Зеркало и свет Мантел Хилари
Когда он протягивает к ней руки, она остается сидеть все с тем же выражением на лице – и его это восхищает. Он ищет в ней Ансельму, а находит себя. Почему же ты не пришла раньше, думает он. Когда я был другим человеком. Когда был привязан к дому и взбегал по ступенькам с песней на устах. Даже в прошлом году я был другим – до того, как встретил дочь Вулси. Она задела меня за живое, и рана затянулась, но остался шрам.
Он спрашивает:
– У твоей матери были еще дети? От банкира?
– Нет, но она ни в чем не знала нужды. Как и я. Монашки научили меня всему, что потребно женщине. Позднее многие из них – те, кто были умны, прочли книги Эразма, его Новый Завет и стали еще умнее. Вы знали его?
– Нет, только его книги. Хотя он был в Лондоне и жил у Томаса Мора. Загостился, говорила леди Алиса.
– У Мора была жена? – Она переваривает услышанное. – Я думала, он был вроде монаха.
Она ставит на стол тарелку. Большую часть яблока она съела, и теперь на тарелке проступает синий на белом городской пейзаж: колокольни, башенки, мосты через бурные речки. Он упомянул Мора неосознанно – в эти дни его имя у всех на устах, словно он до сих пор жив. И, слушая эти пересуды, невольно ожидаешь встретить его, шагая вниз по Чип.
– Ты евангельской веры?
– Меня посвятили.
– И тебе известно – прости, я не знаю, говорил ли тебе Стивен, – что мое дело, мое главное стремление…
– Издать Евангелие на английском. Да, я знаю, – говорит она. – Мейстер Воэн рассказал мне, что ваш отец был пивоваром, торговал шерстью и состоял в родстве с добропорядочным семейством Виллемсов, которые занимались правоведением.
– Уильямсы. Мы произносим это так. – Он задумывается. – Все это правда.
И хватит об этом. Нечего ей знать про Уолтера.
– Это они помогли вам сделать карьеру? Уильямсы?
Она схватывает на лету. Уже сейчас она выглядит не такой чужестранкой, как в первое мгновение, когда вошла.
Он говорит:
– Мне помог Вулси. Вероятно, Стивен рассказывал тебе, кто такой Вулси?
– Мудрый прелат. Он умер.
– Видишь герб на стене? Эти черные птицы называются галки. Они были эмблемой кардинала.
– И ваши враги не злятся, когда их видят?
– Злятся. Конечно злятся. Но вынуждены сжать зубы и сдержать проклятия. Они склоняют головы и говорят: «Надеюсь, вы в добром здравии, лорд Кромвель». Им приходится выдавить улыбку и преклонить колено.
– Вы гордый. – Она смотрит на него во все глаза. – Вы мне нравитесь, и мне по душе ваш дом. Мне говорили, твой отец первый человек в Лондоне. Я не верила, а теперь верю. Я побуду с вами рядом пару дней. Хочу присмотреться и вынести собственное суждение.
Что ж, разумно.
– Я рад, что ты решила зайти.
– Кто бы не соблазнился заглянуть в такой роскошный дом? Особенно если там живет твой отец.
Он чувствует, что должен что-то сказать, извиниться – изобрести длинное объяснение, почему все не так, как кажется, – но за дверью слышны шаги и голоса, его домочадцы решили, что эта юная особа и так уже отняла у него слишком много времени.
Он говорит:
– Когда служишь Генриху Тюдору, ты не выбираешь, как выглядеть. Приходится быть придворным, а не писарем. А простым людям за воротами ты должен показать, что такое королевская милость. Им недосуг разбираться. Если не задирать перед ними нос, они перестанут тебя уважать.
Ему хочется сказать, я был счастлив в черном адвокатском платье. Но так ли это? Он думает, оно служило мне для маскировки. Это не значит, что я не желал ничего другого. Разве я не завел пурпурный дублет задолго до падения кардинала?
Дверь открывается. На пороге Томас Авери, удивленно смотрит на гостью:
– Силы небесные, Женнеке, что ты здесь делаешь?
– Томас Авери, это моя дочь.
Молодой человек стоит, прижав к груди ин-фолио и не сводя глаз с Женнеке:
– Знаю.
Когда Женнеке уходит, он зовет Авери, приглашает присесть. Если бы тот хотел, он предложил бы ему яблоки, хорошие, из Чартерхауза.
– Я не сержусь, – говорит он. – Говори, Томас Авери, ты же из Патни, моя родня знала твою, нам незачем кривить душой.
– Это не довод, – осторожно отзывается Томас Авери. – В Патни живут такие же негодяи, как везде. Даже хуже.
– Я имел в виду, мы можем быть откровенны друг с другом.
Во взгляде Авери читается: вы сами-то верите в то, что говорите?
– Ты встретил ее в доме Стивена, когда я отослал тебя обучиться его ремеслу, не так ли? Ты вернулся и рассказывал мне о ней. Женнеке. Ее имя так часто слетало с твоих губ. Я решил, что ты влюбился.
Авери молчит. Руки праздно лежат на столе.
– Я подумал, поможем Авери, даже если она сирота и бесприданница, мы со Стивеном все устроим. Но ты больше о ней не упоминал, и я решил – Господи прости, – что она умерла, и не стал спрашивать. Я ждал, что скажешь ты. А теперь…
Он чувствует, что близок к разгадке, но что-то мешает. Мертвое оказалось живым: словно Ансельма одна из тех статуй, что показывают монахи, – тех, что вращают глазами и протягивают деревянную руку, чтобы поправить лазурное облачение.
Авери говорит:
– Сэр, когда я вернулся из Антверпена, Женнеке стояла у меня перед глазами как живая, и в этой самой комнате я смотрел на вас, изучал ваше лицо, и снова пересек море, и снова смотрел на Женнеке. Вы же сами заметили сходство, и от меня оно не ускользнуло. Я спросил мастера Воэна. Он отвечал, ты прав, Авери, но сохрани это в тайне. Я понял, что случайно раскрыл чужой секрет. Воэн сказал, я не стану просить тебя принести клятву, ибо это можно делать лишь в самых серьезных случаях, и надеюсь, когда-нибудь правда выйдет наружу, но не через тебя.
– И ты хранил мою тайну. О которой я не подозревал. – Он изучает Авери. – Что ж, сумел сохранить один секрет, сумеешь и другой.
Юноша встает, тянется к бумаге, но он поднимает руку:
– Сиди тихо и слушай. Я скажу тебе, где мои деньги.
Авери удивлен:
– Сэр, я веду дела с вашими сборщиками и землемерами. Ваши писари мне доверяют. Если они что-то утаили, я бы знал.
– Я ценю твое усердие, но есть еще кое-что.
– Вот как. – Авери задумывается. – За границей?
Он кивает.
– Зачем?
– На всякий случай.
– Но разве король не сказал – простите меня, сэр, но об этом толкует весь город: «Я не расстанусь с моим лордом – хранителем печати ни за что на свете».
– Так он сказал.
Авери опускает глаза:
– Мы знаем, его величество любит вас. Плоды этой любви мы наблюдаем ежечасно. Но мы боимся, что страна снова поднимется, и кто знает, чем это обернется? Не то чтобы мы сомневались в нашем государе и его слове, но кто мог сравниться с милордом кардиналом во дни его славы?
– Его пример всегда передо мною. – Но не его призрак, который с возвращения из Шефтсбери так и не появлялся. – Поэтому если герцог Суффолк или герцог Норфолк вломится в этот дом, срывая замки и круша мои сундуки, словно варвары на развалинах Рима, ты, Томас Авери, беги отсюда со всех ног, не потрудившись спросить, что происходит. Не останавливайся даже для того, чтобы проклясть их, просто беги. А как только сможешь отправить письмо за границу, напиши тем, чьи имена я тебе назову. Генрих наложит руку на мое имущество и решит, что забрал все, но на самом деле будет… не скажу «обманут», я не стал бы обманывать моего короля, – скажем так, он получит не полные сведения. – Он наблюдает за Авери. – Справишься? Или эта задача слишком тяжела?
Юноша кивает.
– Отлично.
Потому что Ричард слишком горяч для подобного посмертного поручения. Рейф в курсе всех моих дел, но я не хотел бы испытывать его верность, ибо он слуга короля и отвечает перед Генрихом.
Он говорит:
– Грегори еще слишком юн. Ему нужна поддержка. А теперь мне придется заботиться еще об одной девушке.
– Куда она пошла, сэр?
– Искать Воэна. Интересно, что она ему скажет.
Он был бы рад породниться с Авери, но тот несвободен, обручен с дочкой эконома Тэкера. Они стараются держаться вместе, мальчишки из Остин-фрайарз. Возможно, среди них найдется жених для его дочери. Однако что-то в поведении Женнеке говорит ему, что она здесь не останется. Она удовлетворила любопытство, своими глазами взглянув на знаменитого отца. Возможно, в детстве она высматривала в водах Шельды его корабль, но те дни миновали, ее детство давно позади.
Охранная грамота Аску действует до Двенадцатой ночи. В Гринвиче на Рождество король просит главу мятежников составить отчет о беспорядках на севере: от первых признаков волнений осенью до зимнего похода под флагом перемирия.
Отчет занимает у Аска два-три дня. Он трудится в натопленной комнате, подкрепляясь лучшей говядиной и кларетом. Готовый отчет доставляют лорду – хранителю печати, который проводит праздники, разбирая письма из Кале. Население города приросло за счет французов, которые перебираются на английскую территорию, стремясь стать англичанами. Этой зимой запасы зерна оскудели, четыре сельди стоят пенни, и нужно придумать, как прокормить город. На губернатора надежды никакой. Лайл не сумеет сварить яйцо.
Милорд хранитель печати откладывает письма и читает повесть о Паломниках, написанную Аском.
– Удивительная книжица, – говорит он наконец. – Странно, что адвокат так хорошо владеет пером.
Аск пишет о себе как о персонаже: «вышеуказанный Аск». Он говорит, чем занимался среди восставших, но не говорит почему.
– Аск повидался с королем, – замечает милорд хранитель печати. – Король повидался с Аском. Он сделал свое дело. Пусть возвращается в Йоркшир.
Аск должен ехать немедленно вместе с обещанием королевского прощения, чтобы подавить слухи, будто его повесили или, того хуже, посулили ему высокий пост. Ни один подданный не откажется провести Рождество с королем. Однако этот визит подрывает доверие к Аску – йоркширцы скажут, что он продался. Так или иначе, не стоит думать, что Аск в одиночку может командовать городами и графствами. Знамя Пяти Ран видели даже в Корнуолле, куда его доставили Паломники, которые прошли через всю страну к Уолсингемской часовне, что в Норфолке.
Разве не в этом суть паломничеств? Милорд хранитель печати считает, незачем идти для молитвы в другие графства. Что мешает делать это дома? Дешевле обойдется. Тебя не ограбят на большой дороге, ты не разнесешь заразу и не притащишь ее в дом. А кроме того, Уолсингемская часовня бесполезна, говорит король. «Я ездил туда молиться за нашего с Екатериной сына, но он прожил два месяца. Впрочем, Джейн все равно захотела поехать. У женщин свои капризы, и они доверяют святым местам. Она молилась, чтобы ее утроба понесла… И что? И ничего».
Чтобы подкрепить свои мирные намерения, король задумал посетить север. В Йорке на Троицу он откроет парламент и коронует Джейн. В крайнем случае, на Михайлов день. В Йорке же будет заседать конвокация, дабы северные церковники высказались, как нам молиться Богу, а не внимали молча указаниям из Кентербери. Впереди короля поедет герцог Норфолк – наведет порядок и расправится с любыми нарушителями новообретенного мира. Норфолк получит титул королевского наместника и прибудет не во главе войска, а со свитой. Тем временем джентльменам, вставшим на сторону мятежников, добровольно или под принуждением, приказано одному за другим предстать пред королевские очи, дабы объясниться и получить прощение.
Когда север лишается своих предводителей, вперед протискиваются кожевники и мясники, пишут воззвания и прибивают их к церковным дверям. Граф Камберлендский сообщает, что опасно отправлять гонца с письмом, адресованным Кромвелю, – его убьют, не разбираясь, что в письме. Война бушует на церковных кафедрах и в печати, в ратушах и на рыночных площадях: оскорбления, прокламации, драки. На королевских гонцов и даже герольдов нападают без всякого уважения к их званию. Поскольку король согласился исполнить насущные требования Паломников, перемирие сохраняется. Но всему есть предел – повернуть время вспять нельзя, не стоит и пытаться.
Король тревожится о доходах казны в этом году, и он, лорд – хранитель малой печати, пытается оценить недобор на севере, где налоги не платили с прошлого сентября. В середине января Рейф Сэдлер отправляется в Шотландию – встретиться с королевской сестрой Маргаритой, которая жаждет аннулировать третий брак. В пути он видит, как непрочен порядок в стране. В Дарлингтоне сорок человек с дубинками выстраиваются вокруг постоялого двора с недобрыми намерениями.
– Вот и Рейф нашел себе наконец опасности, – замечает милорд хранитель печати. – Не будет жаловаться, что его жизнь слишком спокойна.
Рейф обращается к осаждающим из окна, дрожа на пронизывающем ветру: под окном он сжимает кинжал. К счастью, им невдомек, что Рейф – названый сын Кромвеля, иначе его вытащили бы на улицу и тут же прикончили. Он боится, что в Шотландии будет еще хуже. Впрочем, опыт учит: даже сорока вооруженным йоркширцам не сравниться с Генрихом, когда тот не в духе.
– Посмотрим, что они запоют, когда к ним приедет король, – с облегчением вздыхает милорд хранитель печати, но в глубине души не уверен, что это случится.
Нас беспокоит судьба друзей на севере. Когда лорд Латимер едет в Лондон дать отчет о своем участии в событиях последнего года, толпа мятежников захватывает замок Снейп и берет в заложники его жену Кейт. В Доме архивов и в Остин-фрайарз молодые писари округляют глаза и пихаются локтями: «Наш хозяин поскачет ей на помощь – ему придется, ведь она его нареченная».
Впрочем, если верить северянам, его нареченная – королевская племянница Маргарет Дуглас и он ждет, что король объявит его своим наследником.
Он спрашивает:
– Интересно, женитьба на Маргарет Дуглас отменяет брак с принцессой Марией? Или мне придется жениться на обеих? Мятежники считают меня еретиком, но они же не думают, что я магометанин, чтобы иметь в каждом городе по жене?
Грегори говорит:
– Я не отказался бы выбрать себе мачеху, но кто меня спрашивает. Все эти дамы не намного меня старше. И кстати, – удивленно вопрошает Грегори, – почему эти люди считают, что милорд мой отец переживет Генриха и будет править после него? Они не слишком высокого мнения о докторе Беттсе и его врачебном искусстве.
Новость о незаконной дочери отца Грегори принимает спокойно. Он рад, что у него снова есть сестра.
– Когда мой отец станет королем, – говорит Грегори, – и женится на Кейт, жене Латимера, а также на Мег Дуглас и Марии Тюдор, ты станешь принцессой, Женнеке, и мы с тобой будем править золотой колесницей, запряженной белыми конями, и, подобно Фебу, проноситься по Уайтхоллу, разбрасывая народу булочки, а народ скажет, с виду они неказистые, но посмотрите, как сияют их лица! И будут жевать булочки и славить нас, пока мы будем проноситься мимо. Ты же останешься? Что может дать тебе Антверпен по сравнению с этим?
Когда ему удается выкроить вечер, он сидит с дочерью, а в окна кабинета сочится отраженный от снега свет.
– Эти книги? – спрашивает она.
– Книги по юриспруденции.
Она кивает:
– Это было вашим ремеслом.
Он спрашивает:
– Как Антверпен? Я пытаюсь представить его. Слышал, в Онзе-Ливе-Фрау был пожар, рухнула крыша.
– Это была катастрофа, – отвечает она. Ему приятно, что она знает слово. – Началось с единственной свечи. Рухнули все балки трансепта, разрушили нижний ярус. Некоторые из нас говорили, это Господь сокрушает идолов.
– Когда я вернулся сюда, то первое время скучал по Антверпену, – говорит он. – Я привык к тамошней жизни и остался бы без особых уговоров. Поверь – знай я, что твоя мать носит под сердцем дитя, я бы ее не бросил. Я бы не потащил ее в Англию, – понимаешь, я возвращался после многих лет на чужбине, у меня не было ни покровителя, ни надежных средств к существованию.
Он видит себя: молодой холеный итальянец, лицо сосредоточенное, взгляд зоркий. Что осталось от того юноши? В любом помещении он по-прежнему отмечает про себя, где выход. Не любит, когда кто-то стоит за спиной. Сейчас, садясь в кресло, он откидывается на спинку. Руки – еще недавно занятые перочинным ножиком и пером, писанием писем чужим людям – расслаблены и сложены вместе: правый кулак в левой ладони. Можно подумать, он молится, но легкое движение плеч, подбородок опускается – и вот уже кажется, будто он готов броситься в драку.
Он говорит дочери:
– Я прощаю Стивена Воэна, делать нечего, он хотел как лучше, хотя для меня было бы утешением твое присутствие. Так бывает. Непонимание. Расставания.
– Стивен Воэн рассказывал мне о вас, – отвечает она, – с тех пор, как я была неразумным дитем. Он не стал бы восхищаться человеком слабым и недалеким. Вы для него – второй после Господа.
– В Антверпене знают, чья ты дочь?
– Догадываются. Вас помнят в городе.
Он сомневается. Английские торговцы говорили, иди, Томас, принеси нам последние сплетни. Расскажи, о чем говорят соседи. Когда собираются в кружок и толкуют на местном говорке, что они хотят от нас скрыть? В те времена с лица у него не сходило выражение дружелюбного изумления; молодой человек, жадный до новых знаний. «Что может дать тебе Антверпен?» – спросил Грегори Женнеке. Некогда он и сам задавался этим вопросом. В Италии думаешь, здесь есть все, что мне нужно: туманная даль, что открывается с бельведера или с башни, эта синева, это золото. Жара пробивается сквозь листву, свет скользит по мозаике, с которой на меня смотрят древние глаза. Да, кое-что, связанное с Италией, он предпочел бы забыть. Чему можно научиться у голода и боли, нужды и бегства? Он помнит дни, когда его единственной заботой было найти укрытие, чтобы не замерзнуть ночью на улице. Однако во Флоренции его судьба переменилась. Именно там – а еще в Венеции, в Риме – он научился коварству и уклончивости, научился всегда быть начеку, всегда быть готовым оскорбиться или сделать вид, что оскорблен. А еще отвечать мягко, если соотношение сил не в твою пользу. В Италии он научился красться ночами, шептать на ушко, кланяться знатным. Намекнуть или подать совет в нужное время – тихим голосом, чтобы вельможа мог приписать заслугу себе.
Со временем его начало снедать беспокойство. Он думал, что дальше? И когда высадился в Антверпене, решил, что можно узнать больше. Небо такое широкое, земля такая ровная, и все дороги открыты. В Италии учишься хитрости, в Антверпене – гибкости.
А какие там товары! Выходишь за дверь, и покупай себе алмаз или метлу, а хочешь ножи, подсвечники и ключи, скобяные изделия, что угодят самому придирчивому взгляду. Там делают мыло и стекло, коптят рыбу, торгуют квасцами и долговыми расписками. Можешь купить перец и имбирь, семена тмина и аниса, шафран и рис, миндаль и инжир. А еще бочки и горшки, гребни и зеркала, хлопок и шелк, алоэ и мирру.
У него уже были друзья в городе. В тот день, когда он впервые отплыл из Англии, судьба свела его с суконщиками, которые заметили на его лице ссадины от отцовского башмака. Мы тебя не забудем, сказали они, и, когда бы ты ни оказался в нашем городе, тебя всегда будет ждать постель. Прошли годы. «О господи! – воскликнули братья, когда он постучался в их дверь. – Неужто Томас? Как он вырос! Теперь он итальянец!»
В Антверпене ты тем успешней, чем больше языков знаешь. Если ему не хватало фраз на одном, он переключался на другой, и его рвение возмещало недостаток слов. Как и в Италии, он искал общества рассудительных и немолодых, чья застольная беседа отличалась изяществом. Тех, кто делился мудростью с молодым чужестранцем, который восхищался ими, засыпал их вопросами и почтительно выслушивал ответы. Таким солидным людям всегда нужны те, кто умеет хранить секреты, как и те, кто доставит тайное послание и вернется с ответом, не успеешь моргнуть глазом. Зато тебе придется довольствоваться их мирным укладом: никаких тебе кальчо, в лучшем случае добропорядочная стрельба из лука по воскресеньям. Сукно продают под открытым небом, но все равно в этих дворах никуда не деться от запахов жира, чернил и готовки, пропитавших темную зимнюю одежду; он выходил прогуляться и в тени замка Стен с его складами вдыхал речной воздух и воображал широкий мир. Несколько сотен его соотечественников (англичан то есть) жили внутри и вокруг Английского подворья бок о бок с кастильцами, португальцами и немцами, но поскольку они хорошо платили городу за свои привилегии, то были в почете. Когда прибывали корабли, англичан первыми обслуживал портовый кран, приводимый в движение человеком в ступальном колесе.
Однажды он спросил у антверпенца:
– У крана есть имя?
Изумленный взгляд.
– Мы зовем его краном.
Он думал, если у пушки есть имя, если у колокола есть имя, почему бы не быть имени у крана?
– Это не лишено смысла.
Фламандец рассмеялся:
– Можешь называть его Томасом, если хочешь.
– Кстати, – заметил он, отходя, – колесо будет работать гораздо лучше, если крутить снаружи, а не изнутри.
Нечего и думать поколебать предрассудки этого чужого города. Но он из тех, кто думает о подъеме тяжелых грузов, о балках и шкивах, о стыках и о том, как уменьшить трение.
Конечно, они перемывали ему кости, когда он поселился у Ансельмы. Она показала ему страну, познакомила с теми, кто мог ему пригодиться, с родными. Однажды в Генте они зашли помолиться в церковь Иоанна Крестителя. Громадные алтарные створки, за которыми к Агнцу стекались толпы ангелов и пророков, открывали только по праздникам. Вместо этого они увидели только донаторов на внешней стороне створок. Оба в летах, она морщинистая, он лыс, но, несомненно, исполнены благодати. Он подумал тогда, лет через тридцать мы будем такими же. Я забуду английский и стану настоящим фламандцем, дородным бюргером, и буду гонять молодых и быстроногих на пристань вместо себя или забираться повыше – разглядеть в море свои корабли.
В церкви было многолюдно и шумно, но они слышали шепот друг друга: их головы сблизились, ее пальцы скользнули в его ладонь. Их дыхание смешалось, она оперлась на него, мягкая и теплая.
– Господи, сделай меня хорошим, но не сейчас.
Она рассмеялась, и он сказал:
– Это не я, а Блаженный Августин.
Но придет день, и она скажет ему: «Время отправляться за море, Томас. Теперь ты мое прошлое, а я – твое».
Он идет в Тауэр допросить Роберта Кендалла, викария Лута, зачинщика волнений в Линкольншире: таким, как он, не видать королевского прощения. Тучи нависают над городом, словно синевато-серые воздушные крепости, ветер молотит их, будто канонада. С ним мастер Ризли. Ему не хватает Рейфа, но тот едет в Ньюкасл, где будет ждать охранной грамоты на пересечение границы.
Реджинальд Поль уехал из Рима в новой кардинальской шапке. Теперь, когда заключили перемирие, Поль упустил шанс вторгнуться в Англию, хотя шотландцы и обещали ему помощь. Когда лорд Кромвель узнает, что Поль на пути в Париж, Фрэнсис Брайан пересекает пролив с требованием об экстрадиции. Реджинальд прибывает в столицу, но короля нет на месте. Разочарованный и обиженный неласковым приемом, загнанный в угол, он бежит на территорию императора, однако наш человек в Брюсселе уже убедил императорскую наместницу не принимать его.
Родные нового кардинала – мать леди Солсбери, брат лорд Монтегю – по-прежнему утверждают, что не поддерживают его глупую выходку. Их единственное желание, чтобы Реджинальд был доволен и верен Тюдорам, как и все они. Послушать их, так, встретив Реджинальда в алой шапке, они немедленно сорвут ее у него с головы и оплюют.
Господин Поло зовут его испанцы, что неизменно смешит лорда – хранителя малой королевской печати.
– Я слышал, у вас была гостья, Кромвель, – говорит императорский посол.
– Правда? Почему бы вам не рассказать мне об этом, Эсташ?
Посол машет рукой:
– Неудивительно, что ваши соседи судачат. Не каждый день увидишь дочь царицы Савской с дорожным мешком.
Приносят обед: по случаю холодов это густое рагу из барашка и пирог с говяжьими языками, щедро сдобренный мускатным цветом.
– a va, Christophe?[50] – спрашивает посол, но Кристоф только ворчит, гадая, сколько пирога ему достанется. – Жалко, что сейчас не весна, – говорит Шапюи. – Я, словно еврей в пустыне, тоскую по египетским дыням и огурцам. – Он вздыхает. – Мон шер, не вините меня в том, что ваши любовные похождения волнуют всю Европу. До сей поры наблюдатели удивлялись вашему благоразумию.
– Это старый грех, – говорит он. – Если его можно назвать грехом.
Шапюи накладывает себе немного рагу. Аромат сушеного шалфея наполняет комнату.
– Думаете, ваш лютеранский Бог поймет?
– Я устал повторять вам, что я не лютеранин.
– Не трудитесь, я все равно не поверю, – добродушно замечает посол. – Вы определенно принадлежите к какой-то секте. Может, к той, что против крещения младенцев?
Не сводя глаз с посла, он некоторое время жует. Эти слухи распространяет молодой Суррей и другие недоброжелатели. Верный способ подорвать доверие короля к нему, и Шапюи об этом знает.
– Кристоф, – спрашивает он, – где каплуны? – Откладывает салфетку. – А что, похоже? – спрашивает он посла. – Могу ли я исповедовать такую ересь и оставаться слугой христианского государя? Сектанты выступают против налогов, отказываются давать присягу. Не признают книг, грамоты, музыки.
– Тем не менее ходят слухи, что секта окопалась где-то в Кале. И лорд Лайл бессилен с ней справиться.
Кристоф несет каплунов. Мясо, нарезанное кубиками, томленное в красном вине, в соус для густоты добавлены хлебные крошки.
– Сколько мяса! – замечает Шапюи. – Однако на вкус лучше, чем на вид.
– Скоро пост, и вы еще поплачетесь о котлах египетских и даже не вспомните о дынях и огурцах.
Посол шлепает себя по губам:
– Что вы будете делать с новообретенной дочерью? Думаю, потихоньку выдадите замуж, дав богатое приданое. Вы собираетесь признать ее перед миром?
– Будет тяжело скрыть правду, если вы кричите о ней на всех углах.
– Это чудо, – говорит Шапюи. – Словно воскрешение Лазаря. Хотя кто знает, обрадовало ли это событие его родных?
Он тоже об этом думал. Обрадовались ли они, когда его увидели, или решили, что он зазнался, нарушив всеобщий закон?
– Что ей было нужно на самом деле? – спрашивает Шапюи.
– Хотела меня увидеть. Говорит, что не останется.
– Вернется в свое убежище еретиков?
– Заботами вашего императора, это не про Антверпен.
– Как я понимаю, этот город – настоящие катакомбы. Туннели и подвалы, целый подземный город, незаметный сверху. Впрочем, вы ведь бывали там в молодые годы?
– Разумеется. Это просто склады. Ничего больше.
Шапюи говорит:
– Если хотите удержать дочь в Англии, соблазните ее дарами. Отоприте ваши сундуки и потратьтесь. Ни одна женщина на свете не устоит перед ниткой жемчуга или драгоценной каймой.
В Антверпене вы открываете дверь, которая, как вам кажется, ведет в соседнюю комнату. Вместо этого у вас под ногами лестница, уходящая в глубину. Вы таращитесь в темноту, вы ползете, как улитка, задевая стены плечами, нащупывая край ступеней подошвами. Впрочем, спустя неделю вы резво носитесь вниз и вверх, а ноги сами находят дорогу.
Но только в вашем собственном доме. В соседнем снова берегите шею.
Остин-фрайарз, январь. Его дочь в потоке расщепленного света листает часослов, принадлежавший Лиззи Уайкис:
– Какой она была, ваша жена?
Что ей ответить? Мы были людьми практичными и старались делать друг другу добро; она умерла, я по ней скучал. Ее любовь была глубокой и суровой, а когда она отчитывала детей за проступки, то могла сказать: «Я говорю это тебе ради твоего же блга». Выходя в люди, надевала модный гейбл, но дома носила простецкий чепец. Она вечно составляла списки, вела учет припасов; слуги так безалаберны, за всем нужен глаз да глаз. Она держала список его грехов в кармане фартука, а порой вынимала и сверялась с ним.
Когда пошли дети, дом превратился в женское царство. У Элизабет хватало родственниц. Они знали его семью, его историю и, вероятно, никогда не думали, что он способен подняться выше. Они были очень добры к нему, очень мягки. Однажды он слышал, как двоюродная сестра сказала Лиз: «Твой муж правда старается». Он не расслышал тихого ответа жены. Вполне может быть, что она сказала: «Старается, да все без толку».
Когда они поженились, он сказал, я могу обещать одно – ни одна моя женщина не будет бедствовать. Он надеялся стать хорошим мужем, бережливым, верным. Он был очень бережливым и по большей части верным. К тому времени, как родилась Грейс, он работал на Вулси не покладая рук. Родственницы Лиз смотрели на него настороженно: где ты пропадал? Словно он пропадал в каком-нибудь нечестивом месте. Они ждали, когда он проявит свою волчью сущность и папаша Уолтер вырвется наружу.
К его возвращению из Антверпена Уолтер стал значительным человеком. Некогда он расширял свои угодья, выдергивая соседские межевые столбы, но теперь владел честно купленными акрами, вкладывался в пивоварню и даже переманил из-за моря голландца – обучиться его секретам пивоварения, в котором, как известно, голландцы большие доки.
Его шурин Морган сказал ему:
– Томас, сходи как-нибудь в Патни. К отцу. Увидишь, какой он живот отрастил, в какой шляпе ходит. Теперь он церковный староста.
– Если ты советуешь, – ответил он, – пожалуй, взгляну.
И этот день настал. Не успел он взглянуть на Уолтера, как его заметили соседи. Слух быстро облетел всю округу. Какой-то зевака сказал:
– Да это ж чертов малец Ножи-Точу! Интересно, где его носило?
Он не счел нужным отвечать.
– И не стыдно ж сюда являться, – сказала женщина. – Думает, его тут забыли.
Ему было нечего на это сказать.
– А мы думали, ты помер! – воскликнул кто-то.
Он не стал поправлять.
Потом поднял глаза и увидел идущего навстречу Уолтера. Шляпы тот не прихватил, зато прихватил пузо. Оно его не смягчило. Уолтер был трезв и побрит, но по-прежнему выглядел так, словно готов сбить с ног первого встречного.
Кузница никуда не делась, хотя Уолтер в ней больше не работал: когда он протянул руку, она была розовая и чистая, а ожоги почти сошли.
Он, Томас, огляделся. Инструменты на подставке, кожаный фартук на крюке, до сих пор пахнущий дубильной мастерской. Впрочем, возможно, ему это все почудилось: пот, соль, дерьмо – ароматы его детства.
Уолтер сказал:
– Опись составляешь? Я еще не помер.
Он не ответил.
– Решил вернуться? – спросил Уолтер.
– Нет.
– Мы для тебя недостаточно хороши?
– Да.
Люди вечно внушают тебе: прости и забудь. Вечно убеждают себя, делай, как отец, – будь таким, как он. Молодые клянутся, что мечтают о переменах, о свободе, но на самом деле свобода смущает их, а перемены вгоняют в дрожь. Оставь их на большой дороге с котомкой и свежим ветром, дующим в спину, – не одолев и мили, они заплачут без хозяина: им нужен кто-то, кого они будут слушаться.
Он предпочел стать исключением. Прошел не одну милю. Впрочем, возможно, он не так сильно отличается от других. Мальчишкой, до того как сбежать, он хотел быть Уолтером, только почище. Думал, придет день, старик откинется и его закопают, и тогда я, Томас, стану хозяином пивоварни и овцеводом, а в кузне будут работать подмастерья, которых я выучу, потому что везде не поспеешь. Чем-то (своим теплом) кузня зимним днем привлекает бездельников со всей округи, и они толпятся рядом, чешут языками, пока свет в небе не погаснет, оттенки от алого и вишнево-красного до бледно-соломенного не сменятся черным, не сменятся луной, истоптанной ногами припозднившихся гуляк. День прошел, и что он может ему предъявить? Гвозди и штифты, крючья, вертела, скобы, шкворни, прутья, засовы.
Во Флоренции и позже в Антверпене Уолтер преследовал его во сне. Он просыпался, скрючившись от боли, пылая от ярости. И все же вернулся в Патни. Когда Уолтер преставился, соседи оплакали потерю: нового, исправившегося Уолтера. Тогда он еще верил в чистилище и, хотя заплатил священнику, чтоб молился за отцовскую душу, надеялся, что засовы там крепкие. Он не считает нужным, чтобы внуки Уолтера поминали того в молитвах.
Энн из тех детей, что вечно капризничают и орут, не закрывая рта, сводя с ума няньку. Лиз зовет ее жадиной. Она вечно чего-то хочет, но никто не знает, чего именно. Все мы рождены во грехе, наши души уже запятнаны, и Энн тому доказательство. Невыносимый ребенок. Раскидывает и разбрасывает все, до чего дотянется. Будет сидеть на ступеньках под дверью его кабинета, пока он не сдастся и не посадит ее под стол к собаке, где она немедленно начнет крутить Белле уши и бубнить себе под нос.
– Бога ради, дочка, ты бы лучше книжку почитала.
– Рано еще, – говорит она. – Вот будет мне шесть.
– А тебе сколько? (Он сбился со счета.)
– Не знаю.
Хороший ответ. Откуда ей знать, если он сам не знает? Он вынимает дочку из-под стола и обещает, что научит ее читать.
– Только должна тебя предупредить, мне нельзя давать в руки книжки. – Продолжает маминым голосом: – Этой девчонке что ни дай, все испортит. Можно подумать, она выросла на помойке. Только посмотрите, что с собой сделала.
Когда Энн берется за иголку, на ткани остаются кровавые пятнышки. Лиз говорит, ей больше подошло бы сапожное шило, вот только сапожники не болтают без умолку. Он не позволяет жене отшлепать Энн – усердия ей не занимать, а за остальное, он считает, наказывать не стоит.
– Думаю, она это перерастет, – говорит Лиз.
