Звездный десант Хайнлайн Роберт

Зим задумался, глядя сквозь меня.

— Пожалуй, да. Для меня среди прочих. Спасибо. Внезапно подтянувшись, он сменил тон:

— До поверки девять минут, а ты еще не принял душ и не переоделся. Живо, солдат! На полусогнутых!

Глава 7

  • Рекрут — ведь он дурак.
  • Порой и счеты с жизнью сводит.
  • Дешевый гонор никогда
  • Здесь сбыта не находит!
  • Но время, палка да пинок
  • Прибавят дурню толка,
  • И очень скоро сей щенок
  • Назваться сможет волком!
  • Так разберись, где добро, где зло,
  • Где чистый родник, где грязь,
  • А взялся за дело, так делай смело,
  • Иль вовсе в дела не влазь!
Р. Киплинг

Дальше, наверное, об учебке рассказывать нет смысла. Большей частью это была просто работа — а раз уж я выправился, то и говорить особенно нечего.

Однако нужно еще рассказать о том, что такое силовой скафандр, — отчасти потому, что он меня просто очаровал, частью потому, что именно скафандр втравил меня в историю. Нет, я не жалуюсь — заслужил.

Дело в том, что пехотинец так же связан со своим скафандром, как парни из К-9 со своими псами. Скафандры — это одна из двух причин называться Мобильной, а не просто пехотой. (Другая причина — космические корабли, с которых нас сбрасывают, и капсулы, в которых нас сбрасывают.) Скафандры помогают нам лучше видеть, лучше слышать; делают спину крепче, чтобы таскать громадное количество оружия плюс боезапас, ноги — быстрее, даже прибавляют толку (действуя в бою, человек в скафандре может быть так же туп, как и кто-либо другой, — но этого лучше не надо), увеличивают нашу огневую мощь, повышают выносливость и существенно снижают уязвимость.

Наши скафандры — не космические, хотя и могут их заменить. И не совсем — защитная броня, хотя защищены мы гораздо лучше каких-нибудь рыцарей Круглого Стола. Это даже не что-нибудь вроде танка, хотя один рядовой Мобильной Пехоты без посторонней помощи справится с дивизионом танков или чего-нибудь похожего — если, конечно, найдется такой дурак, что пошлет танки против Мобильной Пехоты. Скафандр также и не летательный аппарат, хотя немного летать может, однако ни космический корабль, ни атмосферные леталки не смогут успешно бороться с человеком в скафандре, разве что подвергнуть район, где он находится, массированной бомбардировке, а это все равно что спалить дом, чтобы уничтожить одну муху. А мы можем проделывать такое, на что не способны ни самолеты, ни звездолеты, ни подводные лодки.

Существует дюжина способов массового уничтожения на расстоянии — звездолеты, ракеты, то да се. Они могут устроить катастрофу такого масштаба, что война, считай, кончена — народа или целой планеты больше не существует. Мы же делаем совершенно другие вещи. Мы делаем войну таким же личным делом, как щелчок по носу. Мы можем действовать избирательно, создавая давление в строго определенной точке и на строго определенное время. Нам никогда не приказывали спуститься и убить — или захватить — всех рыжеволосых левшей в заданном округе, но, если прикажут, мы сможем! Мы сделаем.

Мы — просто парни, которые отправляются куда нужно и когда нужно, занимают определенный район, закрепляются, выковыривают противника из укрытий и заставляют его сдаться или умереть. Мы — те самые «грязные сапоги», «пончики», «гусиные лапы», «пешки», которые идут туда, где враг, и разбираются с ним лично. Вооружение теперь не то, но профессия наша изменилась только самую малость. В конце концов, всего пять тысяч лет прошло с тех пор, как пехтура Саргона Великого заставляла шумеров кричать: «Дядя, я больше не буду!» Может, наступит когда-нибудь день, когда можно будет обойтись без нас. Может, разные там близорукие чокнутые гении с выпуклыми лбами с помощью кибермозга изобретут такое оружие, которое сможет забраться в нору, вытащить на свет божий врага и заставить его сдаться или сдохнуть — и при этом не тронет наших, томящихся там же в заключении. Не знаю, я же не гений. Я — пехотинец. Пока они там строят такую машину вместо нас, эту работу проделывают мои товарищи — и я, кажется, тоже немного помогаю.

А может, когда-нибудь все вдруг станут замечательными и порядочными, и мы, как в той песне поется, «позабудем ратный труд». Может быть. Может, однажды леопард смоет пятна со шкуры и будет работать на благо человечества наравне с джерсиискими коровками. Опять же, я не знаю. Я не профессор по космической политике; я — пехотинец. Когда правительство пошлет меня, я пойду. А уж в промежутках стану отдыхать, время на это у меня, похоже, будет.

И все же, пока взамен нам не придумали машин, для нас тоже кое-что изобретают. Например, скафандры.

Наш скафандр столько раз рисовали и фотографировали, что нет смысла описывать, каков он с виду. В нем выглядишь как громадная стальная горилла, вооруженная оружием таких же горилльих размеров. (Вот, наверное, почему сержанты обращаются к нам: «Вы, обезьяны…» Хотя скорее всего сержанты и при Цезаре говорили то же самое.)

Однако скафандр гораздо мощнее гориллы. Если пехотинец в скафандре сожмет гориллу в объятиях, она вмиг будет раздавлена, и ни скафандр, ни пехотинец нисколько не пострадают.

«Мускулы» его, то есть псевдомускулатура, известны широко, но вся штука в организации контроля над ними. Это уж точно изобрел настоящий гений конструирования — тебе вовсе не нужно их контролировать. Скафандр просто носишь как костюм, как кожу. Разные там звездолеты нужно учиться пилотировать, потратив кучу времени на выработку новых рефлексов и развитие искусственного, совершенно отличного от природного, образа мышления. Даже езда на велосипеде требует особой, в корне отличающейся от ходьбы, подготовки, а что уж говорить о звездолетах! Моей жизни на такую учебу точно не хватит. Звездолеты — это для акробатов, которые одновременно и математики. А скафандр нужно просто носить. Весит он около двух тысяч фунтов с полной выкладкой — и едва надев его, ты уже можешь ходить, бегать, прыгать, ложиться, подымать яйцо, так, чтобы не разбить его (для этого, правда, нужна некоторая практика), плясать джигу (если умеешь ее плясать сам по себе, без скафандра), перепрыгнуть через дом и мягко приземлиться.

А вся штука — в отрицательной обратной связи усилий. Только не просите вычертить схему цепей скафандра — я не умею. Ясно же, что самый лучший скрипач не сумеет сделать приличную скрипку. Я могу провести техобслуживание в полевых условиях и даже полевой ремонт, знаю наизусть три сотни и еще сорок семь пунктов приведения из консервированного состояния к готовности — это все, что требуется от рядового Мобильной Пехоты. Если же мой скафандр действительно «заболеет», следует вызвать доктора — доктора наук от электромеханической инженерии, обычно в звании лейтенанта космофлота, по нашему счету это все равно что капитан. Такие обязательно есть на каждом десантном транспорте. При каждом штабе учебного полка — тоже, но такое назначение для флотского хуже смерти.

Если вам действительно интересно посмотреть злектросхемы, стереоснимки и тому подобное плюс «физиологию» скафандра в подробностях, большинство этих сведений — те, что не засекречены, — найдется в любой крупной публичной библиотеке. За секретной частью можно обратиться к заслуживающему доверия вражескому агенту. Только смотрите в оба: шпионы — народ пройдошливый и охотно могут продемонстрировать «только вам» то, что каждый может свободно найти в библиотеке.

А вкратце — скафандр работает так. Внутри расположены сотни рецепторов, реагирующих на нажатие. Скажем, машешь рукой и при этом давишь на них, а скафандр чувствует и повторяет движение, многократно его усиливая — пока не снимет с рецепторов нагрузку. До конца я и сам не понимаю, в чем вся хитрость, но отрицательная обратная связь вообще поначалу осваивается с трудом, хотя все те же действия тело твое проделывало с пеленок. Малыш еще только учится координировать движения, поэтому они такие неуклюжие. Подростки и взрослые уже делают это бессознательно — у них все отработано. А если кому-нибудь придет в голову посадить в силовой скафандр человека, скорбного болезнью Паркинсона, то такое начнется!.. У него цепи, отвечающие за координацию, нарушены.

В общем, эта обратная связь позволяет скафандру повторить любое движение бойца — многократно его усилив.

А как же контролировать эту силу? Это можно делать, даже не задумываясь об управлении. Прыгаешь — и твой многотонный скафандр тоже, но гораздо выше и дальше, чем ты прыгнул бы в собственной шкуре. Если прыгнуть изо всех сил, включаются ракетные двигатели. Они еще больше усиливают то, что сделали «кожные мускулы» скафандра, и тремя реактивными струями дают тебе толчок, ось которого проходит через твой центр тяжести. И ты прыгаешь через соседний дом. И естественно, начинаешь падать с той же скоростью, с какой взлетел. Скафандр это «видит» при помощи датчиков расстояния и скорости приближения — такой примитивный радар типа дистанционного взрывателя, — и двигатели снова включаются, чтобы обеспечить тебе мягкую посадку. А самому об этом заботиться не нужно.

Это в скафандре и хорошо — о нем не нужно думать, им не нужно управлять ни на земле, ни в воздухе, не нужно ничего корректировать и координировать, его просто носишь, а твое тело управляет им — скафандр повторяет его движения. Тем временем ты можешь поработать оружием или оглядеться. Последнее для бойца особенно важно, если он намерен умереть в своей постели. А если, спускаясь вниз, каждую секунду следить за различными устройствами, тогда кто угодно — как бы плохо он ни был вооружен, пусть даже каменным топором! — подкрадется и проломит тебе башку немедленно по приземлении, пока ты считываешь показания приборов.

Твои «глаза и уши» устроены так, чтобы не отвлекать лишнего внимания. Например, в полевом скафандре есть три канала связи. Для пущей секретности применяется очень сложное управление частотами — в каждом канале минимум две частоты, и обе необходимы для прохождения сигнала. Эти частоты непрестанно меняются под контролем цезиевых часов, синхронизированных с точностью до микросекунды с часами на другом конце, но все это не твоя забота. Хочешь канал А — связь с командиром расчета, — сожми зубы один раз, хочешь канал В — сожми дважды, и все в порядке. Микрофон закреплен у горла, в ушах — наушники, ты только говори. Кроме этого, внешние микрофоны по обе стороны шлема позволяют слышать все, что творится вокруг, — будто и нет на тебе никакого шлема. Или можешь отключить зануду-напарника и не прохлопать при этом, что говорит комвзвода, — только голову поверни.

Голова с рецепторами движения не связана, а потому ее можно использовать для других нужд — челюстями, подбородком, затылком можно, например, переключать радары, освободив руки для боя. Подбородок управляет обзорными дисплеями, челюсти — связью. Все дисплеи расположены за головой и над ней, но ты видишь их в зеркале напротив твоего лба. Вот из-за этих штуковин пехотинец и смахивает на громадную гориллу-гидроцефала, но, к счастью, противник обычно не живет так долго, чтобы успеть посмеяться над нашей внешностью, а радары и дисплеи — штука очень нужная: все их можно просмотреть быстрее, чем переключить телевизор с одной программы на другую, — прикинуть расстояние по пеленгу, посмотреть, где командир или напарники — справа и слева, и все такое прочее.

Стоит тряхнуть головой, как норовистая лошадь, и инфравизоры поднимаются на лоб, встряхнешь опять — опускаются. Если выпустишь из рук ракетомет, скафандр сам уберет его на место, пока он снова не понадобится. Нет смысла рассказывать о клапанах с водой и воздухом, гироскопах и тому подобном — все это работает автоматически, «а ты, палач, спокойно делай свое дело».

Конечно, носка скафандра требует некоторой наработки, и нас натаскивали до тех пор, пока мы не начали выполнять все машинально, как чистить зубы например. Передвижение и не требует особой практики — обучаться нужно в основном прыжкам. Когда прыгаешь как обычно, то, благодаря усилению, летишь гораздо дальше и быстрее, взлетаешь выше, чем при обычном прыжке, и дольше остаешься в воздухе. Эти секунды можно использовать — в бою секундам просто цены нет. И тратить их зря не стоит. В прыжке можно взять пеленг, выбрать цель, вести прием-передачу, выстрелить и перезарядить оружие, принять решение прыгнуть снова, не приземляясь, и заставить двигатели заработать снова. И все это за один прыжок, нужно только потренироваться.

Но, как я уже говорил, простое передвижение в скафандре особой практики не требует. Он делает то же, что и ты, — только лучше. Все, кроме одного: если где зачешется, остается только терпеть. Если когда-нибудь раздобуду скафандр, в котором можно почесать меж лопаток, честное слово, я на нем женюсь.

В МП скафандры бывают трех видов — полевой, командный и разведывательный. Скафандры разведчиков — скоростные, и район их действия поэтому обширней, но оружия они несут немного. У «командных» — более мощные мускулатура и двигатели; они быстрее и прыгают выше, и в них раза в три больше радаров и прочих штук в том же роде, да еще инерциальная навигационная система. Ну а полевые — это для нас, охламонов, простых мясников, стоящих в строю с сонной рожей.

Да, в скафандры я просто влюбился! Несмотря даже на то, что именно из-за скафандра повредил плечо. Любой день, когда наше отделение выходило на учения в скафандрах, становился для меня праздником. А в тот раз я был воображаемым командиром отделения и, в соответствии с должностью, был вооружен ракетами с ядерными боеголовками — воображаемыми. Их следовало использовать в воображаемой темноте против воображаемого противника. Это, надо сказать, было нашей постоянной бедой — все воображаемое, но от тебя требуют, чтобы вел себя, как в реальной обстановке.

Мы отступали, то есть «продвигались в направлении тыла», и какой-то инструктор с помощью радиоконтроля вырубил энергию одному из наших, превратив его в раненого. Следуя принятой в МП установке, я послал к нему на выручку и уже задрал нос от того, что отдал приказ прежде, чем мой № 2 догадался сделать это сам. Предстояла следующая часть операции — следовало использовать ракеты с воображаемыми ядерными боеголовками, чтобы воспрепятствовать воображаемому противнику преследовать нас.

Наш фланг двигался не спеша. Я должен был выпустить ракету так, чтобы никто из наших не оказался вблизи от взрыва, — и в то же время взрыв накрыл бы противника, тоже находящегося достаточно близко. С запуском, конечно, тормозить не следовало. Все варианты были просчитаны заранее: мы ведь еще только учились и зелены были, как молодая травка.

По установке я должен был при помощи радара установить положение всех наших с исключительной точностью, чтобы никого не зацепило взрывом. Но время поджимало, а я не так шустр, как электровеник, да и разобраться во всех премудростях еще как следует не успел. Я решил упростить себе задачу. Подняв инфравизоры, огляделся невооруженным глазом — ведь темнота была воображаемой… Все было в порядке, и только одного из наших черт дернул торчать по соседству, в полумиле от меня. Ракета у меня была небольшая, с обычной взрывчаткой, не способная ни на что, кроме облака дыма, поэтому я на глазок прикинул цель, вынул ракетомет и нажал на «пуск».

Проводив ракету взглядом, я прыгнул дальше, гордясь собой — ни одной секунды не потерял…

…И в воздухе мне вырубили энергию! Это, конечно, ерунда — все отключается постепенно, и приземлиться можно. Упав, я стал столбом — гироскоп помог сохранить вертикальное положение, — однако двигаться я теперь не мог. Попробуй двинься, когда на тебе тонны мертвого железа!

Вместо этого я принялся ругаться про себя — кто думал, что мне устроят «аварию», когда я вроде как главный! Черт бы их взял со всеми потрохами!

Да, следовало бы мне знать, что за командиром полувзвода сержант Зим следит постоянно.

Он подскакал ко мне и поговорил со мной тет-а-тет. Он сказал, что мне следует заняться мытьем полов, раз уж я такой тормоз, что не справляюсь даже с уборкой грязной посуды. Он обрисовал мое прошлое, настоящее и наиболее вероятное будущее и добавил еще кое-какие соображения на мой счет, которых я век бы не слышал. Однако под конец он взял тоном ниже:

— И как бы, по-твоему, подполковнику Дюбуа понравилось то, что ты тут натворил?

Затем он умчался. Я остался ждать и прождал часа два — до окончания маневров. Скафандр, еще совсем недавно казавшийся легким, как перышко, точь-в-точь семимильные сапоги, теперь давал ощущение, что нахожусь я внутри железной девы. Наконец сержант вернулся, включил мне энергию, и мы на полной скорости понеслись к штабу полка.

Капитан Френкель говорил мало, но мне и этого хватило с избытком.

Затем он сделал паузу и тем самым плоским голосом, который офицеры используют для чтения нотаций, сказал:

— Если хотите, можете потребовать, чтобы ваше дело рассмотрел трибунал. Итак?

Я сглотнул и ответил:

— Никак нет, сэр! Не хочу!

До этого момента я еще плохо представлял себе, в какую историю влип.

Капитан Френкель заметно перевел дух.

— Тогда посмотрим, что скажет командир полка. Сержант, проводите арестованного.

Мы быстро пошли в другой кабинет. Увидеть самого командира полка мне предстояло впервые, и я подумал, что трибунала всяко не миновать. Пускай там присуждают, что хотят. Однако я сразу же вспомнил, как попал под трибунал Тед Хендрик — а все из-за несдержанности на язык, — и не сказал ничего.

Майор Мэллой уделил мне всего пять слов. Выслушав сержанта Зима, он произнес три из них:

— Это действительно так?

— Так точно, сэр, — ответил я, и на этом мое участие в разговоре кончилось.

Майор Мэллой сказал капитану Френкелю:

— Есть какие-нибудь надежды на то, что мы сможем сделать из него человека?

— Я уверен, что есть, сэр, — ответил капитан Френкель.

Тогда майор Мэллой сказал:

— Раз так, ограничимся административным наказанием.

И, обращаясь ко мне, добавил:

— Пять плетей.

Во всяком случае, меня не заставили долго ждать. Через пятнадцать минут доктор закончил проверять мое здоровье, а начальник охраны надел на меня специальную рубашку, которую можно было снять, не снимая наручников, — она застегивалась на «молнию» на спине. Уже звучал сигнал к построению для вечерней поверки. Я чувствовал себя точно во сне. Все происходило будто бы не со мной… Потом я понял, что так бывает, когда перепугаешься до безумия. Как в ночном кошмаре…

Зим вошел в караулку, едва отзвучал сигнал. Он бросил взгляд на начальника охраны — им был капрал Джонс, — и тот вышел. Зим подошел ко мне и сунул что-то мне в руку, шепнув:

— Вот, зажми в зубах. Помогает. Мне в свое время помогло.

Это был резиновый загубник, такие нам давали на учениях по рукопашному бою, чтобы сохранить зубы. Я сунул его в рот; на меня надели наручники и вывели наружу.

Зачитали приказ: «…за преступную небрежность в условиях боевых учений, в реальной обстановке повлекшую бы за собой смерть товарища». Потом с меня сняли рубашку и привязали к столбу…

И тут выяснилась странная вещь: когда порют тебя самого, это гораздо легче, чем смотреть на порку со стороны. То есть это, конечно, не выезд на пикник — в жизни мне больнее не бывало, а ожидание очередного удара гораздо страшней, чем сам удар. Но загубник помог — я только раз застонал, и то никто не слышал.

И тут еще одна странность: после мне ни словом никто не напомнил о порке, даже наши ребята. Зим и другие инструкторы относились ко мне точно так же, как и раньше. Доктор, осмотрев меня, смазал чем-то мою спину и велел приступать к несению службы по полной программе. Я даже малость поел за ужином и принял участие в общей болтовне за столом.

Административное наказание вовсе не оставляет следов в твоих документах — запись о нем по окончании тренировок в лагере аннулируется, и службу начинаешь совсем как новенький. Остается другая отметина.

Ты сам никогда не забудешь этой порки.

Глава 8

Наставь юношу в начале пути его; он не уклонится от него, когда и состареет.

Книга Притчей Соломоновых, 22,6

Были у нас и еще порки, но всего несколько. И одного только Хендрика в нашем полку выпороли через трибунал — остальных, как и меня, наказали в административном порядке. И всякий раз наказание плетьми следовало утверждать на самом верху, у командира полка; а этого делать офицеры, подчиненные ему, мягко говоря, не любили. И даже тогда майор Мэллой предпочитал просто вышвырнуть провинившегося со службы — «отставка по служебному несоответствию», — чем ставить его к столбу для порки. Но вообще-то порка в административном порядке была даже своего рода комплиментом; значит, твои начальники думают, что у тебя есть характер и прочие задатки для того, чтобы стать солдатом и гражданином, — хотя в данный момент на то и непохоже.

Максимум для административного наказания получил только я — прочие отделались самое большее тремя ударами. Никто не был ближе, чем я, к тому, чтобы надеть штатское, но и у меня проскочило. Это было вроде поощрения — правда, сам я никому бы такого поощрения не пожелал.

Однако был у нас случай гораздо хуже, чем мой или Теда Хендрика, — настоящая казнь. Однажды на месте столба для порки поставили виселицу.

Я вам честно скажу, что думаю на этот счет. Этот случай не имеет никакого отношения к армии. Преступление было совершено не в лагере Кюри, и тот офицер по кадрам, который отправил парня в МП, должен бы висеть на его месте.

Этот парень дезертировал через два дня после прибытия в лагерь. Нелепо это все было и совершенно бессмысленно — почему бы ему просто не уволиться? Конечно, дезертирство — один из «способов круто подсесть», но за него в армии не принято наказывать смертью, исключая, конечно, особые обстоятельства, например «перед лицом врага» или еще что-нибудь, превращающее дезертирство из чересчур оригинального способа уволиться в преступление, которое не может остаться безнаказанным.

Армия не прилагает никаких сил к розыску и возвращению дезертиров. Зачем? Мы здесь все — добровольцы, мы в пехоте, потому что хотим быть в пехоте, и мы гордимся нашей МП, как и МП гордится нами. Если же кто думает не так и не чувствует этого всем существом своим — от мозолистых пяток до волосатых ушей, то я не хочу, чтобы он был рядом, когда начнется заваруха. Если уж меня пришибут где-нибудь, я хочу, чтобы рядом были те, кто в случае чего подберет меня с земли — просто потому, что он МП и я тоже и моя шкура ему так же дорога, как своя собственная. И никому здесь не нужны всякие «эрзацзольдатен», поджимающие хвост и ныряющие в кусты, когда попадут в переделку. Гораздо безопаснее иметь по флангу «дырку», чем этих так называемых «солдат», до сих пор пестующих в себе синдром «всеобщей воинской повинности». И раз такие бегут — то пусть бегут; они не стоят тех средств, которые придется истратить на их розыск и возвращение.

Правда, они чаще всего возвращаются сами, думают, что их все равно со временем поймают. В этом случае, чем вешать, армии гораздо легче влепить им их полсотни плетей и выкинуть вон. По-моему, беглецу, даже если его полиция не разыскивает, здорово треплет нервы его положение, когда все вокруг — граждане или просто законные жители. «Злодей бежит, когда и нет погони». Искушение вернуться, получить что причитается, но зато потом дышать свободно, наверное, очень трудно пересилить.

Но этот парень не вернулся назад сам. Он был в бегах четыре месяца, и сомневаюсь, что даже в собственной роте его помнили. Он и в роте-то был всего пару дней, а потом стал просто именем без лица на каждой утренней перекличке — день за днем выкликали «Диллингер Н. Л.!», и каждый раз был ответ: «Находится в самовольной отлучке!» А потом он убил маленькую девочку.

Местный суд судил его и вынес приговор, но, когда установили его личность, выяснилось, что он находится на военной службе. Надо было сообщить в министерство, и тут сразу же вмешался наш генерал. Парня вернули к нам, потому что воинский кодекс в этом случае стоит выше гражданского.

Зачем генерал помешал им? Почему он не позволил местному шерифу выполнить ту же работу?

В порядке «преподания солдатам урока»?

Вовсе нет! Я твердо уверен, что у генерала и в мыслях не было, будто кто-нибудь из его ребят нуждается в таком уроке, чтобы понять, что нельзя убивать маленьких девочек. Я твердо уверен, что он уберег бы нас от этого зрелища, если бы мог.

Нет, урок заключался в другом. Мы хорошо запомнили его, хотя в то время не понимали его сути, и довольно много времени потребовалось, чтобы это стало второй натурой:

— МП сама разберется со своими — в чем бы там ни было дело.

Ведь Диллингер оставался одним из нас, он все еще числился в наших списках. Несмотря даже на то, что мы не хотели иметь с ним ничего общего, что нам никогда не придется служить с ним, что все мы счастливы были бы отречься от него, он принадлежал к нашему полку. Мы не могли отказаться от него и позволить шерифу за тысячу миль отсюда повесить его. Если уж возникнет такая необходимость, человек — настоящий человек — сам пристрелит свою собаку, а не станет искать, кто бы сделал это за него.

Полковые документы гласят, что Диллингер — один из нас, и мы просто не имеем права бросить его.

В тот вечер мы маршировали по плацу «тихим шагом» — шестьдесят шагов в минуту, и это, доложу вам, тяжело, когда привык делать тысячу, — оркестр играл «Панихиду по неоплаканным», затем вывели Диллингера, одетого по полной форме МП, как и все мы, и оркестр заиграл «Денни Дивера», пока с него срывали знаки различия, даже пуговицы и пилотку, оставив только светло-голубой мундир, который больше не являлся формой. Барабаны забили непрерывную дробь, и затем все было кончено.

Мы прошли к осмотру, а затем разошлись по палаткам бегом. Не помню, чтобы кто-нибудь потерял сознание или кого-то затошнило. Однако за ужином почти никто ничего не ел, и не слыхать было обычной болтовни. Но, как бы ни было страшно это зрелище (я, как и большинство ребят, в первый раз видел смерть), все же оно не потрясло меня так, как случай с Тедом Хендриком. Я хочу сказать, что не мог представить себя на месте Диллингера, а потому мысль: «Ведь это и со мной могло случиться» — в голову не приходила. Не считая дезертирства, за Диллингером числилось еще четыре серьезных преступления; если бы девочка осталась в живых, то ему пришлось бы сплясать «Денни Дивера» за любое из трех остальных — похищение ребенка, требование выкупа, преступная небрежность и так далее.

Никакого сочувствия к нему у меня не было и нет. Старая песня — «Все понять — все простить» — это сущая ерунда. Многие вещи вызывают тем больше отвращения, чем больше их понимаешь. Мое сочувствие — на стороне Барбары Энн Энтсуайт, которую я никогда не видел и теперь уже не увижу, и ее родителей, которые тоже никогда не увидят больше свою девочку.

Тем же вечером, стоило оркестру отложить инструменты, мы надели тридцатидневный траур — по Барбаре, а также в знак позора нашего полка. Знамена были задрапированы черным, на поверках не играла музыка, не было пения на ежедневном марше. Только раз кто-то попробовал — и тут же его спросили, как ему нравится полный набор синяков и шишек. Конечно, мы ни в чем не были виноваты, но обязанность наша — охранять маленьких девочек, а вовсе не убивать их. Была задета честь нашего полка, и мы должны были смыть с себя пятно. Мы были опозорены и постоянно ощущали свой позор.

Той ночью я задумался — а как можно сделать, чтобы такого не случалось? Конечно, в наши дни такое бывает очень редко, но даже одного случая — и то много. Я никак не мог найти удовлетворительного ответа. С виду этот Диллингер был такой же, как все, манеры его и документы не внушали никаких подозрений — иначе он вовсе не попал бы в лагерь Кюри. Похоже, он был из тех патологических личностей, про которых иногда пишут: «Вначале они ничем не отличаются от нормальных людей».

Ну что ж, если невозможно было удержать его от проделывания таких штук, то уж возможность не дать ему повторить их — найдется. Она и нашлась.

Если Диллингер соображал, что творит, хотя поверить в это невозможно, то наверняка должен был понимать, что ему за это будет. Жаль только, что ему досталось куда меньше боли и мук, чем маленькой Барбаре Энн, — он ведь и вовсе не мучился.

Ну а если он был — что больше похоже на правду — просто чокнутым и вообще не сознавал, что делает? Как тогда?

Ну что ж — бешеных собак пристреливают, верно?

Да, но ведь сумасшествие — все-таки болезнь…

Здесь я видел только два выхода. Если он неизлечим, в таком случае ему лучше умереть — и окружающим безопаснее. Или его можно вылечить. В таком случае, представлялось мне, его вылечили бы настолько, чтобы он стал приемлем для общества… и понял бы, что сделал, пока был болен, — что ему тогда оставалось бы, кроме самоубийства? Как смог бы он ужиться с самим собой?!

А если бы он сбежал до того, как его успеют вылечить, и опять вытворил бы что-нибудь подобное? А может, и в третий раз? Что тогда можно было бы сказать родителям, лишившимся детей? При том, что раз он уже такое сделал?

И тут я вспомнил диспут в нашем классе на уроке Истории и Философии Морали. Мистер Дюбуа рассказывал о беспорядках, предшествовавших распаду Североамериканской Республики в конце двадцатого века. Из его слов выходило, что, прежде чем все пошло вразнос, преступления вроде совершенного Диллингером были так же обычны, как собачьи драки. И такой ужас творился не только в Америке — в России и на Британских островах было то же самое, да и в других странах… Но своего апогея это достигло в Северной Америке, незадолго до того как наступил полный абзац.

— Обычные законопослушные люди, — рассказывал мистер Дюбуа, — даже не ходили вечером в публичные парки. Это было связано с риском подвергнуться нападению жестоких, будто стая зверей, подростков, вооруженных велосипедными цепями, ножами, самодельными пистолетами… и быть в лучшем случае напуганными, а скорее всего ограбленными, возможно — опасно раненными или даже убитыми. И продолжалось это долгие годы, вплоть до начала войны между Русско-Англо-Американским Альянсом и Китайской Гегемонией. Убийства, наркомания, воровство, разбой и вандализм стали обычным явлением. И не только в парках — такие вещи случались на улицах, посреди бела дня, или во дворах школ, или даже в самих школах. Но парки были особенно опасны — честные люди старались держаться от них подальше после наступления темноты.

Я попытался вообразить, что такие штуки творятся в нашей школе, — и просто не смог. Или в наших парках… Парк — это ведь место для веселья, а вовсе не для того, чтобы обижать кого-нибудь… А уж убивать…

— Мистер Дюбуа! А разве тогда не было полиции? Или судов?

— Тогда было гораздо больше полиции и судов, чем в наше время. И все они были загружены работой выше головы.

— Похоже, я не могу этого понять…

Если бы мальчишка из нашего города совершил что-нибудь хотя бы наполовину такое плохое, и его, и его отца высекли бы при всем честном народе. Но такого просто не было!

Между тем мистер Дюбуа спросил меня:

— А сможете вы дать определение «малолетнего преступника»?

— А-а… Н-ну, это те самые дети. Те, которые избивали людей.

— Неверно.

— А… Почему неверно? Ведь в учебнике сказано…

— Извините. Учебник действительно дает такую формулировку. Но если назвать хвост ногой, то вряд ли он от этого превратится в ногу. «Малолетний преступник» — понятие внутренне противоречивое, однако само это противоречие дает ключ к разрешению проблемы и возможность понять причины провала попыток разрешить эту проблему. Вам приходилось когда-нибудь воспитывать щенка?

— Да, сэр.

— А сумели ли вы отучить его делать лужи в доме?

— Э-э… Да, сэр. В конце концов.

Честно говоря, я с этим промедлил — потому мама и решила, что собак в доме быть не должно.

— Понятно. А когда щенок напускал лужицу, вы злились на него?

— Как? Нет, зачем же. Он ведь еще щенок, он же не знает…

— А что же вы делали?

— Ну, я ругал его, и тыкал носом в лужу, и шлепал.

— Но ведь он не мог понимать ваших слов.

— Конечно, не мог, но он понимал, что я на него сержусь!

— Но вы только что говорили, что не сердились на него.

Мистер Дюбуа иногда просто бесил меня — вот так приводя в замешательство.

— Нет, я только ИЗОБРАЖАЛ, что сержусь! Его ведь нужно было приучать, верно?

— Согласен. Но, объяснив ему, что вы им недовольны, как могли вы быть таким жестоким, что еще и шлепали его? Ведь вы сказали, что бедный звереныш не знал, что делает плохо! И все же причиняли ему боль! Как же вам не стыдно? Может быть, вы — садист?

Я не знал тогда, что такое садист, однако в щенках кое-что понимал!

— Мистер Дюбуа, но ведь иначе — никак! Вы ругаете его, чтобы он знал, что поступил неправильно, тычете его в лужу носом, чтобы он знал, в чем заключается его проступок, и шлепаете, чтобы ему расхотелось впредь так поступать. И шлепать его нужно сразу же — иначе от наказания ничего хорошего не будет; вы его просто запутаете. И даже тогда он с одного раза не поймет; надо следить, и сразу же наказывать его опять, и шлепать немного больнее. И он очень скоро научится. А просто ругать его — только зря языком молоть. Вы, наверное, никогда не воспитывали щенков.

— Почему же, многих. Сейчас я воспитываю гончую. Этим самым методом. Однако вернемся к нашим малолетним преступникам. Наиболее жестокие из них были примерно вашего возраста. А когда начинали свою преступную карьеру — были гораздо младше вас. И вот теперь вспомним вашего щенка. Тех подростков очень часто ловили; полиция производила аресты каждый день. Их ругали? Да, и зачастую очень жестко. Тыкали их носом в содеянное? Лишь изредка. Газеты и официальные учреждения держали их фамилии в секрете — таков был закон во многих штатах для тех, кто не достиг восемнадцати лет. Их шлепали? Ни в коем случае! Многих не шлепали, даже когда они были малышами! Считалось, что порка или другие наказания, причиняющие боль, могут повредить неустойчивой детской психике.

Я подумал, что мой отец, должно быть, никогда не слыхал о такой теории.

— Телесные наказания в школах были запрещены законом, — продолжал мистер Дюбуа. — Порка дозволялась законом лишь в одной маленькой провинции — в Делавере; полагалась она только за несколько преступлений и применялась крайне редко. Она считалась «жестоким и неординарным наказанием». Лично я не понимаю, что плохого в наказании жестоком и неординарном. Хотя судья должен быть, в принципе, милосердным, все равно его приговор обязательно должен причинять преступнику страдания, иначе наказание не будет наказанием. Ведь боль — основной механизм, выработавшийся в нас в течение миллионов лет эволюции! И этот механизм охраняет нас, предупреждая всякий раз, когда что-либо угрожает нашему выживанию. Так почему же общество должно отрицать такой хороший механизм выживания? Но тот период был просто переполнен ненаучной, псевдопсихологической бессмыслицей. И о неординарности: наказание должно выходить из ряда вон, иначе оно не сослужит никакой службы.

Мистер Дюбуа указал пальцем на другого мальчика:

— Вот вы. Что произойдет, если щенка бить каждый час?

— Ну-у! Он, наверное, с ума сойдет!

— Возможно. И уж конечно, ничему не научится. Сколько времени прошло с тех пор, как директор нашей школы в последний раз применял к ученикам розги?

— Ну, я точно не помню… Около двух лет. Тот парень ударил…

— Неважно. Времени прошло достаточно много. Значит, это наказание настолько необычно, чтобы быть значительным, предостерегать и послужить уроком на будущее. Вернемся теперь снова к нашим малолетним преступникам. Очень вероятно, что их не наказывали во младенчестве, известно в точности, что не подвергали порке за преступления. Обычно все происходило в следующем порядке: за первое преступление «предупреждали» — и зачастую вовсе без участия суда. После дальнейших проступков приговаривали к тюремному заключению, но приговор обычно откладывался, и юнец «отпускался на поруки». Такой подросток мог быть несколько раз арестован и приговорен, прежде чем его наконец наказывали. Затем его помещали в тюрьму, вместе с другими такими же, от кого он мог воспринять только новые преступные обычаи. И если он не творил особенных безобразий во время заключения, то приговор ему смягчали и отпускали его на поруки — «давали помиловку», на жаргоне тех времен.

Такие поблажки могли повторяться из года в год, а тем временем подросток преступал закон все чаще, все с большей жестокостью и изощренностью — и всегда совершенно безнаказанно, только со скучноватыми, но вполне комфортабельными отсидками иногда. А затем вдруг наступало восемнадцатилетие, так называемый «малолетний преступник» становился по закону преступником взрослым, и зачастую уже через пару недель сидел в камере, приговоренный к смертной казни за убийство.

Мистер Дюбуа снова указал на меня:

— Вот вы. Допустим, что щенка просто отчитали, не наказывая его, и позволили ему пачкать в доме… Только иногда выставляли за дверь, но вскоре впускали обратно, предупредив на будущее о том, что так делать нельзя. И вот в один прекрасный день щенок вырос во взрослую собаку, так и не отучившись пачкать в доме. Тогда вы хватаете ружье и пристреливаете его. Что скажете по этому поводу?

— Ну, это, по-моему, глупейший способ воспитывать щенка!

— Согласен. Ребенка — тоже. Но — кто же здесь виноват?

— Понятно, не щенок!

— Согласен. Но все же — объясните свою точку зрения.

— Мистер Дюбуа, — поднялась одна из девочек, — но почему? Почему не наказывали детей, когда это было необходимо для них же? И не пороли тех, кто постарше, когда они этого заслуживали? Ведь такое наказание не забудешь никогда. Я имею в виду тех, кто действительно творил безобразия. Почему?

— Не знаю, — нахмурившись, ответил мистер Дюбуа. — За исключением той причины, что использование этого проверенного временем метода внушения понятий об общественном долге и соблюдении законов в сознание молодежи чем-то не устраивало ненаучную, псевдопсихологическую прослойку, именовавшую себя «детскими психологами» или же «социальными служащими». Видимо, им это казалось чересчур примитивным — ведь здесь нужны лишь терпение и твердость, как и при воспитании щенка. Я порой думаю: может быть, им зачем-то были нужны эти беспорядки? Однако непохоже на то; ведь взрослые почти всегда поступают из «высших соображений»: неважно, что из этого выходит.

— Но — боже мой! — сказала девочка. — Мне вовсе не нравится, когда меня наказывают, да и ни одному ребенку это не нравится. Но, когда нужно, мама делала это. Когда однажды меня высекли в школе, мама дома еще добавила. С тех пор прошло уже много лет. И я уверена, что меня никогда не потащат в суд и не приговорят к порке — веди себя как следует, и все будет в порядке. В нашей системе я не вижу ничего неправильного — это гораздо лучше, чем — ох, ужас! — когда за порог не ступить, чтобы не рисковать жизнью!

— Согласен. Юная леди, трагическая ошибочность того, что делали эти люди, заключалась в глубоком противоречии с тем, что они намеревались сделать. У них не было научно обоснованной теории морали. Конечно, различные теории на этот счет у них имелись, и они пытались жить по ним, и над их побуждениями я вовсе не склонен смеяться, но все эти теории были НЕВЕРНЫ — половина их была не более чем благими пожеланиями, а другая половина — просто рационализированным шарлатанством. И чем серьезней они относились к делу, тем дальше были от цели. Они, видите ли, считали, что человек имеет моральный инстинкт.

— Сэр… но это действительно так! По крайней мере, у меня есть…

— Нет, моя дорогая! Вы имеете КУЛЬТИВИРОВАННУЮ совесть, тщательнейшим образом тренированную. У человека нет инстинкта морали, он не рождается с ее чувством. Чувство морали мы приобретаем путем обучения, опыта и тяжелой умственной работы. Те злосчастные малолетние преступники не рождались с чувством морали, так же, как и мы с вами! Но они не имели ни одного шанса выработать его — обстановка не позволяла. Что такое «чувство морали»? Это — усовершенствованный инстинкт самосохранения. Вот он присущ человеку от рождения, из него вытекают все аспекты личности. Все, что противоречит инстинкту самосохранения, рано или поздно уничтожает соответствующую особь и, следовательно, в последующих поколениях не проявляется. Это доказано математически и подтверждается для всех случаев. Инстинкт самосохранения — единственная сила, управляющая всеми нашими поступками.

— Однако инстинкт самосохранения, — продолжал мистер Дюбуа, — может быть развит в значительно более тонкие мотивации, чем бессознательное животное желание просто остаться в живых. Юная леди, то, что вы ошибочно назвали «моральным инстинктом», есть не что иное, как внедренная в вас старшими истина: выживание общее гораздо важнее вашего личного выживания. Например, выживание вашей семьи, детей, когда они у вас будут… Вашего народа, если подняться выше. И так далее. Но истинно научное обоснование теории морали — только в личном инстинкте самосохранения! И теория эта должна обрисовать иерархию выживания, отметить мотивацию для каждого уровня этой иерархии и разрешить все противоречия. Мы на сегодняшний день такую теорию имеем и с ее помощью можем решить любую моральную проблему для любого уровня. Личный интерес, любовь к родным, гражданские обязанности по отношению к соотечественникам и ответственность за все человечество. И сейчас уже разрабатываются нормы для межпланетных отношений. Однако все моральные проблемы могут быть проиллюстрированы одной, несколько перефразированной цитатой: «Величайшей любовью наделен не человек, но кошка, умирающая, чтобы защитить своих котят». И однажды вы поймете проблему, с которой пришлось столкнуться этой кошке, и как она ее решила; вы будете готовы проэкзаменовать себя и узнать, насколько высока моральная вершина, которую вам по силам преодолеть. Малолетние преступники были на самом низком уровне. Они рождались с одним лишь инстинктом самосохранения, самым высоким их моральным достижением была хрупкая лояльность к «своим», то есть своей уличной банде. Но различные доброжелатели пытались взывать к их «лучшим чувствам», «проникнуть в душу», «пробудить их чувство морали». ВЗДОР! У них не было никаких «лучших чувств»; опыт показывал им, что все ими творимое — единственный способ выжить. Щенок не получает своих шлепков, а стало быть, то, что он делает с удовольствием и успехом, для него — «морально». Основа морали — долг: понятие, находящееся в таком же отношении к группе, как личный интерес — к индивидууму. Никто не проповедовал тем детям их обязанности в той форме, в какой они поняли бы, то есть вкупе со шлепками. Зато общество, в котором они жили, без конца толковало им об их «правах». И результаты нетрудно было предсказать, поскольку НИКАКИХ ЕСТЕСТВЕННЫХ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА В ПРИРОДЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ.

Мистер Дюбуа сделал паузу. Кто-то схватил наживку:

— Сэр, а как же насчет «жизни, свободы и погони за счастьем»?

— А, да, эти «неотъемлемые права»… Каждый год кто-нибудь да процитирует эту великолепную поэтику.

Жизнь? А каковы «права» на жизнь у того, кого носит в Тихом океане? Океан не слышит его криков. Каковы «права» на жизнь у человека, который должен умереть ради спасения своих детей? Если он предпочтет сохранить собственную жизнь, то сделает это «по праву»? Если два человека голодают и альтернатива смерти обоих — съедение одного другим, кто из двоих «имеет право» на жизнь? Это вы называете «правом»? Что касается свободы — те герои, которые подписывали этот великий документ, клялись купить эту свободу ценой собственных жизней. Свобода никогда не была неотъемлемым правом, древо свободы полито кровью патриотов и нуждается в регулярной поливке, иначе оно засохнет. Из всех так называемых прав человека, изобретенных когда-либо, свобода всегда была самой дорогой, и цена ее не упадет никогда.

И третье право — «погоня за счастьем». Его, конечно, не отнять, но правом это не является. Оно — в существующем положении вещей, и тираны не могут отнять его, а патриоты — восстановить. Бросьте меня в башню, сожгите на костре или сделайте царем царей — в любом случае, пока длится моя бренная жизнь, я имею право на «погоню за счастьем», и ни господь бог, ни все святые, ни мудрецы, ни изощреннейшие наркотики не смогут разуверить меня в этом.

Мистер Дюбуа обратился ко мне:

— Я сказал, что «малолетний преступник» — понятие внутренне противоречивое. Под словом «преступник» имеется в виду «не выполнивший свои обязанности». Но «обязанности» — дело взрослых, а взрослым он станет тогда и только тогда, когда получит представление о том, что такое обязанность, и будет ставить ее выше, чем собственный интерес, с которым рожден. Никогда не было и быть не могло малолетних преступников. Но на каждого малолетнего всегда найдется по крайней мере один взрослый преступник, который в свои зрелые годы либо не знает своего долга, либо через него преступает. И именно это явилось тем «гнилым столбом», из-за которого развалилась культура, во многих отношениях замечательная. Юные хулиганы, шляющиеся по улицам, были симптомом опасной болезни; их сограждане (тогда гражданами считались все) всячески укрепляли мифы об их «правах»… и при этом забывали об обязанностях. Ни одна нация, поступающая так, не может существовать.

Я принялся гадать, куда бы подполковник Дюбуа отнес Диллингера. Был ли он малолетним преступником, достойным сожаления, даже если от него обязательно следовало избавиться? Или он был преступником взрослым, не заслуживающим ничего, кроме презрения?

Этого я не знал и не узнаю никогда. Зато я твердо знал одно: больше Диллингер никого не сможет убить.

Это меня вполне устраивало. Я наконец уснул.

Глава 9

У нас не место тем, кто умеет красиво проигрывать. Нам нужны парни, способные пойти и победить!

Адмирал Джонас Ингрем, 1926

Когда мы сделали все, что пехота может проделать на равнине, нас перебросили в суровые горы, чтобы учить более суровым вещам, — это была канадская часть Скалистых, между пиком Доброй Надежды и горой Веддингтон. Лагерь сержанта Спуки Смита был здорово похож на лагерь Кюри, только гораздо меньше, да рельеф был покруче. Что ж, и наш Третий полк уменьшился — теперь нас осталось меньше четырехсот, а вначале было больше двух тысяч. Рота Эйч была теперь организована по подобию взвода, а батальон на поверке выглядел как рота. Однако мы по-прежнему назывались «рота Эйч», а Зим был ротным командиром, а не комвзвода.

И потогонка наша теперь стала более персональной; капрало-инструкторов было больше, чем отделений, а сержанту Зиму нужно было держать в голове всего пятьдесят человек вместо прежних двух с половиною сотен; похоже, он ни на минуту не спускал с нас своих церберовых глаз — даже когда его не было поблизости. По крайней мере, стоило только свалять дурака, как оказывалось, что он стоит прямо за твоей спиной.

Все-таки его вздрючки приобрели более дружелюбный характер, хотя и воспринимались болезненно — ведь мы тоже были уже не те — из всего полка остался лишь каждый пятый, и все уже стали почти солдаты. Теперь Зим пытался из каждого сделать солдата, а не прогонять к едрене бабушке.

И капитана Френкеля мы видели теперь чаще; теперь он гораздо больше времени обучал нас лично, вместо того чтобы сидеть за столом. Он знал всех по фамилии и в лицо и, похоже, завел в голове досье на каждого — как он владеет тем или иным оружием, как разбирается в снаряжении, не говоря уж о том, сколько у него внеочередных дежурств, как со здоровьем и когда получал последнее письмо из дому.

Он не был так строг в обращении с нами, как Зим, и нужно было показать себя последним тормозом, чтобы с лица его сошла дружелюбная улыбка, — но обманываться насчет улыбки не стоило, за ней скрывалась берилловая броня. Я никогда не мог решить, кто из них в большей степени солдат — Зим или капитан Френкель, — я имею в виду, если представить, что они рядовые. Без сомнения, они оба были куда лучше, чем любой из остальных инструкторов, но кто же из них двоих? Зим делал все точно и подчеркнуто, как на параде. Капитан Френкель же — энергично и со смаком, будто играя в игру. Результаты были примерно одинаковы — и капитану это, казалось, не составляло никакого труда…

А множество инструкторов нам было действительно необходимо. Прыгать в скафандре, как я уже говорил, на ровном месте просто. Конечно, скафандр так же высоко и легко прыгает в горах — но все же есть разница, когда прыгаешь на вертикальную гранитную стену меж двух елок и в последний момент теряешь контроль над двигателями. У нас было три несчастных случая на учениях со скафандрами — двое умерли, а один угодил в госпиталь и дальше был уже негоден к службе.

Но без скафандра — с веревками да крючьями — подняться на стену было еще труднее. Я никогда не понимал, на что нам нужно уменье лазать по горам, но уже выучился держать язык за зубами и осваивать все, что велят. Выучился и этому, оно оказалось даже не слишком трудно. Если бы кто годом раньше сказал, что я смогу забраться на такую солидную каменную громаду — вертикальную и гладкую, как глухая стена небоскреба, и только с помощью молотка, нескольких дурацких крошечных стальных гвоздиков да еще куска бельевой веревки, я б ему в лицо рассмеялся: я ведь больше приспособлен к уровню моря. Хотя, вернее сказать, был приспособлен для уровня моря — с тех пор кое-что изменилось.

Однако понять до конца, насколько же я изменился, я смог, только выйдя из лагеря. В лагере сержанта Спуки Смита мы жили посвободнее — то есть нам разрешалось бывать иногда в городе. Впрочем, какая-то «свобода» была у нас и в лагере Кюри — после того как мы пробыли там месяц. В том смысле, что воскресным вечером, если ты не в наряде, можешь отметиться у командира и идти гулять — только вернись в лагерь к вечерней поверке. Но там не было ничего — ни девушек, ни театров, ни дансингов — разве что пару кроликов встретишь.

И все-таки даже в лагере Кюри иметь свободу было прекрасно — иногда очень важно получить возможность забраться куда подальше, чтобы хоть некоторое время не видеть лагерных палаток, сержантов, осточертевших рож своих товарищей-салажат… И чтобы не нужно было никуда бежать, и чтобы было время вытащить душу свою на свет божий и посмотреть, не слишком ли поистерлась. Но даже эта свобода могла быть урезана по разным причинам и в разной мере. Могли приказать не покидать пределов лагеря, не покидать расположения роты, и тогда нельзя было ни в библиотеку, ни в эту заманчиво названную «палатку активного отдыха» — несколько досок для игры в парчизи и прочие, столь же увлекательные развлечения. А то вообще могли приказать не выходить из палатки до особого распоряжения.

Впрочем, последний вариант почти ничего не значит — обычно он добавляется к такому суровому наряду, что времени едва остается поспать, а ограничение свободы — довершение наказания, вроде вишенки на верхушке порции мороженого. Это чтобы уведомить тебя — и весь свет в придачу, — что выкинул ты не просто глупость, но нечто, несовместимое со званием пехотинца, и потому лишен права общаться с товарищами, пока не переменишься к лучшему.

Но в лагере Спуки можно было ходить в город — если ты не в наряде, хорошо себя вел и так далее. Каждое утро в воскресенье — сразу после богослужения — отправлялся рейс на Ванкувер, а обратный привозил тебя к ужину или к отбою. Инструкторам же разрешалось проводить в городе и ночь с субботы на воскресенье, а то и целых три дня подряд — некоторым расписание позволяло.

Стоило мне в первый раз выйти из автобуса — и я понял, насколько изменился. Джонни больше не годился для гражданской жизни. Все вокруг казалось удивительно запутанным и суматошным, просто не верилось, что такой беспорядок бывает на свете.

О Ванкувере я ничего плохого сказать не хочу. Город этот прекрасный и расположен удачно; люди в нем гостеприимные, привыкшие к МП на улицах. В центре Ванкувера для нас организовали клуб, где каждую неделю бывали танцы. Юные хозяйки города не прочь потанцевать, а хозяйки постарше следят за тем, чтобы застенчивый парень (например, я — к собственному изумлению, но что делать; сами попробуйте несколько месяцев без женского общества, если крольчих не считать) был представлен девушке и мог всласть наступать ей на ноги.

Но в первый раз я не пошел в клуб. Просто стоял и глазел вокруг — на прекрасные дома, на витрины с грудами разных безделушек и роскошеств — и никакого тебе оружия! — на людей, спешащих мимо по делам или просто так гуляющих, — и ни на ком не было одинаковой одежды! И в особенности — на девушек.

Я ведь не представлял раньше, насколько они замечательны! Хотя открыл их для себя, едва узнав, что отличаются они от нас не только одеждой. Сколько себя помню, у меня никогда не было того периода, когда мальчишка, узнав о том, что девочки — другие, начинает их ненавидеть. Мне они нравились всегда.

И оказалось, что раньше я просто считал, что — вот, они такие, какие и должны быть. Но теперь… Даже стоять на углу и глядеть, как они проходят мимо, — это потрясающе! Ведь они не ходят так, как мы, — не знаю, как это описать, но их походка намного сложнее и гораздо красивее. Они не просто переставляют ноги — все тело их движется, каждая часть в своем направлении. Выглядит очень грациозно.

Если бы к нам не подошел полицейский, я так и простоял бы там.

— Как жизнь, ребята? Развлекаемся?

Я глянул на его планки и был просто подавлен:

— Да, сэр! Так точно, сэр!

— Ко мне можешь не обращаться «сэр». А чего ж вы в клуб не идете? Здесь-то особенно развлечься нечем.

Он дал нам адрес, объяснил, как пройти, и мы было направились в клуб — Пат Лейви, Котенок Смит и я, — а он крикнул весело:

— Счастливо отдохнуть, ребята! И не ввязывайтесь там во что попало!

То же самое нам говорил Зим, когда мы садились в автобус.

Но до клуба мы не дошли. Пат Лейви когда-то жил в Сиэтле, и теперь захотел посмотреть на него снова. Деньги у него были, и он предложил взять нам билеты на автобус, если мы поедем с ним. По мне, все было хорошо — автобусы ходили туда через каждые двадцать минут, а увольнительные наши Ванкувером не ограничивались. Смит тоже поехал с нами.

Сиэтл не очень отличался от Ванкувера, а девушек там тоже было полно — я просто наслаждался. Однако в Сиэтле не привыкли видеть пехотинцев на улицах, а мы выбрали не самое подходящее место, чтобы пообедать, — бар-ресторан в доках.

Нет, мы ничего такого не пили. Ну, Котенок к обеду взял одну-единственную кружку пива, однако был таким же дружелюбным и приветливым, как всегда. За это его, кстати, и прозвали Котенком. Как-то на занятиях по рукопашному бою капрал Джонс буркнул ему с отвращением: «Котенок лапкой — и то сильней ударил бы!» Готово дело; тут как тут прозвище.

Мы одни были в форме — большинство посетителей составляли моряки торгового флота: в Сиэтл приходила целая куча кораблей. Я тогда еще не знал, что в торговом флоте нас не любят. Частью оттого, что их гильдия уже сколько раз безуспешно старалась быть приравненной к федеральной службе, но, похоже, некоторые просто следуют вековой традиции.

Тут же были и несколько парнишек нашего возраста — как раз подходящего для службы, — но эти служить не пошли. Волосатые, недотепистые, грязные какие-то… Да чего там, и я сам таким же был, пока не пошел в армию.

Вначале мы заметили, что за столиком сзади двое из этих молодых невеж и два торговых моряка (судя по одежде) начали отпускать разные замечания, с тем чтобы мы слышали. Приводить этих замечаний не буду.

Мы им ничего не сказали. Когда замечания приняли более личный характер, а смех стал громче, и все посетители умолкли и стали прислушиваться, Котенок шепнул мне:

— Идем-ка отсюда.

Я подмигнул Пату Лейви, он кивнул. Рассчитываться было не надо, в этом заведении брали деньги вперед. Мы поднялись и пошли.

Они пошли за нами.

Пат шепнул:

— Внимательно…

Мы продолжали идти, не оглядываясь.

Они догнали нас.

Я увернулся. Тот, кто бросился на меня, получил ребром ладони по шее и пролетел мимо. Я бросился помочь ребятам, но все уже кончилось. Их было четверо, и все четверо лежали. С двумя справился Котенок, а Пат, можно сказать, размазал своего по фонарному столбу, швырнув его чуть сильней, чем надо.

Кто-то, по-моему, хозяин заведения, должно быть, позвал полицию, еще когда мы пошли к выходу. Они примчались тут же, пока мы стояли, не зная, что теперь делать с такой кучей мяса, сразу два полисмена и так быстро — видать, район был не из спокойных.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Как непросто обыкновенной ведьме найти свое женское счастье!А что, если оно живет по соседству? Как ...
Быть фрейлиной королевы вампиров – великая честь и невыносимая тяжесть! Один приказ Ее Величества и ...
В разных странах и в разных эпохах, словно время и пространство над ним не властны, появлялся загадо...
Общеевропейская бойня продолжается. На русско-германском фронте установилось длительное затишье, и в...
Когл открыл перед Алексеем и его командой свои ворота. Что таит в себе эта негласная столица воровск...
Ольга Савельева, автор более десяти книг, популярный блогер и мотивационный лектор, как никто знает,...