Седьмая функция языка Бине Лоран
«Мы переживаем, так сказать, золотой век философии языка».
Сёрл читает лекцию, и весь американский академический междусобойчик заранее знает, что он попрет на Деррида, чтобы отомстить за честь учителя, Остина, чья репутация, по мнению американского логика, всерьез подорвана французским деконструктивистом.
Симон и Байяр сидят в аудитории, но ничего не понимают, точнее сказать – мало что, поскольку всё на английском. Что-то там про «speech acts»[340] – это понятно. Симон слышит «illocutionary», «perlocutionary»[341]… А что такое «utterance»?[342]
Деррида не появился, но прислал соглядатаев, которые непременно ему обо всем доложат: это его верный порученец Поль де Ман, Гаятри Спивак, его переводчица, и Элен Сиксу, подруга… В общем-то, здесь все, кроме Фуко, которому влом передвигаться. Наверное, рассчитывает, что Слиман перескажет ему, о чем шла речь, или ему вообще глубоко плевать.
Байяр заметил Кристеву и всех остальных, кого видел в столовой, в том числе старичка в шерстяном галстуке, с кустом на голове.
Сёрл все время повторяет, что о том или о сем напоминать незачем, и он не намерен оскорблять чувства уважаемой аудитории, объясняя тот или иной момент, – ни к чему останавливаться на вещах, предельно очевидных…
Кое-что Симону все же удается понять: Сёрл считает, что только полный дурак может путать «итерабельность» и «перманентность», язык письменный и устный, дискурс действительный и ложный. Короче, Сёрл хочет сказать: Fuck Derrida[343].
Джеффри Мелман наклоняется к уху Морриса Цаппа: «I had failed to note the charmingly contentious Searle had the philosophical temperament of a cop»[344]. Цапп смеется. Студенты позади них шикают.
В конце лекции один студент задает вопрос: можно ли, по мнению Сёрла, сказать, что разногласия, противопоставившие их с Деррида (ведь хоть он и постарался не называть своего соперника, все, конечно, поняли, о ком и против кого было это выступление – в зале одобрительный гул), символизируют столкновение двух мощных философских традиций (аналитической и континентальной)?
Сёрл отвечает со сдержанной злостью: «I think it would be a mistake to believe so. The confrontation never quite takes place»[345]. Понимание Остина и его теории speech acts некоторыми «philosophers so-called continental»[346] было настолько путаным, приблизительным, изобилующим заблуждениями и искажениями смысла, «as I just gave the demonstration of it»[347], что не стоит на этом задерживаться. И добавляет с видом строгого пастора: «Stop wasting your time with those lunacies, young man. This is not the way serious philosophy works. Thank you for your attention»[348].
Он встает и, презрев негодование в зале, уходит.
Когда публика начинает редеть, Байяр замечает Слимана, идущего по пятам за лектором. «Глянь, Херцог! Похоже, у араба остались вопросы насчет перлокутивности…» Симон машинально отмечает скрытую форму расизма и антиинтеллектуализма. Но все же за пужадистскими[349] саркастическими коннотациями есть и главный вопрос: что Слиману нужно от Сёрла?
71
«Да будет свет». И стал свет. (Кумранские рукописи, ок. II в. до н. э., самый древний пример перформатива, обнаруженный в иудеохристианском мире.)
72
Едва нажав на кнопку в elevator[350], Симон уже знает, что поднимается в рай. Двери открываются на этаже Romance studies[351], и Симон попадает в лабиринт стеллажей с книгами до потолка в скудном неоновом освещении. В библиотеке Корнелла никогда не заходит солнце, она открыта круглосуточно.
Здесь все книги, о которых Симон может только мечтать, и даже больше. Он как пират в пещере Али-Бабы, но чтобы унести с собой немного сокровищ, достаточно заполнить формуляр. Симон проводит кончиками пальцев по корешкам книг, словно гладит колосья на собственном пшеничном поле. Вот он, коммунизм в действии: общее – значит, мое, и наоборот.
В библиотеке в этот час, кажется, пусто.
Симон мерит шагами стеллажи с табличкой «Structuralism». Ого, книга Леви-Стросса о Японии?
Он останавливается у стеллажа «Surrealism» и замирает от восторга перед этой волшебной стеной: «Познание смерти» Роже Витрака, «Темная весна» Уники Цюрн… «Папесса дьявола», приписываемая Десносу… редкие издания Кревеля на французском и английском… неизвестные вещи Анни Ле Брен и Радована Ившича…
Какой-то скрип. Симон прислушивается. Шаги. Инстинктивно чувствуя, что его присутствие среди ночи в университетской библиотеке пусть и законно, но, как говорят американцы, неуместно, он прячется за «Исследованиями сексуальности», публикацией «Бюро сюрреалистических исследований»[352].
И видит, как среди писем Тцара вышагивает Сёрл.
Слышно, что он переговаривается с кем-то в соседнем ряду. Симон осторожно снимает с полки футляр с факсимильной подшивкой из двенадцати журналов «Революсьон сюрреалист»[353], чтобы подсмотреть, и узнает в просвете щуплый силуэт Слимана.
Бормотание Сёрла звучит очень тихо, зато ответ – отчетливо: «У тебя сутки. Потом продам тому, кто дает больше». Слиман надевает наушники и возвращается к лифту.
Но Сёрл вслед за ним не уходит. Он рассеянно пролистывает какие-то книги. Кто знает, о чем он думает? Симон гонит прочь ощущение дежавю.
Пытаясь поставить на место «Революсьон сюрреалист», он роняет номер «Гран Жё»[354]. Сёрл вскидывает голову, как легавый пес. Симон решает как можно тише ретироваться и, описывая бесшумные зигзаги вдоль рядов, слышит, как позади философ-лингвист поднимает «Гран Жё». Он представляет, как тот обнюхивает журнал. И ускоряет шаг, поняв, что его след взят. Он минует раздел «Psychoanalysis» и устремляется в «Новый роман», но там тупик. Симон разворачивается и вздрагивает: Сёрл идет ему навстречу с ножом для бумаги в одной руке и номером «Гран Жё» в другой. Симон машинально хватает первую попавшуюся книгу – защищаться («Восхищение Лол Стайн»[355]: нет, с этим далеко не уйдешь, – думает он, бросает издание на пол и хватает другое: «Дороги Фландрии»[356] – это уже лучше); Сёрл не вскидывает руку, как в «Психо», но Симон все равно уверен, что придется защищать от ножа жизненно важные органы, однако в этот момент до них вдруг доносится звук открывающихся дверей лифта.
Из своего тупика Симон и Сёрл провожают взглядом молодую женщину в сапогах и детину с бычьим торсом – они направляются к ксероксу. Сёрл спрятал нож в карман, Симон опустил Клода Симона, и оба с одинаковым любопытством наблюдают за парой сквозь полное собрание Натали Саррот. Раздается жужжание, ксерокс озаряется голубой вспышкой, и вслед за этим минотавр облапывает наклонившуюся над аппаратом деву. Она издает едва слышный вздох и, не оглядываясь, прижимает руку к его ширинке. (Симону вспоминается платок Отелло.) Кожа у нее белая-белая и длинные-длинные пальцы. Минотавр расстегивает на ней платье, и оно скользит вниз, к ногам. Белья на ней нет, тело – как с полотна Рафаэля, налитая грудь, тонкая талия, широкие бедра, красивые плечи и бритый лобок. Черные волосы, подстриженные под каре, придают ее заостренному лицу свечение, как у карфагенской принцессы. Сёрл и Симон таращат глаза, когда она опускается на колени и берет в рот член минотавра, – оба пытаются разглядеть, соответствует ли инструмент породе. Симон откладывает «Дороги Фландрии». Минотавр приподнимает свою фемину, поворачивает ее спиной и входит, она выгибается и сама разводит руками бедра, а он мертвой хваткой держит ее затылок. И совершает то, что велит быку природа: наваливается на нее – сначала медленно и грузно, а затем все более беспощадно, и слышно, как ксерокс бьется о стену, подпрыгивая на полу и издавая протяжный рокот, который разносится по проходам пустой (как им кажется) библиотеки.
Симону не оторваться от этой юпитерианской сцены совокупления, но все же придется. Неудобно, конечно, прерывать этот первоклассный коитус. Ценой невероятного усилия воли инстинкт самосохранения заставляет его смести с одной из полок груду книг Дюрас – они летят на пол. Грохот падения – и все замирают. Мгновенно обрываются стоны. Симон смотрит на Сёрла в упор. И медленно обходит его – тот даже не шевельнулся. Выйдя в центральный проход, он оглядывается на ксерокс. Минотавр с задранным членом уставился на Симона. Фемина глядит с вызовом, медленно поднимает с пола платье, ступает одной ногой, затем второй, поворачивается спиной к минотавру – мол, застегни. До Симона доходит, что она так и оставалась в сапогах. Он бросается прочь по служебной лестнице.
Снаружи, на лужайке кампуса, ему попадаются юные друзья Кристевой – они сидят там уже дня три, судя по приконченным бутылкам и упаковкам чипсов, разбросанным по траве вокруг. Его приглашают, он подсаживается к ним, не отказывается от пива и с благодарностью принимает протянутый косяк. Симон знает, что он в безопасности (если только опасность была: он точно видел нож для резки бумаги?), правда, тревога в груди не улеглась. Что-то все равно не так.
В Болонье он занимается любовью с Бьянкой в амфитеатре XVII века и чуть не погибает от взрыва бомбы. Здесь его едва не закалывает ночью в библиотеке философ-лингвист и он лицезрит в известном смысле мифологическую сцену случки на ксероксе. Он побывал у Жискара в Елисейском дворце, встретил Фуко в гейской бане, участвовал в погоне на автомобилях, под конец которой его пытались убить, видел, как один человек умертвил другого отравленным зонтом, узнал о существовании тайного общества, где проигравшим рубят пальцы, и пересек Атлантику в поисках загадочного документа. Сколько невероятных событий за несколько месяцев – трудно представить, чтобы столько произошло за всю жизнь. Симон знает, как отличить роман от всего остального. Он вспоминает «сверхштатные» фигуры Умберто Эко. И затягивается.
«What’s up, man?»[357]
Симон отправляет косяк по кругу. Он никак не может остановить прокручивающийся в голове фильм о последних месяцах и – ремесло обязывает – выделяет в нем нарративные структуры, помощников, противников[358], аллегорическое наполнение. Секс (актант), покушение (бомба) в Болонье. Покушение (нож для бумаги), секс (зритель) в Корнелле. (Хиазм.) Гонка на тачках. Вариация на тему финального поединка в «Гамлете». Повторяющийся мотив библиотеки (ну почему ему в голову лезет Бобур?). Парные персонажи: два болгарина, два японца, Соллерс и Кристева, Сёрл и Деррида, Анастасья и Бьянка… А главное – нестыковки: зачем третий болгарин ждал, когда они поймут, что копия рукописи осталась у Барта, чтобы влезть в квартиру? Как Анастасья, если она русская шпионка, умудрилась так быстро устроиться именно в то отделение больницы, где лежал Барт? Чем руководствовался Жискар, когда не стал арестовывать Кристеву, которую мог передать в руки одной из своих тайных контор, где ее пытали бы, пока не заговорит, а вместо этого отправил их с Байяром следить за ней в США? И как получилось, что документ был составлен на французском, а не на русском или английском? Кто его перевел?
Симон хватается за голову и стонет.
– Похоже, я застрял в каком-то гребаном романе.
– What?
– I think I’m trapped in a novel[359].
Студент, с которым он говорит, откидывается на спину, выпускает в небо сигаретный дым, смотрит, как движутся звезды в небесных сферах, отхлебывает пива из горлышка, приподнимается на локтях, выдерживает долгую паузу, зависающую в американской ночи, и наконец произносит: «Sounds cool, man. Enjoy the trip»[360].
73
«Поэтому параноик сам делает непродуктивным детерриториальный знак, всюду преследующий его в нестабильной среде, но великий гнев все шире раскрывает перед ним то, что дает сверхвласть означающего, словно он повелитель системы, наполняющей пространство».
(Гваттари, из выступления на Корнеллской конференции, 1980 г.)
74
– Эй, лекция будет о Якобсоне, давай быстрее.
– Ну нет, хватит, я сыт по горло.
– Да что за хрень, достал, ты же сказал, что пойдешь. Там будет полно народу. Что-нибудь разузнаем. Брось ты этот кубик Рубика!
Шкряб-шкряб. Байяр невозмутимо продолжает вращать разноцветные плоскости. Он почти собрал две стороны из шести.
– Ну ладно, хорошо, но потом сразу Деррида, его пропустить нельзя.
– Почему? Чем этот придурок интереснее остальных?
– Это один из самых интересных живущих мыслителей В МИРЕ. Но дело не в этом, врубись, осел. У него жесткие разборки с Сёрлом из-за теории Остина.
Шкряб-шкряб.
– Теория Остина – это перформативность, ты помнишь? Иллокутив и перлокутив. Когда сказать – значит сделать. Как говорить и проделывать разные вещи. Как заставлять людей делать разные вещи, просто что-то им говоря. Например, будь от моих перлокутивных возможностей больше толку, а ты не будь таким дураком, я произнес бы «лекция Деррида» – и все, ты подскочил бы до потолка, и мы бы уже шли забивать места. Ясно же, что если здесь без седьмой функции не обошлось, Деррида это касается в первую голову.
– Какую голову?
– Не тупи.
– Зачем все ищут седьмую функцию Якобсона, когда есть функции Остина?
– Работы Остина чисто описательные. Они объясняют, как все работает, но не говорят, как сделать, чтобы работало. Остин описывает действующие механизмы, когда ты что-нибудь обещаешь, грозишь кому-нибудь или обращаешься к собеседнику, чтобы заставить его что-нибудь сделать, но он не говорит, как добиться, чтобы собеседник тебе верил, принимал тебя всерьез и делал именно то, чего ты хочешь. Он просто констатирует, что speech act может быть результативным или нет, и перечисляет некоторые условия, необходимые для результата: например, нужно быть мэром или его заместителем, чтобы фраза «объявляю вас мужем и женой» возымела силу. (Но это перформатив в чистом виде.) Он не говорит, как добиваться результата в любом случае. Это не инструкция по применению, а просто анализ, сечешь разницу?
Шкряб-шкряб.
– А работы Якобсона – разве не описание?
– Ну… в общем тоже… но седьмая функция… надо думать, что нет.
Шкряб-шкряб.
– Хрень какая, не получается.
Байяру никак не закончить вторую сторону кубика.
Он чувствует осуждающий взгляд Симона.
– Ладно, во сколько там?
– Не опаздывай!
Шкряб-шкряб. Байяр меняет стратегию и вместо второй стороны пытается собрать пояс вокруг первой. Кубик он вертит все более ловко и между делом думает, что не до конца понял разницу между иллокутивным и перлокутивным.
Симон решил побывать на лекции о Якобсоне и рад, что попадет туда, с Байяром или без него, но, проходя по лужайке кампуса, он слышит взрыв хохота, привлекающий своей звонкостью, грассирующий, хрустальный; обернувшись, Симон замечает ту самую брюнетку, которая была возле ксерокса. Карфагенская принцесса в кожаных сапогах, на этот раз одетая. Она что-то обсуждает с миниатюрной азиаткой и рослой египтянкой (или ливанкой, думает Симон, непроизвольно обратив внимание на арабский типаж и маленький крестик на шее – из маронитов, наверное, или, он бы сказал, скорее из коптов). (Из чего это следует? Загадка.)
Втроем они весело направляются в верхнюю часть города.
Симон решает пойти за ними.
Они идут мимо факультета естествознания, где законсервирован в формалине мозг серийного убийцы – и не исключено, что гения – Эдварда Рулоффа.
Идут мимо факультета гостиничного дела, откуда доносится аромат свежевыпеченного хлеба.
Идут мимо ветеринарного факультета. Симон так увлечен слежкой, что не заметил Сёрла, входящего в здание со здоровым пакетом корма, или заметил, но не счел нужным декодировать эту информацию.
Идут мимо факультета романистики.
Идут по мосту над ущельем, отделяющим кампус от города.
Садятся за столик в баре, носящем имя серийного убийцы. Симон пристраивается у стойки, стараясь не привлекать внимания.
И слышит, как брюнетка в сапогах говорит подружкам: «Ревность – фигня, соперничество – тем более. Я устала от мужиков, которые боятся своих желаний».
Симон закуривает.
«Вот я честно говорю, что не люблю Борхеса. Но каждый раз огребаю шишек».
Он заказывает пиво и открывает «Итака джорнал»[361].
«Я не боюсь сказать, что создана для мощной плотской любви».
Все три подруги покатываются со смеху.
Разговор плавно меняет русло: мифологическое и сексистское прочтение созвездий, греческие героини, которых постоянно задвигают на второй план (Симон перебирает в голове: Ариадна, Федра, Пенелопа, Гера, Цирцея, Европа).
В конце концов он тоже пропускает лекцию о живых структурах Якобсона, потому что предпочел следить за черноволосой феминой, которая ест гамбургер с двумя подружками.
75
Атмосфера в зале накалена, здесь все: Кристева, Цапп, Фуко, Слиман, Сёрл, – народу битком, яблоку негде упасть, шагу не сделать, не наступив на студента или препода, публика волнуется, как в театре, и выходит мэтр: Деррида, on stage[362], здесь и сейчас.
Он улыбается Сиксу, сидящей в первом ряду, дружески машет своей переводчице Гаятри Спивак, ищет взглядом друзей и врагов. Находит Сёрла.
Симон здесь, и Байяр тоже с ним. Они сидят рядом с Юдифью, молодой лесбиянкой-феминисткой.
«Призыв к согласию – это speech act, в котором слово, речь служит началом перемирия, приглашением, обращенным к другому, а значит, по крайней мере, пока это слово не прозвучало, были войны, страдания, увечья, раны…»
Симон замечает в зале карфагенскую принцессу ксерокса, и, как следствие, его способность сосредоточиваться моментально слабеет, так что ему не удается расшифровать подтекст первых слов, произнесенных Деррида, судя по которым он собирается разыграть карту примирения.
И действительно, Деррида спокойно и методично возвращается к теории Остина, периодически пытается возражать – со всем уважением к академическим традициям и, кажется, со всей объективностью.
Теория speech acts, утверждающая, что речь есть акт, то есть говорящий одновременно совершает действие, допускает то, с чем Деррида не согласен: интенциональность. Имеется в виду: намерения говорящего опережают дискурс и совершенно ясны как ему самому, так и адресату (если считать, что адресат точно определен).
Если я говорю: «Уже поздно», значит, я хочу вернуться домой. Но что, если на самом деле я хотел бы остаться? Хотел бы, чтобы меня задержали. Не отпустили. Обнадежили бы, сказав: «Да нет же, еще не поздно».
Когда я пишу, знаю ли я точно, что хочу сказать? Разве текст не раскрывается в самом себе, постепенно формируясь? (И раскрывается ли он до конца?)
Даже если я знаю, что хочу сказать, воспримет ли собеседник в точности мои мысли (или то, что я таковыми считаю)? И насколько соответствует то, что он понимает из моих слов, тому, что я хочу сообщить?
Мы видим, что первые замечания чувствительно бьют по теории speech acts. В свете этих скромных возражений в самом деле представляется опасным оценивать иллокутивное (и особенно перлокутивное) влияние по критериям результативности или нерезультативности, как Остин (вместо истинности и ложности, как до сих пор было принято в философской традиции).
Услышав от меня «уже поздно», мои собеседники решили, что я хочу вернуться домой, и предлагают меня проводить. Это результат? А если в действительности я хотел остаться? Если некто или нечто внутри меня желало остаться, пусть даже я этого не осознавал?
«По сути говоря, в каком смысле Рейган называет себя Рейганом, президентом Соединенных Штатов? Кто может знать всю подноготную? Он сам?»
В зале смех. Внимание доведено до предела. Все забыли контекст.
И тогда Деррида решает: пора.
«Но что, если, пообещав Сарлу критику, я зашел бы дальше, чем хочет его бессознательное, по причинам, требующим отдельного анализа, и любым способом попытался бы вывести его из себя? Такое „обещание“ было бы обещанием или угрозой?»
Байяр шепчет на ухо Юдифи: почему Деррида произносит Сарл? Она объясняет, что он называет его так для издевки: насколько она понимает, во французском SARL – это socit responsabilit limite, «общество с ограниченной ответственностью». Байяру шутка нравится.
Деррида шпарит дальше:
«Говорящий как единица или индивид, каков он? Отвечает ли он за speech acts, диктуемые бессознательным? Взять говорящего в моем лице – он может бессознательно попытаться угодить Сарлу, раз тот хочет критики, и может огорчить, не став его критиковать, может угодить, воздержавшись от критики, и критикой огорчить, пообещать угрозу и пригрозить обещанием; может навлечь критику на себя самого, произнося вещи „obviously false“[363] и находя в этом удовольствие, пользоваться собственной слабостью или же захочет покрасоваться…»
Естественно, вся аудитория поворачивается к Сёрлу, который, словно предвосхитив этот миг, сел прямо в центре зала. Одинокой человек в окружении толпы: можно сказать, хичкоковский план. Под гнетом взглядов ни один мускул не дрогнет на бесстрастном лице. Можно проще: он похож на соломенное чучело.
А кстати, я ли это говорю, когда складываю фразы? Да и как бы хоть кто-нибудь сказал нечто оригинальное, личное, свое, если язык по определению заставляет нас черпать из сокровищницы уже существующих слов (того самого тезауруса)? Когда мы пропускаем через себя столько внешних факторов: наша эпоха, то, что мы читаем, социокультурные установки, дорогие сердцу словечки, создающие наше «я» (так сказать, «марафет»), постоянный град дискурсов во всех возможных и воображаемых формах…
Кому не случалось подлавливать друга, дальнего родственника, коллегу по работе или тестя, который практически слово в слово повторяет доводы, вычитанные в газете или услышанные по телику, словно говорит сам, сделал своим этот дискурс, стал его источником, – а не просто пропускает усвоенное через себя, сохраняя те же формулировки, ту же риторику, посылки, возмущенные интонации, понимающий вид, – как будто он больше чем посредник, озвучивающий голос вчерашней газеты, в свою очередь повторяющей политика, который выдает то, что прочел в книге некоего автора, – и так до бесконечности; я бы сказал – блуждающий голос призрачного вещателя из ниоткуда, пытающегося выразить себя, ищущего коммуникации в том смысле, в каком две точки соединяются между собой отрезком.
В какой мере, повторяя прочитанное в газете, ваш тесть говорит, а не цитирует?
Деррида легко вернулся к главной теме выступления. И вот следующий важный вопрос: цитация. Точнее, итерабельность. (Симон не уверен, что понял разницу.)
Чтобы собеседник услышал нас, хотя бы отчасти, мы должны пользоваться одним языком. Должны повторять (реитерировать) уже произнесенные слова, иначе собеседник нас попросту не поймет. Так что, как ни верти, мы всегда занимаемся своего рода цитированием. Используем чужие слова. Это как испорченный телефон – более чем вероятно, неизбежно даже, что при таких повторах все мы без исключения будем употреблять слова, от раза к разу немного изменяя их смысл.
Речь Деррида, с его алжирским акцентом[364], становится более торжественной и напыщенной:
«То, что позволяет знаку (психическому, устному, графическому – не важно) работать и впредь, то есть допускает его повтор, одновременно нарушает, лишает цельности, „идеальной“ полноты и осознанности интенцию, „желание-сказать“ и, a fortiori[365], соответствие между meaning и saying[366]».
Юдифь, Симон, черноволосая фемина, Сиксу, Гваттари, Слиман, весь зал и даже Байяр буквально смотрят ему в рот, когда он произносит:
«Итерабельность ограничивает даже то, что сама позволяет, нарушает утвержденные ею же принципы или законы и таким образом неумолимо вводит альтерацию в процесс повторения».
И, исполнившись важности, добавляет:
«Ничто не случайно».
76
«Возможность паразитирования налицо, даже в том, что именно Сарл называет „real life“[367], с неподражаемой (почти, not quite[368]) убежденностью полагая, будто знает, какова она, эта „real life“, где ее начало и где конец; как если бы смысл этих слов („real life“) мгновенно рождал единодушие, в котором паразитированию не оставалось бы места, как если бы литература, театр, обман, неверность, лицемерие, недостаток счастья (infelicity), паразитирование, имитирование real life не были бы частью самой real life!».
(Фрагмент выступления Деррида на конференции в Корнелле, 1980 год, или фантазия Симона Херцога.)
77
Они согбенны, как античные рабы, толкающие каменные глыбы, но это студенты, которые, тяжело дыша, катят пивные бочки. Вечеринка будет долгой, без запасов не обойтись. «Общество печати и змеи»[369] – очень старое братство, основанное в 1905 году, одно из самых престижных и, как говорят американцы, популярных. Народу ожидается много, ведь сегодня празднуют окончание коллоквиума. Приглашены все участники, и для студенческой братии это последний шанс увидеть звезд, пока те не приедут снова. Кстати, над входом в викторианскую усадьбу растянули полотно с надписью: «Uncontrolled skid in the linguistic turn. Welcome!»[370] Теоретически мероприятие – для студентов старших курсов (undergrads), но сегодня двери распахнуты для всех. Естественно, это не означает, что вход свободный: всегда бывает, что одних пускают, а другие остаются за порогом в соответствии с универсальными критериями их общественного и/или символического веса.
Уж кому, как не Слиману, об этом знать – во Франции его частенько отовсюду вышибают, и здесь, видимо, та же история: пара студентов, строящих из себя физиогномистов, перегораживают ему дорогу, но – непонятно, как и на каком языке, – он быстро их переубеждает и проходит внутрь с привычными наушниками на шее, а оставшиеся за бортом изгои в акриловых банлонах провожают его завистливыми взглядами.
Первое же действующее лицо, с которым он сталкивается внутри, поучает зрительский молодняк: «Heracleitus contains everything that is in Derrida and more»[371]. Это Стервелла Редгрейв, она же Камилла Палья. В одной руке у нее мохито, в другой мундштук, на конце которого тлеет и сладко благоухает черная сигарета. Рядом Хомски – беседует со студентом из Сальвадора, который объясняет ему, что Революционно-демократический фронт недавно был обезглавлен в его стране военизированными отрядами и правительственными силами. Де-факто левой оппозиции в Сальвадоре больше нет, и это, кажется, очень беспокоит Хомски, нервно пыхтящего самокруткой.
Наверное, это привычка тереться по темным углам ведет Слимана вниз, в подвал, где звучит «Die Young» в испонении «Black Sabbath». Там несколько компаний хорошо одетых и уже пьяных студентов устроили лэп-дэнс, кто во что горазд. Фуко здесь, в черной кожаной куртке, без очков (чтобы погрузиться в туман жизни, – думает Слиман, хорошо его зная). Философ дружески машет ему и показывает пальцем на студентку в юбке, которая, как стриптизерша, вертится вокруг металлической стойки. Слиман обращает внимание, что она без лифчика, но на ней белые трусики, дополняющие белые кроссовки «Найк» с жирной красной запятой (как машина Старски и Хатча, только наоборот)[372].
Кристева, танцующая с Полем де Маном, замечает Слимана. Де Ман спрашивает, о чем она задумалась. «Мы в катакомбах первых христиан», – отвечает она. Но глаз с жиголо не сводит.
Ищет он кого-то, что ли. Вот поднимается наверх. На лестнице встречает Морриса Цаппа, тот ему подмигивает. Аудиосистема выдает «Misunderstanding» группы «Genesis». Слиман берет рюмку с текилой. Слышно, как закрывшиеся в спальнях студенты трахаются или блюют. Кое-где двери открыты, и видно, как они курят и пьют пиво, сидя по-турецки на односпальных кроватях, и говорят о сексе, политике и литературе. За одной из закрытых дверей он, кажется, узнает голос Сёрла и странное хрюканье. Слиман возвращается вниз.
В большом парадном холле Симон и Байяр разговаривают с Юдифью, молодой лесбиянкой-активисткой, которая цедит через соломинку «Кровавую Мэри». Байяр замечает Слимана. Симон замечает брюнетку с лицом карфагенской принцессы, пришедшую с двумя подругами – миниатюрной азиаткой и высокой египтянкой. Какой-то студент кричит: «Корделия!» Карфагенская принцесса оглядывается. Поцелуйчики, щебетание, студент тут же отправляется за джин-тоником. Юдифь говорит Байяру и Симону, который не слушает: «Понятие власти соответствует модели божественной власти именования, когда произнесенное высказывание считается сотворенным». Из подвала поднимается Фуко с Элен Сиксу, берет «Малибу Оранж» и исчезает где-то наверху. Юдифь пользуется поводом, чтобы его процитировать: «Дискурс – не жизнь, его время – не наше». Байяр одобрительно кивает. Рой парней вьется вокруг Корделии и ее подруг – похоже, они здесь популярны. Юдифь цитирует Лакана, который якобы где-то сказал: «Имя – это время объекта». Байяр задается вопросом, нельзя ли с таким же успехом сказать: «время – это имя объекта», или «время – объект имени» и даже «объект – имя времени», или еще «объект – время имени», или просто «имя – объект времени», но вот он берет еще пива, затягивается пущенным по кругу косяком, и вырывается крик души: «Но у вас ведь есть право на участие в выборах, развод и аборты!» Сиксу хочет поговорить с Деррида, но его плотно окружила ватага юных почитателей – стоят как вкопанные. Слиман старается обходить Кристеву. Байяр спрашивает у Юдифи: «Чего же вы хотите?» Сиксу слышит вопрос и вклинивается в разговор: «Комнату!» Сильвер Лотренже, основатель журнала «Семиотекст», стоя с орхидеей в руке, разговаривает с переводчиками Деррида – Джеффри Мелманом и Гаятри Спивак, которая восклицает: «Gramsci is my brother!»[373] Слиман говорит с Жан-Франсуа Лиотаром о либидинальной экономии[374] и о постмодернистской трансакции. «Pink Floyd» поет «Hey! Teacher! Leave them kids alone!»[375]
Сиксу говорит Юдифи, Байяру и Симону, что впереди новая история, которая мужикам даже в страшном сне не снилась: еще бы, ведь тогда вся их концептуальная ортопедия – побоку, и уже начинает ломаться машина-манок, но Симон больше не слушает. Он разглядывает компанию Корделии, как будто ведет рекогносцировку в стане вражеских сил: шесть человек, трое парней, три девицы. Без них оно и так было бы непросто, – в смысле, к ней подкатить, – а в такой конфигурации вообще нереально.
И все же он делает шаг вперед.
«Белая, физика – супер, ношу юбку и бижутерию – использую все коды моего пола и возраста», – он мысленно пытается проникнуть в голову девушки. И, проходя мимо нее, слышит, как она произносит по-французски, играя на публику с неподражаемым эротизмом: «Супруги – как птицы: неразлучны, неуемны, сидят в клетке и тщетно машут крыльями, просунув их сквозь решетку». Акцента не слышно. Один американец что-то говорит ей по-английски – Симон не понимает. Она отвечает сначала на английском (также без акцента, насколько он может судить), а затем, выгнув шею: «У меня ни разу не было историй любви, только романы». Симон решает, что пора взять бокал, а лучше два. (И слышит, как Гаятри Спивак говорит Слиману: «We were taught to say yes to the enemy»[376].)
Пользуясь отсутствием Симона, Байяр просит Юдифь объяснить ему разницу между иллокутивным и перлокутивным. Юдифь отвечает, что иллокутивный речевой акт – сам по себе есть осуществляемая вещь, тогда как определенные следствия перлокутивного акта не совпадают с актом речевым. «Например, если я спрошу: „Как вы думаете, есть ли наверху свободные комнаты?“ – объективная иллокутивная реальность вопроса будет в том, что я пытаюсь вас склеить. Клею самим вопросом. Перлокутив работает на другом уровне: заинтересуетесь ли вы, зная, что я вас клею? Иллокутивный акт достигнет цели („performed with success“[377]), если вы поймете мое приглашение. Перлокутивный осуществится, только если вы пойдете со мной наверх. Согласитесь, нюанс. Впрочем, разница бывает зыбкой».
Байяр бормочет нечто невразумительное, но это бормотание означает, что он все понял. Сиксу с характерной улыбкой сфинкса произносит: «Идем делать performance!» Байяр следует за двумя леди, которые на ходу вытаскивают упаковку пива и поднимаются по лестнице, где взасос целуются Хомски и Камилла Палья. В коридоре им встречается латиноамериканская студентка в шелковой рубахе с лейблом «D&G», Юдифь покупает у нее маленькие пилюльки. Байяру марка незнакома, он спрашивает у Юдифи, что означают эти буквы, и она объясняет, что это не марка, а инициалы «Делез & Гваттари». Те же буквы, кстати, и на пилюльках.
Внизу какой-то американец говорит Корделии: «You are the muse!»[378]
Корделия делает презрительную гримасу, отработанную – догадывается Симон, чтобы подчеркнуть фактурность губ: «That is not enough»[379].
Именно в этот момент диссертант решает к ней подойти, прямо при друзьях, с бесстрашием ныряльщика Акапулько. Он делает вид, будто проходил мимо, но, поймав реплику на лету, не мог не встрять, и старательно изображает, что его случайно торкнуло: «Еще бы, кто хочет быть объектом?» Все молчат. В глазах Корделии читается: «OK, now you have my attention»[380]. Он знает: ему нужно не просто показать, что он воспитан и образован, но и подхлестнуть ее любопытство, раззадорить и при этом чересчур не раздражать, блеснуть умом и разбудить интерес, знать меру легкости и глубокомыслию, чтобы не выглядеть ни сухарем, ни зазнайкой, отыграть в этой светской комедии, дав понять, что он не идиот, и, разумеется, сразу добавить эротики в диалог.
«Вы созданы для мощной плотской любви, и вам ведь нравится итерабельность ксерокса? Сублимированный фантазм – не что иное, как фантазм воплощенный. Кто скажет обратное – лжец, священник и эксплуататор народа». Он протягивает ей один из двух бокалов, которые держит. «Любите джин с тоником?»
Аудиосистема выдает «Sexy Eyes» группы «Dr. Hook». Корделия берет бокал.
Поднимает его, словно хочет произнести тост, и говорит: «Мы обман, в который верят». Симон поднимает второй бокал, который по-прежнему держит в руке, и осушает практически залпом. Ясно, что первый тур пройден.
Он машинально обводит взглядом холл и замечает Слимана, который, держась за перила на промежуточной площадке лестницы, ведущей на верхний этаж, и возвышаясь над теснящейся внизу толпой, делает свободной рукой знак в виде буквы «V», «victory», а потом, обеими руками, показывает своеобразный крест, приложив руку, образующую горизонталь, немного выше середины вертикали. Симон пытается засечь, к кому обращен знак, но видит только студентов и преподов, пьющих, танцующих, флиртующих под «Kids in America» Ким Уайлд, и чувствует: происходит что-то не то, только что именно – непонятно. А вокруг Деррида все плотнее кольцо: вот на кого смотрит Слиман.
Симон не видит ни Кристеву, ни старика в шерстяном галстуке и с кустом на голове, однако оба они здесь, и если бы он мог их увидеть, не будь они в разных концах холла и в одинаково плотной толпе гостей, он понял бы, что оба не сводят со Слимана глаз и считали показанный знак, после чего догадался бы, что знак послан Деррида, прячущемуся в кольце почитателей.
Не видит Симон и быкообразного детину, дрючившего Корделию на ксероксе, хотя этот минотавр тоже здесь, сверлит ее бычьими глазами.
Симон ищет в толпе Байяра, но не находит, что не удивительно: Байяр в комнате, наверху, держит пиво, и неизвестная химическая субстанция растекается по его жилам, пока он говорит с новыми подругами о порнографии и феминизме.
Симон слышит голос Корделии: «В 585 году на Маконском соборе всемилостивая церковь, по крайней мере, задалась вопросом, есть ли у женщины душа…»; и, чтобы ей понравилось, добавляет: «…и воздержалась от ответа».
Высокая египтянка цитирует Вордсворта, но что за стихи, Симон определить не может. Миниатюрная азиатка рассказывает итальянцу из Бруклина, что пишет диссертацию о queer[381] у Расина.
Кто-то говорит: «Все знают, что психоаналитик теперь вообще молчит, но анализ от этого только выиграл».
Камилла Палья орет: «French go home! Lacan is a tyrant who must be driven from our shores»[382].
Моррис Цапп смеется и кричит на весь холл: «You’re damn’right, General Custer!»[383]
Гаятри Спивак, про себя: «You’re not the granddaughter of Aristotle, you know?»[384]
В комнате Юдифь спрашивает Байяра: «А ты вообще где работаешь?» Вопрос застает комиссара врасплох, ответ выходит дурацким, вся надежда, что Сиксу пропустит мимо ушей: «Изучаю кое-что в Венсене». Но Сиксу, конечно, вздергивает бровь, и он добавляет, глядя ей прямо в глаза: «В области права». Сиксу вздергивает вторую бровь. Она не только ни разу не встречала Байяра в Венсене, но и факультета права там нет. Чтобы ее отвлечь, Байяр сует руку ей под блузку и через лифчик начинает тискать грудь. Сиксу едва не падает от удивления, но решает не реагировать, когда к другой груди прижимает ладонь Юдифь.
К компании Корделии подтянулась undergrad по имени Донна и спрашивает, какие новости в девичьем братстве: «How is Greek life so far?»[385] (Greek life – так обозначают распространенную систему братств и сестринств, потому что в названиях большинства из них используется греческий алфавит). Донна с подружками собирается устроить реконструкцию вакханалии. Корделия от радости аж подпрыгивает. Симон задумывается: вероятно, Слиман решил назначить Деррида встречу. Знак, который он показал, – не «V» как «victory», а время. Два часа, вот только где? Будь это в церкви, Слиман просто сложил бы руки крест-накрест, а не сделал бы этот странный жест. «Есть здесь где-нибудь кладбище?» – спрашивает Симон. И юная Донна принимается хлопать в ладоши: «Oh yeah! That’s a great idea! Let’s go to the cemetery!»[386] Симон хочет сказать, что хотел сказать не это, но Корделии и ее подружкам предложение кажется настолько заманчивым, что он решает не говорить ничего.
Зато Донна говорит, что принесет инвентарь. Аудиосистема выдает «Call Me» группы «Blondie».
Уже почти час.
Слышен чей-то голос: «Пастырь-толкователь, вещун – это бюрократия бога-деспота, понимаешь? Пастырь, сволочь, и тут надует: толковать можно до бесконечности, а все, что подпадает под толкование, есть толкование само по себе!» Это Гваттари – видно, что уже на бровях, клеится к невинной аспирантке из Иллинойса.
Надо все-таки предупредить Байяра.
Из аудиосистемы, пульсируя, рвется голос Дебби Харри, она поет: «When you’re ready, we can share the wine»[387].
Возвращается Донна с косметичкой и говорит, что можно идти.
Симон бросается наверх – сказать Байяру, чтобы искал его на кладбище в два. Он распахивает все двери подряд, видит студентов, уже никаких или еще относительно бодрых, видит Фуко, который дрочит перед постером с Миком Джаггером, видит Энди Уорхола, пишущего стихи (на самом деле это Джонатан Каллер, заполняющий ведомость), видит оранжерею с марихуаной до потолка, видит даже тихих студентов, которые смотрят бейсбол на спортивном канале и курят крэк, и, наконец, видит Байяра.
«Ой, простите!»
Он захлопывает дверь, но успевает разглядеть, что комиссара обхватила ногами какая-то баба (ее Симону не узнать), а Юдифь пристроилась сзади, нацепив пояс с фаллоимитатором, и кричит: «I am a man and I fuck you! Now you feel my performative, don’t you?»[388]
Он впечатлен увиденным и не может сообразить, как лучше сообщить новость, поэтому спешит назад, вниз, догонять компанию Корделии.
На лестнице сталкивается с Кристевой, но не замечает ее.
Он отлично понимает, что по всем пунктам нарушил экстренный протокол, но слишком уж притягательна белая кожа Корделии. В конце концов, он будет на месте встречи, – уговаривает себя Симон, пытаясь оправдать расчет, который, что душой кривить, только желанием и обусловлен.
Кристева стучит в дверь, из-за которой доносится странное хрюканье. Ей открывает Сёрл. Она не входит внутрь, но что-то тихо ему сообщает. Затем направляется к комнате, куда у нее на глазах зашел Байяр и две его подруги.
Кладбище Итаки на склоне холма поросло зеленью, могилы в беспорядке разбросаны среди деревьев. Из освещения только луна и городские огни в отдалении. Группа обступает надгробие женщины, умершей совсем молодой. Донна поясняет, что собирается произносить откровения сивиллы, но нужно подготовить церемонию «рождения нового человека», потребуется доброволец. Корделия указывает на Симона. Хорошо бы узнать подробности, но он соглашается и так, потому что она начинает его раздевать. Человек десять, которые их окружили, ждут представления и в глазах Симона выглядят небольшой толпой. Закончив раздевание, она укладывает его в траву у могильной плиты и шепчет на ухо: «Relax[389]. Мы будем убивать древнего человека».
Все крепко выпили, все без тормозов, так что все это может происходить на самом деле, – думает Симон.
Донна протягивает косметичку, Корделия достает из нее опасную бритву и торжественно раскрывает. Симон слышит, как Донна в прологе произносит имя Валери Соланас[390], и это его совсем не ободряет. Но Корделия вытаскивает также баллон с пенкой, покрывает ею его лобок и начинает осторожно брить. Символ символической кастрации, – понимает Симон и внимательно следит за движениями девушки, особенно когда чувствует, как ее пальцы деликатно отодвигают его пенис.
«In the beginning, no matter what they say, there was only a goddess. One goddess and one only»[391].
Лучше бы все-таки рядом был Байяр.
Но Байяр курит в темноте сигарету, растянувшись голышом на ковре в студенческой спальне между двумя своими нагими подругами, одна из которых уснула, положив руку себе на грудь, а второй рукой держась за грудь другой девы.
«In the beginning, no matter what they think, women were all and one. The only power then was female, spontaneous, and plural»[392].
Байяр спрашивает у Юдифи, чем он ее зацепил. Юдифь, прильнув к его плечу, мурлычет в ответ со своим среднезападным еврейским акцентом: «Было видно, что ты здесь не в своей тарелке».
«The goddess said: „I came, that is just and good“»[393].
В дверь стучат, кто-то входит, Байяр приподнимается и узнает Кристеву, она говорит: «Вам стоит одеться».
«The very first goddess, the very first female powers. Humanity by, on, in her. The ground, the atmosphere, water, fire. Language»[394].
Из церкви доносятся два удара колокола.
«Thus came the day when the little prankster appeared. He didn’t look like much but was self-confident. He said: „I am God, I am the son of man, they need a father to pray to. They will know how to be faithful to me: I know how to communicate“»[395].
Кладбище всего в сотне метров. Грохот вечеринки эхом отражается от могильных плит и создает звуковой фон ритуальной церемонии, давно уже немодный: аудиосистема выдает «Gimme! Gimme! Gimme! (A Man after Midnight)», это «ABBA».
«Thus man imposed the i, the rules, and the veneration of all human bodies endowed with a dick»[396].
Симон отворачивается, чтобы скрыть беспокойство и возбуждение, и в этот момент в нескольких десятках метров видит две фигуры, встретившиеся под деревом. Худощавый персонаж передает наушники своего плеера другому, более коренастому, со спортивной сумкой в руке. Понятно, что Деррида проверяет товар, и этот товар – кассета, на которой записана седьмая функция языка.
«The real is out of control. The real fabricates stories, legends, and creatures»[397].
У него на глазах, в нескольких метрах, под деревом, среди могильных плит на кладбище Итаки, Деррида слушает седьмую функцию языка.
«On horseback on a tomb, we will feed our sons with the entrails of their fathers»[398].
Симон хочет вмешаться, но он не в состоянии напрячь ни один мускул своего тела, чтобы встать, и даже мышцы языка, чтобы сказать хоть слово, хотя знает, что они самые – самые сильные, а следующий этап символической кастрации – символическое возрождение и явление нового человека, которое в ритуале символизирует фелляция. И когда Корделия берет его пенис в рот, он чувствует, как жар влажного нёба карфагенской принцессы передается каждой его клетке, и уже знает, что задание провалено.
«We form with our mouths the breath and the power of the Sorority. We are one and many, we are a female legion…»[399]
Сейчас произойдет обмен, и он даже не попытается этому помешать.
Он запрокидывает голову, и на вершине холма, освещенного огнями кампуса, ему вдруг открывается ирреальное видение – эта ирреальность пугает его даже больше, чем вероятная реальность зрелища: перед ним человек с двумя сторожевыми псами на поводках.
Тьма – хоть глаз выколи, но он знает, что это Сёрл. Псы лают. Удивленные свидетели ритуальной церемонии смотрят в их сторону. Донна прерывает молитву. Насос-Корделия останавливается.
Сёрл громко причмокивает губами, спускает псов, и те бросаются к Слиману и Деррида. Симон подскакивает – бегом, на помощь, – но внезапно его хватает сильная лапа: минотавр, дрючивший на ксероксе Корделию, вцепился ему в руку и со всей дури бьет в челюсть. Лежа на земле, голый и беспомощный Симон видит, как псы набрасываются на философа и жиголо, опрокидывая их навзничь.
Крики смешиваются с рычанием.
Минотавр, которого не колышет драма, разыгравшаяся за спиной, определенно решил его взгреть, Симон слышит брань на английском – понятно, что этот тип претендует на определенную эксклюзивность в физических отношениях с Корделией, – а псы тем временем могут растерзать Слимана и Деррида.
Неофиты вакханального действа и их друзья застыли как вкопанные от криков людей и рычания зверей. Деррида бежит между могил, склон холма и свирепость пса, гонящегося за ним, придают ему ускорение. Слиман моложе и сильнее, он блокировал пасть животного, подставив руку, однако сила, сжимающая мышцы и кость, такова, что через секунду он потеряет сознание, и уже ничто не помешает твари его сожрать, но вдруг Симон слышит подвывание и видит невесть откуда взявшегося Байяра, который вцепился в башку зверя пальцами и выдавливает ему глаза. Пес душераздирающе скулит и убегает, натыкаясь на надгробия.
Тогда Байяр мчится вниз по холму, чтобы помочь все еще убегающему Деррида.
Он хватает второго пса за башку, хочет шарахнуть его по затылку, но зверь разворачивается и сбивает комиссара с ног; передние лапы удается перехватить, зато разинутая пасть – в десяти сантиметрах от лица Байяра, поэтому он лезет в карман пиджака, достает кубик Рубика с шестью полностью собранными сторонами и загоняет его твари в глотку до самого пищевода. Пес омерзительно рыгает, бьется башкой о деревья, катается по траве, корчится в судорогах и умирает от удушья с игрушкой внутри.
Байяр подползает к лежащей рядом антропоморфной массе. И слышит зловещее клокотание. Деррида истекает кровью. Пес все-таки смог буквально в прыжке достать его шею.
Пока Байяр ликвидировал собак, а Симон пытался договориться с минотавром, Сёрл успел наброситься на Слимана, все еще лежащего на земле. Поняв теперь, где спрятана седьмая функция, он, естественно, хочет отобрать плеер. Он переворачивает стонущего от боли жиголо, хватает устройство и жмет на кнопку «eject».
Только кассеты в гнезде нет.
Сёрл ревет, как разъяренный зверь.
Из-за дерева появляется третий персонаж. На нем шерстяной галстук, прическа гармонирует с пейзажем. Видимо, он с самого начала там прятался.
Как бы то ни было, кассета у него в руке.
И он размотал ленту.
Свободной рукой он щелкает колесиком зажигалки.
«Roman, don’t do that!»[400] – в ужасе кричит Сёрл.
Старик в шерстяном галстуке соединяет язычок пламени на конце «Зиппо» с магнитной лентой, и она мгновенно вспыхивает. Издалека кажется, что ночную тьму пронзил маленький зеленый огонек.