Зеркало и свет Мантел Хилари

Сегодня в Колокольной башне оживленный день; за Гардинером приходит Норфолк с новыми бумагами по французскому кораблю:

– Вы должны написать об этом совету.

– Не королю?

– Пишите королю, если вам угодно. Впрочем, вряд ли он найдет время прочесть ваше письмо – слишком занят моей племянницей.

– Говорил ли он, когда меня казнят, милорд?

Норфолк не отвечает.

– Мой сын Суррей говорит, если бы вас не устранили, вы бы извели всех дворян под корень. Он говорит, Кромвель поражен собственным оружием. С ним будет то же, что со многими, кто перешел ему дорогу, знатными и простыми.

– Не буду оспаривать, – говорит он. – Но, быть может, милорд Суррей подумает, чем себя занять, если попадет сюда узником. Удача и король высоко его вознесли, однако нам не следует на такое полагаться, ибо земля у нас под ногами скользкая.

– Я ему передам, – говорит Норфолк. – Однако, клянусь Богом, вы впали в нравоучительный тон! Умные люди не нуждаются в таких предупреждениях. Они промывают себе глаза каждый день. Думаете, король вас когда-нибудь любил? Ничего подобного. Вы были для него орудием. Как и я. Вы, я, мой сын Суррей для него не более чем требушет, катапульта или другая осадная машина. Или пес. Что делать с псом, когда закончился охотничий сезон? Только удавить.

Норфолк уходит и о чем-то говорит с Мартином за дверью, но слов не разобрать.

– Кристоф! – зовет он. – Бумагу и чернила.

– Опять? – удивляется Кристоф.

Он пишет совету. Отрицает, что получил выгоду от несчастий, которые приключились с братом коннетабля и его кораблем. Норфолк знает, пишет он, так как присутствовал при разборе дела, и Фицуильям знает, и епископ Боннер – он был послом во Франции и все вспомнит. Целый час, пока думает и пишет, он чувствует себя не здесь, а в совете. Затем сразу принимается за письмо Генриху. Ему много есть что сказать, но он понимает: если выйти за пределы уничиженной мольбы, Генрих не станет слушать письмо, тем более три раза. Возможно ли умалить себя еще сильнее, чем в прежних письмах? Под вечер он уже не может бороться с усталостью. Откладывает перо и дает мыслям отвлечься. Шапюи снова в Лондоне, опять назначен послом. Возвращаемся к старым играм. Генрих отвесил поклон французам, теперь преклоняет колени перед императором. Кардинал узнал бы в этом свою политику.

Ночью, когда Вулси, моргая, входит в комнату, он говорит:

– Будьте мне добрым отцом. Посидите со мной до конца.

– Я бы рад, – отвечает старик, – да не знаю, хватит ли сил.

Судя по бормотанию в уголке, кардинала больше заботит его собственная кончина. Вулси говорит о свечах вокруг смертного одра, о том, как Джордж Кавендиш держал его за руку. Описывает склонившиеся над ним скорбные лица монахов Лестерского аббатства. Говорит о поспешных похоронах, про которые вроде бы знает. «Почему меня не уложили в мою гробницу? За которую я столько заплатил вашим итальянцам. Где мои подсвечники? Куда делись мои танцующие ангелы?»

Мартин из жалости приходит с ним посидеть. Мор в последние дни много говорил, замечает тюремщик, все время говорил, не только когда хочешь слушать. Рассказывал, как был школяром в школе Святого Антония. Шел с сумкой по Вестчип к Треднидл-стрит. Зимним утром, в шесть утра, улицу освещал лишь иней на мостовой. Их, маленьких школяров, дразнили свиньями святого Антония; в свете фонаря они принимались зубрить свою латынь.

– А про Ламбет он когда-нибудь рассказывал?

– Про архиепископа Кентерберийского? Он его ненавидел.

– Я хотел сказать, про Ламбет времен Мортона, когда мы оба были детьми. Томас Мор готовился там в Оксфорд, просиживал дни за книгами. Он меня не упоминал?

– Вас, сэр? При чем здесь вы?

Он улыбается:

– Я тоже там был.

Дядя Джон говорит:

– Видишь подносы? Это ужин молодых джентльменов. Они очень много учатся, и если просыпаются по ночам, то думают о Пифагоре или святом Иерониме. От этого у них разыгрывается аппетит. Так что им нужен кусочек хлеба и стаканчик разведенного пива. Так вот, знаешь третью лестницу? На самом верху – мастер Томас Мор. Он не любит, когда ему мешают, поэтому входи тихо, как мышь. Если он тебя заметит – поклонись. Если не заметит, выходи так же тихо и ничего не говори, даже «доброго здоровьица», понял?

Он понял. Хватает поднос и бежит к лестнице – ноги у него крепкие, по виду и не скажешь, что он всегда голоден. Что, если сесть на нижней ступеньке, выпить пиво и съесть хлеб? Услышит ли он ночью, как мастер Мор плачет от голодной рези в желудке? «О, накорми меня, накорми, – жалобно хнычет он, поднимаясь по лестнице. – О святой Иероним, накорми меня!»

На верхней ступеньке в него вселяется бес. Он пинком распахивает дверь и орет:

– Мастер Томас Мор!

Школяр поднимает кроткий заинтересованный взгляд, однако поворачивает книгу, будто хочет закрыться.

– Мастер Томас Мор, ваш ужин!

Он грохает поднос на буфетную полку. Говорит:

– Петли скрипят. Завтра приду смажу.

Открывает и закрывает дверь, чтобы скрипнуло дважды. Ему хочется спросить, что такое пифагор, это животное, или болезнь, или фигура, которую можно нарисовать?

– Мастер Томас Мор, доброго здоровьица! – орет он. – Спокойной ночи!

И уже собирается хлопнуть дверью, но тут мастер Мор зовет: «Мальчик?» Он снова врывается в комнату. Мастер Мор сидит за столом, моргает. Лет четырнадцати-пятнадцати, тощий. Уолтер бы такого обсмеял. Мастер Мор говорит мягко:

– Если я дам тебе пенни, ты другой раз не будешь так делать?

Он сбегает по лестнице, богаче на пенни. Прыгает на каждой ступеньке и свистит. Все по-честному. Ему заплатили, чтобы он не шумел в комнате, про лестницу речи не было. Если мастер Мор хочет жить в могильной тишине, пусть раскошелится пощедрее. Он бежит прочь, туда, где мальчишки гоняют по двору мяч.

После этого он каждый вечер сидел на лестнице затаившись, будто демон, пока Мор не решал, что опасность миновала. Тогда он врывался с криком: «Добрейший вечерок, сэр!» – и грохал поднос так, что Мор проливал чернила. Когда Мор напомнил ему про пенни, он изумленно распахнул глаза: «Я думал, это только за один раз!»

Со вздохом и полуулыбкой Мор вытащил еще монету.

Он думал, Томас Мор пожалуется эконому, тот вызовет его к себе и отлупит. Или сам архиепископ вызовет его к себе и отлупит, а может, как служитель Божий, только отчитает. В последнем случае он собирался много чего наговорить в ответ. Он бы рассказал Мортону, как управляют его кухнями, как воруют со стола оловянную посуду, как лезут пальцами служанке в манду и тут же, теми же пальцами, во фрикасе.

Однако никто его не вызывает. Никто его не лупит, кроме Уолтера, сестер, дядьев, теток, священника (если поймает), отца Шона Мэдокса, Уильямсов, Уиксов… однако Томас Мор ни разу его не тронул, даже чужими руками. Удар завис в воздухе; он ощущал эту угрозу в те годы, когда Мор искоренял ересь и врывался в дома и лавки его друзей. А когда удар все же обрушился, то пал, на кого не ждали: это Мор поднялся на эшафот в день, когда ветер дует будто со всех сторон сразу; рубаха трепетала, пока он стоял, обнажив шею, дождевые струи слезами текли по лицу, а туманная дымка растворяла каменные стены в серой вздувшейся реке. Это была легкая смерть. Один удар – и все. Бывает гораздо хуже.

Когда они встретились взрослыми, Мор его не узнал.

Эсташ Шапюи вернулся в сильно изменившийся Лондон: в воздухе разлита подозрительность, королева была и сплыла. Король вычищает не только тех, кого считает еретиками, но и последних папистов, так что тюрьмы переполнены. Говорят, посол выглядит усталым и не выражает радости от возвращения. Он, Кромвель, понимает, что Шапюи, как человек разумный, и близко к нему не подойдет, бесполезно даже просить, но про себя гадает: придет ли Шапюи на мою казнь? Он не хочет, чтобы приходил сын, даже если дело ограничится отсечением головы, – помнит, как худо тому было на казни Анны Болейн, которую Грегори толком и не знал. Говорит Рейфу:

– Грегори пора написать письмо с отречением от меня. Пусть пишет обо мне как можно хуже. Пусть скажет, что не понимает, как оказался в родстве с таким гнусным изменником. Пусть молит, чтобы ему позволили службой его величеству искупить мои преступления.

– Да, но вы знаете письма Грегори. «На сем, за неимением времени, заканчиваю». – Рейф задумывается. – Я поручу это его жене Бесс. Она – сестра покойной королевы Джейн и скорее растрогает королевское сердце.

Он думает, я всегда был сообразителен во всем, но Рейф Сэдлер сообразителен, когда это нужно.

– Даже в разгар своего нового счастья король наверняка помнит Джейн.

Рейф говорит:

– Запрещено носить траур по изменникам. Однако Ричард Кромвель сказал, что будет носить траур.

– Не надо, – мягко произносит он. – Скажите, что я прошу этого не делать.

И все равно он невольно улыбается. Рейф оглядывает помещение:

– Сказать Эдмунду Уолсингему, чтобы вас переселили? Мне здесь не по себе.

– Я привык. Если встанешь на табурет, сможешь увидеть башню Байворд. Попробуй.

Рейф не видит башню, потому что тоже невысок ростом, зато это позволяет ему успокоиться, стоя лицом к стене; затем он в последний раз обнимает покровителя и уходит в жаркий вечер.

Дверь закрывается, шаги Рейфа затихают. Он открывает свои книги. Тома легенд, компендиумы святых; утешительные легенды. Благодарение Богу, их не забрали, однако надо позаботиться, чтобы они не пропали. Надо написать письмо о том немногом, что у меня осталось, и надеяться, что мою просьбу уважат.

Он читает книгу Эразма «О приуготовлении к смерти», написанную всего лет пять-шесть назад под покровительством Томаса Болейна. Чтение утомляет глаза – лучше смотреть картинки. Он откладывает книгу и начинает листать гравюры. Видит Икара с оплавленными крыльями, падающего в воду. Дедал придумал крылья и совершил первый полет. Он был куда осмотрительнее сына: пролетел над лабиринтом, над стенами, над морем так низко, что замочил ноги. Но затем он взмыл с ветром, и землепашцы таращились ввысь, убежденные, что видят богов или исполинских бабочек, и, пока он набирал высоту, был миг, когда искусник почувствовал нутром: «Получится!» И то было худшее мгновение его жизни.

Двадцать седьмого июля к нему приходят разом комендант и смотритель Тауэра. Кингстон говорит:

– Сэр, король дарует вам смягчение казни. Это будет отсечение головы, чему я искренне рад… – Кингстон спохватывается: – Прошу прощения, я хотел сказать, вы часто просили такой милости для других, и король вам редко отказывал.

Значит, думает он, я не увижу августа. Зайцев, бегущих от сборщиков урожая, холодные утренние росы после Дня святого Варфоломея. Листопад, темные синие ночи.

– Это будет завтра?

Кингстону не положено отвечать, но Уолсингем произносит мягко:

– Если ваша милость прочтет сегодня вечером молитвы, то поступит очень правильно.

Кингстон отбрасывает притворство:

– Я приду в обычный час, в девять, и вместе с вами выведут лорда Хангерфорда.

Значит, я умру вместе с чудовищем, думает он. Или с человеком, который нажил чудовищных врагов, способных силой воображения превратить осужденного в кого пожелают.

Уолсингем говорит:

– Хотите ли вы исповедаться?

– Да, если духовником будет Роберт Барнс.

Комендант и смотритель переглядываются.

– Он осужден, – говорит Уолсингем. – Его казнят в Смитфилде через день или два.

– Одного?

– С ним казнят священника Гаррета и отца Уильяма Джерома. Мы ждем приказов. Еще через день-два повесят двух папистов, в том числе Томаса Эйбла, капеллана принцессы Арагонской.

Гаррет, Джером, его друзья, евангелисты. Эйбл, давний противник. Насыщенная неделя, думает он.

– Надеюсь, у вас хватит умелых палачей.

Кингстон отвечает резко:

– Мы стараемся, как можем.

Он встает. Выражает желание остаться в одиночестве.

– Я не так давно исповедовался, а здесь у меня было мало возможности согрешить.

– Дело не в этом, – смущенно произносит Кингстон. – Нам положено всю жизнь себя исследовать и каждый раз находить новые грехи.

– Знаю, – говорит он, – и знаю, как это делать. Я живу здесь с Томасом Мором. Я читал его книги. Мы все умираем, только с разной быстротой.

Уолсингем говорит:

– Герцог Норфолк просил известить вашу милость – завтра король женится на Кэтрин Говард.

Кристоф говорит:

– Я принесу свой тюфяк. Буду сегодня ночью с вами.

– Не бойся, я не наложу на себя руки, – говорит он. – Надеюсь, палач справится быстрее меня.

– Вы будете писать письма?

Он задумывается.

– Нет. Я уже все написал.

Он отсылает Кристофа погреться на солнце: выпить за его здоровье и посидеть на стене с другими слугами, болтая, без сомнения, о неопределенности своей судьбы, с такими-то хозяевами.

Думает о том, как все будет завтра. По рангу он выше Хангерфорда, так что умрет первым. Король своим решением избавил его от страшных мук и позора. Он будет молиться об одном точном ударе. Вспоминает Анну Болейн, как та заказывала наряды для коронации: «Томас должен быть в алом».

На эшафоте он восхвалит короля: его благородство, милость, попечение о народе. Этого ждут, и у него есть долг перед теми, кого он оставляет. Он скажет, я не еретик, я умираю членом единой католической церкви, и пусть зрители понимают как хотят. Хотя каждому боязно узнать час своей кончины, христианин больше страшится внезапной смерти, как было с его родителем, mors improvisa без покаяния. Соседи в Патни считали, что Уолтер исправился, бросил пить, буянить и драться. Однако как-то вечером он повздорил с другим церковным старостой – и не по божественным вопросам, а из-за петушьих боев. Уолтер поставил другому старосте фонарь под глазом, после чего вернулся домой и потребовал есть. Свидетели рассказывают, что он был бледен и в поту, но все равно умял тарелку холодного мяса, ни на минуту не переставая браниться. Потом принялся тереть грудь и жаловаться на ужин, от которого у него-де в животе печет, а через пять минут уже упал лицом на стол. Его уложили на спину. «Черт вас дери, я задыхаюсь! Поднимите меня, поднимите же» – были его последние слова.

На похороны собралось довольно много народу. Он, Томас, оплатил заупокойные мессы.

– Как по-вашему, будет от этого прок? – спросил он священника.

– Не отчаивайтесь насчет него, – ответил тот. – Он был человек буйного нрава, но не безнадежно дурной.

– Я не о том, – сказал он. – Будет ли Уолтеру прок от молитв? В смысле, есть ли от них прок покойникам? Бог смотрит на нас всю нашу жизнь. Уж наверное, если человек прожил так долго, как Уолтер, Господь успел составить о нем мнение? Если не знал изначально.

– На мой взгляд, это попахивает ересью, – сказал священник.

– Разумеется, поскольку бьет вас по карману. Если Господь не сомневается в собственных решениях, то что проку в ваших панихидах, четках и плате за тысячу веков месс?

Он вспоминает себя пятнадцатилетним, избитым, на мощеном дворе в Патни. Отец стоит над ним, булыжники в крови, дратва торчит из разошедшегося шва на отцовском башмаке. Уолтер орет на него, он орет в ответ: je voudrais mourir autrement[75] – не здесь, не сейчас, не так.

Но, думает он, я не орал. Я не знал тогда французского. Растоптанный, оглушенный, я встал и уплыл за море. Я сражался на чужих войнах, за деньги, пока не сообразил, как зарабатывать их проще: Кремуэлло к вашим услугам, ваша тень в стекле.

Как-то ночью в Венеции перед ним промелькнула куртизанка, призрак во влажной дымке, – стук башмаков в тишине, желтая шаль в бесцветной серости, отзвук смеха. Затем в стене открылась дверь, и женщина растворилась в мраке. Она исчезла так быстро, так бесследно, что он гадал, уж не привиделось ли ему. Он подумал: если мне когда-нибудь потребуется исчезнуть, я поеду в Венецию.

В эти дни ему порой снится, что он тонет. Он просыпается с мокрыми ресницами, не помня, на каком языке говорит, не помня, где он, но страстно желая оказаться в другом месте. Вспоминает детство, дни на реке, дни в полях. Вся его жизнь – мелькание неуловимых женщин. Он помнит мачех, которых приводил Уолтер; не успеешь привыкнуть к очередной, как Уолтер ее выгонит, или она сама убежит, прихватив узелок с пожитками. Он думает о своих дочерях Энн и Грейс; может, он встретит их уже взрослыми? Мысленно видит дочку Ансельмы, как та ходит по его дому и внимательным взглядом отмечает принадлежащие ему вещи: печать, книги, – рассматривает его глобус мира и спрашивает: «А этот остров где? В Новом Свете?»

Ему сообщают, что мастер Ризли переехал в Остин-фрайарз. Король велел распустить Кромвелеву прислугу. Днем по комнатам хозяйски расхаживает Зовите-меня, вдыхает запах бумаги и чернил, розовой воды и смолы. Ночами по полам бесшумно ступает леопардица, вынюхивает давно умерших животных, спаниелей и мармозеток, смотрит вверх на молчащего в клетке соловья. Она чует аромат вареного мяса от несчетных обедов и мышиные кости за стенными панелями; ее недвижный взгляд следит птичий полет за окнами. Он думает, я потратил тысячи фунтов на стекло. Мастер Ризли не сможет уничтожить то, что я создал. Он может лишь пройти сквозь стекло и пораниться осколками.

Кристоф возвращается нетвердой походкой – пьян, перегрелся на солнце или что-нибудь еще. Он говорит:

– Мог бы побыть там дольше. Я не скучаю.

Июль, ночи короткие. В сумерках он отправляет Кристофа за ужином, а сам думает о рае и аде. Ад рисуется ему холодным местом, пустырем, болотом, пристанью – вдалеке орет Уолтер, потом крики приближаются. Так оно и будет – не сама боль, но постоянный страх боли, страх ошибки, понимание, что тебя накажут за что-то, чего ты не мог избежать, более того, не считал дурным; и такой же постоянный раздор, нестихающий ожесточенный спор сразу за стеной. Рай видится ему празднеством, которое устроил кардинал, чем-то вроде Поля Золотой Парчи в Пикардии – дворцы на диковинной пограничной земле, акры прозрачного стекла, искрящегося на солнце. Хотя, конечно, устраивать такое надо было в краях потеплее. Может быть, думает он, завтра я буду жить в ласковом городе, где последние солнечные лучи смягчают очертания колоколен и куполов; дамы в нишах молитвенно склонили головы, по улице семенит собачонка с пушистым хвостиком, равнодушные голуби садятся на позолоченные шпили.

После ужина он складывает книги. Надо попросить Кингстона, пусть отдаст их Рейфу. Кладет в стопку грамматику Кленара. Он почти не продвинулся в изучении древнееврейского, отчасти по недостатку времени – никогда еще узник не трудился так много и не изводил столько чернил. Жаль, что ему не довелось познакомиться с автором грамматики Николя Кленаром, или Клейнартом, как называют его голландские соотечественники; антверпенские друзья говорят, он великий знаток языков и провел много северных ночей при лампе, копируя завитушки арабской вязи. За книгами на этом языке Кленар много лет назад отправился в Саламанку, оттуда в Гранаду, но все оказалось тщетно – инквизиция упрятала арабские писания под замок. Некоторые говорят, теперь Кленар отправится в Африку – изучать священную книгу магометан. Он воображает, как ученый муж бродит по базарам, питается финиками, оливками, грушами, томленными в меду с эссенцией флердоранжа, бараниной, запеченной с шафраном и абрикосами.

Всю жизнь бредешь по пустой дороге, ветер дует тебе в спину. Тебя мучает голод, и чем дальше уходишь во мрак, тем сильнее терзаешься неуверенностью. Однако, когда добираешься до цели, привратник тебя узнает и с фонарем провожает через двор. В доме ждет огонь в очаге и кувшин вина, на столе свеча, а рядом – твоя книга. Садишься у огня, открываешь ее на заложенной странице и начинаешь читать свою повесть. За окном ночь, а ты все читаешь и читаешь.

В девять часов двадцать седьмого июля он встает на колени и читает молитвы. Он часто гадал, как мы узнаем за гробом умерших близких. Однако сегодня, в последнюю ночь, он видит, что они зримы и сияют. Они обратились в промельк, в мгновение. Между ребер у них воздух, их плоть пронизана светом, мозг костей слился с Божьей благодатью.

Ему чудится, будто из угла на него смотрит мальчишка-рыбник. Пшел вон, срань, говорит он.

Он не может уснуть, потом вроде бы засыпает. Ему снятся четыре женщины, они стоят у его постели, их лица скрыты покрывалами. Он просыпается и высматривает их в темноте, но никого нет, только Кристоф храпит на тюфяке. Он вспоминает Кристофа в Кале, на Кокуэлл-стрит, – грязные лохмы, засаленный фартук. Кто бы угадал, что этот мальчишка будет с ним в последнюю ночь? Думает про мнемоническую машину, ее ниши, полочки, тайные углубления.

Должно быть, он снова засыпает, потому что видит себя ребенком. Вокруг него призрачные товарищи детских игр, другие сыновья Уолтера, родившиеся раньше его и умершие. Он видит этих старших братьев, трех или четырех, в профиль – они то ли вырезаны на скамье, то ли нарисованы на стене. Они стоят на коленях, по росту, от самого высокого, с чьей смерти прошло больше всего лет, до него, самого маленького и незначительного.

Полупробудившись, он спрашивает себя: рассказывал ли Уолтер об этих сыновьях. Нет; и все же каждый раз, как отец выражал ему свое недовольство – например, кулаком или башмаком, – он ощущал их еле уловимое присутствие, их безмолвную жалость как слабое колыхание воздуха.

От звука первых колоколов он садится. Спускает ноги на пол. Слышит, как Кристоф что-то бормочет: молитвы, хочется верить. Видит себя, из последних сил ползущего по флорентийской мостовой. К воротам Фрескобальди.

II

Свет

28 июля 1540 г.

Узник не думает ни о чем, кроме еды.

– Кристоф, где мой завтрак? И вода для умывания? Я не могу предстать перед Богом в таком виде.

Холодный пот. Он проводит рукой по подбородку. Бритву ему не давали; тут их можно понять.

Кристоф ставит на стол хлеб и эль:

– Мартин принесет холодную птицу.

– Хорошо. Попробуй что-нибудь у него выведать. Насчет времени, когда за мной придут.

Он не особо доверяет расписаниям Кингстона; Анна по его милости прождала целый день.

Однако Мартин теперь не тратит на этого узника много слов – тот почти что уже завершенное дело. Он думает, я не знал, что, когда умираешь, никто не хочет на тебя глядеть. Да и тебе на них глядеть не хочется. Ты видишь выражение, которое не можешь воспроизвести.

Мартин говорит – Кристофу, не узнику:

– Лорда Хангерфорда не знают, как выводить. Он ночью видел дьявола. Теперь лежит на полу и орет как пьяный.

Вместе с Кингстоном приходят шерифы, Уильям Лакстон и Мартин Боуз. Вежливо желают ему доброго утра.

– Вы готовы, лорд Кромвель? Мы готовы вас вести.

Ему дают монеты, чтобы вручить палачу как плату за услуги. Его джеркин тоже заберет себе палач – такова традиция. Он думает, надо было найти пурпурный. Или оранжевый, так огорчивший однажды мастера Ризли. Ему приходит в голову, что после его смерти другие будут проживать день дальше; час будет примерно обеденный: бульканье похлебки в котлах, звон поварешек, шкварчание снимаемого с вертелов мяса; тысячи псов очнутся от дремоты и завиляют хвостами; люди в домах приладят на грудь салфетки, окунут пальцы в розовую воду, преломят хлеб. А когда крошки сметут и посуду унесут мыть, его тело будет разрубленным мясом и палач протрет лезвие дочиста.

– Что-нибудь кому-нибудь передать? – спрашивает Мартин. Он готов исполнить такую просьбу ради платы от родных покойника.

– Скажи моему сыну… – Он умолкает. – Скажи государственному секретарю Сэдлеру… нет, не важно. Пошли в Остин-фрайарз и передай Томасу Авери…

Нет. Авери не надо повторять дважды.

Он говорит шерифам:

– В Плимуте некий человек, Уильям Хокинс, снарядил корабль в Бразилию. Взял на борт свинец и медь, сукно, гребни, ножи и девятнадцать дюжин ночных колпаков. Хотелось бы мне знать, что из этого вышло.

Шерифы сочувственно сопят. Наверняка жалеют, что не вложились.

Он оглядывается через плечо:

– Кристоф, возьми метлу и подмети.

У Кристофа лицо сморщенное – вот-вот заплачет.

– Сэр, я пойду с вами. Подметут и без меня. Вот, – он роется за пазухой, – у меня есть образок, святой образок, мне его матушка подарила, возьмите, Христом Богом прошу.

Он отвечает:

– Мне не нужен образ, я увижу Божье лицо.

Кристоф держит образок на ладони:

– Сэр, отнесите ей. Она его ждет.

Он разрешает повесить образок себе на шею. Вспоминает другой, подаренный сестрой, тот, что лежит на морском дне.

– А теперь, Кристоф, послушайся меня в последний раз. Когда подметешь, можешь идти за мной, только в драку не лезь. Мне нужно молиться, так что не прерывай мои молитвы. Мартин, и ты обо мне молись, когда я буду умирать. А потом, если смогу, я буду молиться за тебя.

Он вспоминает, как Джордж Болейн сказал: у нас есть актер, который играет Робина Доброго Малого. Когда короли и королевы удаляются со сцены, он выходит с метлой и свечой – это значит, что пьеса окончена.

Свет утренний, мягкий, небо – бледно-голубое. Уже чувствуется, что день будет снова жаркий. Идти предстоит за крепостную стену, до Тауэрского холма, где воздвигли эшафот.

Он, с трудом веря своим глазам, смотрит на ряды вооруженной стражи.

– Столько? – спрашивает он Кингстона.

– Стой! – орет начальник стражи.

Это всего лишь Хангерфорд. Его тащат под локти двое стражников. Одна процессия должна пристроиться за другой. Хангерфорд смотрит сквозь него остекленелым взглядом, не узнает.

– Милорд, – говорит он, – нам осталось совсем немного времени, и, хочется верить, наша боль будет сильной, но недолгой. Наберитесь мужества и поддерживайте себя надеждой. Если вы искренне раскаиваетесь в содеянном, то уповайте на Бога – Он милостив.

Он пробыл в заточении сорок восемь дней и за все это время практически не выходил на открытый воздух. Даже такой мягкий свет режет глаза, и он вспоминает Тиндейла, идущего по белильным полям. Рейф прав, думает он, мы вечно сетуем на погоду, и сегодня она не такая, как надо. Англичанин умирает вымокший, под дождем, который поливал его всю жизнь, и, когда бродит тенью по старым местам, не поймешь за моросью и туманом, живой или мертвый. Климат защищает его, как ладони – свечу.

Они уже за крепостной стеной, на Тауэрском холме. Люди, стекающиеся к лобному месту, ступают по своим покойникам, праотцам и праматерям. Говорят, здесь под землей лежат кости бессчетных лондонцев, умерших во время чумы. Они падали мертвыми прямо на улицах; трупы уносили в спешке и хоронили прямо в добрых башмаках, даже не срезав кошель, так что тут прямо под ногами лежат сокровища для тех, кто решится их откопать.

По реву толпы не поймешь, пришли лондонцы горевать или радоваться. Впрочем, поскольку король поставил в оцепление шесть сотен солдат, это и не важно. А возможно, они и сами не знают. После тишины в Колокольной башне он идет как по полю сражения, на стук барабанов: боро боромбетта

  • Скарамелла пошел на войну…

Теперь страницы его книги листаются все быстрее и быстрее. Свиток сердца разворачивается, строчки исчезают. Между молитвами в голове звучат стихи:

  • Я есть, что я есть, чем я должен быть,
  • А что я есть, не вам судить,
  • В славе, в холе, в узах мне жить —
  • Я есть, что я есть, чем я должен быть…
  • …Судите-рядите теперь вкривь и вкось,
  • Как справедливость велит или злость;
  • Мало узнать вам меня довелось.
  • Я есть, что я есть, уж так сошлось.

Сердце стучит, будто вот-вот вырвется из груди. Позади другая дробь, барабанная – та-та-та. Она сбивает ритм его сердца – тук-тук, та-та. Кровь приливает к щекам и замирает в жилах, точно прилив, готовый смениться отливом. Он оборачивается на звук, не понимая, что это значит, отчего барабан в толпе. Стражник придвигается ближе, загораживая ему вид. Почему? Они что, думают, это сигнал? Та-та-та. Думают, он надеется на спасение?

  • Scaramella fa la gala…[76]

– Смотрите, куда идете, милорд, – говорит стражник.

Он смотрит и видит перед собой ступени эшафота.

– Вот и дошли, – говорит он.

Перед ним стоит Томас Уайетт. Это его стихи, чьи же еще? «Судите-рядите теперь вкривь и вкось…» Уайетт протягивал руки. Его не связали, так что он может стиснуть ладони Уайетта. «Не плачьте, – говорит он. – Если есть, что простить, я прощаю. Учтите, это не относится к Стивену Гардинеру. Но я прощаю короля. А теперь помолчите, и услышите, как я это скажу».

Он думает: в глазах Уайетта смерть. Кому ее узнать, если не мне? Враги твои процветут, ты же последуешь за ними.

– Поднимайтесь, – говорит стражник.

Он пытается оттолкнуть их руки. «Я справлюсь». Сердце по-прежнему несется вскачь, спотыкается. Но они все равно будут тебя поддерживать, хочешь ты того или нет. Бывало, осужденные падали. Теряли сознание. Бывало все, что угодно. Лорды стояли на ногах до самой смерти и даже после. Во время оно на этом самом месте обезглавили Томаса Фицалана, графа Арундельского, и его тело вскочило и прочло Патерностер. Все палачи, когда собираются на сход, обсуждают это как непреложный факт.

Он уже на ступенях эшафота. Разум спокоен, но у тела своя забота, а именно – дрожать. Он вновь оборачивается. Помилования не ждет, знает, что король занят женитьбой. Просто хочет найти, кто шумит, и утихомирить его, чтобы, умирая, слышать только свое сердце, пока поэзия и молитва не стихнут и сердце не умолкнет.

И тут он видит, что через плотную толпу, размахивая руками, продирается Кристоф. Господи, только бы не с оружием! Он напрягается всем телом, готовясь к потасовке.

– Милорд, милорд! – вопит Кристоф.

Стражники выстроились стеной, но Кристоф просовывает между ними руку, будто хочет его коснуться. Один из стражников поднимает кулак в латной рукавице. Слышен хруст. Лицо Кристофа кривится от боли и неожиданности. Держа руку на весу, точно сломанное крыло, и трясясь всем телом, Кристоф изрекает проклятие:

– Генрих, король Англии! Я, Кристоф Кремюэль, тебя проклинаю! Святой Дух тебя проклинает! Твоя собственная мать тебя проклинает! Надеюсь, в тебя плюнет прокаженный. Надеюсь, у твоей шлюхи французская болезнь. Надеюсь, вода из твоего сердца поднимется и хлынет у тебя из носа. Чтоб тебе под телегу попасть. Чтоб тебе сгнить с пяток до макушки, медленно-медленно, за семь лет. Чтоб тебя Бог раздавил. Чтоб тебе в ад провалиться.

Кристофа оттаскивают. Толпа такая плотная, что отдельных людей толком не различить. На таких зрелищах есть особые места для придворных, но он не станет на них смотреть. Все прошло, все смыто дождем и кровью. На сем, за неимением времени, заканчиваю.

Теперь он лицом к лицу с палачом. Зрители стремительно отодвигаются, уменьшаются. От палача разит спиртным. Плохое начало. Он воображает рядом с собой Уолтера: «Святые угодники, у кого ты купил этот топор? Тебя надурили! Эй, дай топор моему мальчонке, Тому. Он наточит как следует».

У него мелькает мысль схватить топор и завалить палача, однако именно это подсовывает тебе под конец жизнь: бой, в котором ты не можешь победить. В свое время он подбадривал многих, кому недоставало опыта и сноровки. В иных обстоятельствах он бы забрал топор из неумелой хватки, сказал: «Смотри, как надо».

Палач протягивает ладонь. Он кладет туда монеты:

– Не бойся нанести удар. От твоей неуверенности ни тебе, ни мне лучше не будет.

Палач встает на колени – вспомнил, что должен сказать:

– Простите меня за то, что я должен исполнить. Это мое ремесло и мой долг. Здесь у меня тряпица, сэр. Закроете лицо?

– Чего ради? – спрашивает он, а про себя думает: «Только если из жалости к тебе».

– Милорд, вам придется встать на колени. Когда будете готовы, положите голову на плаху.

Анна умерла мгновенно, и он затем подошел поговорить с палачом, прочел выгравированную на клинке надпись: «Speculum justitiae, ora pro nobis»[77]. На топоре слов не пишут.

Он встает на колени. Читает молитву. Барабанный бой. Ла дзомберо боро боромбетта… Алая вспышка. Он думает: мне надо следовать за господином, ничего больше. Протянуть руку, ухватиться за край одеяния. Высматривать алый отблеск, идти за ним.

Он укладывается умирать. Думает: другие справились, и я справлюсь. В ноздри вплывает запах свежих опилок и, откуда-то, ароматы кухни Фрескобальди – гвоздика и чеснок. Краем глаза он видит движение – это зрители встают на колени и отводят взгляд. Во рту пересохло, но он думает: пока я живу, я молюсь. «Все мое упование возлагаю на Твою премилосердную благость…» Какое-то движение в небе. Что-то заслоняет солнце. Это Уолтер, его отец, голос в воздухе. Он лежит, избитый, на булыжниках двора перед домом, в котором родился. Все тело сотрясает дрожь. «А ну вставай!»

Боль острая, жгучая, содрогание, судорога. Металлический вкус смерти: медленной, еще не наступившей. В панике он пытается сделать, что велит отец, да только руки не держат, ползти не выходит. Он угорь, червяк на крючке, силы вытекли из него, и вроде он уже бесконечно давно согласился умереть, но сердцу никто не сказал, и оно сжимается в тщетной попытке биться. Щека лежит на пустоте, лежит на алом. Он думает: идти за ним. Уолтер орет: «Давай-давай, заблюй тут все, заблюй мои добрые булыжники. Давай же, вставай! Поднимайся! Святые греховодники! Встань на ноги!»

Очень зябко. Люди думают, холод наступает потом, но ему зябко сейчас. Он думает: зима. Я в Лонде. Я провалился глубоко в хрусткий белый снег. Я раскинул руки ангелом, но теперь я кристалл, я лед и погружаюсь все глубже; теперь я вода. Земля под ним пучится. Река увлекает его, он высматривает быструю струю алого. Отлив внутреннего моря несет его по багрянцу. Теперь он далеко от Англии, от этих островов, от вод соленых и пресных. Он исчез, стал склизким камнем под ногами, последним затуханием оставленной им волны. Он вслепую ищет выход, дверь, луч света, скользящий по стене.

Эпитафия

Вдруг, однако, тебе, о ты, который родишься после меня! – тебе, как я желаю и чаю, лучший достанется век! Сей сон Летейский не может длиться без срока: мрак расточится, поздним потомкам вновь отворится тропа к пречистому древнему свету[78].

Петрарка. Африка, IX

Послесловие автора

Через полтора года после женитьбы короля на Екатерине Говард ее обвинили в преступной связи с придворным Томасом Калпепером, а также в том, что у нее были любовники еще до свадьбы. Ей отрубили голову. Вместе с ней казнили Джейн Рочфорд за пособничество в измене.

Детей у Генриха больше не было. Его шестой, и последней женой стала Екатерина Парр, бывшая леди Латимер. Умная и образованная Екатерина, пережившая короля, вышла за Томаса Сеймура – своего четвертого мужа – и умерла, родив ему дочь.

После развода с Анной Клевской, своей четвертой женой, Генрих остался с ней в дружеских отношениях. Она получила богатые поместья (в том числе конфискованные у Томаса Кромвеля), жила на широкую ногу, не выражая желания вернуться на родину, и умерла на десять лет позже Генриха.

После казни Кромвеля Генрих прожил еще семь лет, больной, немощный и опасный. Он отправился воевать во Францию и обесценил английскую монету. Его сыну Эдуарду было девять лет, когда тот взошел на трон, лорд-протектором стал Эдвард Сеймур. В царствование Эдуарда в Англии окончательно утвердился протестантизм. Однако Эдуард умер в пятнадцать лет – вероятно, от туберкулеза. Его сестра Мария, взойдя на трон, попыталась восстановить Римско-католическую церковь. Она назначила Стивена Гардинера лорд-канцлером, а Реджинальд Поль, возвращенный из долгого изгнания, стал архиепископом Кентерберийским. Томаса Кранмера, Хью Латимера и многих других сожгли как еретиков.

Мать Реджинальда Поля, Маргарет, графиню Солсбери, казнили в 1541 году. Джеффри Поля помиловали и отпустили на свободу, но он бежал в Рим и вернулся в Англию лишь после воцарения Марии. Он умер в 1558 году, оставив одиннадцать детей.

Генрих довольно скоро пожалел о смерти Кромвеля и вернул Грегори баронский титул. Грегори иногда появлялся при дворе, но по большей части жил тихо в аббатстве Лонд. Он умер молодым, и его жена Элизабет воздвигла ему красивый надгробный памятник, который можно видеть в часовне и в наши дни. Ричард Кромвель тоже пережил падение своего дяди. Он был назначен джентльменом личных покоев и воевал во Франции. Умер он в 1545 году богатым человеком. Его правнук, Оливер Кромвель, стал лорд-протектором первой английской республики.

Ансельма и Женнеке вымышлены. Считается, что у Томаса Кромвеля была незаконная дочь по имени Джейн, родившаяся, вероятно, вскоре после смерти его жены. Однако мы не знаем, кто ее мать, и никаких полезных догадок у нас нет.

Рейф Сэдлер после казни Кромвеля впал в немилость, однако пережил ее и оставался на королевской службе почти до смерти. Он умер в 1587 году, без малого восьмидесяти лет; молва называла его богатейшим из нетитулованных англичан. Его дом в Хакни, Брик-плейс, теперь носит название Саттон-хауз и находится в ведении Национального фонда архитектурного наследия. Соседний Кингс-плейс, некогда принадлежавший Гарри Перси, не сохранился.

Томаса Уайетта арестовали в 1541-м вместе с Сэдлером, но вскоре выпустили и восстановили на королевской службе. Впрочем, его обязали вернуться к жене, с которой он задолго до того разъехался, и оставить Бесс Даррелл, от которой у него был по меньшей мере один сын. Осенью 1543 года его отправили в Корнуолл встречать императорского посла, неожиданно прибывшего в Фалмут. По дороге у него начался жар, он остановился в Шерборне, где и умер.

Уильям Фицуильям сменил Кромвеля на посту хранителя малой королевской печати. В 1542 году он возглавил войско, направляемое в Шотландию, но по пути заболел и умер; наследников у него не осталось. И Томас Ризли, и Ричард Рич в свое время стали лорд-канцлерами. В последние годы Генрихова правления Ризли сделал головокружительную карьеру. При Эдуарде он получил титул графа Саутгемптона и вошел в регентский совет, но проиграл в яростной межпартийной схватке и умер в 1550 году. Ричард Рич, сменивший его на посту, основал династию и Фелстедскую школу в Эссексе; оставил пятнадцать детей и огромное состояние.

После смерти Кромвеля Артур, лорд Лайл, пробыл в Тауэре еще полтора года. Потом король его помиловал, но на следующий день, не успев выйти на свободу, он скончался «от ликования». Хонор Лайл вернулась в Англию и дожила до 1566 года. Ее дочь Энн Бассет вышла за Уолтера Хангерфорда, сына человека, казненного вместе с Томасом Кромвелем. Джон Хуси сохранил свой пост в Кале и во время французской кампании Генриха занимался снабжением английского войска. Он умер двумя годами позже, однако письма, которыми он обменивался с Лайлами, а также письма самих лорда и леди Лайл и членов их семьи составляют уникальную хронику эпохи. Подобно Джорджу Кавендишу, приближенному джентльмену Вулси, Джон Хуси – один из величайших свидетелей истории.

Чарльз Брэндон, герцог Суффолкский, умер в 1545 году, к большой скорби своего друга-короля. Его внучкой была леди Джейн Грей, которая заявила права на трон после смерти Эдуарда и процарствовала девять дней, после чего была низложена Марией, а затем и казнена.

Генри Говард, граф Суррей, был обезглавлен за измену 19 января 1547 года. Его отца Норфолка должны были казнить следом, 28 января, однако за несколько часов до назначенного времени казни король Генрих скончался. Так что Норфолк умер в своей постели, в восемьдесят лет.

Страницы: «« ... 5253545556575859 »»

Читать бесплатно другие книги:

Я загадала его под бой курантов. Да, глупо, что ж поделать. Но никак не ожидала того, что произошло ...
Роза жила долго и счастливо, а потом умерла. Но в рай не попала, и в ад тоже. Она просто попала во в...
Кипр. 1974 год. Пара юных влюбленных, грек Костас и турчанка Дефне, тайно встречаются в романтическо...
Личная жизнь брутального красавца Макара Гончарова трещит по швам. Его бравое прошлое перечеркнуто, ...
Кейтлин Грант – дочь известного нефтяного магната, скрывается от убийц отца. Вместо нее другую девуш...
Я сделал любимой больно и готов на любые подвиги, только бы она взглянула на меня иначе. Увидела во ...