотоядно.
«Вы знакомы со Слиманом, комиссар? Он был хорошим другом Хамеда. Вы ведь, конечно, не выяснили обстоятельства его смерти? Подумаешь, одним педиком меньше. Или хуже, что он араб? Дважды начхать?»
Когда Байяр возвращается на место, он обнаруживает, что Симон спит, неудобно свесив голову – типичная поза, когда пытаешься спать сидя. Диссертанта добила другая фраза Эко – слова его тещи: «Что было бы, если бы мой зять не женился на моей дочери?»
Симон спит и видит сны. Байяр кемарит. Фуко тащит Слимана в бар на верхней палубе, где будет пересказывать ему свою лекцию об эротических снах в эпоху античной Греции.
Они просят у стюардессы два виски, а она улыбается почти так же, как философ.
Артемидор называл наши эротические сны провидческими. Нужно находить связь между сексуальными отношениями во сне и социальными – в реальности. Например, если снится, что спишь с рабом – это хороший знак: поскольку раб – собственность, это означает, что наше имущество умножится. С замужней женщиной – плохой знак: к чужой собственности прикасаться нельзя. С матерью – по-разному. Фуко считает, что значимость фигуры Эдипа для греков сильно преувеличена. Во всех случаях выбирается точка зрения свободного активного индивида мужского пола. Проникать (в мужчину, женщину, раба, члена семьи) – это хорошо. Когда проникают в тебя – плохо. Самые противоестественные – лесбиянки, практикующие проникновение (хуже только секс с богами, животными и трупами).
«У каждого свои критерии, и все – норма!» Фуко хохочет, заказывает еще два виски и тащит Слимана в туалет – тот совсем не против (но ни в какую не хочет расставаться с плеером).
Что снится Симону, нам никак не узнать, ведь, согласитесь, для этого надо влезть в его голову.
Байяр заметил, что Фуко и Слиман поднимаются по лестнице в бар, расположенный на верхней палубе судна. Поддавшись малоосмысленному порыву, он возвращается осмотреть их пустые кресла. В кармане перед креслом Фуко – книги, у Слимана на сиденье – журналы. Байяр открывает багажный отсек наверху и хватает сумки, скорее всего принадлежащие этим двоим. Он садится на место Фуко и роется сначала в сумке философа, а затем – в рюкзаке жиголо. Бумаги, книги, сменная футболка, кассеты. На первый взгляд, никаких следов документа, но Байяр прикидывает, что надписи «Седьмая функция языка» крупными буквами может и не быть, поэтому берет обе сумки и возвращается на свое место будить Симона.
Пока диссертант возвращается к жизни, вникает в происходящее, удивляется, что здесь Фуко, возмущается тем, о чем просит Байяр, и все-таки соглашается рыться в чужих вещах, проходит минут двадцать, не меньше, и в тот момент, когда Симон уже может подтвердить Байяру, что ни в вещах Фуко, ни у Слимана нет ничего хоть близко, хоть отдаленно похожего на седьмую функцию, оба они видят, как по лестнице спускается Фуко.
Сейчас он вернется на свое место и рано или поздно поймет, что его добро исчезло.
И вот, не сговариваясь, словно по отработанной схеме, наши герои начинают действовать. Симон перешагивает через Байяра и попадает в проход, где ему навстречу движется Фуко, а Байяр устремляется в параллельный проход, с другой стороны, и направляется в хвост, чтобы добраться до ряда Фуко, описав круг.
Симон стоит перед Фуко, который уже внизу – ждет, что тот его пропустит, но молодой человек и не думает отходить в сторону, и тогда философ, подняв близорукие глаза, узнает его из-под очков.
– Надо же! Алкивиад?
– Месье Фуко, вот это сюрприз!.. Польщен, мне так нравится все, что вы делаете… Над чем вы сейчас работаете?.. Это по-прежнему связано с сексом?
Фуко прищуривается.
Байяр пробирается в хвост по противоположному проходу, но упирается в стюардессу, перегородившую дорогу тележкой с напитками. Она неторопливо разливает чай и подает в стаканчиках красное вино, пытаясь заодно всучить пассажирам что-нибудь из дьюти-фри, а Байяр тем временем топчется позади нее.
Симон не слушает, что отвечает Фуко: он сосредоточен на следующем вопросе. За спиной Фуко – нетерпеливый Слиман. «Ну что, мы идем?» Симон цепляется за повод: «О, да вы не один? Очень-очень приятно! Ха, вас небось он тоже называет Алкивиадом? Вы уже бывали в США?»
Байяр мог бы в крайнем случае потеснить стюардессу, но через тележку ему не перешагнуть, а впереди еще три ряда.
«А Пейрефитт-то каков? – говорит Симон. – Свинья, да? Знаете, нам вас не хватает в Венсене».
Фуко деликатно, но твердо берет Симона за плечи и, как в танго, выполняет разворот, так что диссертант оказывается между ним и Слиманом, а это означает вполне конкретную вещь: Фуко проскочил, и от места его отделяют всего несколько метров.
Байяр наконец добирается до туалетов в хвосте, пройдя мимо которых можно попасть в соседний проход. Он у кресла Фуко, но тот идет ему навстречу и увидит, что комиссар убирает ручную кладь.
Симон, который и без очков знает ситуацию, заметил Байяра раньше, чем Фуко, и кричит: «Эркюлин Барбен!»
Пассажиры вздрагивают. Фуко оборачивается. Байяр открывает багажный отсек, запихивает туда обе сумки, закрывает. Фуко в упор смотрит на Симона. Симон с дурацкой улыбкой добавляет: «Все мы Эркюлин Барбен, верно, месье Фуко?»
Байяр, извиняясь, обходит Фуко, как будто возвращается из уборной. Фуко провожает его взглядом, пожимает плечами, и все благополучно рассаживаются.
– Кто этот Эркюлин как там его?
– Гермафродит, жил в XIX веке, очень несчастный. Фуко изучал его дневники. И, можно сказать, счел делом чести осудить нормативную установку биовласти, обязующей нас определять свой пол и сексуальную ориентацию только из двух возможных, как то: мужчина или женщина, в обоих случаях предполагая их гетеросексуальность – в отличие, например, от греков, которые подходили к вопросу куда проще, хотя и у них были свои нормы, которые…
– Кхм-м, ясно!
– А что за парень с Фуко?
Остаток пути проходит благополучно. Байяр закуривает. Стюардесса напоминает ему, что курить при посадке запрещено, и комиссар налегает на новые спасительные мерзавчики.
Мы знаем, что парня, который летит с Фуко, зовут Слиман, фамилия нам неизвестна, зато, ступив на американскую почву, Симон и Байяр видят, как он бурно спорит с несколькими полицейскими на паспортном контроле, потому что у него не в порядке виза, а точнее, ее нет в принципе, и комиссар задается вопросом, как его вообще посадили на рейс в Руасси. Фуко пытается замолвить за него словечко, но все без толку, американский страж не привык шутить с иностранцами, и Слиман просит Фуко не ждать его и не беспокоиться: он как-нибудь разберется. После этого Симон и Байяр теряют его из виду и спешат сесть в пригородный поезд.
Они не прибывают на корабле, как Селин в «Путешествии на край ночи», а выходят на станции «Мэдисон Сквер Гарден», но вынырнуть из-под земли в сердце Манхэттена – не менее сильное потрясение: оба ошеломленно задирают головы и рассматривают в вертикальном ракурсе небоскребы и вереницу огней Восьмой авеню, наполняясь ощущением нереальности происходящего и одновременно не менее стойким чувством чего-то знакомого. Симон, заядлый читатель «Странж»[291], ждет, что над желтыми крышами такси и светофорами вот-вот нарисуется Человек-паук. (Но Человек-паук – «сверхштатная» фигура, и это невозможно.) Какой-то местный с деловым видом внезапно останавливается и предлагает им помощь – это окончательно выбивает из колеи парижан, не привыкших к такому участию. В нью-йоркской ночи они движутся вверх по Восьмой авеню до автовокзала Порт-Оторити мимо исполинского здания, где располагается «Нью-Йорк таймс», на что однозначно указывают гигантские готические буквы на фасаде. Затем они садятся в автобус до Итаки. Прощай, феерия небоскребов.
Ехать пять часов, оба устали, поэтому Байяр достает из сумки небольшой кубик с разноцветными сторонами и начинает его крутить. Симон не верит своим глазам: «Ты свистнул у малька кубик Рубика?» Когда автобус выныривает из тоннеля Линкольна, Байяр заканчивает собирать первый ряд.
58
Список выступлений:
Ноам Хомски
Дегенеративная грамматика
Элен Сиксу
Слезы гибискуса
Жак Деррида
Куне-лингвус
Мишель Фуко
Полисемическая игра в онейрокритике Артемидора
Феликс Гваттари
Значащий деспотический строй
Люс Иригарей
Фаллогоцентризм и метафизика сущности
Роман Якобсон
Что значить «жить» в аспекте структурности
Фредерик Джеймисон
Политическое бессознательное: нарратив как социально-символическое искусство
Юлия Кристева
Речь: знакомая незнакомка
Сильвер Лотренже
Италия: автономия – постполитическая политика
Жан-Франсуа Лиотар
Вложить ПоМо в уста: постмодернизм и речь
Поль де Ман
Серизи[292], или Вишенка на торте: деконструктивизм во Франции
Джеффри Мелман
Бланшо бланширующий
Авитал Ронелл
«Человек говорит и поэтому полагает, что способен говорить о языке». Гёте и метаораторы
Ричард Рорти
Витгенштейн vs Хайдеггер: коллизия двух материков?
Эдвард Саид
Изгнание на Мэйн-стрит
Джон Сёрл
Подлог или притворство: слова на «П» в художественных произведениях
Гаятри Спивак
Должно ли второстепенное время от времени затыкать глотку?
Моррис Джей Цапп
Ловля дополнений в водах деконструкции
59
– Deleuze’s not coming, right?
– No, but Anti-Oedipus is playing tonight, I am so excited!
– Have you listened to their new single!
– Yeah, it’s awesome. So L.A.![293]
Кристева сидит на траве между двумя парнями. И говорит, ласково трепля их шевелюры: «I love America. You are so ingenuous, boys»[294].
Один из этих двоих пытается поцеловать ее в шею. Она со смехом отталкивает его. Второй шепчет ей на ухо: «You mean „genuine“, right?»[295] Кристева негромко прыскает в ответ. И чувствует, как по ее беличьему телу проходит электрическая дрожь. Напротив них еще один студент докручивает и запаливает косяк. В воздухе распространяется приятный запах травки. После нескольких затяжек у Кристевой слегка кружится голова, и она с по-учающей сдержанностью произносит: «Как говорил Спиноза, отрицание есть определение». У трех уже-не-хиппи-но-еще-не-нью-вэйв восторг и веселье: «Wow, say it again! What did Spinoza say?»[296]
Студенты, чем-то озабоченные или просто деловитые, снуют по кампусу туда-сюда через большую лужайку, окруженную готическими, викторианскими и неоклассическими постройками. Подобие колокольни возвышается над всей этой территорией, венчающей, в свою очередь, вершину холма, нависшего над озером и ущельем. В общем, мы неизвестно где, но, во всяком случае, где-то. Кристева впивается зубами в клубный сэндвич, поскольку ее любимый багет еще не добрался до удаленного округа Онондага с центром в Сиракузах, в самой глухой части штата Нью-Йорк, на полпути от Нью-Йорка до Торонто, на бывших территориях племени кайюга, входившего в конфедерацию ирокезов, где находится городок Итака, в котором расположился престижный Корнеллский университет. Нахмурившись, она произносит: «Если только там не наоборот»[297].
К ним присоединяется еще один парень, вышедший из дверей факультета гостиничного дела со свертком из фольги в одной руке и «Of Grammatology»[298] в другой (правда он не решается спросить у Кристевой, знакома ли она с Деррида). Он принес маффины – совсем свежие, сам испек. Кристева охотно участвует в импровизированном picnic, слегка захмелев от текилы. (Как и положено, бутылка спрятана в бумажный пакет.)
Она провожает взглядом студентов, которые несут под мышкой кто книги, кто хоккейные клюшки или гитарные чехлы.
Старик с покатым лбом и зачесанной назад густой шевелюрой – как будто у него на голове куст – сидит под деревом и что-то бормочет себе под нос. Да и руки, которыми он размахивает перед собой, похожи на ветки.
Молодая женщина с короткой стрижкой, чей облик – нечто среднее между Стервеллой в «Сто одном далматинце» и Ванессой Редгрейв, напоминает единственную участницу невидимой демонстрации. Она выкрикивает непонятные Кристевой призывы. Вид у нее шибко сердитый.
Компания молодых парней перекидывается мячом для американского футбола. Один декламирует Шекспира, остальные хлещут из бутылки красное вино. (Без бумажного пакета: бунтари.) Они пасуют друг другу, старательно закручивая мяч при броске. Парню с бутылкой не поймать его одной рукой (в ней сигарета), остальные над ним ржут. Кажется, они все уже порядком набрались.
Взгляды Кристевой и человека-куста с покатым лбом встречаются, и оба задерживают их – всего на миг, но чуть дольше, чем если бы это ничего не значило.
Нервная молодая женщина встает перед Кристевой и говорит: «I know who you are. Go home, bitch»[299]. Друзья Кристевой ошарашенно переглядываются, взрываются хохотом, а затем яростно набрасываются: «Are you stoned? Who the fuck do you think you are?»[300] Чувиха отваливает, Кристева наблюдает за продолжением ее одиночной манифестации. Она практически уверена, что никогда в жизни ее не встречала.
Навстречу футболистам выходит еще одна группа, и атмосфера сразу меняется; со своего места Кристевой видно, что обе компании мгновенно ощетиниваются.
Звенит церковный колокол.
Вторая компания шумно подначивает первую. Насколько слышно Кристевой, вторые обзывают первых французскими отсосами (suceurs de Franais). Сразу непонятно, что это – предложная аппозиция (отсосы, которые, ко всему прочему, характеризуются как «французские») или дополнение существительного (они отсасывают французам), но учитывая, что с виду целевая группа – англо-саксонская (если она правильно поняла, они осваивали некоторые правила американского футбола), наиболее вероятной ей представляется вторая гипотеза. (Отметим, что двойственность есть и в английском языке: «French» в «French suckers»[301] может быть как прилагательным в функции препозитивного определения, так и абсолютным субстантивным генетивом.)
Так или иначе, первая группа сыплет в ответ бранью из той же оперы («you analytic pricks!»[302]), и наверняка добром бы это не кончилось, если бы не вмешался человек лет шестидесяти – он разнимает их, восклицая (как ни удивительно, по-французски): «Успокойтесь вы, дураки несчастные!» Один из юных воздыхателей Кристевой сообщает как бы между прочим, словно хочет впечатлить ее пониманием происходящего: «This is Paul de Man. He’s French[303], так ведь?» «Нет, бельгиец», – уточняет Кристева.
Человек-кст бормочет под деревом: «The sound shape of language…»[304]
Девушка, митингующая сама по себе, орет во всю глотку – как будто болеет за одну из двух команд: «We don’t need Derrida, we have Jimi Hendrix!»[305]
Растерявшись от несколько обескураживающего лозунга Стервеллы Редгрейв, Поль де Ман не расслышал, как чей-то голос произнес у него за спиной: «Turn round, man. And face your enemy»[306]. Сзади появился человек в твидовом костюме: пиджак ему велик и болтается, рукава слишком длинные, косой пробор, прядь на лбу – в самый раз для проходной роли у Сидни Поллака, если бы не маленькие пронзительные глаза, буравящие вас до костей.
Это Джон Сёрл.
Человек-куст с покатым лбом наблюдает за Кристевой, которая наблюдает за происходящим. Молодая женщина настолько внимательна и сосредоточена, что ее сигарета истлевает до подушечек пальцев. Человек-куст смотрит на Сёрла и на Кристеву, на Кристеву и на Сёрла.
Поль де Ман пытается принять ироничное и одновременно примиряющее выражение; эта игра в безмятежность убедительна лишь наполовину, но говорит он так: «Peace, my friend! Put your sword down and help me separate those kids»[307]. Это почему-то окончательно злит Сёрла, который надвигается на Поля де Мана и, как всем кажется, вот-вот ударит его. Кристева хватает за локоть сидящего рядом парня, который, пользуясь моментом, берет ее за руку. Поль де Ман неподвижен, оцепенел, загипнотизирован приближающейся грозной фигурой и мыслью: сейчас врежет, но когда он скупым движением хочет заслониться или – кто знает? – дать отпор, раздается третий голос, в котором за притворной веселостью плохо скрыта тревога с истерическим призвуком: «Dear Paul! Dear John! Welcome to Cornell! I’m so glad you could come!»[308]
Это Джонатан Каллер, начинающий исследователь, организовавший коллоквиум. Он спешит протянуть руку Сёрлу – Сёрл пожимает ее неохотно, рука у него вялая, недобрый взгляд уперся в Поля де Мана, которому он говорит по-французски: «Забирай своих Derrida boys[309] и проваливай. Прямо сейчас». Поль де Ман уводит за собой небольшую шайку, инцидент исчерпан, парень обнимает Кристеву так, будто они только что избежали большого бедствия или, во всяком случае, пережили очень напряженный момент, и Кристева, пожалуй, испытывает похожее чувство – по крайней мере, не возражает.
Опускающийся вечер вспорот рычанием мотора. Визжа резиной, останавливается «Лотус-Эсприт»[310]. Из него выходит неплохо прикинутый мужик, тянущий где-то на сороковник – во рту сигара, на голове бейсболка, на поясе шелковая сумка, – и направляется прямо к Кристевой. «Hey, chica!»[311] Он целует ей руку. Она поворачивается к парням и тычет в него пальцем: «Дети, это Моррис Цапп, знаменитый специалист по структурализму, постструктурализму, „новой критике“ и еще по очень многим вещам».
Моррис Цапп улыбается и, чтобы его тут же не обвинили в тщеславии, добавляет, стараясь сохранить должное безразличие (но при этом на французском): «Первый препод с шестизначной зарплатой!»
Юнцы говорят «уау» и пыхтят косяком.
Кристева смеется своим прозрачным смехом и спрашивает: «Ну что, ты подготовил нам лекцию о „вольво“?»
Моррис Цапп придает своему голосу скорбное звучание: «You know… I think the world is not ready»[312]. Он мельком поглядывает на Сёрла и Каллера, оставшихся на лужайке поговорить, но не слышит, как Сёрл втолковывает Каллеру, что все участники, кроме него и Хомски, нули без палочки; здороваться с ними Цапп тем не менее не идет и говорит Кристевой:
– Anyway, I’ll see you later, I have to check in at the Hilton[313].
– Ты не будешь жить в кампусе?
– Бог мой, нет, это же кошмар!
Кристева смеется. Вообще-то, корнеллский «Теллурид Хаус»[314], где принимают приехавших участников, – место более чем комфортное. Некоторые считают, что Моррис Цапп возвел академический карьеризм в ранг искусства. Пока он снова садится в свой «лотус», запускает ревущий мотор, едва не въезжает в прикативший из Нью-Йорка автобус и на всех скоростях мчится вниз по склону холма, она мысленно говорит себе, что в этом есть доля истины.
Затем она видит выходящих из автобуса Симона Херцога и комиссара Байяра и в свою очередь делает гримасу.
Она не обращает внимания на то, что за ней продолжает наблюдать человек-куст, который сидит все там же под деревом и не замечает, что он и сам – объект наблюдения: за ним следит худощавый парень, по типажу – выходец с севера Африки. На старике с покатым лбом костюм в узкую полоску из плотной ткани, как будто из романов Кафки, и шерстяной галстук. Он что-то бормочет у себя под деревом, но его никто не слышит, а если бы и слышали, то поняли бы не многие, ведь говорит он по-русски. Молодой араб снова надевает наушники. Кристева ложится на траву и любуется звездами. За пять часов пути Байяру удалось собрать лишь одну сторону кубика Рубика. Симон с восхищением открывает для себя красоты кампуса и не может удержаться от мысли, что Венсен в сравнении со всем этим похож на гигантскую помойку.
60
«Вначале были философия и наука, они шли рука об руку до XVIII столетия, когда в общем и целом побороли обскурантизм Церкви, а затем постепенно, начиная с XIX века, с появлением романтизма и всего прочего, начался возврат к духу Просвещения, и философы в Германии и во Франции (но только не в Англии) стали говорить: наука не способна проникнуть в таинство жизни. Наука не способна проникнуть в таинство человеческой души. Это по силам лишь философии. И вдруг на тебе: континентальная философия оказалась враждебной не только науке, но и собственным принципам – ясности, строгости суждений, культуре доказательства. Она становилась все более эзотеричной, все более freestyle, все более спиритуалистической по духу (кроме марксистской) и виталистской (как Бергсон, например).
Вершиной всего стал Хайдеггер: этот реакционный в полном смысле слова философ решает, что философия и так веками идет по ложному пути, и пора вернуться к основному вопросу о бытии – поэтому пишет „Бытие и время“, где говорит, что собирается это самое бытие искать. Только так и не нашел, ха-ха… ну да ладно. В любом случае это он породил среди философов моду на туманный стиль, напичканность сложными неологизмами, заумные рассуждения, шаткие аналогии и неосторожные метафоры – все то, что сегодня унаследовал Деррида.
Зато англичане и американцы остались верны более научному представлению. Это и называют аналитической философией, к которой апеллирует Сёрл».
(Неизвестный студент, из разговора в кампусе.)
61
Надо честно сказать, что еда в Соединенных Штатах хороша, в том числе в столовой для преподавателей Корнелла, которая по части кулинарного качества больше похожа на ресторан, хоть здесь и самообслуживание.
Сегодня в полдень тут можно встретить большинство участников конференции, рассредоточенных по залу сообразно геополитике, которую Байяр и Симон еще не освоили. Интерьер составляют столы, разместиться за ними могут человек шесть-восемь, но ни один не занят полностью – Симон и Байяр носами чуют, что все это междусобойчики.
«Хорошо бы мне растолковали расстановку сил», – говорит Байяр Симону, выбирая на горячее двойной антрекот с пюре, плантаны и сосиску из дичи. Чернокожий повар, услышав, отвечает по-французски: «Видите столик у дверей? Там аналитики. Они на враждебной территории, и их меньше, вот они и кучкуются». За столом – Сёрл, Хомски и Стервелла Редгрейв, которую в действительности зовут Камилла Палья, она специалистка по истории сексуальности, что означает непосредственную конкуренцию с Фуко, от которого ее тошнит всем существом. «В противоположной стороне, у окна, belle brochette, как говорят у вас во Франции, „теплая компания“: Лиотар, Гваттари, Сиксу и Фуко в центре, you know him, of course[315], высокий и лысый, громко разговаривает, right?[316] Кристева – там, с Моррисом Цаппом и Сильвером Лотренже, он boss журнала „Семиотекст“. Старик, один, в углу – у которого шерстяной галстук и волосы такие… weird[317] – его я не знаю. (Чудной фрукт, – думает Байяр.) Молодую lady с фиолетовыми волосами, позади него, тоже». Его помощник, пуэрториканец, мельком взглянув, безучастно замечает: «Хайдеггерианцы, видимо».
Скорее по профессиональной привычке, чем из неподдельного интереса, Байяр хочет узнать, насколько обострено соперничество между преподавателями. Вместо ответа чернокожий повар показывает пальцем в сторону стола Хомски: мимо проходит молодой мужчина, чем-то похожий на мышь. Его окликает Сёрл:
– Hey, Jeffrey, you must translate for me the last piece of trash of the asshole.
– Hey, John, I’m not your bitch. You do it yourself OK?
– Very well, you scumbag, my French is good enough for this shit[318].
Чернокожий повар и его пуэрториканский помощник покатываются со смеху и бьют по рукам. Байяр диалога не понял, но суть ухватил. Позади нетерпение: «Вы не могли бы продвигаться вперед?» Симон и Байяр узнают молодого араба, сопровождавшего Фуко. У него на подносе цыпленок в карри, фиолетовый картофель, вареные яйца и пюре из сельдерея, но он без аккредитации, и его собираются вернуть к кассе. Заметив это, Фуко хочет за него похлопотать, но Слиман шлет ему знак, что все хорошо, и действительно, немного поторговавшись, проходит со своим подносом.
Байяр вслед за Симоном подсаживается за стол к старику-одиночке.
Затем переводит взгляд на входящего Деррида, которого узнает, никогда раньше в лицо не видев: голова втянута в плечи, квадратная челюсть, тонкие губы, орлиный нос, вельветовый костюм, расстегнутая рубашка, седые волосы дыбятся, напоминая костер. Он выбрал кускус с красным вином. С ним – Поль де Ман. Стол Сёрла тут же замолк, и Фуко тоже. Сиксу делает Деррида знаки, но он ее не замечает, его глаза уже ищут в зале Сёрла – и находят. На миг повисает пауза, он держит поднос и вот уже идет к друзьям. Сиксу целует его, Гваттари хлопает по спине, Фуко пожимает руку, хотя по-прежнему немного дуется (после старой статьи Деррида «Cogito и история безумия», в которой, если вкратце, он жирно намекнул, что Фуко совсем не понимает Декарта). Леди с фиолетовыми волосами также подходит поздороваться: ее зовут Авитал Ронелл, она специалистка по Гёте и поклонница деконструкции.
Байяр следит за перемещением тел и выражением лиц. И молча поедает сосиску, пока Симон комментирует программу, которую держит перед собой: «Видел? Будет лекция о Якобсоне. Сходим?»
Байяр закуривает. Ему почти хочется сказать «да».
62
«Аналитические философы занимаются механической работой. Как Гильермо Вилас[319], врубись! Охренительно нудные, часами сидят и определяют разные термины; помнят про посылку для каждого умозаключения, про посылку посылки и все такое. Логики гребаные. Потом выдают тебе двадцать страниц, объясняя фигню, которая вмещается в десять строк. Удивительно, но за это же они часто критикуют континенталов, хотя в основном ругают их за буйную фантазию, недостаток точности, за то, что не определяются с терминами, занимаются литературой вместо философии, за нематематический ум, за то, что они поэты, да, люди несерьезные и склонные к мистическому бреду (даром что все атеисты, ха). Ну в общем, короче, континенталы – это скорее Макинрой. С ними, по крайней мере, не соскучишься».
(Неизвестный студент, из разговора в кампусе.)
63
У Симона в принципе приличный уровень английского, но странное дело: уровня, который во Франции считается нормальным при овладении иностранным языком, на деле всегда оказывается совсем не достаточно.
Так что на лекции Морриса Цаппа Симон понимает лишь одну фразу из трех. В его оправдание следует сказать, что тема – деконструкция – ему не особенно близка и затрагивает сложные или по меньшей мере запутанные понятия. Он, собственно, и надеялся прояснить некоторые моменты.
Байяр не пришел, и Симон этому рад: тот бы его просто довел.
Но раз уж почти вся лекция мимо, он ищет смыслы в другом: есть еще ироничные интонации Морриса Цаппа, смешки слушателей (каждый из них хочет утвердить свое право на «здесь и сейчас» в этом амфитеатре: «Еще один амфитеатр», – думает Симон, ему не избавиться от структурно параноидального рефлекса, выраженного в поиске рекуррентных мотивов), а еще вопросы из зала, в которых главное – не содержание, на самом деле их задают в попытке если не предложить мэтру челлендж, то, во всяком случае, показать себя перед другими слушателями полноправным собеседником с острым критическим складом ума и недюжинными интеллектуальными способностями (словом, ради различения, как сказал бы Бурдье). По интонации каждого вопроса Симон угадывает статус: undergrad[320], аспирант, преподаватель, специалист, соперник… Он легко вычисляет доставучих и робких, лизоблюдов и воображал, но самая многочисленная братия – это те, кто забывает задать вопрос и продолжает бесконечный монолог, упиваясь собственной речью, ими движет насущная потребность высказать свое мнение. Да, в этом театре марионеток определенно дают нечто экзистенциальное.
Наконец он все же улавливает фразу, задерживающую его внимание: «The root of critical error is a nave confusion of literature with life»[321]. Это любопытно, и он спрашивает у соседа, англичанина лет сорока, не может ли тот ему попереводить, ну, вроде как синхронно, или хотя бы кратко пересказывать то, о чем говорится, и, поскольку у англичанина, как и у половины кампуса и трех четвертей участников коллоквиума, французский на очень хорошем уровне, он объясняет, что, согласно теории Морриса Цаппа, в основе литературной критики изначально лежит методологическая ошибка, состоящая в том, что жизнь начинают путать с литературой (Симон слушает с удвоенным вниманием), хотя это не одно и то же и механизмы тут действуют разные. «Жизнь прозрачна, литература непроницаема, – говорит англичанин. (Спорно, – отмечает про себя Симон.) – Жизнь – открытая система, литература – закрытая. Жизнь состоит из вещей, литература – из слов. Жизнь предлагает воспринимать ее буквально: в самолете страшно, потому что думаешь о смерти. Подкатываешь к девушке – думаешь о сексе. Но даже самый дебильный критик понимает, что в „Гамлете“ речь вовсе не о молодом человеке, собравшемся убить дядю, дело совсем в другом».
Это немного обнадеживает Симона, который совершенно не представляет, о чем могут рассказать его собственные похождения.
Помимо тонкостей языка, разумеется. М-да…
В лекции Морриса Цаппа все больше «дерридеанства»: теперь он утверждает, что понять сообщение – значит его дешифровать, поскольку язык это шифр. Между тем «дешифровка всегда означает новое шифрование». Так что ни в чем нельзя быть уверенным, особенно в том, что два собеседника понимают друг друга, ведь никто не может знать наверняка, что он употребляет слова в точности в том смысле, что и его визави (в том числе на одном языке).
Ну вот, приехали, – думает Симон.
И тут Моррис Цапп выдает эту мощную метафору, а англичанин переводит: «В целом разговор – это партия в теннис, разыгранная пластилиновым мячом, который, перелетая сетку, каждый раз принимает новую форму».
Симон чувствует, как под ним деконструируется пол. Он выходит покурить и натыкается на Слимана.
Молодой араб ждет конца лекци, чтобы поговорить с Морисом Цаппом. Симон спрашивает, о чем тот хочет спросить. Слиман отвечает, что не привык никого ни о чем просить.
64
«Или вот действительно парадокс: ведь так называемая континентальная философия в США сегодня куда популярнее, чем в Европе. Здесь Деррида, Делез и Фуко – бесспорные звезды кампусов, а во Франции их не проходят на филфаке и презирают преподы философии. Здесь же их изучают на английском. Для кафедр английского языка French Theory стала орудием мятежа, из пятого колеса в телеге гуманитарных наук превратилась в дисциплину, объемлющую все остальные, ведь теория исходит из постулата о том, что язык – основа всего, и значит, изучение языка – это изучение философии, социологии, психологии… Это и есть тот самый linguistic turn. Философы сразу занервничали и тоже давай вгрызаться в языкознание – все эти Сёрлы, Хомски, сколько времени они тратят, чтобы размазать французов, требуют от них ясности – „что выношено, то звучит яснее“[322] – и демистификаций типа „ничто не ново под луной, все уже сказал Кондильяк[323], то же самое говорил Анаксагор[324], и все это они слямзили у Ницше“. Мэтрам кажется, что какие-то фигляры, шуты и шарлатаны украли у них славу, и их это, естественно, злит. Но, надо признать, Фуко все же сексуальнее Хомски».
(Неизвестный студент, из разговора в кампусе.)
65
Уже поздно, весь день прошел в череде лекций, публика была многочисленной и внимательной, и вот кампус на время перестает бурлить. Здесь и там из темноты доносится смех пьяных студентов.
Слиман лежит один в комнате, где они с Фуко поселились, и слушает плеер в наушниках, когда раздается стук в дверь: «Sir? There is a phone call for you»[325].
Слиман осторожно выглядывает в коридор. Первые предложения он уже получил, и, может, потенциальный покупатель готов дать больше. Он снимает трубку, подвешенную на стене.
Фуко на том конце провода в панике, еле выговаривает слова: «Забери меня! Опять то же самое. Я забыл английский».
Как Фуко умудрился найти в этой дыре гейский клуб, да еще садомазо, для Слимана загадка. Он садится в такси и попадает в заведение под названием «Уайт синк»[326], в нижней части города, на окраине. Посетители в кожаных штанах и фуражках а-ля «Village People»[327] – атмосфера Слиману, пожалуй, заранее нравится. Здоровый бугай с плеткой предлагает его угостить, но Слиман вежливо отказывается: ему нужно пройти по помещениям в глубине. Он находит Фуко – тот под ЛСД (Слиман тут же видит симптомы), сидит на полу, обхватив колени, вокруг него три или четыре американца (взгляды и позы – участливо-вопросительные), сам – полуголый, на спине – жирные красные полосы, ни черта не соображает и только твердит: «Я забыл английский! Меня никто не понимает! Вытащи меня отсюда!»
Таксист не хочет везти Фуко – очевидно, боится, что его вырвет на сиденье, или просто не любит педиков, так что Слиман заставляет философа встать и опереться на свое плечо – в отель они возвращаются пешком.
Итака – небольшой город, всего тридцать тысяч жителей (и еще столько же студентов в кампусе), но довольно протяженный. Идти далеко, на улицах ни души, бесконечная вереница деревянных и в принципе однотипных домов с обязательным диваном или креслом-качалкой на террасе, с пустыми бутылками из-под пива на низких столах и переполненными пепельницами. (В США в 1980 году еще курят.) Каждые сто метров – деревянная церковь. По пути они переходят несколько ручьев. Фуко всюду мерещатся белки.
Поравнявшись с ними, притормаживает полицейская машина. Сквозь свет наставленного фонаря Слиман различает подозрительные взгляды. Он со смехом рассказывает по-французски какую-то чушь. У Фуко урчит в животе. Слиман знает, что опытный глаз не обманется, не примет человека, повисшего у него на плече, за обычного пьяного: ясно, что лысого круто вштырило. Лишь бы у Фуко не было при себе ЛСД. Патруль думает. И едет дальше, проверять их не стали.
Наконец они попадают в центр. Слиман покупает Фуко вафли в diner[328], которую держат мормоны. «Fuck Reagan!»[329] – орет Фуко.
Подъем по холму занимает час, и это еще спасибо Слиману, который сообразил срезать через кладбище. Фуко всю дорогу твердит: «Один старый добрый клубный сэндвич и коку…»
В коридоре отеля на него накатывает приступ страха: перед отъездом он как раз посмотрел «The Shining»[330]. Слиман укладывает его, Фуко требует поцелуй и видит во сне греко-римских борцов.
66
«Я говорю так, не потому что я иранец, но Фуко – он несет полную чушь. Хомски прав».
(Неизвестный студент, из разговора в кампусе.)
67
Выходя с лекции Сиксу о женском почерке в литературе, Симон разговорился с молодой еврейкой – лесбиянкой и феминисткой. Ее зовут Юдифь[331], она из венгерской еврейской семьи, пишет диссертацию по философии и, как выяснилось, интересуется перформативной функцией, которую видит в патриархальном праве на использование скрытой формы перформатива при ассимиляции культурной конструкции по модели моногамной гетеросексуальной пары: если проще, она полагает, что белому гетеросексуальному самцу достаточно сказать «это так» – и так и будет.
Перформативен не только акт посвящения в рыцари, здесь еще и риторическая уловка – конечное соотношение сил превращается в очевидность, заданную веками.
А главное – «природой». Природа – вот зло. Убойный аргумент реакционеров: «это против природы» – слегка осовремененный вариант для всего, что раньше считали противным божественной воле. (К 1980 году Бог даже в США несколько подустал, зато реакция всегда готова к бою.)
Юдифь: «Природа – это боль, болезнь, жестокость, варварство и смерть. Nature is murder[332]». Она смеется, спародировав слоган пролайферов[333].
Симон поддакивает по-своему: «Бодлер ненавидел природу». У нее широкие скулы, стрижка как у прилежной студентки, да и на вид отличница из Сьянс По[334], только при этом радикальная феминистка и, как Моник Виттиг[335], недалека от мысли, что лесбиянка – не женщина, поскольку женщина позиционируется как приложение к мужчине, которому по определению подчинена. Миф об Адаме и Еве в некотором смысле – первородный перформатив: раз уж сказали, что женщина появилась после мужчины, что она его часть, что может что-нибудь отчебучить – например, надкусить яблоко, – и потому, дрянь такая, заслуживает рожать в муках, то, понятное дело, ничего хорошего ей больше не светило. А то, чего доброго, перестанет заниматься детьми.
Появляется Байяр, он прозевал лекцию Сиксу, потому что пошел на тренировку хоккейной команды, говорит – хотел проникнуться атмосферой кампуса. Он держит полупустую банку пива и упаковку чипсов. Юдифь смотрит на Байяра с любопытством и, вопреки ожиданиям Симона, без видимой неприязни.
«Лесбиянки – не женщины и этим вас раздражают, с вашим фаллоцентризмом». Юдифь смеется. Симон смеется вместе с ней. «Вы о чем?» – спрашивает Байяр.
68
«Да сними ты эти темные очки, солнца нет, сам видишь, что погода отвратная».
Миф мифом, а Фуко все же совсем не в форме после подвигов вчерашней ночи. Он макает большое печенье с орехом пекан в двойной эспрессо, очень даже приличный. Слиман рядом – у него чизбургер с беконом под соусом из голубого сыра.
Постройка стоит на холме, сразу за входом на территорию кампуса, с противоположной стороны от ущелья с перекинутым через него мостом, откуда студенты в депрессии порой бросаются вниз. Не совсем понятно, пивная это или кафе. Сомнения есть, и Фуко, не утративший любознательности, хоть у него и раскалывается череп, просит принести пива, но Слиман заказ отменяет. Официантка, видимо, привыкла к капризам visiting professors[336] и прочих звезд кампуса, она пожимает плечами и, разворачиваясь на сто восемьдесят, автоматически чеканит: «No problem, guys. Let me know if you need anything, OK? I’m Candy, by the way»[337]. «Hello, Candy. You’re so sweet»[338], – бормочет Фуко. Официантка не слышит и, быть может, for the best[339], – думает философ, заодно убедившись, что к нему вернулся английский.
Кто-то касается его плеча. Он поднимает глаза и из-под очков узнает Кристеву. У нее в руке дымится кружка размером с термос. «Как дела, Мишель? Давно не виделись». Фуко мгновенно успевает собраться. Черты его лица упорядочиваются, он снимает очки и награждает Кристеву своей знаменитой белозубой улыбкой. «Юлия, ты блистательна». И спрашивает, словно они расстались только вчера:
– Что пьешь?
– Мерзейший чай, – смеется Кристева. – Американцы не умеют его заваривать. После того как побывал в Китае, сам понимаешь…
Чтобы ненароком не выдать, в каком он состоянии, Фуко продолжает:
– Как прошло твое выступление, хорошо? Я не смог прийти.
– Да так… Без потрясений. – Она выдерживает паузу. Фуко слышит, как у него урчит в животе. – Потрясения я берегу для серьезных поводов.
Фуко пытается изобразить смех, затем извиняется: «От местного кофе все время хочется писать, ха-ха». Он встает и как можно более плавно движется к уборной, где будет опорожняться во все дыры.
Кристева садится на его место. Слиман смотрит и молчит. Она заметила, что Фуко бледен, и знает – из уборной он не вернется, пока не будет полностью уверен, что внешним видом не выдаст свое физическое состояние, поэтому ждать, по ее расчетам, придется пару-тройку минут.
– Говорят, к вам в руки попало кое-что такое, что могло бы найти здесь покупателя.
– Вы ошибаетесь, мадам.
– Напротив, мне кажется, это вы вот-вот совершите досадную для всех ошибку.
– Не понимаю, о чем вы, мадам.
– Тем не менее я готова лично выступить покупателем, компенсация – значительная, но прежде мне бы хотелось получить гарантии.
– Что за гарантии, мадам?
– Я должна быть уверена, что приобретением больше никто не воспользуется.
– А как вы рассчитываете эту гарантию получить, мадам?
– Это вы мне скажите, Слиман.
Слиман не пропускает мимо ушей обращение по имени.
– Слушай, ты, сука, это тебе не Париж, что-то я здесь не видел двух твоих шавок. Еще раз подойдешь – выпотрошу, как свинью, и брошу в озеро.
Из уборной возвращается Фуко – видно, что он мыл лицо, но держится безукоризненно и любому бы голову заморочил, – думает Кристева, – если бы не глаза, какие-то восковые. Впечатление такое, что он хоть сейчас готов прочесть лекцию, а может, и правда собирается это сделать, ему бы только вспомнить точное время выступления.
Извинившись, Кристева уступает ему место. «Приятно познакомиться, Слиман». Руки ему не подает – знает, что не ответит. Он не будет пить из открытых бутылок. Не будет брать солонку со стола. Постарается избегать любых телесных контактов. Он на стреме – и это правильно. Без Николая будет немного сложнее. Но ничего, – думает она, – как-нибудь справлюсь.
69
«Суть деконструкции в том, чтобы показать, как дискурс подтачивает философию, якобы являясь ее носителем, или иерархию оппозиций, на которые опирается, выявляя в тексте риторические приемы, определяющие его замысел, ключевую идею или исходные посылки».
(Джонатан Каллер, организатор коллоквиума «Shift into overdrive in the linguistic turn».)
70