Зеркало и свет Мантел Хилари
– Мне пришли письма из Германии. Мои писари сейчас их переводят. Князья выражают одобрение нашему браку с Клеве, королю. Принеси мне перо и бумагу.
– Вы не сможете писать, отец.
Он говорит:
– Грегори, я должен пользоваться временем. У меня меньше двадцати четырех часов.
Пока за мной не приплыл мой кормчий и не окунул меня в реку Стикс.
Однако проходят еще ночь, день и ночь, прежде чем он находит в себе силы вернуться к делам. За это время он успевает побывать в Патни. Ему лет четырнадцать-пятнадцать. Тогда он какое-то время болтался в доме Уильямсов в Мортлейке. Сестра Кэт вышла замуж в уважаемую семью, и ее новые родственники говорят:
– Юный Томас – толковый мальчуган, аккуратно пишет, хорошо считает, знает подход к лошадям, да и не гордый – может и дров наколоть, и двор подмести. Кто угодно возьмет его в подмастерья и не прогадает.
Они говорят так, будто он – товар.
– Бедняжка, – замечает одна из женщин. – Уолтер его лупит. Ну да вы все знаете Уолтера.
Уильямсы ничего не смыслят в правилах его здешней жизни, им неведомы хитросплетения кровной мести в Патни. Они не знают про долг драться и побеждать, которым он опутан с тех пор, как научился ходить. У тебя есть честь не хуже, чем у любого герцога, и ее надо защищать. Уильямсы – хорошие люди, и это оберегает их от потребности, которая гложет тебя: получить все, чего у тебя нет и в чем они никогда не нуждались.
Уильямсы говорят:
– Мы пристроим Томаса. Есть такой Артур Как-его-бишь в Ишере. Ему нужен мальчик.
Только не это! Он не хочет быть мальчишкой Артура в Ишере. Он хочет быть другим мальчишкой, перед которым весь Ишер будет дрожать.
Пока он у сестры, отец не может его лупить, но за это время мальчишка-рыбник вооружил свою шайку. Они враги с семи лет. Он не помнит, с чего началась вражда, но помнит, как окунул мальчишку-рыбника головой в бочку и держал, так что гаденыш чуть не захлебнулся.
Теперь он вразвалочку идет домой, а мальчишка-рыбник с дружками уже дожидаются.
– А! – кричат они. – Ножи-Точу!
Они так его дразнят, потому что Уолтер точит ножи. Завидев его, они поют:
- Целых десять лет в Ньюгейте —
- Это многовато.
- Кандалы все ноги стерли,
- Малость жестковаты.
Они кричат:
– Ирландский ублюдок в лысой собачьей шкуре!
Уолтер уверяет, что он не ирландец, а на самом деле черт его знает.
Они кричат:
– Ты убил свою мать! Она как выродила тебя, так со страху перерезала себе горло!
Его сестра Кэт говорит:
– Не слушай их. Все было не так.
Он кричит:
– Ты, говняшка чертова, рыбник, тебе жить надоело?
Мальчишка-рыбник орет:
– Я тебя отлуплю, обалдуй!
– Когда? – спрашивает он.
– В субботу вечером!
– Я тебя освежую, посолю и зажарю на сковородке!
Так что ничего другого ему тогда не оставалось.
В субботу вечером ты гонишься за ним вверх по дороге. Но к этому времени ты успел запугать его угрозами, переданными через приятелей. Если мальчишка-рыбник задумался (а у него было на раздумья несколько дней), то вспомнит, что во всех ваших драках побеждал ты. С прошлым не поспоришь, поэтому он бежит. А что еще ему делать? Он может встать на дороге, протянуть руку, но тогда Томас Обалдуй отрежет ему пальцы.
Мальчишка-рыбник думал спрятаться от тебя у своего дяди на складах. Думал, юркнет мимо сторожа в ворота, а тот преградит тебе путь: «Эй, Кроммель, куда намылился?»
Но сегодня сторожа там нет, как тебе прекрасно известно. Когда ты уходил, Уолтер с друзьями уже час заливали глаза крепким элем. Уолтер варит мерзкое пойло, но для приятелей у него всегда лучшее. И сторож Уилкин как раз высунул в дверь пьяную рожу:
– Выпьешь с нами, Томас?
Он ответил:
– Я иду в церковь.
Уилкин отступил. Из-за двери донеслось разухабистое пение: «Вот сука, я аж эль пролил…»
Ты идешь под ущербной луной и только при виде мальчишки-рыбника переходишь на легкий бег – так можно бежать сколько угодно и не запыхаться. В складском дворе его не видно, однако ничто не мешает тебе спуститься за ним во тьму, в погреб, где под низкими сводами, среди сундуков и ящиков с гербами чужих городов и торговых гильдий схоронился мальчишка-рыбник.
Ты думаешь про свой дом. Уолтер и его приятели умеют растягивать эту песню с ее припевом на час с лишним – интересно, на каком куплете они сейчас? Уолтер любит петь за девицу, взвизгивая, когда ее припирают к стене: «А ну сейчас же отпусти!»
И тогда хор подхватывает: «Не уходи! Куда спешить?» – и показывают руками, будто спускают штаны.
По счастью, при женщинах они такого не поют.
В подвале твои глаза привыкли к темноте. Тебя разбирает смех. Ты слышишь, как хрипло дышит мальчишка-рыбник. Идешь к нему, давая понять, что знаешь, где он спрятался. Кричишь:
– Ты б еще флагом мне помахал!
Останавливаешься. Если постоять дольше (и если тебе хватит терпения), он начнет плакать. Умолять.
«А ну сейчас же отпусти!»
А если простоять еще дольше, он может умереть со страху, и тогда никому потом не придется мыть пол. Ты достаешь нож. Видит ли он тебя? В подвале одно зарешеченное окошко, и света оттуда почти нет. Что проку его дяде от решетки на окне, если Уилкин уходит и оставляет дверь нараспашку? Ты говоришь это вслух.
– Ну же, – кричишь ты, – согласись со мной!
Он дышит так, будто там три кота в мешке.
Мальчишка-рыбник храбрый, только когда с ним братья, родные и двоюродные.
– А теперь обосрись, – говоришь ты, его спокойный наставник.
Когда ты отодвигаешь ящик (ты сильный, вот и Уильямсы так говорят), то видишь его лицо, белое, как натянутое полотно. Оно, видать, светится собственным бледным светом, потому что ты видишь его глаза. Ты удивлен их выражением. «Рад мне, что ли?» – спрашиваешь ты. Он делает шаг вперед, словно для приветствия, и насаживается мягким животом на нож.
Ты поражен, во-первых, внезапным жаром, во-вторых, хлынувшей на пол кровью. Ты выдергиваешь нож. Вместе с лезвием вытаскивается что-то еще: кишки. Твоя первая мысль о лезвии. Ты вытираешь его о джеркин умелым движением: раз-два. Вниз не смотришь, но чувствуешь его у своих ног, мокрую груду. И произносишь короткую молитву.
Ты нагибаешься с усилием, как старик. Возможно, ты слишком легко принял мысль, что он мертв, но ты зажмуриваешься и тянешь руку в темноту – мягко, как девушка трогает спелый плод. Если лужа крови кажется маленькой, то лишь оттого, что она в основном под телом. Но когда ты переворачиваешь его, видно, как аккуратно сделан надрез.
Позже ты не сможешь себе объяснить, почему решил его вытащить. Может, думал, он не умер, а дурит тебя? Хотя как надо притворяться, чтобы держать глаза так плотно закрытыми?
Позже ты вообще ничего не можешь объяснить. Руки и ноги Томаса Обалдуя действовали независимо от души. Так что ты волочешь мальчишку-рыбника, его рыжая голова бьется о ступени. Ты ступаешь медленно-медленно. «Не уходи! Куда спешить?» Снаружи теплее, чем в погребе. Улица пуста, потом ты видишь сторожа. Он идет как пьяный, который изо всех сил старается казаться трезвым; спроси его, он скажет, что качается шутки ради.
– Тверезый, как… – кричит старый пьяница и тут же умолкает, не может вспомнить, как что. – Ножи-Точу! Поздновато ты гуляешь.
Он забыл, что видел тебя раньше. Что звал присоединиться к его хоровой школе.
Уилкин моргает:
– Кто там у тебя?
– Мальчишка-рыбник, – отвечаешь ты. Без толку врать.
– Ну и набрался! Домой его несешь? О друзьях надо заботиться. Помочь?
Уилкин наклоняется и блюет себе под ноги.
– Убери, – говоришь ты. – Давай, Уилкин, убери, не то я ткну тебя туда харей.
Внезапно тебя разбирается злость, как будто нет ничего важнее чистоты улиц.
– Проваливай, – говорит Уилкин и, глядя перед собой стеклянными глазами, идет прочь.
Ты смотришь ему вслед. Он идет примерно к складу. Ты, не удержавшись, кричишь ему в спину:
– Дверь не забудь запереть!
Ты можешь с помощью приятеля бросить мальчишку в реку. Если мертвый, то утонет, если живой… то утонет. Все еще темно, от реки не доносится ни звука, ты чувствуешь, он соскользнет с берега легко, как по маслу, и бесшумно уйдет в Темзу. Ты видишь, как это будет; волна скользнет по нему, словно скучающий взгляд.
Но ты не можешь этого сделать. Дело не в совести, просто силы тебя оставили. Ты достаешь нож. Еще раз вытираешь о рукав. По лезвию и не сказать, что оно было в деле. Убираешь обратно в ножны. Больше всего хочется лечь рядом с мальчишкой-рыбником и заснуть.
Когда ты возвращаешься, Уолтер и его дружки все еще распевают. Ты изумлен. Ты думал, уже три утра. Думал, будет темно, ставни закрыты, двери на замке. Но они по-прежнему тут, по-прежнему горланят: «Целуй меня! Нет-нет! Пусти!»
Дверь открывается.
– Томас? Где ты был?
Ты не отвечаешь.
В голосе Уолтера столько же злости, сколько было в твоем, когда Уилкин заблевал улицу.
– Не смей поворачиваться ко мне спиной!
– Да я и не думал, – говоришь ты. – Тот, кто повернулся бы к тебе спиной, был бы дурак и недолго прожил.
Уолтер замахивается, но тут же отступает. Может, потому, что нетверд на ногах, а может – увидел что-то в твоих глазах. Кричит:
– Сейчас вернусь, ребята!
Они дошли до той части песни, в которой насилуют девицу. Им нужен Уолтер – изображать ее вопли. «Меня ты к полу придавил…»
Глаза Уолтера налиты кровью.
– Ну, погоди до утра, Томас.
– Как скажешь.
Нож подле твоего сердца; можно пустить в ход. А можно лечь и уснуть. Или упасть к его ногам: «Отче, я согрешил…»
– Уолт! – кричат пьяницы. – Вернись!
Косоглазый прощелыга выкатывается из двери, тянет отца за шиворот. Дверь хлопает. Он смотрит на место, где нет отца. Из-за двери несутся вопли – девица зовет мать.
Однажды он станет неодолимым. Однажды он вытащит Уолтера на дневной свет и бросит на всеобщее обозрение, пусть добрые жители Патни смотрят, а если из Мортлейка и Уимблдона тоже придут, то не пожалеют.
«Я готов, отец, – говорит Ноев сын в пьесе. – Видишь, вот он, мой топор, пуще всякого остер. Я топорик навострил, рубанул – как откусил».
Потом Ной и его сыновья строят корабль. И уплывают по Божьим волнам.
В бреду ему кажется, будто пришел архиепископ Кентерберийский. Кранмер, не Бекет: и все равно, ему, наверное, приснилось. Когда он садится на постели, ему говорят: «Джон Хуси ждет в прихожей». Он стонет. Покупкой собственности Лайла в Пейнсуике занимаются его люди. Лайл блеет, что у них нет ни стыда ни совести, но чего он ждал? Они же юристы.
Лайл ждет особого обхождения и от знатных, и от простых. Он задолжал королю за десять лет. Он должен своему бакалейщику Блэггу. Мануфактурщики Джаспер и Тонг тоже больше не отпускают ему в долг. Жители Кале жалуются ему, Кромвелю, на долги лорда Лайла, будто это он должен их платить.
Помогите мне встать, говорит он. Садится в кресло, кутается от апрельского холода.
– Сообщите всем, что мне лучше. Вернулся ли Норфолк к открытию парламента? А Суффолк? Заходил ли мастер Ризли? Здесь ли Грегори?
– Мастер Грегори заходил и снова ушел.
Он пропустил День святого Георгия, когда собираются рыцари ордена Подвязки. После недавних казней в ордене освободились места. Ему сообщают, что новым рыцарем стал Уильям Кингстон, давно заслуживший эту честь.
Он спрашивает, как там епископ Гардинер? Рассорился с королем или сблизился за те несколько дней, что я болел?
– Что знает епископ Гардинер, сэр? – любопытствует Кристоф.
– Меньше, чем думает.
– Сегодня вы в разуме, – говорит Кристоф, – а в жару стонали и говорили: «Стивен Гардинер знает».
Стивен Гардинер ездил в Патни. Ковырялся в грязи. Сказал: «Кромвель, я знаю о вас больше, чем ваша мать. Знаю про ваше прошлое больше, чем вы сами».
– А Томас Болейн правда умер? – спрашивает он. – Или мне это приснилось?
– Умер и теперь такой же мертвый, как его дочь.
В жару он видел Анну-королеву, идущую на эшафот под пронизывающим ветром. Слышал ее последнюю молитву. Видел, как женщины помогают ей встать на колени перед палачом, а затем отступают, подбирая подолы.
Грегори приходит сразу, как узнает, что он очнулся. Грегори Кромвель, член парламента: зеленый бархат и закрученное черное перо на шляпе. Говорит:
– Отец, новый французский посол и новый имперский посол видятся через день. Ходят под ручку, воркуют, как голубки. Однако, насколько нам известно, предатель Поль встретил у императора холодный прием.
Реджинальд Поль не может взять в толк, отчего Карл не считает завоевание Англии первостепенной задачей. Карл устало говорит ему, я всего лишь человек. Я всего лишь один. И не могу вести больше одной армии одновременно. Мне постоянно надо быть готовым к войне с турками.
Но турки – внешний враг, Англия – внутренний, убеждает Поль. Разве не следует прежде уничтожить внутреннего врага?
Карл отвечает:
– Бог с вами, мсье Поло. Если мы завтра проснемся, а турки у ворот Вены, скажете вы, что враг внутри или снаружи?
На этом заседании парламента мы примем билль о лишении прав Гертруды Куртенэ и матери Поля. Их без суда объявят виновными в государственной измене. Он, лорд – хранитель малой печати, идет, хромая, в здание парламента и предъявляет расшитое облачение, найденное среди вещей Маргарет, герцогини Солсбери. На нем герб Англии с фиалкой Поля и календулой леди Марии, означающими их союз; между ними растет Древо Жизни. Это, заявляет он, нашли при обыске в сундуках Маргарет. Он говорит, я всегда знал, что вышивка доведет ее до беды.
Маргарет Поль переводят в Тауэр. Королю угодно пощадить ее жизнь – до поры до времени. Он вспоминает, сколько раз Маргарет отказывалась называть его полным титулом, обращалась к нему просто «господин Кромвель». Пусть знает, кто тут господин.
Ему снится, что он бестелесно бродит в густом лесу. Между деревьями расставлены зеркала.
Когда он с бумагами в руках доползает до короля, то обнаруживает, что Гардинер его опередил. Тот говорит:
– У вас очень нездоровый вид, Кромвель. Прошел слух, что вы умерли.
– Что ж, – смиренно отвечает он. – Как видите, Стивен.
Король говорит:
– Мне самому гораздо лучше. Как вы думаете, ваше недомогание уже позади?
Лихорадка, он хочет сказать: приступы тошноты, ломота во всем теле, нестерпимая головная боль.
– Ваше величество, у меня новости из Клеве.
Он ждет, что король велит Стивену удалиться. Однако Генрих лишь спрашивает:
– Да?
– Епископ Винчестерский, без сомнения, очень занят. Может быть, ему пора вернуться к делам?
Однако Генрих не дает знака. Стивен раздувается, как жаба.
Он демонстративно отворачивается от Гардинера и обращается к королю:
– Герцог Вильгельм хотел бы знать размер вдовьей доли для своей сестры… того, что ей достанется, если она переживет ваше величество.
– Почему он думает, что это случится? – спрашивает Гардинер.
Он смотрит только на короля:
– Такое прописывается в любом брачном договоре. Как ни мало вы знаете о браке, про это наверняка слышали.
Стивен говорит:
– Полагаю, если такое случится, дама будет вне себя от горя и скорбь об утрате короля вытеснит у нее всякую мысль о земных благах.
Он косится на Генриха: король зачарованно слушает Стивена.
– Потому-то родня невесты и уславливается об этом заранее, чтобы вдова за слезами не лишилась своих прав.
Генрих говорит:
– Я известен своей щедростью. Герцогу Вильгельму не на что будет жаловаться.
– Есть еще один вопрос, – нехотя говорит он. – Наш человек Уоттон пишет вашему величеству. Чуть более десяти лет предполагалось заключить брак между леди Анной и наследником герцога Лотарингского. Сейчас…
– В прошлом году это уже обсуждали, – говорит Генрих. – При помолвке сторонам было десять и двенадцать лет. Ни один договор не имеет силы, пока стороны его не подтвердят, достигнув брачного возраста. Посему я не вижу тут помехи для нашего союза. Зачем было вытаскивать старую историю? Я вижу за этим происки императора. Он не хочет, чтобы я женился.
– И все равно нам лучше посмотреть документы, – замечает Гардинер.
– Мне думается, – говорит он, – что Вильгельм не предложил бы нам сестру, не будь она совершенно свободна.
Гардинер стоит на своем:
– Я хотел бы посмотреть пункт об аннуляции.
– Насколько я понимаю, договор о помолвке входил в более общий документ, который не аннулирован, поскольку составляет часть договора о дружбе и взаимопомощи… – Он закрывает глаза. – Я попрошу кого-нибудь записать это для вас, Гардинер.
– И покажете всему совету. Без этого опасно переходить к следующим шагам.
– Опасно? – Генрих пристально сморит на Стивена, будто оспаривает выбор слова.
– Неразумно, – сдается Гардинер.
– Так или иначе, – говорит он, – хотя король предпочитает леди Анну, как старшую и более приличествующего возраста, в случае затруднений остается леди Амалия. И – хорошая новость – они могут прислать портреты.
Гардинер говорит:
– Интересно, откуда они их взяли, ни с того ни с сего. Вроде говорили, Кранах болен.
– Может быть, он умеет выздоравливать, – говорит он, – как и я.
– Сколько им лет?
– Принцессам?
– Портретам, – говорит Гардинер.
– Меня заверили, что они свежие.
– Но если наши послы не видели дам, как они могут поклясться, что портреты не лгут?
– Они их видели, – говорит он. – Только под вуалями.
– Почему, хотел бы я знать?
Генрих восклицает:
– Вот видите? Разве это не обрадовало бы императора? Несогласие между моими советниками? Разлад и вражда?
Они с Гардинером смотрят друг на друга. Епископ здесь не для того, чтобы обсуждать королевский брак, а по Божьим делам, во всяком случае, так он сам уверяет. Король желает парламентским актом искоренить разномыслие, то есть запретить людям выражать свои мнения. Гардинер приехал навязать королю шесть статей вероисповедания, которые будут представлены коллегии епископов и ученых, – утянуть того на сторону Рима окончательно и бесповоротно.
Без сомнения, его болезнь сильно повредила евангельскому делу – собратья по вере напуганы и разобщены, без него они не смогли дать дружный отпор. Норфолк протащил на спикерское место своего ставленника. В палате лордов герцог сражается за шесть статей и вещает о них с апломбом, хотя в богословии смыслит не больше воротного столба. Гардинер собрал епископов, верных древней доктрине, и они сговариваются с завтрака до ужина, вещают как отпетые паписты и поднимают тосты за возвращение старых времен. Покуда лорд – хранитель малой печати обливается потом на одре болезни, покуда он пишет письма по всей Европе, выискивая нам друзей и союзников, покуда он занят тем, как найти почти полторы тысячи фунтов в день на плату и провиант морякам для наших кораблей в Портсмуте – враги его обошли и к концу парламентской сессии получат свой Шестистатейный статут.
Король говорит:
– Милорд Кромвель, у вас всё?
Он откланивается. Калпепер выскальзывает вслед за ним:
– Вам нужно сесть, милорд? Вина?
Ему нужно кого-нибудь ударить. Он отмахивается – ничего, мол, не надо. Когда добирается до дома, его трясет от усталости. Надо же, он забыл, сколько же сил уходит на стычку со Стивеном Гардинером! Бросает бумаги на стол:
– Попросите немецких гостей зайти ко мне. Я задам пир. Позовите сюда Терстона.
Он говорит так, будто недуг уже позади, но знает, что лихорадка еще вернется. Лишь бы она слабела с каждым приступом! Этим летом ему важно быть рядом с королем, значит нужны силы для долгих дней на охоте. За каждый день вдали от Генриха он теряет преимущества. Если государь тебя не видит, он тебя забывает. Даже если ничто в королевстве не делается без тебя, король думает, будто все делает сам.
И все же, говорит он себе, я викарий по делам церкви. Я, а не Стивен, государственный секретарь и хранитель малой печати. Я ближайший советник короля, меня Генрих ценит больше всех, я пущу папистские корабли ко дну. Сегодня каждый день – Вознесение. Пусть Томас Говард ненавидит Писание, скоро Библии будут в каждом приходе, и я стану их раздавать, стоя подле короля. А что до Гардинера, разве тот понимает мысли и настроения государя? Что ему известно о доходах? О защите страны?
Погожим майским днем, собравшись на заре, мощь Лондона проходит перед королем в Уайтхолле. Шестнадцать тысяч человек в полном вооружении, каждый десятый снаряжен за его счет. Он собирался ехать впереди всех, но слабость задержала его в Сент-Джеймсском дворце, так что он наблюдает за процессией из задних ворот; впрочем, король прислал ему в компанию Джона де Вера, графа Оксфордского, лорда – великого камергера. Грегори и Ричард едут рядом на белых конях; лица строги, доспехи блистают, флаг Кромвеля плещется на ветру.
Он думает: в Италии, в бытность солдатом, я на спор взял в руки змею. Мои товарищи медленно считали от одного до двадцати. Змея извернулась у меня в руке и вонзила жало глубоко в запястье. Однако я сжимал ядовитую гадину, пока сам не пожелал ее отпустить. Яд меня не убил. Свидетели набили мне карманы деньгами. И будь проклят тот, кто скажет, будто я получил их незаслуженно.
Когда дни ясные и воздух после вечерни приятно свеж, король катается по реке на барке, показывается народу: на шее золотой лоцманский свисток, лицо сияет улыбкой; следом на второй барке его музыканты, звучат флейты и барабаны. Люди выстраиваются по берегам и приветствуют монарха криками. Троицу в этом году справляют пышно, как при папистах. Ричард Рич проводит праздничный день за составлением длинного списка королевских долгов.
Из Испании приходит известие, что императрица умерла и ее новорожденный ребенок тоже. Король объявляет полный придворный траур. Собор Святого Павла завешен черными полотнищами и флагами Священной Римской империи. Герцоги Норфолк и Суффолк возглавляют церемонию. Он держится настолько далеко от Норфолка, насколько может это делать, не упуская того из виду и не теряя места по старшинству.
Служат десять епископов во главе со Стоксли. Тот выглядит больным, а ведь должен бы, как старый приспешник Мора, взбодриться и помолодеть от шести тлетворных статей. Все лондонские церкви звонят по императрице, чужой женщине, которая здесь в жизни не бывала. Трезвон не умолкает до полуночи. Летучие мыши и демоны кружат в воздухе.
Уайетт пишет из Толедо, что его вещи уложены, а инквизиторы, пусть неохотно, согласились с ним расстаться. Однако император затворился в монастыре и оплакивает жену, так что придется ждать, – он хочет уехать официально, а не сбежать, как невежа, по уши увязший в долгах. «Хотя такой он небось и есть, – замечает Рейф. – В смысле, по уши в долгах».
Бесс Даррелл пишет из Аллингтона: Кромвель, где Уайетт? Каждый час кажется мне годом.
Из Италии сообщают, что в одну ночь видели две кометы. Допустим, одна означает кончину императрицы; что еще припрятал для нас в рукаве Создатель луны и звезд?
Приходит Кранмер. Говорит:
– Я потрясен, что парламент обратил вспять дело истинной религии. И впрямь пути Господни неисповедимы, коли Он попустил вам заболеть именно тогда.
– Что ж, Гардинер удачно подгадал время, – говорит он. – И Томас Говард…
– Не знаю… – мнется Кранмер. – Нельзя целиком винить…
– Вы не хотите винить короля, да?
Лучше винить Норфолка, епископа Гардинера, Стоксли и Сэмпсона, чем гадать вслух, малодушен Генрих, лицемерен или просто не способен понять собственной выгоды.
– Наши немецкие друзья в ужасе, – говорит Кранмер. – Мне пришлось защищать перед ними моего господина.
– И как вам это удалось? – любопытствует он.
– Как лорд Одли такое допустил? Открывал и закрывал рот, точно деревянный идол на веревочках. И Фицуильям – я числил его вашим другом.
Он больше не доверяет лорд-канцлеру Одли. Не доверяет лорд-адмиралу Фицуильяму. Пересчитать епископов, и едва ли десять окажутся надежными. Так король смог провести билль, который, помимо прочего, под угрозой виселицы требует от женатых священников расстаться с женами. Закон вступает в силу через две недели, чтобы дать время для прощаний.
– Что будете делать вы с Гретой? – спрашивает он.
– Расстанемся. Что нам еще остается?
– А ваша дочь?
– Грета заберет ее с собой в Германию.
В других обстоятельствах это сочли бы грехом – разве можно разлучать семьи?
Кранмер говорит:
– Мы умоляли короля задать вопрос университетам, умоляли почитать Писание и найти, где мужчине запрещается имеет спутницу жизни. Я не понимаю его. Он сам говорит, брак – величайшее таинство, существующее от начала мира. Тогда почему он стольким из нас в нем отказывает? И еще, когда билль будет принят, никто из нас не посмеет проповедовать о таинстве евхаристии, о его природе. Мы не отважимся. Не будем знать, что безопасно говорить, чтобы не подпасть под обвинение в ереси.
И это король называет согласием: вынужденное молчание. Епископы Латимер и Шакстон прямо выступили против короля; им придется уйти с кафедр. Кранмер говорит:
– Я тоже думал подать в отставку. Какой от меня прок? Возможно, мне надо сложить вещи и отправиться вместе с Гретой.
– В подобном же случае вы сказали мне мужаться и смотреть далеко вперед.
– Насколько далеко? – Кранмер от горя не выбирает слов. – До его смерти? Поскольку если после всех десятилетних трудов Генрих от нас отвернется, то уже навсегда.
– Он непоследователен в своих ошибках. То, что написано на пергаменте, может и не воплотиться в жизнь. Любой указ, любое постановление я могу придержать, могу… – он умолкает, не сказав «похоронить», – могу с этим работать. Вокруг новых статей вероисповедания есть много обходных путей, и можно протоптать их в одном или другом направлении…
– За исключением одного, – говорит Кранмер. – Мои жена и дочь не поддаются двоякому истолкованию. Они либо здесь, либо в Нюрнберге. Они не могут зависнуть посередине.
– Возможно, вы снова увидитесь с Гретой. Если я женю короля, наши позиции в Европе укрепятся.
