Зеркало и свет Мантел Хилари
Ризли молчит.
Он, лорд Кромвель, поворачивается к Ричу:
– Никто лучше вас не знает, что земли не жалуются по щелчку пальцев. В случае Уайетта документы начали готовить месяцы назад, когда я отозвал его из-за границы. Им недоставало лишь королевской подписи.
– Король мог бы не подписать документы, если бы Уайетт ему не угодил.
Очевидно, Уайетта допрашивали, а как же иначе? Судя по всему, тот дал ответы, которые королю понравились или, по крайней мере, не вызвали его неудовольствия. Однако что понудило Уайетта так отвечать? Может, Бесс Даррелл носит под сердцем очередное фантомное дитя?
– Уайетт знает все ваши тайные дела, – говорит Ризли. – И, как он часто хвалился, ваши тайные мысли.
– Было бы чем хвалиться, – замечает он. – Вы испытываете мое терпение, Ризли. Впрочем, когда я выйду на свободу, то постараюсь не держать на вас обиды.
И вновь за ребрами трепещет орган, доставивший там много боли самому Уайетту. Любовь терзает сердце. Жребий лишает утешенья… Дни радости умчались быстролетно, Но с каждым днем беда моя все горше…
Он говорит – слова вырываются внезапно, сами по себе:
– Что вы будете без меня делать? Когда такой, как Уайетт, берется за дело, он трудится для того, кто способен его ценить. Без меня вы прочтете строки, как они написаны, но не сможете читать между ними. Марильяк будет водить вас за нос, и Шапюи тоже, когда вернется. Карл и Франциск взболтают вам мозги, как яйца в миске. Через год король будет воевать с шотландцами или с французами, а скорее всего, и с теми и с другими, и он нас разорит. Никто из вас не умеет управляться с делами, как я. Король поссорится со всеми вами, а вы перегрызетесь между собой. Если вы меня уберете, через год у страны не будет ни надежной монеты, ни честных министров.
Писарь говорит:
– Лорду Кромвелю нездоровится. Не сделать ли перерыв?
Он смотрит на юношу:
– Благослови тебя Бог за храбрость.
По лбу течет пот.
Норфолк говорит:
– Да что ему станется? По личному распоряжению короля его даже не пытают, хоть он и не благородного происхождения.
Так проходит день, затем другой. Измену можно состряпать из любого клочка бумаги, было бы желание. Хватит и одного слога. Власть в руках читающего, не пишущего. Герцог то и дело взрывается, Рич продолжает свои нападки, прыгая с пятого на десятое. Иногда он может ответить, иногда вынужден отсылать их к бумагам, которые они изъяли или потеряли. На самом деле, как он сознается, он занимался столькими королевскими делами, что даже при его способностях невозможно упомнить все сказанное и сделанное.
– Трудно жить по закону. Любой министр невольно что-нибудь да нарушит. Но если я изменник, – он вытирает с лица пот, – то пусть на меня падет Божий гнев и пусть меня разразят все дьяволы ада.
Под вечер, оставшись один, он сидит, разбирая по нитям ткань недавнего прошлого, и все эти нити ведут к Майскому дню. Томас Эссекс в Гринвиче, то выходит из павильона, то снова входит, за ним спешат писари с королевскими бумагами; граф – то есть я – бросает распоряжения направо и налево. Ричард Кромвель на поле, расшвыривает нападающих. Наше чествование друзей и врагов, наша куртуазность, наша spezzaturata[73], наше выставленное напоказ великолепие; Майский день сгубил нас, ибо зависть и порожденная ею злоба выплеснулись из берегов. Ричард нанял каких-то итальянцев написать фреску с его триумфом в хинчингбрукском доме; они собираются украсить целую комнату. Может прийти время, когда Ричарду будет больно смотреть на эту фреску, но писать ее все равно надо. Не следует нарушать данное итальянцам обещание – они этим зарабатывают на хлеб.
За девять дней с его ареста они набрали довольно обвинений, чтобы провести через парламент билль о лишении прав за измену. Теперь ему задают вопросы о религии – готовят дальнейшие обвинения. Спрашивают, что он делал в Кале, кого там защищал. Закапываются все глубже в свой запас фальшивок, откуда можно извлечь что угодно. Норфолк говорит:
– Когда мастер Ризли ехал через Антверпен по королевскому делу, вы дали ему письмо для еретиков.
– Я дал ему послание для моей родной дочери.
Норфолк отвечает:
– По-вашему, это лучше?
Он вновь просит:
– Дайте мне увидеться с королем.
– Нет, – отвечает Норфолк.
Вероятно, Генрих искренне верил, что он изменник и еретик, – час или два кряду. Но не может же он обманывать себя и дальше? Значит, короля не заботит истина, он лишь растравляет свои обиды. Никому из советников не успокоить его уязвленную душу, не утолить его жажду и не насытить его голод.
К концу первой недели Рейф сообщил, как воспринял известие император. Согласно депешам, Карл был поражен. «Что? – спросил он. – Кремюэль? Вы не путаете? В Тауэре? По королевскому приказу?»
Как-то открывается дверь. Он ждет Гардинера, но это снова Брэндон. Чарльз с тяжелым вздохом садится на обитый подушечкой табурет, так что колени нелепо упираются в подбородок.
– Отчего бы вашей милости не сесть на вон тот стул?
Однако Чарльз сидит, словно кающийся грешник, пыхтит, вздыхает, смотрит на стены, расписанные райскими сценами, ручьями и цветущими холмами.
– За всем этим она? Другая?
– Не лично, милорд. Она покоится в часовне. А что до росписи, я ее закрасил.
– Что? Своими руками?
– Нет, милорд. Пригласил художника.
Он воображает, как ночью прокрадывается сюда с огромной малярной кистью.
– Вы славный малый, Чарльз, – говорит он. – Я бы с вами пошел грабить дом, если бы пришлось.
Брэндон улыбается в пышную бороду:
– Много вы домов ограбили?
– В моей бурной юности, вы понимаете.
– У нас у всех она была бурной, – говорит Чарльз.
– Я не пошел бы грабить дом с королем. Скажешь ему: «Стойте здесь и свистните, если пойдет дозор», а он, заслышав шаги, сбежит, пока ты перелезаешь через подоконник.
– Не думаю, что он пошел бы кого-нибудь грабить, – говорит Чарльз. – Он бы нарушил общественный порядок в собственной стране, не так ли? Да и кого ему грабить? Он и без того может забрать что пожелает и пустить нас всех по миру. – Брэндон трет лоб. – Сухарь, я рад слышать, что вы шутите. Послушайте… – Он встает. – Послушайте, вот мой вам совет. Признайте, что вы еретик. Скажите, что заблуждались. Попросите Генриха встретиться с вами лично и обратить вас в правоверие. Ему же это будет приятно, верно? Помните суд на Ламбертом? Как Генрих сидел на высоком помосте, весь в белом…
– Ламберта сожгли, – говорит он.
Чарльз сникает:
– Ну, в общем, это то, что я хотел предложить, и теперь, когда я все сказал… – Чарльз идет к двери, резко поворачивает назад. – Вашу руку?
Они обмениваются рукопожатием. Чарльз двигает его кулаком в плечо, будто они смотрят собачий бой.
После ухода Брэндона он думает, Чарльз прав, Генриху будет приятно меня обратить. Однако есть причина, по которой это решение не годится. Враги убедительно (для себя самих) докажут, что он отрицает евхаристию, а такого рода еретиков не спасает от смерти даже покаяние. Его погубит первая из гнусных статей, принятая парламентом в прошлом году, когда он болел. Итальянская лихорадка все-таки загонит его в гроб.
Билль о лишении прав проходит второе чтение двадцать девятого июня. Между первым чтением и вторым, между вторым и третьим он умирающий. После третьего он будет юридически мертв. Вопрос лишь в том, каким способом его превратят в труп. Если король предпочтет наказать его за ересь, то он умрет на костре, возможно, вместе с Робертом Барнсом и другими единомышленниками; если за измену, то его, скорее всего, отправят на Тайберн и выпотрошат заживо. Даже содомиту Хангерфорду даруют легкую смерть, а ему… Бог весть. Ему снится, будто перед ним выкрашенная алым дверь или не выкрашенная, а залитая алым и стена того же цвета; она мокрая, пол, стена и комната за дверью тоже мокрые и алые.
Дожди прекратились. Глядя из окна королевиных покоев, он видит, что лето умирает. Он помнит нескончаемые ливни в годы перед падением кардинала. Помнит, как привез Рейфа в дом на Фенчерч-стрит и как с того капало на пол, покуда Лиз распутывала бесконечные слои одежды. Думает: она умерла до того, как я чего-то добился. У меня был дом в Остин-фрайарз, но то был дом стряпчего. Когда я служил у кардинала, она меня не видела неделями кряду, все равно как если бы я был матросом и уходил в море. Она стояла на лестнице в белом чепце. Попросила: «Скажи, когда вернешься». После ее смерти я написал завещание, и в те дни я оставил бы сыну шестьсот фунтов и дюжину серебряных ложек.
В день, когда принимают билль о лишении прав, приходит Стивен Гардинер. Кутается, будто замерз.
– Я пришел спросить вас о так называемом браке короля.
Уже по одной формулировке он понимает, что от него требуется:
– Я все для вас запишу. С самого начала.
– Ничего не опускайте, – говорит Гардинер. – От ваших первых переговоров с Клеве до якобы брачной ночи. Изложите все, что слышали о помолвке дамы с герцогом Лотарингским, и честно напишите о нежелании короля вступать в этот брак.
Он поднимает брови.
Гардинер говорит:
– Леди Рочфорд и другие подтвердят, что брак не был осуществлен. Врачи тоже подтвердят. Если она приехала сюда девицей, то и уедет девицей, поскольку король, сомневаясь в законности брака, воздержался от плотского соития.
Он думает, я мог бы поступить, как Джордж Болейн, ославить Генриха так, что тот сгорит со стыда. Однако у меня сын, и два внука, и племянник, и у племянника есть дети. У Джорджа детей не было. Вслух говорит:
– Женить короля всегда было моей задачей. Теперь ее возложили на вас? Полагаю, новой женой станет племянница Норфолка? Что будет с королевой?
– Принцесса Клевская уже покинула двор. Король отослал ее в Ричмонд. Обещал приехать к ней туда, но, разумеется, не приедет. Надо прекратить ее женские сетования или, по крайней мере, сделать так, чтобы она сетовала подальше от короля.
Он думает, она, бедняжка, наверняка перепугана. И некому о ней позаботиться.
– Я полагаю, деньги помогут сгладить обиду.
– Разумеется, она получит содержание. Я этим займусь. Но прежде надо аннулировать брак. Король говорит, Кромвель знает об этом больше кого бы то ни было, исключая меня. Если вам дорого спасение души, вы должны написать правду. От вас потребуют присягнуть.
– С чего мне отказываться? – говорит он. – Готов также присягнуть, что я – честный слуга короля и что вера моя – соборная и католическая, ничем не отличается от той, которую исповедует король. Странно, что в одном вопросе мое слово будет считаться истинным, а в другом – нет.
– Вы – умирающий, – говорит Гардинер. – Они, как известно, не лгут. Прислать Сэдлера вам в помощь?
Он не хочет, чтобы Рейф видел его за этим последним делом. Он думает: аннуляция брака аннулирует меня.
– Я знаю, что требуется, – холодно говорит он. – Предоставьте это мне, милорд епископ. А теперь выметайтесь.
Он садится. Факты выстраиваются в голове, фразы встают одна за другой, но, прежде чем взяться за перо, он роняет слезу и думает: я оплакиваю себя, на этих бумагах кончится моя полезность. Годы неусыпных трудов и насилия над собственной душой, тяжесть топора в руке – ничего этого больше не будет. Когда Генрих умрет и предстанет перед Судом, то ответит за меня, как и за всех своих слуг; он должен будет сказать, что сделал с Кромвелем. Я никогда не стремился занять его место. По всей Англии есть стоячие камни: это те, кто мечтал править. «Ветка, камень, глыба, прут, меня королем Англии назовут». За свою дерзость они обречены стоять тысячу лет, две тысячи лет, под ветром и дождем; вокруг камни поменьше – несчастные, бывшие их рыцарями. Пересчитайте эти камни, и – чудне дело – у вас никогда не получится дважды одно число. Разрушений не счесть, не описать пером.
Записать весь его рассказ – труд на много часов. Иногда заходит Кристоф, смотрит на него, предлагает миску малины, или вафель, или цукатов. Однако он погрузился в свое повествование: Рочестер, травля быка, клевская дама в оконной нише, разгоряченный король в наряде английского джентльмена. Сцена в Гринвиче, римляне шатаются и падают; король в постели, мнет новобрачной живт и груди.
Иногда мысли неизбежно уплывают далеко за каменные стены, за поля, в леса, густые, как за годы до того, как деревья срубили на дома и корабли, и все исчезнувшие твари живы, к добру или к худу: бобр в ручье, волк, настигающий тебя длинными прыжками. Когда человек не знает, на какую тропу свернуть, он сыплет крошки от хлеба, который несет в руке, но птицы прилетают и склевывают крошки. Он снимает рубаху, рвет на полоски и завязывает их на каждой развилке дороги, но огры, живущие в лесу, идут за ним и крадут тряпицы, чтобы перевязывать себе раны, потому что огры вечно воюют между собой. Он бредет из последних сил, говорящие деревья глумятся над ним, пряча за листьями презрительные гримасы.
Закончив рассказ, он пишет сверху: «Моему королю, Его Величеству всемилостивейшему государю».
Однако не может придумать, как закончить. Быть может, это последнее письмо, которое ему дозволено написать. Так что он пишет: «Молю о милости». Он повторяет, на случай если Генрих первый раз не обратит внимания: «милости». И еще раз «милости», чтобы слово точно вошло в королевский мозг, пронзило королевское сердце.
Под рассказом он вывел: «Писано в среду, в последний день июня, дрожащей рукой и сокрушенным сердцем».
На сей раз он не лукавил. Рука и впрямь дрожит. Он смотрит на нее, будто на чью-то чужую. Из всех написанных им слов сохранится ли эта мольба? Крысы сожрали законы былых времен. Они любят пергамент и рыбий клей; все, некогда живое, они будут есть, а потом, по привычке, будут есть мертвое; от маргиналий они выгрызаются вглубь, в тайную историю Англии. Величайшая заслуга соработников Кромвеля, что они не только давили гадин, но и латали, чинили, делали натяжки, заменяя погрызенную букву, и всегда были готовы вставить на место изжеванной фразы пункт на благо короны. Но что проку? Он жил по законам, которые написал, и должен смириться с тем, что по ним умрет. Однако закон – не орудие для поиска истины. Его цель – создать вымысел, что поможет нам пройти через мерзости к будущему. Милости в мире нет, есть лишь случайная справедливость: люди платят за грехи, но не обязательно за собственные.
Рейф приходит забрать письмо. Печати у него нет, так что он складывает листы и, сложив, медлит отдавать.
– Я всегда говорил Генриху, запугивать людей дешево, но не всегда дает лучший результат. Чтобы узник рассказал вам все, предложите ему надежду.
Рейф говорит:
– Я читал, что философ Кан, когда пришли палачи Калигулы и застали его играющим в шахматы, сказал им: «Вы будете свидетелями, что я выигрывал, – сочтите мои фигуры на доске».
– Я не произнесу таких смелых слов, – печально говорит он. – У Кана на доске оставалась его королева. – Двигает письмо через стол. – Здесь все, чего он желает. Объявит ли нам Клеве войну?
Рейф говорит:
– По всему, герцога вполне устраивает, что его сестра останется в Англии. И если она ни в чем не станет противиться королю, он назначит ей справедливое и почетное содержание.
– С чего она будет ему противиться? Бедняжка. – Он думает: совершить долгое зимнее путешествие и в конце обнаружить, что никому тут не нужна.
Рейф говорит:
– Герцог Вильгельм ведет переговоры с французами. Говорят, они предлагают ему принцессу и союз.
– Так что, он не женится на Кристине?
– Нет, он не сторговался с императором, во всяком случае на сей раз. Говорят, принцесса не хочет за него выходить.
Не хочет за него выходить. Это оставляет лазейку для аннуляции, когда император предложит что-нибудь получше.
– Вильгельм внакладе не остался, – говорит он. – Чего не скажешь про Анну.
Вряд ли она снова захочет замуж, после того как Генрих ее мял.
Рейф говорит:
– Французы клянутся, если надо будет, силой отнести принцессу к алтарю. Ей всего двенадцать, так что вряд ли она тяжелая. – Вздыхает. – Хелен, сэр, шлет вам поклон. Она молится о вас каждое утро и каждый вечер. И наши дети тоже, и все наши друзья.
Что ж, не много молитв обо мне бомбардирует небесные врата. Впрочем, я могу рассчитывать на молитвы архиепископа Кентерберийского, и уж его-то просьбы гремят, как раскаты грома. И Роберт Барнс обо мне молится, а я – о Роберте Барнсе. Нам обоим нечего для себя просить, только мужества. И, как пишет Уайетт, Lauda finem. Восхвалим конец.
На следующий день приходит Эдмунд Уолсингем, смотритель Тауэра:
– Не тревожьтесь, милорд, я не с дурными вестями. Я лишь пришел сказать, что вам надо переехать.
Итак, допрошатели с ним закончили.
– Где я буду теперь?
– В Колокольной башне, рядом с моими комнатами.
– Она мне знакома, – сухо говорит он. – Нельзя ли мне поселиться в башне Бошана?
– Она занята, милорд.
– Кристоф, собери мои книги. Пошли в Остин-фрайарз за одеждой потеплее, там стены толстые. – Он обращается к смотрителю: – Когда Томас Мор сидел в Колокольной башне, ему разрешали гулять в вашем саду. Буду ли я пользоваться такой же свободой?
– Нет, милорд.
Уолсингем – неразговорчивый ветеран Флодденского сражения, свой пост занимает пятнадцать лет и не намерен допустить оплошность.
– Мора не запирали. Будут ли запирать меня?
– Да, милорд.
Он надевает кафтан. «Allons»[74]. Прощается с богинями – последний мимолетный взгляд через плечо. Ни следа Анны Болейн. Он вспоминает, как она сказала – не в этой ли самой комнате? – «Будьте ко мне добры». Думает, если я увижу ее снова, то на сей раз, возможно, буду к ней добр.
Они выходят на открытый воздух. Он оглядывается и видит только вооруженных людей. Смотритель говорит:
– Надеюсь, стража вас не побеспокоит.
Порыв влажного ветра с реки. Трепетание зеленых листьев. Тепло солнца на плече. Работник сидит на лесах, голый по пояс, насвистывает «Веселого лесника»… Он чувствует, что увязает в прошлом, в синем, разлитом в воздухе мгновении. К полудню лесник обгорит.
- Много дней, много лет был лесничим я,
- Теперь в кудрях седина.
- Повешу свой рог у лесного ручья,
- Служба моя не нужна.
Прогулка чересчур короткая.
– Меня определили в верхнее помещение или в нижнее?
В Тауэре его встретили пушечным выстрелом – такова традиция. Земля содрогается, река бурлит, а узника, когда тот ступает на пристань, трепет пробирает до мозга костей, печень возмущается, в ушах звон. На пороге Колокольной башни он вновь испытывает нечто подобное. Это слабость, но он не покажет ее смотрителю, просто коснется стены кончиками пальцев, удерживая равновесие.
- Все ж, пока мой лук при мне,
- Жены не буду искать.
- Построю шалаш в лесной стороне,
- Стану жить-поживать.
За открытыми дверями – нижнее помещение: каменное, просторное, сводчатое. Камин пуст и чисто выметен. Стены здесь двенадцатифутовой толщины, свет падает из окон высоко над головой. За столом кто-то сидит. «Это вы?» – беззвучно спрашивает он. Томас Мор встает из-за стола, пересекает комнату и растворяется в стене.
– Мартин, это ты? Хорошо выглядишь. Как моя крестница?
Тюремщик снимает шапку. Он собирался сказать, мне жаль видеть вас здесь, обычные пустые слова, лучше было их упредить.
– Ей уже пять, сэр, и такая славная девчушка, спасибо, что спросили. Такая безобидная.
Безобидная? До чего странные вещи люди иногда говорят.
– Читать учится?
– Девочка, сэр? Им от этого один вред.
– Ты не хочешь, чтобы она читала Евангелие?
– Пусть ей муж читает. Принести вам что-нибудь?
– Лорд Лайл по-прежнему здесь?
– Не могу вам сказать.
– А старуха? Маргарет Поль?
Ему подумалось, что теперь, когда он не удерживает руку Генриха, тот может казнить Маргарет.
– Хорошо. Тебе приказано не говорить, понимаю. Как по-твоему, нельзя ли затопить камин?
– Я скажу, чтобы затопили, – отвечает Мартин. – Вы всегда не любили холод. Помню, как вы приходили сюда к сэру Томасу Мору. Вы говорили: «Надо затопить камин», а он отвечал: «Томас, я не могу себе этого позволить». А вы ему на это: «Да боже мой, я заплачу за дрова – перестаньте же надрывать мое сердце, черт побери. Вы, может, и папист, но вы не нищий».
– Я? – дивится он. – Я так говорил? Мое сердце, черт побери?
– Мор умел выбить из колеи. Когда наступала ночная стража, он возвращался из сада и всю ночь водил пером по бумаге. Сидел за этим столом, в простыне. Она была точно саван – у меня аж мурашки бегали. Сам я ни разу его не видел с тех пор, как его увели. Но другие говорят, что видели. И, клянусь жизнью и спасением души, вы услышите старика наверху, Фишера. Услышите, его шаги.
– Не стоит верить в привидений, – неуверенно говорит он.
– Я и не верю, – отвечает Мартин, – но им-то что, верят в них или нет? Послушайте сегодня. Услышите, как старый Фишер шаркает, а потом стул скрипит под его весом, когда он откидывается на спинку.
– В нем не было никакого веса, – говорит он.
Епископ был тоньше сухой былинки. Чего ждать от человека, который, садясь за стол, ставит череп там, где у другого была бы солонка?
– Ваш слуга может спать здесь на тюфяке, – говорит Мартин, – если вы не захотите сами на нем сидеть.
– Сидеть? Я буду спать. Я всегда сплю. Мартин, если сюда приведут как узника моего сына Грегори или сэра Ричарда Кромвеля, ты мне скажешь?
Мартин возит ногой по полу:
– Да, скажу. Постараюсь сказать.
Пол застелен старой тростниковой плетенкой. Он думает: я велю прислать из дома ковер получше; если там что-нибудь осталось.
Это камера для узников, к которым благоволят, но за обычную комнату ее не примешь. И все же ночь проходит без происшествий. Он прислушивается к шагам Фишера, но старого епископа сморил сон. Раз он просыпается и думает: король может изменить решение, такое случалось. Некоторое время разум ходит по кругу, силясь вспомнить пример. Хроники сообщают, что в правление третьего Генриха король разгневался на своего рыцаря, Губерта де Бурга, графа Кентского, взял его измором, когда тот укрылся в церкви, и бросил в глубокую темницу. Губерт два года прожил в оковах, затем бежал и вернул себе графский титул.
Утром приходит Рейф.
– Итак, как он принял мое письмо?
Рейф движется медленно и, судя по лицу, провел за работой всю ночь. Он хочет приказать, чтобы Рейфу принесли эля, но тот говорит, нет, нет. Я должен рассказать вам, как это было.
– Король выставил советников за дверь. А потом велел мне прочесть ваше письмо вслух.
– Это, должно быть, заняло довольно много времени.
– Когда я закончил, он сказал: «Прочти еще раз, Сэдлер». Я спросил: «Целиком, сэр?» Он подумал и ответил: «Нет, историю женитьбы можешь опустить. Прочти, где он молит о милости».
Когда я прочел второй раз, то увидел, что он тронут. Мне не хотелось прерывать ход его мыслей, но наконец я отважился сказать: «Сэр, довольно одного слова». Он посмотрел на меня: «Для чего довольно одного слова?» Разумеется, он меня понял, и я не смел настаивать. Затем он сказал: «Да, я могу освободить Кромвеля. Я мог бы вернуть его ко двору завтра». Я сказал: «Французы оторопели бы, сэр», – надеялся, это станет веским доводом, ведь вы всегда советовали ему делать то, чего враг ожидает меньше всего.
«Однако французы нам не враги, – сказал он. – С прошлой недели».
Но затем король сказал: «Он так и не простил мне Вулси, и я всегда гадал, до какой крайности может довести его обида? Даже когда мой сын Ричмонд лежал при смерти, он изводил врачей своими вопросами. Епископ Гардинер говорит, сам кардинал мог бы простить, но кардинальский слуга не простит никогда».
Я сказал: «Сэр, клянусь, граф смирился и отпустил кардинала с миром». Однако он меня перебил: «Здесь у меня в шкатулке его предыдущее письмо». Повернул ключ, достал письмо и вложил мне в руки. Сказал: «Читайте. Читайте, где он говорит, что дал бы мне вечную молодость». Я прочитал. Король сказал: «Он ведь не в силах это сделать, верно?» Я готов поклясться, сэр, что в глазах у него стояли слезы. У меня быстрее застучало сердце, я думал, сейчас он прикажет: «Выпустить Эссекса на свободу!» Однако он встал и подошел к окну. Сказал: «Спасибо за ваше терпение, господин секретарь». Я ответил: «Меня обучал очень терпеливый человек». Он сказал: «А теперь можете меня оставить».
– Ты молодец, Рейф. Ты сделал больше, чем я вправе ожидать.
Рейф говорит:
– Когда я был маленьким, вы увезли меня с собой. Поставили у камина, сказали, здесь ты теперь будешь жить, мы будем о тебе заботиться, ничего не бойся. В тот день я расстался с матушкой и не знал, где я, и впервые видел Лондон, а уж тем более ваш дом, но я не плакал, ведь правда?
Сейчас Рейф плачет, словно рассерженный младенец, некрасиво, как все рыжие: лицо красное, все тело трясется.
– Где, во имя всего святого, Кранмер? Где Уайетт? Где Эдвард Сеймур? Им будет стыдно до конца жизни.
– Кранмер это переживет. Не утверждаю, что он будет спокойно спать по ночам, но переживет. Уайетт напишет про меня стихи. А Сеймур, возможно, еще будет направлять маленького принца, когда он, когда Генрих…
Он не станет говорить этого вслух. Ему уже думалось: что, если в эту самую ночь у Генриха поднимется жар, кашель сдавит грудь, легкие вновь наполнятся водой и яд от раненой ноги его убьет? Тогда страна затаит дыхание. Исполнительная рука зависнет в воздухе, даже если топор уже занесен. Я буду нужен принцу. Нужен совету. Эдвард Сеймур повернет ключ в замке и выпустит меня на свободу.
После ухода Рейфа он говорит Кристофу:
– Принеси колоду карт.
Показывает нарисованную даму, тасует колоду, кладет на стол три карты:
– Ну, где она?
Кристоф тычет коротким пальцем.
– Нет. – Он переворачивает карту. – А теперь следи за моими руками, я научу тебя этому трюку. Если когда-нибудь останешься без хлеба и денег, дама тебя выручит. – Добавляет мягко: – Это лишь на последнюю крайность. Тебя возьмет к себе Грегори. Или мастер Ричард. Скажи им, я велел тебя женить, дабы уберечь от греха.
Сейчас он занимается тем, как пристроить слуг. Некоторые отправятся к Грегори, другие – к Ричарду Кромвелю, если, конечно, король не лишит Кромвелей имущества. Кого-то возьмет Уайетт – он теперь при деньгах, и ему нужны слуги для нескольких имений. Он думает, Брэндон будет рад заполучить моих охотников, моих псарей. Дика Персера возьмет к себе торговец, знавший его отца. Итальянские купцы с руками оторвут моих поваров. Мэтью может вернуться в Вулфхолл, хотя там его французский будет без надобности. В апреле, когда его падение казалось почти неминуемым, он собрал мальчиков-певчих, поблагодарил за службу и отпустил по домам, пожелав каждому счастья и вручив по двадцать фунтов. Став графом, он подумал, не стоит ли их вернуть? Сейчас он рад, что не стал их возвращать.
В Италии, работая у банкиров, он освоил мнемонику и практиковал ее с тех пор всю жизнь. Для всего, что хочешь запомнить, придумываешь образ и оставляешь в церквях, которые посещаешь, на улицах, по которым идешь, на берегу реки, по которой плывешь в лодке. Оставляешь их в канавах, в поле между борозд, вешаешь на деревья: арбалеты и кинжалы, драконов и звезды. Когда реальные места заканчиваются, выдумываешь новые – сочиняешь острова, подобные Утопии.
Теперь, когда жить, вероятно, осталось меньше недели, надо обойти свои внутренние владения и забрать образы оттуда, где их разместил. Надо пройти всю прошлую жизнь, бодрствование и сон – нельзя оставлять свои воспоминания одни в этом мире, чужим людям.
В сумерках возвращается кардинал – чуть заметное сгущение тени на краю зрения.
– Где вы были? – спрашивает он.
– Не знаю, Томас. – Голос у старика несчастный. – Я сказал бы вам, если бы знал.
На предложенный стул смотрит с отвращением:
– Я не сяду там, где сидел Томас Мор. Не желаю даже видеть этого неблагодарного после того, как он со мной поступил. Чуть почую его дух, поворачиваю в другую сторону.
Он говорит:
– Сэр, вы же знаете, что я вас не предал? Что бы ни думала ваша дочь.
Вулси ходит по комнате, волоча край багряного одеяния. Наконец говорит:
– Ну что ж, Томас… скажем так… женщины все понимают превратно.
Непомерная усталость, которая прошла, когда он каждый день сражался с Норфолком или Гардинером, теперь навалилась снова. Ощущение в области сердца – будто его давят, сжимают – стали уже привычным симптомом горя. У него чувство, будто он тащит трупы, наваливает их один на другой: Роберта Аска, Правдивого Тома, Гарри Норриса, Уилла Брертона, маленького Фрэнсиса Уэстона и Марка Смитона с его лютней. И даже тех, к чьей смерти он непричастен: королеву Джейн, Гарри Перси, Томаса Болейна.
Он прокручивает в голове вопросы, которые ему задавали, как будто следствие все еще продолжается. Думает про Ричарда Рича: «В июне тысяча пятьсот тридцать пятого арестованный сказал мне: „Ричард, когда начнется царствование короля Кромвеля, вы станете герцогом“».
И Одли ответил слабым голосом: «Рич, мы не можем записать это в протокол. Я думаю, милорд пошутил».
Он вспоминает, как Ризли однажды взорвался: «Он уже считал себя королем. Вел себя как король. Помню, в год, когда все замерзло, в Гринвич пришли французские послы. Они предлагали его величеству свои товары, и его величество их прогнал, сказав, что потратил все деньги на войну с Паломниками. Однако затем, увидев, как они опечалились, что плыли в Англию зазря, он милостиво согласился купить их добро. Но милорд хранитель печати выгнал их из королевских покоев и заключил с ними сделку за меньшую цену, чем они предлагали королю».
Он вспоминает тот день: льдистый свет из окна, разложенные перед Генрихом соблазны: бархатный воротник, два земляничных рукава и для него, лорда Кромвеля, багрово-пурпурный шелк. Зовите-меня сказал: «Поостерегитесь, сэр». Он помнит напряженное лицо Ризли. Вряд ли тот имел в виду: остерегайтесь меня.
Эдмунд Уолсингем заходит почти каждый день, но времени проводит лишь столько, чтобы удостовериться в телесном и душевном здравии узника, словно боится подцепить заразу. Кингстон занят в совете и в Тауэре бывает только по важным поводам. Так что ему не с кем беседовать, кроме Кристофа, тюремщика и мертвых; а с наступлением дня призраки рассеиваются. Слышен легкий вздох, шорох, с которым они тают, обращаются сквозняком, немазаным скрипом, уходят в природные субстанции – клочья тумана, дымок над прогоревшими углями.
Он живет в страхе, что король запретит Рейфу его навещать, однако, по всему, король по-прежнему желает, чтобы ему сообщали новости. Лорда Хангерфорда приговорили к смерти, рассказывает Рейф.
– Французский посол распускает слух, что Хангерфорд якобы насиловал свою дочь. Однако таких обвинений не выдвинули. Хватило колдовства и содомии.
– Марильяк обнаглел после всех слухов, что распространял обо мне. Ему это сошло с рук.
Он не может найти в себе жалости к Хангерфорду, помимо сочувствия к другому узнику, знающему, что впереди казнь. Хорошо бы Вулси пришел сыграть с ним в шахматы, хоть и не следует играть в шахматы с прелатом – у того всегда в рукаве пешка. Он страстно желает увидеть Томаса Мора, небритого, с усталыми глазами, на прежнем месте за столом – столом, которому дрожащее от сквозняка пламя свечи придавало вид алтаря. Слякотной весной тысяча пятьсот тридцать пятого года Мор научился исчезать со сцены, и ты видел перед собой покойника, безжизненное тело, вроде серебристых трупиков в паутине умершего паука.
Теперь о Море говорят как о мученике, а не как о человеке, который просчитался. Он как-то сказал Шапюи, Мор думал, что сможет управлять Генрихом, и, возможно, был прав, но столкнулся с тем, на что не рассчитывал, – с Анной Болейн. Мы, советники, считаем себя мудрыми и зоркими, мы основательно очерчиваем позиции, строим планы и до поздней ночи отстаиваем свои убеждения. И тут какая-то девчонка пробегает мимо, роняет свечу и поджигает нам рукав; и мы хлопаем по себе как полоумные, силясь уберечь свою шкуру. Я злюсь, что хитрый воришка Рич меня обошел, что болван Поло пробил дыру в моей лодке, что выживший из ума Лайл меня потопил. Может, кто-нибудь скажет, что я умер за Евангелие, как Мор умер за папу. Но большинство не сочтут меня мучеником, разве что мучеником за жажду преуспеть в жизни.
К середине месяца король снова холостяк. Сперва собрание епископов, затем парламент его освободили. Анна со всем согласилась и вернула обручальное кольцо. Рейф говорит:
– Парламент будет умолять короля жениться снова. Ради блага страны. Вопреки собственному нежеланию.
Рейф вздыхает. Цепь государственного секретаря тяжело давит на плечи.
Дождя так и нет. Жара не спадает. Судя по всему, Генрих намерен убить опального слугу полным бездействием. Висконти в Милане придумал пытку, которая длится сорок дней, и на сороковой день, не раньше, узник умирает. В первый день отрезаете ему, например, ухо. На второй день он отдыхает. На третий – выкалываете глаз. Он ждет; он сохранил один глаз, но не знает, когда вы решите его ослепить. На пятый день начинаете полосами сдирать с него кожу. И это не ради того, чтобы вытянуть какие-то сведения. Только ради спектакля для устрашения горожан.
На третьей неделе июля возобновляются допросы. Новые обвинения в лихоимстве. Есть дело, которое тянется уже два года, – насчет корабля, принадлежащего брату коннетабля Франции. Он помнит все цифры и уверен, что совершенно чист, но теперь видит, что ему не отмыться от того, как представила события французская сторона. Франциск хочет поторопить его казнь.
– Ему не терпится отправить меня на эшафот, – говорит он.
– Полагаю, уже недолго, – отвечает Гардинер. – Король подпишет билль со дня на день. Парламент вот-вот будет распущен. Его величество покинет Лондон на лето.
– Как племянница Норфолка?
Гардинер мрачнеет:
– Радуется своему счастью, пустельга. Впрочем, не мне обсуждать королевский выбор.
– Держитесь этого правила, и вы далеко пойдете, – говорит он. – Конечно она пустельга. А как же иначе, в ее-то годы. Для вас лучше, чтобы она не слишком задумывалась. История против нее.
Гардинер смотрит задумчиво:
– Боюсь, история против нас всех.
