Восемь белых ночей Асиман Андре

– И что тебе прошептала мадам Сосострис? – спросил я, как только мы покинули лавку гадалки.

– Тебе лучше не знать.

– Нечестно.

– Знать-то ты хочешь, но лучше не надо.

– Про Инки? – спросил я, памятуя, что после обеда все мои карты уже выложены на стол.

– Так я и сказала.

Клара объявила, что пойдет купит шоколадку. Пять часов.

У нас оставалось два часа, однако, странным образом, никто из нас не воспринимал их как время, которое придется убивать. Можно погулять, зайти в магазины, купить подарки, двигаться дальше, двигаться дальше – до какого момента, Клара, до завтра, до следующего года, до конца?

– Могу сделать чай, – сказала она.

Я не удержался:

– В смысле, зайти в кофейню, ворваться на кухню и притащить две кружки с липтоновскими пакетиками?

– Нет, у меня дома.

Пришлось сдержать внезапный всплеск мгновенной паники и экстаза. Часть души отказывалась подниматься наверх из страха перед тем, какие меня ждут искушения. Другая – из страха, что я не решусь вовсе.

Борис – если он вообще меня запомнил, – видимо, подозревал, что что-то такое случится. Она потопала ногами, пока он придерживал дверь; я сделал то же и поблагодарил его полусмущенным приветствием. Сам того не понимая, я здорово робел и пытался этого не показать.

Мы вошли в лифт. Именно здесь я когда-то увидел женщину в синем пальто.

Запахи и ощущения в лифте оказались другими. Пахло чем-то незнакомым. Полуденный запах странного нового места. Поначалу хотелось сделать вид, что я здесь впервые, что вечеринка уже началась и я вот-вот познакомлюсь с Кларой. Но я ничего не успел – мы оказались у двери.

Она ее отперла. Потом сняла пальто, размотала сложные узлы платка и проводила меня в гостиную, выходившую на Гудзон. Я будто вернулся на ту вечеринку, только все убрали и поставили на свои места – оно выглядело совсем иначе. Там, где сверху не было никаких перегородок, они появились, мебель передвинули, повесили другие картины, старше, Гудзон казался ближе, а когда я подошел к кромке большого окна, мне показалось, что и Риверсайд-драйв выглядит иначе, доступнее, чем та вздернутая над миром площадка, на которой меня посещали мысли о Гоголе, Византии и Монтевидео.

– Давай пальто.

Она взяла его, и меня почти растрогало – по большей части от неожиданности – то, как она с ним обращалась, будто, если она не проявит почтительности к моему дурацкому старому пальто, оно может сломаться или помяться. Это знак? Никаких знаков, твердил я себе.

– Давай, пошли на кухню. А потом покажу квартиру.

Спальню тоже покажет?

Кухню, как и всю квартиру, явно не ремонтировали десятилетиями. Она объяснила, что родители ее жили здесь до самого дня автомобильной аварии, а у нее с тех пор не нашлось ни духу, ни времени на какие-то переделки. Ведь придется ломать стены, возводить новые, вытаскивать проводку, отдавать целую кучу вещей. В доказательство своих слов она показала мне газовую конфорку и попросила ее зажечь.

– Не просто повернуть рычаг или нажать кнопку? – удивился я.

– Нет, с помощью вот этого, – пояснила она, доставая спичку из большого коробка.

– А эта штука свистит, когда закипает?

– Нет, поет.

Она показала на чайник ультрасовременного дизайна. Подарок. А вот серьезный ремонт отберет кучу времени. «Плюс я не уверена, что хочу что-то менять». Мне пришло в голову, что вся ее квартира залегла на дно.

Мы стояли в неосвещенной кухне и ждали, когда закипит вода.

– Печенья у меня нет. Вообще предложить нечего.

Девушка на вечной диете, подумал я.

Она стояла, сложив руки на груди, опираясь на кухонную столешницу, и выглядела – я уже замечал это в схожие моменты повисшего между нами молчания – слегка смущенной. Я гадал почему. Она всегда прибегает к резкому, отрывистому, взвинченному тону, когда хочет скрыть смущение, – это такая повадка? Или ей вообще свойственны резкость и взвинченность и порой к этому добавляется еще и смущение? Мне ее стало жалко, и именно поэтому, глядя, как закатный свет очерчивает ее фигуру, я сказал:

– Не хватает только мертвого фазана и помятого граната в чашке с синим ободком рядом с прозрачным графином аквавиты – и вот тебе «Девушка, опирающаяся на кухонную столешницу» голландского мастера.

– Нет, «Девушка, заваривающая чай в кухне, с мужчиной».

– Девушка, относящаяся с подозрением к мужчине в кухне.

– Девушка не знает, что думать.

– Девушка очень красива в кухне. Мужчина очень, очень счастлив.

– Девушка счастлив мужчина в кухне.

– Мужчина и девушка, говорящие глупости.

– Мужчина и девушка, насмотревшиеся фильмов Ромера.

Мы рассмеялись.

– Я ни с кем никогда не говорила так, как с тобой. Ты сейчас единственный, с кем мне смешно.

Добавить было нечего, кроме взгляда прямо в лицо.

Она открыла шкафчик, достала сахар. Я увидел внутри пару дюжин стальных ножей для мяса. Отец, пояснила она, любил в выходные готовить. Теперь все это увязано и засунуто на верхнюю полку. Ложка сахара мне, две ей. Я видел, что Кларе не по себе.

– Девушка поставит диск, который ей подарил мужчина, – порешила она. – А потом оба поедут во Францию.

Она имела в виду фильмы Ромера.

Я заметил, что свист чайника напоминает противовоздушную сирену времен Второй мировой. Она ответила, что не замечала, однако да, он действительно напоминает противовоздушную сирену.

Я спросил, есть ли у нее заварочный чайник, – чай я собирался приготовить, как в «Моей ночи у Мод». Она сказала – у нее только пакетики, хотя чайник наверняка где-то лежит, правда, скорее всего, очень старый и очень грязный.

Пакетики подойдут, сказал я, после чего налил кипятка в две кружки, на одной – название какого-то городка в Умбрии, на другой – магазинчика в Сохо.

– Пусть кружки нагреются, потом воду выльем.

– Ты сам-то знаешь, что делаешь?

– Без понятия. Но я положу по пакетику «эрл грея» в каждую чашку.

Запах чая поплыл по кухне.

Пойдем в гостиную, предложила она, забирая свою кружку и диск. Открыла шкаф, включила проигрыватель, и вот оно зазвучало – гимн из «Адажио» во всей его пронзительной, душераздирающей красоте. Люблю «эрл грей», сказал я. Она его тоже любит. «Настал черед очередного тайного агента».

Диван, новенький, стоял прямо напротив эркера, можно было пить чай и смотреть на Гудзон. Ну и вид, сказал я. Мне нравился чай, нравился Гудзон, нравился Бетховен, нравилась ромеровская сцена «Чай в середине дня». Снаружи лежал снег, не тронутый следами ног или шин – Клара когда-то каталась там с друзьями на санках после уроков.

– Скажи еще раз, почему Бетховен – это ты.

– Еще раз, почему Бетховен! – Меня это забавляло.

– Ты все-таки попробуй, Князь. Он – это ты, потому что?.. – спросила она, делая вид, что осеклась.

– Потому что «Благодарственную песнь выздоравливающего» Бетховен написал, когда поправлялся от болезни, то есть как я, как ты – как, по сути, и все, – залег на самое глубокое дно. Он едва не умер и был счастлив, что остался жив.

– И?..

– И это такая горстка нот, плюс – непрерывный затянутый гимн в лидийском духе, не хочется, чтобы дух этот изменялся, музыка повторяет вопросы и уклоняется от ответов, потому что ответы просты, потому что Бетховену нужны не ответы, не ясность и даже не многозначность. Ему важнее уклоняться и замедлять время – отсрочка, не имеющая конца, похожая на воспоминание, но это не воспоминание, сплошная каденция и никакого хаоса. Он будет повторять и растягивать этот процесс, пока не останется всего пяти нот, трех нот, одной ноты, ни одной ноты, никакого дыхания. Может, подлинное искусство в этом и состоит: жизнь без смерти. Жизнь в лидийском духе.

Повисшее молчание сообщило мне, что Клара сразу же мысленно заменила слово «жизнь» на другое. Потому и молчала.

– Чай в лидийском духе. Закат в лидийском духе… – добавил я, приправляя свои слова толикой юмора, на что она разве что не фыркнула, имея в виду: «Знаю я твои приемчики, Князь».

– Да, и это тоже, – сказала она.

Я обвел глазами комнату. На диванах и креслах лежало штук двадцать подушек, в углу у окна стояло два больших цветочных горшка. Кресла казались старыми, но не обтерханными – как будто вся комната пыталась подстроиться под новый диван, не вывернув себе суставы. Из каждой розетки виноградной гроздью свисали электрические провода.

– Ты здесь в детстве делала уроки?

– Уроки я делала в столовой, вон там. А здесь мне нравилось читать. Даже когда приходили гости, я садилась на оттоманку, чтобы улизнуть в Петербург. Здесь же я играла на пианино.

– Идеальное детство?

– Безмятежное. У меня не осталось ни плохих, ни замечательных воспоминаний. Жаль, что родители так рано ушли. При этом я по ним не скучаю.

Я попытался вообразить себе ее спальню. Подумал, что заставило ее писать диссертацию не здесь, а в квартире у Ганса.

– Потому что там мне готовили завтрак и обед. Невероятно, как стремительно летит время, когда за тебя кто-то готовит. Я провела там полгода за работой, ни на кого не обращая внимания.

Я вспомнил стол и комнату наверху – там я ждал, когда она добудет закуски, боялся, что она ушла насовсем, но она все-таки вернулась и принесла «вкусностей», как она их назвала, выстроенных как для Ноева ковчега, парами, в смысле: эту мне, а эту тебе, эту тоже тебе и мне, – и в той комнате я думал: давай просто посидим в этом крошечном, только нашем алькове и понарошку изобретем мир заново, у нас будет собственная твердь, она протянется только до стола, рядом с которым стоят все эти незнакомцы, сгрудившись вокруг певца с горловым голосом, точно пришельцы, что мигом раньше дематериализовались вокруг нас, остались одни только тени. Я пообещал тогда, что подожду пятнадцать минут и ни минутой больше, а потом уйду с вечеринки, но, когда Клара вернулась с большой тарелкой в руке, я подумал, что все это лучше, чем сон, а кто я такой, чтобы вмешиваться в сны, и потом я смотрел, как пятнадцать минут затянулись дольше трех утра, да и в этот час – как дали мне понять там в первую же ночь – было еще не время уходить. В той комнатке мне казалось, что ближе мы с Кларой не будем уже никогда. И вот я вернулся на то же место, только несколькими этажами ниже, но глубже на несколько слоев утонувшего города, – а мы все еще на поверхности, все еще над уровнем моря. Я гадал, насколько дальше под землей блуждает по иномирью этого здания душа Инки.

– Кстати, над этой комнаткой был балкон.

Поэта звали Воэн, место называлось Белладжо, а между ними замшевая женская туфелька давила сигарету, которая полетела вниз на заснеженную улицу, где стояли и курили Игори и Иваны, будто выпавшие из времени двойные агенты, памятки о холодной войне.

Помнишь ли? Как я могу забыть?

Комнаты и балконы, расположенные друг над другом, казались вариантами смутного и загадочного узора, предвосхищающего нечто касательно меня, или касательно ее, или времени, которое мы проведем вместе, – я пока до конца не понял. Приблизился ли я к этому непонятному, оказавшись у нее на этаже, или нахожусь даже дальше, чем тремя днями раньше? Каждый этаж – это указатель на собственное более слабое или более громкое эхо? Или именно сам эффект эха манит меня сейчас, вздымается и опадает на каждом этаже, будто змеи и лестницы, затянутый гимн Бетховена, который нарастает и смолкает, а потом возвращается – вневременной, зачарованный, бессмертный?

«Так тебя это смущает», – сказала она тогда в ресторане. Я бы сам не заговорил, но понял, что она умоляет меня заговорить, шагнуть за грань, сказать хоть что-то.

Расположение комнат и окон на той же линии заставило меня вспомнить элементы в периодической таблице, выстроенные аккуратными рядами и колонками согласно логике совершенно непостижимой, однако в численном выражении столь же предсказуемой, как и сама судьба, для тех, кто знает ключ к шифру. Натрий (атомный номер 11) – на самом верхнем этаже вместе с оранжереей, прямо под ним – калий (19), где я едва не потерял сознание, дальше под ним – рубидий (37), этаж с балконом и «Кровавой Мэри», под ним – цезий (55), мир Клары. Может, получится организовать жизнь вокруг периодической таблицы, исходя из того, что, если вывести правило на основе последовательности 11, 19, 37, 55, можно с легкостью предсказать, что следующим элементом станет номер 87, франций. А разве мы не отправляемся во Францию Ромера менее чем через два часа?

Ей нравится импровизировать; мне нравится просчитывать.

– А чему на первом этаже соответствует эта комната? – спросил я.

– Вестибюлю.

– А еще ниже?

– Кладовой, жилью управдома.

– А еще ниже? – спросил я, будто поставив себе задачу выяснить, куда меня забросит судьба, если суждено мне скитаться с этажа на этаж, подобно Летучему голландцу, навеки застрявшему в грузовом лифте.

– Велосипедная. Прачечная. Китай, – ответила она.

Вот, я пытаюсь уточнить, что нет другого дна ниже породного основания, никакой после-омеги, что за человеком, которого я вижу в Кларе, нет другого человека, и все же насколько это на нее похоже – объявить мне, что породного основания не существует, что Клар столько же, сколько и скрытых слоев и легенд на нашей планете. А что же я?

– Мужчина, думающий про первую ночь, гадающий, что бы произошло, если бы он вышел не на том этаже и попал не на ту вечеринку.

– Мужчине досталась бы другая дама-голландка.

– Да, но что думает данная дама-голландка?

– Мужчина ловит рыбку в мутной воде, дама-голландка советует: «Закидывай удочку».

Как мне нравятся повороты ее мысли. На мой румб – противоположный, на каждую тайну – соучастник, на каждую перчатку – пара.

– Князь, – сказала она. Встала, чтобы отнести чашки на кухню, мимоходом глянула на темнеющий Гудзон через одно из других больших окон в гостиной.

– Что? – сказал я.

– Полагаю, вам стоит подойти и посмотреть. Вот. – К моему изумлению, она вытащила бинокль, судя по виду – времен Второй мировой. – Посмотри туда.

Она указала в сторону моста Джорджа Вашингтона.

– Это то, что я думаю? – спросил я.

– Полагаю, что не исключено.

– Дадим ему пять минут. Может, пройдет мимо.

Мы ждали, замерев, вслушиваясь в заключительный фрагмент квартета Бетховена.

Но судно не приближалось – отсюда казалось, что оно и вовсе стоит на месте; стемнело, прочитать название мы не могли. Кроме того, уже было поздно – не поторопимся, опоздаем в кино. Она завязала платок, сказала мне, где отыскать пальто. Из туалета я услышал, как она сыграла несколько тактов из Генделя на пианино. Это означало – вернее, так мне хотелось думать, – что мы можем остаться внутри, заказать еду, просидеть тихо до темноты, не потрудившись зажечь свет, потому что первое же мышечное движение рассеет чары. Давай вызовем такси, предложил я. Ни за что, пойдем пешком, порешила она.

– Так это был ты, – сказала она в лифте. Я не сразу понял, что она все еще напевает Бетховена.

– Это был я, – подтвердил я почти что застенчиво, без уверенности, как будто соглашаясь с предположением, которое выдвинул раньше, но теперь предпочел бы взять обратно.

– В следующий раз сыграю тебе несколько сарабанд на пианино. В них тоже я повсюду.

– В смысле?

– Сарабанды и быстрые, и медленные. Кто-то когда-то сказал, что сарабанду танцуют так: два шага вперед, три назад – так вот, в этом вся история моей жизни.

Чтобы сократить путь, мы пошли по Вест-Энд-авеню – ее, в отличие от Риверсайд, уже расчистили, у тротуаров высились сугробы. Дорога шла под уклон, и, когда мы добрались до места, очередь из тех, кто уже с билетами, оказалась длиннее, чем мы ожидали. Кто-то сказал: пока не распродано. После покупки билетов я очень боялся, что нас рассадят в разные места. А если рассадят? Уйдем, сказала она. Мелькнули знакомые лица с предыдущих вечеров. Клара – это у нее уже вошло в привычку – сказала, что попробует что-нибудь прихватить из соседнего «Старбакса». Кусок лимонного торта, который она принесла накануне, оказался очень вкусным. В очереди я разговорился с парой, стоявшей впереди. Она видела многие фильмы Ромера, он – лишь несколько. Накануне они приходили тоже, но его это не убедило. Она надеялась, что сегодняшний сеанс все-таки докажет ему, что режиссер – гений. А я считаю его гением? Возможно, он гений, сказал я. Но в реальности реальные люди так себя не ведут, тем более так не говорят, возразил он. «Ну, – прервала его Клара, понявшая, к чему клонятся его возражения в тот же миг, как присоединилась к нам, – картины Моне тоже мало похожи на реальность, да нам этого и не хочется. Какое реальность вообще имеет отношение к искусству?»

Он тут же сник.

Возможно, бедняга просто пытался поддерживать разговор. У них явно второе свидание.

– Интересно, а где сегодня девятнадцать-десять с бритой башкой? А, вон он.

Я протянул билеты, она ему улыбнулась. «Пошли сеансу смотреть», – произнесла она, по-клоунски сморщив лицо. Он тихо заворчал, как и в два предыдущих вечера. Понимал, что она над ним насмехается.

«Не нравятся мне ваши разговорчики», – сказал он наконец. «А мне ваши – очень», – ответила она. Не знала, как его назвать, Сеанса или Сеянса. Решила – пусть будет Сейянса, через и краткое. И смеялась собственной шутке, пока Сейянса не посмотрел в зал через прорезь в плотной темной занавеске и лучом фонарика не указал на пустое место у нас за спинами. «Мадам, место», – сказал он, что Клара мгновенно переделала в «мадамисто». «Видно?» – спросил я, когда пошли титры. «Ни черта». А потом повторила: «Сейянса мадамистая» – и мы покатились от хохота.

В середине «Зеленого луча» ситуация полностью вышла из-под контроля. Клара открыла сумочку, вытащила флакончик, свинтила крышку и велела мне выпить. «Что это?» «Обан», – прошептала она. Сосед повернул ко мне голову, а потом перевел взгляд на экран, явно приняв решение больше не смотреть в нашу сторону. «Похоже, попались, – прошептала она. – Наябедничает Сейянсе, а Сейянса рассвирепеет». Сдавленный смех.

Потом показ прервался. Поначалу все тихо сидели на местах, потом стали выказывать досаду – шипение и вопли делались все громче, как в школе на уроке. Я сказал Кларе, что Сейянса, наверное, и контролер, и капельдинер, и изготовитель попкорна, и киномеханик – она расхохоталась в полный голос и закричала: «Сейянсу на мыло!» Все таращились на нас, и чем больше они таращились, тем громче она смеялась. «Механика на мыло!» – проверещала она, и все грохнули от хохота. И это женщина, которая несколько часов назад стояла, прислонившись к кухонному столику, и ее так смущало повисшее между нами молчание, что она несла откровенную чепуху. Та же Клара, новая Клара, старая Клара, Клара, которая затыкает людям рты и ставит людей на место, Клара, которая смотрит в упор и плачет, Клара, которая днем в будни выскакивала из своего дома на Сто Шестой улице и мчалась вниз по лестнице возле памятника Францу Зигелю, чтобы покататься с другими детьми с горки на саночках, или шла в парк Штрауса, где они садились на скамейке и жаловались друг другу на родителей – Клара, которая молча скорбела по родителям, когда узнала новости, а потом переоделась и отправилась на вечеринку, – Клара никогда не переросла тех уютных часов, когда родители пили с друзьями чай у большого эркера с видом на Гудзон, а она устраивалась рядом с книгой, и все, все было хорошо и безопасно в средневековом городке на Рейне, который ее родители и их родители возродили на этой стороне Атлантики. Существовала ли для нее периодическая таблица, когда она плавала вверх, вниз и вбок по разным квадратикам, а ее фолии и торжественные сарабанды свертывались в один свиток и ложились под панини-пресс, как кубинские сэндвичи, которые продают на соседнем углу? Или она была такой же, как я, – только гораздо лучше меня?

– Чего теперь будем делать? – спросил я.

– Не знаю. А ты чего хочешь делать?

– Мне кажется, стоит выпить по-настоящему.

Мы так спешили выйти из кинотеатра, чтобы новые обстоятельства не заставили нас передумать, что она едва успела накинуть на голову платок и завязать его.

– А что с твоим сложным узлом? – осведомился я.

Отстань ты со своим сложным узлом, сказала она, пристроив ладонь мне под руку, а потом под мышку – я даже не успел обнять ее за талию.

– Давай поймаем такси, – сказал я.

– В обычное место?

– Безусловно.

Но на стороне в направлении от центра такси не было, тогда мы перешли дорогу и стали ловить в сторону центра. Это был тот самый угол, где я заметил ее две ночи назад. Загорелся красный свет, пришлось ждать, и на островке посередине Бродвея она запела, стуча зубами от холода: «Сейянса, Сейянса! Ты будишь страну, ты, радуя храбрых, пророчишь войну». «Чье?» – спросил я. «Байрон». Она не успокоилась и, увидев таксиста в тюрбане размером с тыкву, вместо «Эй, такси!» закричала: «Таксо-таксо, мадамистое таксо!» – прямо в ночь, посмотрела, как бородатый таксист проехал мимо – на заднем сиденье мелькнул пассажир в таком же объемистом тюрбане. Тут мы так покатились от хохота прямо на жутком морозе, что я поймал себя на мысли: все это чепуха, но среди этой чепухи я ближе к счастью и к другому человеку, чем когда-либо, – повернулся бездумно и поцеловал ее в губы.

Она отшатнулась. Стремительнее, чем если бы положила руку в огонь. Слово «нет» она произнесла едва ли не раньше, чем губы наши соприкоснулись, точно ждала чего-то подобного и заранее подготовила ответ. Она напомнила мне женщину, уже положившую руку в кармане на кнопку баллончика со слезоточивым газом – готова сперва пшикнуть, а потом уже задавать вопросы, но тут вдруг понимает, что мужчина, приблизившийся к ней в ночи, всего лишь заплутавший турист, который хочет спросить дорогу.

Впервые в жизни я почувствовал себя человеком, который попытался напасть на женщину – или которого судят за такую попытку. Если бы она сопроводила свой жест пощечиной, я бы и то так не остолбенел бы.

Я не впервые в жизни встретил сопротивление при попытке поцеловать женщину, но впервые в жизни поцелуй был настолько спонтанным, настолько непреднамеренным и неожиданным, что эта попытка не думая швырнуть мне его обратно в лицо предстала афронтом всему, что мы пережили вместе за последние четыре дня, афронтом искренности, дружбе, самой человечности, собственной моей сути, тому моему «я», которое я с такой готовностью ей раскрыл. Может, поцелуй в силу своей неожиданности ее ошарашил? Мог ли он оказаться оскорбительным? Неужели он – неужели я – вызываю такое отвращение?

Я не понял, на чем она основывалась, но не хотелось, чтобы в итоге все между нами было испорчено. Потому я решил извиниться.

– Надеюсь, я тебя не обидел.

– Можешь не извиняться. Могла бы и предвидеть. Сама виновата.

Похоже, не так я провинился, как думал. Однако меня уязвила собственная недальновидность. Нашу беспечную радость я ошибочно принял за нечто другое.

– Клара, я очень надеюсь, что ты не обиделась.

– Говорю же: я не обиделась. Ты повел себя как подросток. А теперь извиняешься как подросток.

Вот оно как. А я извинился от всего сердца. И не заслужил такого ехидства.

– Тогда поймаю тебе такси, – сказал я. – А там и сам домой поеду.

Это привело ее даже в большее замешательство, чем поцелуй.

– Не уезжай вот так.

– Незачем было меня окорачивать.

– Незачем было меня целовать.

– Зачем.

– Только не уезжай домой, пожалуйста. – Она посмотрела на меня. – Холодно до чертиков. Пошли выпьем. Не хочу я такого.

– Почему?

– Почему? Потому что нам было хорошо вместе. Потому что, если ты считаешь страшным везеньем, что мы оба оказались у Ганса на вечеринке, почему ты думаешь, что я считаю иначе? Не думаешь, что если ты никогда не хотел, чтобы кто-то узнал тебя так, как узнала я, – то дело лишь в том, что я, возможно, хочу того же и от тебя?

– Но мне нельзя тебе поцеловать?

– Я не обязана объяснять. Даже пытаться не обязана. Мне холодно. Возьмем такси.

– Почему было просто не сказать, что не хочешь целоваться, зачем было отталкивать меня так, будто я прокаженный или насильник?

– Я испугалась, ясно? Ты не поймешь. Можно мы сейчас не будем об этом говорить?

– Мы никогда ни о чем не говорим.

– Ты передергиваешь.

Она вслушивалась, дожидаясь, что я еще скажу. Но я не знал, что и думать, кроме одного: я с радостью поеду домой.

– Это мой ад. Мой ад, – повторяла она. – А ты делаешь его только ужаснее.

– Твой ад? А ты про мой подумай!

Я покачал головой, обращаясь к себе, к ней.

– Ладно, слишком холодно. Нам нужно выпить.

Непонятно почему она тут же засунула ладонь обратно мне под мышку и обняла меня рукой за талию, как будто ничего и не произошло.

– Вон такси.

Мы остановили машину, сели – она тут же развернулась заносом почти на месте и помчалась в сторону от центра. «Очень стало холодно, погода ужасная», – произнесла Клара через стеклянную перегородку. Водитель спокойно, неспешно тушил сигарету, слушая негромкий джаз. «Мириканская погода», – ответил он. «И не говорите», – откликнулась она, пытаясь всем видом показать, что ее искренне интересует мнение водилы об американском климате. «Слышал? – Она обернулась ко мне. – Мириканская погода».

Мы вылезли на Сто Пятой улице, едва к тому моменту не надорвав животы от хохота.

Влетели внутрь, заняли свое обычное место – плечом к плечу – на скамье, которую она называла «нашей банкеткой»; я заказал два темных пива и жареную картошку, она заторопилась в туалет.

Вернулась через несколько минут.

– Не поверишь, какой кто-то в сортире развел свинарник, – сказала она, на сей раз действительно лопаясь от хохота. – Такое впечатление, что там весь третий мир облегчился.

Может, ей сходить куда-то в другое место?

Ничего, она воспользовалась мужской уборной.

А мужчин в мужской уборной не было?

– Были, – сказала она. – Вот этот.

И она указала на долговязого юнца у барной стойки – тому явно требовалось выпить, чтобы оправиться от потрясения.

– И не смотрите на меня так, – обратилась она к нему громко. – Вы ничего не видели, а если видели, считайте, что вам повезло.

Твое здоровье, произнесли мы, когда нам принесли пиво, и еще раз, и еще много-много раз.

Я посмотрел на нее и, не сдержавшись, спросил:

– Мы просто смеемся или действительно счастливы?

– Ты нынче фильм Ромера не смотрел часом? Давай Уден Дола, миста. Потанцуем.

По уже сформировавшейся привычке из бара мы вышли ближе к трем ночи. Прогулка до дома всегда оказывалась коротковатой, это даже холод не мог изменить. Довольно приятно было смотреть, как мы оба, несмотря на студеный ветер, делали все, чтобы не ускорять шаги. Выпили мы больше обычного, шли, моя рука обвивала ее плечи. Мы когда-нибудь сможем вести себя друг с другом естественно?

Оставалось решить, как теперь попрощаться. Поцелуй под запретом. Без поцелуя – слишком наигранно. Обычный клевок в щеку, совершенно ненавязчивый.

– Я знаю, это неловко, – произнесла она, – но мне кажется, лучше не говорить «спокойной ночи».

Как всегда, на одной волне.

Итак, никаких поцелуев, полная отмена обряда говорения «спокойной ночи» – неплохая мысль, подумал я, едва ли не восхищаясь ее способностью уклоняться от еще более неловкой сцены у ее двери. Пока же – ни слова о моем несостоявшемся поцелуе, ни слова про песню, ничего про танго, которое мы сегодня протанцевали четырежды. Почему меня это не удивляло? «Наверное, ты права», – сказал я. Может, так оно и было. Засунув обе руки глубоко в карманы пальто, она ринулась туда, где стоял Борис, а я, переждав несколько секунд и убедившись, что дверь за нею закрылась, развернулся и зашагал к Бродвею. «Ну, было очень мило», – сказала она чуть раньше, явно сознавая, что пользуется языком голливудских свиданий. И без тени иронии.

Позже, когда я добрался до парка, мне пришло в голову, что, пожалуй, настало время прекратить встречи с Кларой, все это зашло достаточно далеко, дальше не надо. Перебор душевной смуты, сомнений, уж тем более перебор язвительности и ехидства, все просто плавает в кислотном растворе, который того и гляди сдерет все наружные слои с твоего тела и оставит тебя беззащитным, как новорожденный моллюск. Покончи с этим, подумал я, покончи – и все. Она, может, расстроится, но, зная ее, оправится даже быстрее, чем ты. Через несколько часов забудет вспомнить, потом забудет, что забыла. Мне-то понадобится время. Возможно, как раз пришел момент пересмотреть мой подход к залеганию на дно.

Впервые за много недель мне мучительно захотелось купить пачку сигарет. Буду ли я называть их тайными агентами? Да, почему бы нет, по крайней мере какое-то время. А вот самого меня никогда больше не будут называть Оскаром.

Ночной парк, по установившейся традиции, манил так же сильно, как церковь в дождливый день, когда у вас осталось в обеденный перерыв десять лишних минут и, поскольку вы не принадлежите ни к какой конфессии и не собираетесь отправлять никаких обрядов, просто входите, не задумываясь, ничего не прося, ничего не ожидая, ничего не отдавая – просто пустая скамья, где можно посидеть и подумать, посидеть и подумать в надежде, что губы прошепчут беззвучный гимн.

Я проходил тут сегодня незадолго до часа дня, думая про себя, что вечером, проводив ее домой, остановлюсь здесь по-настоящему. Если дела пойдут лучше ожидаемого, пошлю парку пожелание спокойной ночи. Парк поймет. Как понял Тилден. Как понял отец, когда я не отправил ему прощальные мысли вчера вечером, пока мы неслись обратно в город. Но дела не пошли лучше ожидаемого. И вот я вернулся, а к ней я не ближе, чем в первую ночь. Два этажа вверх, три вниз. Шаги по воде, вечные мои шаги по воде. Ненавижу это ощущение. Несколько секунд я посидел на нестерпимом морозе, зная, что скоро придется уйти, и все же пытаясь вызвать в памяти роскошь вечеринки и то, как в первую ночь все было овеяно лучезарностью и легендами. Волшебство кануло – без следа, без остатка. Мои волхвы с пылающими головами вернулись домой. Ступай домой, Оскар, ступай домой.

Я встал и окинул взглядом город в три часа ночи, город, который я, пожалуй, в три часа ночи любил сильнее, чем в любое другое время. Он ничего ни о чем этом не знал, верно? Ничего не мог сделать, чтобы помочь, мог только следить, заниматься своими делами и время от времени поднимать глаза – так зебры продолжают пастись, поглядывая при этом, как хищники тихо подкрадываются по долине, охотясь за их детенышами. Ступай домой, Оскар.

Я решил еще выпить в пабе, сел к стойке. На деле, наверное, просто хотелось оставаться от нее неподалеку. В пабе было почти пусто, только официантка, и двое посетителей за стойкой, и еще одна пара подальше. Смогу я когда-нибудь прийти сюда и не думать про нее? Прийти сюда без чувства омерзения к своей жизни, к себе?

Я сообразил, что сижу точно на том же месте, где раньше стоял долговязый юнец, которому случайно пришлось разделить с Кларой уборную. Мне понравилось, как она его отбрила. Но даже ему было куда легче, чем мне теперь. Я посмотрел на наш бывший столик. В том уголке свечи уже потушили. Зал напоминал опустевший театр – будто администратор позволил вам вернуться за зонтиком, забытым под креслом, а все актеры от короля Лира до леди Уиндермир и театральная обслуга уже разошлись по домам, в том числе и низкооплачиваемые люди со швабрами, они уже сидят в метро и направляются к себе на выселки, считая минуты до того момента, когда каждый честный человек сможет сесть за ужин, которому его честная жена не дала остыть до его прихода.

Следы нашего присутствия просматривались повсюду. Вот здесь мы с ней говорили о фильмах Ромера, заказывали выпивки больше, чем у нас было в привычке заказывать, ее голова у меня на плече, моя рука порой обвивает ее плечи, оба не решаемся пойти дальше. Один взгляд на скамейку с подушкой, на которой, возможно, еще сохранился отпечаток наших тел, вернул все эти образы.

Я заказал выпить. «Зима хренова», – высказался бармен. Беззубому старику, сидевшему в дальнем конце стойки, это понравилось. «Зима хренова, – повторил он, – вот уж верно!» Я тут же подумал про «мириканскую погоду» и едва не подавился смехом, который рвался из глотки. Смеялся я столько хоть с кем-то в последнее время? И что мне так сильно нравилось в этом смехе – таком глупом, беспечном, детском, пустопорожнем? «Мириканская погода», – повторила она слова водилы, скорчив рожу, будто бы говоря: «Вообрази себе, мириканская погода!» Как мне тогда хотелось ее поцеловать.

Я вытащил доллар, вставил в музыкальный автомат. Вот это в моем стиле – вернуться и снова послушать ту же песню. Я стоял недвижно у дверей бара, слушал песню, плевать хотел на то, что про меня подумают люди, которые, возможно, до этого видели, как мы танцуем, стоял один, en soledad[34]. Короче, не допустила она его до себя, верное дело, и это после всех танцев и рюмок – плевать, потому что сейчас ничто для меня не имело значения, кроме того мига, когда она две ночи назад с такой несказанной добротой поднесла ладонь к моему лицу – да, с такой добротой, – что от одной этой мысли прямо сейчас опять могли хлынуть слезы – не слезы жалости к себе, или самобичевания, или само-чего-то-там-еще, или даже любви, хотя все это было очень похоже на любовь, поскольку два существа, два предмета, две клетки, две планеты не могут сойтись так близко и не измениться в силу влияния и возмущения, имя которому – любовь. Я мог бы позволить себе заплакать – длительное смятение всегда этим разрешается. И возможно, то, что я был тут в одиночестве и хотел вспомнить печальный тон ее жеста, когда она провела ладонью по моему лицу, пропев до того несколько слов мне в ухо, – а через несколько секунд попросила еще один доллар, – все это заставило меня подумать, почти что вопреки собственному желанию, что все это, пожалуй, все-таки любовь и всегда было любовью, ее любовью, моей любовью, нашей любовью. Я еще раз прослушал песню. Странно, что по дороге домой она не сказала об этом ни слова. И о моем поцелуе тоже. И уж всяко ничего о том, как мы прикасались друг к другу в баре. Ничего. Все заметено под ковер, забыто, не подлежит обсуждению – будто путь в обход и по касательной.

Мы ни на шаг не продвинулись вперед с середины дня, когда стояли на кухне, окутанные облаком смущения. Кто напустил на нас это облако, почему, с нашим-то опытом в вопросах близости, мы замерли и не смогли его отогнать? «Мне кажется, лучше не говорить “спокойной ночи”» – кто способен произнести такую корявую банальность? Мне кажется, лучше не говорить «спокойной ночи».

Я сидел в баре и как раз отпил виски – и тут меня озарило.

Какой же я кретин! Я пнул соседнюю табуретку. Потом, чтобы замаскировать пинок, сделал вид, что сбил ее случайно, когда клал ногу на ногу. «Мне кажется, лучше не говорить “спокойной ночи”» не означало, что мы не будем целоваться на прощание, оно означало: я пока не хочу говорить «спокойной ночи». Почему она не добавила это «пока»? Неужели «пока» – такое трудное слово? Почему не произнести его отчетливо? Или она сказала его более чем отчетливо, а я не услышал, потому что не верил, что мне предлагают то, о чем я всегда мечтал, вот только, как и в случае с любою мечтой, считал, что ее недостоин?

Или я понял смысл совершенно верно, но сделал вид, что не верю, чтобы заставить ее повторить, возможно, с большей настойчивостью – но Клары такого не делают?

Внезапно, и при этом сильнее всего на свете, мне захотелось ей позвонить, услышать осипший со сна голос и, услышав его, сказать этому осипшему со сна голосу то, что так трудно сказать звонкому дневному голосу, – те вещи, которые можно лишь пробормотать в зыбком полусне тому, кто и слушать будет в полусне: плевать, что я тебя разбудил, хочу быть с тобой прямо сейчас, в твоей постели, под твоим одеялом, в твоем свитере, жизнь нынче вечером такая морозная, если понадобится, могу спать в соседней комнате, но я не хочу быть без тебя, не сегодня.

Позвонить? В начале четвертого утра?

Возможно, сразу после прогулки позвонить было бы проще. Но в три часа? В три часа звонят лишь в экстренных случаях. Да, но разве этот – не экстренный? Такие случаи экстренными называют только пьяницы. Ну да, я пьян, и случаев экстреннее просто не бывает. Да! Позвоню ей и скажу: не могу помыслить сегодняшней ночи без тебя. Будет похоже на записку самоубийцы или предложение руки и сердца. А разве они не одно и то же? – спросил я, думая про Олафа, давя смешок.

Мне не терпелось прочитать электронное письмо или текстовое сообщение – я знал, что оно придет с минуты на минуту. Оно, понятное дело, будет жестоким и язвительным, в типичном этом ее ехидном разящем Кларовом духе. Но хотя бы ради того, чтобы не повторять поступков предыдущей ночи, она не станет отправлять письмо сразу. Она оставит меня в ожидании, чтобы я не мог уснуть, чтобы, если все же усну, проснулся, чтобы проверить. Потом я осознал, что если мое представление о ней – или о судьбе – хоть в чем-то верно, она вообще не пошлет мне сегодня никакого текстового сообщения. Пусть молчание подействует в полную силу, пусть молчание обернется ядом, пусть молчание и станет сообщением.

Впрочем, у нее для меня в запасе есть еще и другая пытка, суть ее в том, чтобы я подозревал, не зная наверняка, что все это происходит у меня в голове и только у меня в голове и что все эти запутанные загадки, которыми меня обмотали, не имеют к ней никакого отношения и воплощают в себе лишь мои исковерканные взаимоотношения с собой, с нею, с самой жизнью.

Нет, я на это не поведусь. Сам я не параноик, подумал я, это только она одна со мной такое проделывает. И решил выключить телефон – пусть знает.

Тут, будто вынюхав эти мысли у меня в голове, выскочила адская квантовая теорема. Две опции, но не обе одновременно. Если снова включить телефон, окажется, что либо от нее вовсе нет сообщения, либо в нем содержатся вещи столь безжалостные, что я много дней не очухаюсь и не опамятуюсь. Впрочем, если бы я не проверил, если бы оставил телефон отключенным, я не прочел бы сообщения, которое начиналось так:

ДОРОГОЙ ОСКАР НЕ ТРУДИСЬ ЗВОНИТЬ ИЛИ ПИСАТЬ ИЛИ СНИМАТЬ ОБУВЬ ПРОСТО ДАВАЙ СЮДА КАК МОЖНО БЫСТРЕЕ МНЕ ПЛЕВАТЬ КОТОРЫЙ ЧАС И ПЛЕВАТЬ ХОЧЕШЬ ТЫ ИЛИ НЕТ ПЛЕВАТЬ ЧЕГО Я НАГОВОРИЛА Сегодня ИЛИ ВЧЕРА ИЛИ НАКАНУНЕ НОЧЬЮ ПРОСТО ХОЧУ ЧТОБЫ НЫНЧЕ ТЫ БЫЛ СО МНОЙ И Я ТЕБЕ ОБЕЩАЮ ЧТО НЕ ЗАСНУ ПОКА НЕ УСЛЫШУ СНИЗУ ЗВОНОК ДОМОФОНА НЕ ТРУДИСЬ ЗВОНИТЬ ИЛИ ПИСАТЬ ИЛИ СНИМАТЬ ОБУВЬ ТОЛЬКО ДОМОФОН ДОМОФОН ДОМОФОН ВНИЗУ.

Подобно Орфею, я не удержался, включил телефон и проверил ящик с сообщениями. И дальше было как с Орфеем: стоило мне проверить, как сообщение, которое она могла бы прислать, мгновенно исчезло.

Ночь пятая

Единственный вопрос, с которым я проснулся, который не мог стряхнуть, забрал с собой в душ, в греческую забегаловку на углу, а потом в долгую дорогу домой, так и не обрел ответа и звучал так: она сегодня не позвонит вовсе или просто делает вид, что не станет звонить?

После завтрака, дабы задушить надежду – или наказать себя за надежду? – я решил снова отключить телефон и обнаружил, что шляюсь по Бродвею под тем предлогом, что у меня нынче утром куча свободного времени, а заняться нечем. При этом причина, по которой мне не хотелось возвращаться слишком рано, была проста и совершенно однозначна: я хотел доказать – себе, ей, самим богам, – что не спешу выяснить, писала ли она, звонила ли, заходила ли, потому что если мне чего в это утро и не хотелось выяснить, так это того, что она и не подумала позвонить или зайти. В итоге что бы меня довело до грани стыда – ибо именно этого мне хотелось больше всего на свете, – так это ее признание, что и она испытывает те же самые муки-мученские. Если бы она приехала на машине, она обнаружила бы, что мой домофон молчит; если бы позвонила, нарвалась бы на автоответчик; если бы случайно со мной столкнулась и спросила, где я был, я выказал бы уклончивость. Потом до меня вдруг дошло, что именно в такие переживания она и хотела меня ввергнуть, – и это меня утешило. Она хотела, чтобы я поварился во всех этих сомнениях, потому что в то же самое время варилась в них и сама.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

Хэл Элрод и супруги Салазар дают парам пошаговую инструкцию, которая поможет вывести отношения на но...
Олег Рой – популярный писатель, сценарист и продюсер. Его книги читают по всему миру люди разных пок...
Чарльз Буковски культовый американский писатель XX века, чья европейская популярность всегда обгонял...
Вашему вниманию предлагается первая и вторая части книги Вадима Зеланда, автора бестселлера «Трансер...
Семь глав корпорации «Спектр» неприкосновенны. Они сохраняют незыблемый порядок на планете и поочере...
Два увлекательных романа Найо Марш о приключениях инспектора Скотланд-ярда, полицейского-интеллектуа...