Живущий в ночи Кунц Дин
– Врать не стану: у меня у самого сердце не на месте, – признался Рузвельт.
– Если вы настолько напуганы, что каждую ночь уплываете на дальнюю стоянку, и если знаете, что происходящее в Уиверне до такой степени опасно, почему же вы давным-давно не сбежали из Мунлайт-Бей?
– Я думал об этом. Но здесь – мой бизнес, здесь – вся моя жизнь. Кроме того, спастись мне все равно не удастся, разве что выиграть немного времени. В конечном счете, спасения нет нигде.
– Звучит не очень-то оптимистично.
– Да уж…
По-прежнему держа кошку на руках, Рузвельт проводил нас через кают-компанию и кормовую каюту к лестнице, ведущей наверх.
– Знаешь, сынок, я всегда хорошо держал удары судьбы и был способен разобраться со всем, что она в меня кидала, – и с плохим, и с хорошим, до тех пор, пока это было мне хотя бы интересно. Господь благословил меня насыщенной и разнообразной жизнью, и я боюсь только одного – скуки. – Мы поднялись на палубу и сразу же оказались в объятиях тумана. – От всего, что происходит сейчас в «жемчужине Центрального побережья», волосы встают дыбом, но, как бы ни повернулись события, скучными они по крайней мере не покажутся.
Оказывается, Рузвельт имел больше общего с Бобби Хэллоуэем, чем могло показаться на первый взгляд.
– Что ж, сэр, благодарю вас за совет. Я подумаю.
Я сел на поручень сходней и соскользнул на причал, находившийся в полутора метрах ниже палубы. Орсон протопал следом за мной.
Большая голубая цапля уже улетела. Вокруг меня клубился туман, черная вода хлюпала о днище яхты, все остальное вокруг было неподвижно, как смертный сон.
Не успел я сделать несколько шагов, как с палубы меня окликнул Рузвельт:
– Эй, сынок.
Я остановился и обернулся.
– Жизни твоих друзей действительно поставлены на кон. Но на карте и твое собственное счастье. Поверь, ты не захотел бы знать больше, чем знаешь сейчас. У тебя и так хватает проблем. Одно то, как ты живешь…
– Нет у меня никаких проблем, – оборвал я его. – Просто у каждого человека имеются свои сильные и слабые стороны.
Кожа Рузвельта была такой черной, что в тумане его фигура могла показаться всего лишь миражом, игрой теней. Кошка на его руках была невидима, и в темноте горели лишь ее глаза, словно загадочные зеленые огоньки, плавающие в пустом пространстве.
– Сильные и слабые стороны… Ты действительно в это веришь?
– Да, сэр.
Однако сейчас я не был до конца уверен в том, почему считал эту мысль правильной: то ли потому, что она на самом деле была верна, то ли из-за того, что на протяжении всей жизни я сам убеждал себя в ее правильности. В большинстве случаев реальность такова, какой ты сам ее делаешь.
– Я скажу тебе еще одну вещь, – проговорил он. – Одну вещь, которая, возможно, убедит тебя в необходимости бросить все это и жить как живешь.
Я молча ждал.
Наконец с явно различимым сочувствием в голосе Рузвельт сказал:
– Знаешь, в чем заключается причина того, почему они не причинят вреда тебе лично и будут стараться подчинить тебя, убивая твоих друзей? Знаешь, в чем причина того, что большинство из них почитают тебя? Она в том, кем была твоя мать.
Страх, похожий на бледного и холодного могильного червя, пополз по моей спине, легкие сдавило, и я не мог дышать, хотя не понимал, почему туманная фраза Рузвельта подействовала на меня так угнетающе. Возможно, душой я неосознанно понимал больше, нежели головой. Возможно, разгадка уже таилась в лабиринтах моего подсознания и дожидалась только того момента, когда я наткнусь на нее. А может, она скрывалась в бездне сердца.
– Что вы имеете в виду? – спросил я, обретя способность дышать.
– Если ты задумаешься – как следует задумаешься, – сынок, то, возможно, поймешь, что, продолжая копаться в этом деле, ты ничего не выиграешь, а только потеряешь. Знание не всегда приносит мир в наши души. Сто лет назад люди ничего не знали о структуре атома, ДНК и «черных дырах», но разве мы сейчас счастливее их?
Как только Рузвельт произнес последнее слово, туман на том месте, где он стоял, сгустился. Дверь каюты мягко закрылась, и негромко щелкнул замок.
24
Вокруг поскрипывающей «Ностромо» медленно вился туман. В его клубах проступали очертания невиданных кошмарных чудовищ и тут же таяли, сменяясь другими.
Под впечатлением последних слов Рузвельта Фроста в моем мозгу возникали еще более жуткие существа, нежели те, что сотворял туман, но я старался не обращать на них внимания, чтобы они благодаря этому не застряли в моем дурном воображении. Возможно, он был прав: если я узнаю все до последнего, я вполне могу пожалеть о том, что начал в этом копаться.
Бобби говорит, что истина сладка, но опасна. Он считает, что люди не смогли бы жить, знай они всю леденящую правду про самих себя. На это я обычно отвечаю своему другу, что в таком случае ему самоубийство явно не грозит.
Орсон шлепал лапами чуть впереди меня, а я тем временем раздумывал, куда мне теперь идти и что делать. В моем мозгу раздавалось пение некой сирены, хотя, кроме меня, ее никто не слышал. Я боялся разбиться о рифы правды, но не мог противиться этому призывному пению.
Наконец я сказал, обращаясь к Орсону:
– Если ты готов объяснить мне, что происходит, я весь внимание.
Но даже если Орсон и мог мне ответить, сейчас он, видимо, был не в настроении беседовать.
Мой велосипед находился там же, где я его оставил, возле перил пирса. Резиновые наконечники руля были холодными, мокрыми и скользкими от осевшей на них влаги.
Позади нас заработали двигатели «Ностромо». Я повернулся и увидел, что ее бортовые огни отдаляются, все больше расплываясь в ореоле тумана.
Я не мог различить Рузвельта в рулевой рубке, но знал, что он находится там. Хотя до рассвета оставалось всего несколько часов и несмотря на ужасную видимость, он гнал свое судно на другую стоянку – подальше отсюда.
Ведя велосипед за руль в сторону берега и проходя мимо покачивающихся судов, я несколько раз оглядывался назад. Мне казалось, что в размытом тусклом свете фонарей я вот-вот увижу Мангоджерри, крадущуюся за мной по пятам. Если это было так, она хорошо пряталась, но, скорее всего, кошка все же находилась на борту «Ностромо».
«…Причина того, почему большинство из них почитают тебя, в том, кем была твоя мать».
Свернув направо и оказавшись на главном причале, мы направились к выходу со стоянки для судов. Снизу поднимался противный запах. Видимо, волны прибили к сваям мертвую рыбу, кальмара или другую морскую тварь и разлагающееся тело зацепилось за ракушки, наросшие на бетонные столбы. Зловоние было настолько омерзительным, что влажный воздух казался пропитанным им, будто после обильной трапезы рыгнул сам сатана. Я задержал дыхание и плотно сжал губы, борясь с накатившим приступом тошноты.
Ворчание моторов «Ностромо» отдалялось и звучало все более глухо. Судно ушло на дальнюю швартовку. Теперь ритмичный звук, разносившийся по воде, напоминал скорее не стук двигателя, а гулкое сердцебиение левиафана, словно морское чудовище вот-вот должно было вынырнуть на поверхность, потопить все суда, разрушить причал и похоронить нас с Орсоном в холодной водяной могиле.
Дойдя до середины пирса, я снова обернулся, но позади нас никого не было – ни кошки, ни призраков. Тем не менее я сказал Орсону:
– Черт бы меня побрал, но все это действительно начинает напоминать конец света.
Пес чихнул, соглашаясь со мной, и мы наконец вышли из зловонного облака, направляясь к корабельным лампам, установленным на высоких мачтах по обе стороны от входа на стоянку для яхт.
И тут в круг жидкого света около конторы причала шагнул шеф полиции Стивенсон. Он был в мундире, как раньше этим же вечером, когда я застал его за беседой с лысым.
– Я нынче в настроении, – промолвил он.
В тот момент, когда он выступил из тени, в его облике было что-то настолько необычное, что я почувствовал на шее холодок, будто в спину мне вкрутили штопор. Что бы это ни было (если вообще что-то было), оно промелькнуло и тут же исчезло, а я все еще неуютно ежился от ощущения чего-то нечеловеческого и злого, природу чего я не смог бы ни определить, ни описать.
В правой руке шеф Стивенсон держал внушительного вида пистолет. Оружие не было направлено на меня, но ладонь полицейского крепко сжимала его рукоятку. Ствол пистолета смотрел на Орсона, который стоял в двух шагах впереди меня, освещенный светом ламп, в то время как я оставался в тени.
– Хочешь узнать, в каком я настроении? – осведомился Стивенсон, остановившись не дальше чем в трех метрах от нас.
– Наверное, не в очень хорошем, – осмелился предположить я.
– Я в таком настроении, что никому не посоветую водить меня за нос.
Голос шерифа звучал не так, как обычно. Тембр и акцент остались прежними, но если раньше в нем доминировала властность, то теперь ее сменила незнакомая жестокая нотка. Обычно его речь текла неторопливым потоком, в котором собеседник словно купался, ей был присущ теплый и успокаивающий тон, а сейчас она была быстрой и сумбурной, холодной и колкой.
– Не очень-то хорошо я себя чувствую, – сказал он. – Точнее, совсем нехорошо. Как кусок дерьма. И поэтому не потерплю, если кто-то заставит меня чувствовать себя еще хуже. Ты понял?
Хотя из сказанного им я не понял почти ничего, я утвердительно кивнул и проговорил:
– Да, сэр, я вас понял.
Орсон стоял неподвижно, словно каменное изваяние, не отрывая глаз от ствола направленного на него пистолета.
Мне лучше, чем кому-либо другому, известно, что стоянка прогулочных судов в этот час – место совершенно безлюдное. Контора и заправочная станция пустеют уже в шесть вечера, и только на пяти судах, если не считать яхты Рузвельта Фроста, постоянно обитают их хозяева. Сейчас они наверняка спят и видят седьмой сон. Причалы так же молчаливы и пусты, как ряды гранитных надгробий на кладбище Святой Бернадетты.
Туман заглушал наши голоса. Никто не услышит нашего разговора и не поинтересуется, кто тут бродит в неурочный час.
Не сводя взгляда с Орсона, но обращаясь ко мне, Стивенсон проговорил:
– Не могу получить того, что мне нужно, потому что даже не знаю, что именно мне нужно. Ну не скотство ли?
Я почувствовал, что передо мной человек, который распадается на части и лишь огромными усилиями удерживает себя в руках. Его облик утратил все свое прежнее благородство, исчезла даже мужественность черт. Они заострились и выражали злобу и нездоровое возбуждение.
– Тебе случается испытывать внутреннюю пустоту, Сноу? Чувствуешь ли ты хоть когда-нибудь внутри себя такую ужасающую пустоту, что, если не заполнить ее, ты умрешь, но не знаешь, где эта пустота и чем, во имя господа бога, ее нужно заполнить?
Теперь я не понимал вообще ничего из того, что говорил Стивенсон, но вряд ли он согласился бы растолковать мне смысл своих слов. Стараясь выглядеть серьезным, я как можно более дружелюбно ответил:
– Да, сэр, мне знакомо такое чувство.
Его брови и щеки были влажными, но не из-за тумана. Они блестели от липкого пота. Лицо полицейского было таким неестественно бледным, что мне казалось, будто хлопья сырости выходят прямо из его тела, клубясь, поднимаются от его холодной кожи, как если бы он сам порождал туман и был его повелителем.
– Хуже всего бывает по ночам, – признался он.
– Да, сэр.
– Это может случиться в любое время суток, но по ночам хуже всего. – Его лицо искривила гримаса, которая могла означать что угодно, в том числе и отвращение. – Что это за проклятая собака? – спросил он.
Его ладонь на рукоятке пистолета напряглась, и мне даже показалось, что палец шерифа лег на спусковой крючок.
Орсон оскалил зубы, но не пошевелился и не издал ни звука.
– Он – просто метис лабрадора, – быстро ответил я. – Хороший пес, даже кошек не обижает.
Без всякой видимой причины Стивенсоном овладел гнев.
– Просто метис лабрадора? – со злобной издевкой переспросил полицейский. – Черта с два! «Просто» теперь ничего не бывает. По крайней мере здесь. И сейчас. И никогда больше не будет.
В голову мне пришла мысль сунуть руку в тот карман, где находился «глок». Велосипед я держал за руль левой рукой, правая была свободна, а пистолет лежал как раз справа.
Однако, несмотря на кажущуюся рассеянность, Стивенсон все еще оставался полицейским и на любое угрожающее движение с моей стороны ответил бы со смертоносной реакцией истинного профессионала. Я не очень-то поверил в утверждение Рузвельта о том, что эти люди меня почитают. Даже если я позволю велосипеду упасть, чтобы отвлечь внимание Стивенсона, он все равно сумеет изрешетить меня раньше, чем я успею вытащить «глок» из кармана.
Кроме того, я не собирался использовать оружие против шерифа, если только тот не оставит мне выбора. Пристрели я шефа полиции, это означало бы конец моей жизни, светопреставление.
Внезапно Стивенсон поднял голову и, оторвав взгляд от Орсона, посмотрел куда-то в сторону. Он сделал глубокий вдох, потом еще несколько – быстро, словно гончая, которая старается уловить в воздухе запах дичи.
– Что это такое? – спросил он.
Видимо, нюх у него был гораздо острее, чем у меня, поскольку я только что почувствовал легкий намек на зловоние, который донес до нас ветерок со стороны главного причала, – тот самый запах от гниющей под пирсом морской твари.
Стивенсон с самого начала вел себя настолько странно, что по моей коже то и дело начинали бегать здоровенные мурашки, но сейчас его поведение стало еще более необъяснимым. Он напрягся, распрямил грудь, вытянул шею и поднял лицо навстречу ветру, будто смакуя отвратительный запах. Глаза на его бледном лице горели, и, когда Стивенсон заговорил, в голосе его прозвучала не обычная пытливость полицейского, а некое вожделение, нервное любопытство, показавшееся мне противоестественным.
– Что это такое? Ты чувствуешь? Что-то мертвое, да?
– Что-то гниет под пирсом, – подтвердил я. – Наверное, какая-нибудь рыба.
– Что-то мертвое. Мертвое, и оно разлагается. Что-то такое… В этом что-то есть, правда? – Казалось, что Стивенсон вот-вот облизнет губы. – Да-да. Что-то в этом есть…
То ли шериф сам услышал прозвучавшие в его голосе необычные скрипучие нотки, то ли заметил мое удивление в связи с его необычным поведением, но он вдруг кинул в мою сторону тревожный взгляд и с заметным усилием взял себя в руки. Это была настоящая внутренняя борьба. Стивенсону стоило большого труда выбраться из водоворота охвативших его эмоций.
Наконец шериф обрел свой прежний голос или по крайней мере его подобие и сказал:
– Мне нужно поговорить с тобой, Сноу. Расставить кое-какие точки над «i». Сегодня же. Сейчас. Пойдем со мной.
– Куда?
– Моя патрульная машина стоит у ворот.
– Но мой велосипед…
– Я не собираюсь тебя арестовывать. Просто поболтаем немного. Хочу, чтобы мы с тобой поняли друг друга.
Вот уж чего мне не хотелось, так это оказаться в одной машине с шефом полиции Стивенсоном. Однако, если бы я отказался последовать за ним, он мог бы сделать приглашение более формальным, попросту нацепив на меня наручники. А если бы я попытался сопротивляться аресту, вскочил на свой велосипед и задал стрекача, растворившись в тумане, далеко бы я сумел уехать? Через несколько часов рассвет, и я не успел бы добраться даже до соседнего города, располагавшегося дальше вдоль пустынной линии океанского побережья. Даже если бы у меня хватало времени, болезнь ограничивала доступный мне мир границами Мунлайт-Бей, где я могу вернуться домой до рассвета или добраться до кого-нибудь из моих друзей, чтобы вовремя укрыться от солнца.
– Ух, какое у меня настроение! – повторил Льюис Стивенсон, цедя слова сквозь плотно сжатые зубы. Голос его снова звучал жестко. – Ах, что за настроение! Ну так как, ты идешь со мной, сынок?
– Да, сэр. Конечно. С удовольствием.
Стивенсон махнул пистолетом, предлагая нам с Орсоном идти первыми.
Я покатил велосипед к концу пирса. Мне было жутко ощущать позади себя присутствие этого человека с пистолетом в руке. И мне не нужно было обладать талантом общения с животными, чтобы понять: Орсон нервничает не меньше моего.
Доски причала закончились и перешли в цементную пешеходную дорожку, по обе стороны которой были разбиты клумбы, засеянные ледяником. Его цветы широко распахиваются днем и закрываются на ночь. В тусклом свете было видно, как через дорожку ползут улитки, поблескивая своими крохотными антеннами и оставляя за собой серебристые полоски слизи. Некоторые появлялись из левой клумбы и пытались пересечь дорожку, чтобы оказаться в точно такой же клумбе с правой стороны, другие сосредоточенно ползли в противоположном направлении. Казалось, что эти крохотные существа переняли от людей их непоседливость и вечную неудовлетворенность жизнью.
Я принялся вилять передним колесом велосипеда, чтобы не наехать на нерасторопных «пешеходов». Орсон, обнюхивая улиток на ходу, тоже аккуратно переступал через них.
А позади нас раздавались хруст раковин и хлюпающие звуки, когда тяжелые ботинки полицейского давили улиток. Стивенсон наступал не только на моллюсков, которые оказывались на его пути, но не ленился сделать несколько шагов в ту или иную сторону, чтобы дотянуться ногой до улиток, ползущих по бокам дорожки. На некоторых он просто наступал, на других обрушивал ногу с такой яростной силой, что его подошва ударялась об асфальт со звуком кувалды.
Я не стал оборачиваться.
Я боялся увидеть на лице нашего конвоира то злобное ликование, которое не раз замечал на лицах юных подонков, глумившихся надо мной в детстве, когда я был еще слишком мал и глуп, чтобы давать сдачи. Я прекрасно помнил это выражение: глаза-бусинки, выглядевшие змеиными, даже несмотря на отсутствие вертикальных зрачков, рдеющие от ненависти щеки, бескровные губы с пеной в уголках рта, оскаленные, мокрые от слюны зубы. Это выражение отвратительно на лице подростка, но должно быть еще страшнее у взрослого, особенно когда на груди у него полицейский значок, а в руке пистолет.
Черно-белая полицейская машина стояла у тротуара метрах в десяти слева от входа на причал, вне досягаемости света фонарей, укрытая густой тенью от раскидистых ветвей огромного индийского лавра.
Я прислонил велосипед к стволу дерева, на котором туман повис подобно клочьям мха, и только после этого с беспокойством повернулся к Стивенсону. Тот открыл заднюю дверь машины с той стороны, где положено находиться пассажиру.
Даже в тумане я различил на его лице то самое выражение, которое и боялся увидеть: ненависть, иррациональная, но отчетливо читаемая ярость, которые делают иных людей опаснее любого зверя.
Никогда раньше я не замечал в Стивенсоне ничего подобного, и, если бы внезапно он сообщил, что на самом деле является не шефом полиции, а инопланетянином, принявшим его форму, я бы ему с готовностью поверил.
Махнув стволом пистолета, Стивенсон велел Орсону:
– Забирайся в машину, приятель.
– Да ничего, пусть здесь постоит, – сказал я.
– Влезай, – повторил он, обращаясь к собаке.
Орсон подозрительно покосился на распахнутую дверцу и недоверчиво заскулил.
– Он подождет здесь. Он никогда не убегает, – заверил я полицейского.
– Я хочу, чтобы он залез в машину, – ледяным голосом произнес Стивенсон. – В нашем городе действует закон, в соответствии с которым собак можно выводить на улицу только на поводке. Мы никогда не навязывали это правило тебе, Сноу. Отворачивались в сторону, делая вид, что не замечаем. Из-за того… Потому что собака может ходить без поводка, если принадлежит инвалиду.
Я был не в претензии за слово «инвалид». На самом деле мне было гораздо интереснее, что стоит за тремя другими словами. Потому что я был уверен: после слов «из-за того» он на самом деле собирался сказать «кем была твоя мать».
– Но теперь, – продолжал он, – я не собираюсь равнодушно смотреть на то, как эта проклятая тварь шляется где попало, гадит на тротуары и выпендривается перед другими кобелями тем, что она без поводка.
Я промолчал, хоть и заметил противоречие в словах Стивенсона: с одной стороны, он сказал, что собака, принадлежащая «инвалиду», может выходить без поводка, с другой – обвинил Орсона в том, что тот «выпендривается». Пока полицейский находится в таком враждебном расположении духа, спорить с ним бесполезно.
– Если он меня не слушается, то заставь его залезть в машину ты, – велел мне Стивенсон.
Я поколебался, раздумывая над тем, как бы уклониться от зловещего «гостеприимства». С каждой секундой атмосфера становилась все более напряженной. Честно говоря, в те минуты, когда мы с Орсоном пробирались по туманному мысу, а за нами гнался отряд воинственных обезьян, я чувствовал себя гораздо спокойнее, нежели сейчас.
– Загони свою чертову собаку в машину! Быстро! – приказал Стивенсон. Голос его был до такой степени полон яда, что он, казалось, мог убивать улиток на расстоянии, даже не наступая на них.
Я был совершенно беспомощен перед этим человеком с пистолетом в руке. Единственным, хотя и слабым утешением для меня являлось сознание того, что я тоже вооружен, а Стивенсон об этом не знает. Пока же мне не оставалось ничего другого, как повиноваться.
– Полезай в машину, мальчик, – сказал я Орсону, стараясь, чтобы в моем голосе не прозвучал страх и чтобы мое отчаянно колотящееся сердце не заставило его задрожать.
Собака неохотно повиновалась.
Льюис Стивенсон захлопнул заднюю дверь и открыл переднюю.
– Теперь ты, Сноу.
Я забрался на пассажирское сиденье, а Стивенсон обошел черно-белую машину, распахнул водительскую дверь и сел за руль. Захлопнув дверцу, он велел мне сделать то же самое, чего я до последнего момента надеялся избежать.
Обычно, оказываясь в замкнутом пространстве, я не страдаю клаустрофобией, но эта машина казалась мне теснее, чем любой гроб. Туман, липший к стеклам, душил меня, как сон, в котором видишь, что тебя похоронили заживо.
Здесь, внутри машины, было еще более сыро и холодно, чем снаружи, и Стивенсон запустил двигатель машины, чтобы можно было включить обогреватель.
Зашипела полицейская рация, и диспетчер трескучим от электрических разрядов голосом проквакал что-то, как жаба в ночи. Стивенсон щелкнул тумблером, и рация умолкла.
Орсон стоял посередине заднего сиденья, опершись передними лапами о стальную решетку, разделявшую машину на две части. За этой решеткой обычно перевозили арестованных. Пес с тревогой смотрел на нас. Шериф ткнул стволом пистолета в какой-то переключатель на приборной доске, и кнопки, запирающие задние двери, опустились с громким щелканьем, напомнившим мне звук сработавшей гильотины.
Я надеялся, что, оказавшись в машине, Стивенсон спрячет пистолет в кобуру, но он продолжал сжимать его в руке, положив оружие на колено и направив ствол в сторону руля. Правда, в смутном зеленоватом свете приборов мне показалось, что теперь его указательный палец лежит уже не на самом спусковом крючке, а на предохранительной скобе, но легче мне от этого не стало.
В течение нескольких секунд он сидел, опустив голову и закрыв глаза, то ли молясь, то ли собираясь с мыслями.
Туман оседал на ветвях индийского лавра, и с его заостренных листьев на крышу и капот машины с неравномерными интервалами то и дело падали увесистые капли.
Не торопясь, с показным равнодушием я сунул обе руки в карманы куртки. Моя правая ладонь сомкнулась вокруг рукоятки «глока».
Я пытался убедить себя в том, что мое неуемное воображение, как всегда, преувеличивает грозящую мне опасность. Да, Стивенсон находится в отвратительном настроении, и, судя по тому, что я видел возле полицейского управления, он уже ни в коем случае не представляет собой праведную длань правосудия, какой всегда являлся. Но из этого вовсе не следует, что шериф вынашивает какие-то злые намерения. Возможно, он действительно хочет всего лишь поговорить, а после отпустит нас невредимыми на все четыре стороны.
Но когда Стивенсон наконец поднял голову, взгляд его глаз можно было сравнить разве что с отравой, пенящейся в чаше из человеческого черепа. Меня вновь передернуло от светившейся в них животной злобы, которую я впервые заметил в тот момент, когда он выступил из тени на причале. Однако теперь я понял, почему мои натянутые, как струны, нервы завибрировали от страха. На какую-то долю секунды в его глазах мелькнул расплавленный желтый огонь, которым светятся в ночи глаза некоторых зверей, – холодный и загадочный внутренний свет, подобного которому я никогда не видел ни у одного человеческого существа.
25
Вспышка, подобная электрическому разряду, промелькнувшая в глазах шефа полиции, была такой мимолетной, что, если бы дело происходило еще вчера, я даже не заметил бы ее или подумал, что это отблеск от светящейся приборной доски. Однако нынешней ночью я уже повидал обезьян, которые были не просто обезьянами, кошку, которая была чем-то большим, нежели просто кошкой, я окунулся в тайны, которые, подобно рекам, текли по улицам Мунлайт-Бей, и научился ожидать важного от того, что кажется незначительным.
Глаза Стивенсона снова стали непроницаемыми и темными. Его гнев, казалось, на время угас, а в голосе теперь звучали лишь безысходная тоска и горечь.
– Все переменилось сейчас. Все переменилось, и уже ничто не вернется.
– Что именно переменилось?
– Я больше не тот, кем был. Я даже с трудом вспоминаю, каким я был раньше, что я был за человек. Все пропало.
Я понял, что Стивенсон, сокрушаясь по поводу утраты самого себя, говорит скорее сам с собой, нежели обращаясь ко мне.
– Мне больше нечего терять. У меня отобрали все, что было мне дорого. Я – ходячий мертвец, Сноу. Ходячий мертвец, и больше никто. Ты можешь себе представить, каково это?
– Нет.
– А ведь даже у тебя, при твоей дерьмовой жизни, когда ты прячешься от света и, подобно мерзкому слизняку, выползаешь из-под камня по ночам, даже у тебя есть причины, чтобы жить.
Должность шефа полиции в нашем городе является выборной, но Льюис Стивенсон, похоже, не заботился о том, чтобы получить мой голос на следующих выборах. Мне хотелось послать его далеко и надолго, но существует огромная разница между тем, чтобы выказывать бесстрашие, и тем, чтобы напрашиваться на пулю.
Он отвернулся от меня и уставился в лобовое стекло, по которому ползла белесая каша тумана, но за мгновение до этого я заметил, как в его глазах снова промелькнула электрическая вспышка. Она была еще более быстрой и незаметной, чем прежде, но встревожила меня гораздо сильнее, поскольку теперь я знал: мне это не привиделось.
Понизив голос, словно боясь, что его подслушивают, Стивенсон признался:
– Меня мучают жуткие ночные кошмары. Просто ужасные. Полные секса и крови.
Я, признаться, с самого начала не знал, чего ждать от этого разговора, но излияний Стивенсона о терзающих его душевных муках ожидал меньше всего.
– Они начались больше года назад, – продолжал полицейский. – Поначалу случались лишь раз в неделю, но затем начали приходить все чаще. Кроме того, поначалу женщины, появлявшиеся в этих снах, были мне незнакомы – всего лишь плод фантазии. Такие сны часто снятся подросткам: девочки с шелковой кожей, которым не терпится тебе отдаться… Вот только я в своих снах не просто занимался с ними сексом.
Казалось, его мысли уплыли далеко и теперь витают в тумане над какими-то неведомыми и мрачными землями.
Хотя лицо Стивенсона, покрытое потом и освещенное приборами, было обращено ко мне профилем, я увидел на нем выражение такой дикости, что порадовался: слава богу, я не вижу его анфас.
Еще больше понизив голос, Стивенсон сказал:
– В этих снах я избиваю их, хлещу по физиономиям и бью, бью, бью – до тех пор, пока их лица не превратятся в кровавые маски, душу их, пока не вывалится наружу язык…
Когда Стивенсон принялся описывать свои кошмары, в его голосе зазвучали нотки ужаса, однако, помимо страха, я безошибочно уловил в нем нездоровое возбуждение. Оно угадывалось и в том, как напряглось его тело.
– …Они орут от боли, а я упиваюсь этими криками, тем, как страшно искажены их лица, видом их крови. Это так прекрасно! Так возбуждает! Просыпаясь, я корчусь от наслаждения, меня сжигает сексуальное желание. А иногда, хотя мне уже пятьдесят два, я кончаю пямо во сне или сразу после пробуждения.
Орсон убрал лапы с решетчатой перегородки и затаился в глубине заднего сиденья.
Мне бы тоже хотелось очутиться как можно дальше от Льюиса Стивенсона. Мне казалось, что и без того тесная патрульная машина еще сильнее сжимается вокруг нас, словно под чудовищным давлением гидравлического пресса, какие используются на автомобильных свалках.
– А потом в кошмарах начала появляться Луиза, моя жена, и две… две мои… две мои дочери – Жанин и Кира. В этих снах они боятся меня, и я делаю все для этого, потому что их ужас возбуждает меня. Мне отвратительно то, что я делаю с ними, и в то же время я наслаждаюсь этим.
Ярость, отчаяние и извращенное возбуждение по-прежнему угадывались в его интонациях, низком тяжелом дыхании, в том, как ссутулились его плечи. Даже глядя на Стивенсона в профиль, можно было видеть, как страшно исказилось его лицо. Его разум атаковали непреодолимые внутренние позывы и порочные желания, но одновременно в этом человеке угадывалась еще и слабая надежда остаться самим собой, избежать окончательного погружения в пучину безумия, на грани которого он пытался удержаться. Эта надежда сквозила во всем его поведении, звучала болью в голосе – не менее отчетливо, нежели ярость и отчаяние.
– Со временем кошмары стали такими жуткими, а те вещи, которые я в них творил, – такими извращенными и омерзительными, что мне стало страшно засыпать. Я бодрствовал до полного изнеможения, когда никакое количество кофеина было уже не способно удержать меня на ногах, когда, сколько ни прикладывай лед к затылку, никак не удается избавиться от рези в глазах и держать их открытыми. И когда я наконец засыпал, на меня вновь наваливались ночные кошмары, причем во сто крат хуже, чем обычно, словно усталость швыряла мое сознание в еще более глубокую и темную пучину, таившуюся внутри меня и населенную самыми отвратительными монстрами. Половая охота, гон, бойня – неустанные и полные цвета, вот чем были наполнены мои сны – первые цветные сны, которые я когда-либо видел. Яркие цвета, отчетливые звуки! Я наслаждался тем ужасом, который творил со своими доченьками. Я слышал их мольбы о пощаде и свои безжалостные ответы, их стоны и рыдания, их конвульсии и предсмертные хрипы в тот момент, когда я входил в них, одновременно разрывая их глотки зубами.
Вокруг машины кружились лишь хлопья тумана, но Льюис Стивенсон смотрел на лобовое стекло и, казалось, видел на нем все те жуткие картины, которые описывал, словно они проецировались туда каким-то невидимым кинопроектором.
– Потом я перестал противиться сну. Я уже привык к этим снам. А еще немного погодя – сейчас я уже не помню, когда точно это случилось, – кошмары перестали вселять в меня ужас, и я стал получать от них подлинное удовольствие. Я уже не испытывал вины – одно только наслаждение. Поначалу я боялся признаться в этом даже самому себе, но вскоре уже с нетерпением ожидал того момента, когда окажусь в постели. Когда я бодрствовал, эти женщины были самым дорогим для меня, но в своих снах я дрожал от наслаждения, всячески унижая их, позоря и пытая самыми невообразимыми способами. Если раньше я просыпался в холодном поту, то теперь после пробуждения испытывал странное блаженство. Лежа в темноте, я размышлял над тем, насколько приятнее было бы совершить все это взаправду, нежели просто видеть во сне. Всего лишь думая об этом, я начинал ощущать, как в меня вливается некая непостижимая сила, я чувствовал себя свободным – совершенно свободным, как никогда прежде. В эти моменты мне казалось, что всю свою жизнь я прожил закованным в кандалы, цепи и с ядром на ноге. Мне начало казаться, что, выпусти я на волю свои потаенные желания, в этом не будет ничего зазорного. Это будет ни хорошо, ни плохо, ни правильно, ни неправильно. Но это будет свобода!
Я испытывал тошноту. Вот только не знаю, почему: то ли воздух в патрульной машине становился все более спертым, то ли мне просто было отвратительно вдыхать то, что выдыхал главный полицейский. Во рту у меня появился металлический привкус, словно я пососал медную монету, в желудке ощущался какой-то холодный ком, а сердце покрылось панцирем изо льда.
Я не понимал, с какой стати Стивенсон вываливает передо мной свои омерзительные откровения, но чувствовал, что это только прелюдия, а за ней последуют такие жуткие признания, которые мне вряд ли захочется выслушивать. Мне хотелось, чтобы он умолк раньше, чем откроет мне последний из своих секретов, но, судя по всему, Стивенсон был настроен на то, чтобы высказать мне все до конца. Может быть, потому, что я был первым, кому он открылся? Заставить его замолчать было невозможно – разве что пристрелить.
– В последнее время, – продолжил он голодным шепотом, который будет преследовать меня до конца жизни, – я вижу во сне в основном свою внучку Ребекку. Ей десять лет. Очаровательная девочка. Стройная, красивая. Что только я не вытворяю с ней во сне! Ох, что я с ней делаю! Такой безжалостной жестокости ты себе даже представить не можешь. Я проявляю такую злобную изобретательность, что сам себе удивляюсь. А когда просыпаюсь, то чувствую себя хищником – божественно, лучше, чем во время оргазма. Я лежу в постели рядом со спящей женой, которая даже не подозревает – и, наверное, никогда не узнает – о странных обуревающих меня мыслях, и чувствую, как внутри меня бурлит сила. Я знаю, что могу получить абсолютную свободу в любой момент, когда захочу: на следующей неделе, завтра, сейчас.
Наверху время от времени подавало голос обычно молчаливое лавровое дерево. С его листьев периодически падали капли собравшейся от тумана влаги, и казалось, что дерево принимается быстро и неразборчиво болтать сотнями заостренных зеленых язычков. Капли неожиданно и резко стучали о капот машины, скатывались по лобовому стеклу, и меня почему-то удивляло, что это не кровь.
Я крепко сжал рукоятку «глока» в кармане куртки. После всего услышанного от Стивенсона я не допускал и мысли, что он выпустит меня живым из этой машины. Я поерзал на сиденье – легонько, чтобы он ничего не заподозрил. Мне нужно было сесть таким образом, чтобы я смог выстрелить в него прямо через карман, не вынимая пистолета из куртки.
– На прошлой неделе, – снова зашептал шериф, – Кира с Ребеккой приехали к нам на ужин, и я был не в силах оторвать от девочки взгляд. Я смотрел на нее и видел ее обнаженной, как во сне. Такую стройную. Хрупкую. Беззащитную. Я был так возбужден ее уязвимостью, нежностью, слабостью, что мне пришлось скрывать свое состояние от Киры и Ребекки. И от Луизы. Я хотел… хотел… мне было необходимо…
Неожиданно шеф полиции начал всхлипывать. Его вновь, как и в самом начале, захлестнула волна горя и отчаяния, на какое-то время отодвинув на задний план безумные желания и извращенную одержимость.
– Одна часть меня хочет, чтобы я убил себя, но – только маленькая и слабая часть, жалкая крупица того меня, каким я когда-то был. Хищник, в которого я превратился, никогда не убьет сам себя. Никогда. Он слишком живуч.
Стивенсон сжал левую ладонь в кулак, поднес его ко рту и вцепился зубами в костяшки, да так сильно, что из руки едва не брызнула кровь. Кусая пальцы, он пытался подавить всхлипывания – такие отчаянные, каких мне еще никогда не приходилось слышать.
В этом новом Стивенсоне не оставалось и следа спокойствия и невозмутимости, которые делали его такой внушительной и заслуживающей уважения фигурой, когда он стоял на страже закона и порядка. Теперь он полностью находился во власти эмоций – противоречивых, терзающих его изнутри и не дающих ни секунды передышки, как волны, без устали бороздящие поверхность штормового моря.
Несмотря на страх, который я испытывал перед этим человеком, в моей душе даже нашлось место для жалости к нему. Я был близок к тому, чтобы сочувственно положить руку ему на плечо, но вовремя остановился, почувствовав, что чудовище, которое только что исповедовалось мне, никуда не исчезло и не смирилось.
Вытащив кулак изо рта, он повернул ко мне лицо, искаженное такой нечеловеческой мукой, такой страшной душевной агонией, что я был вынужден отвернуться.
Стивенсон тоже отвернулся, снова вперил взгляд в лобовое стекло и молчал до тех пор, пока его слезы, подобно каплям с лавровых листьев, не скатились вниз и он вновь обрел способность говорить.
– С прошлой недели я под любыми предлогами избегаю общения с Кирой, чтобы только не видеть Ребекку. – Его голос предательски задрожал, но дрожь эта тут же пропала, уступив место ненасытной похоти бездушного тролля. – И иногда по ночам, когда на меня накатывает такое настроение, как сейчас, когда я начинаю чувствовать внутри себя холод и пустоту, когда мне хочется зайтись в крике и кричать не переставая, я думаю, что лучший способ заполнить эту пустоту, унять этот непрекращающийся внутренний зуд – это… сделать то, что я делаю в своих снах. И я обязательно сделаю это. Рано или поздно, но сделаю. Причем скорее рано, нежели поздно. – Теперь горечь и боль в его шепоте сменились тихим, но поистине сатанинским ликованием. – Я буду делать это снова и снова. Я уже приглядел несколько девочек примерно одного с Ребеккой возраста – лет по девять-десять, таких же стройненьких и симпатичных, как и она. Будет безопаснее начать с кого-нибудь, кто не связан со мной. Безопаснее, хотя, конечно, не до такой степени приятно. Но все равно это будет здорово. Почувствовать силу разрушения, сбросить с себя все эти кандалы, в которых нас приучили жить, разрушить свою темницу, стать наконец свободным – совершенно свободным! Когда я останусь один на один с девочкой, я стану кусать ее, кусать снова и снова. Во сне я облизываю их кожу и чувствую на языке вкус соли, а потом принимаюсь кусать и чувствую, как от их криков вибрирует плоть, которую я сдавливаю зубами.
Даже при скудном освещении в патрульной машине я заметил, как бешено пульсирует жилка на виске Стивенсона. Его зубы были крепко сжаты, рот перекошен от маниакального возбуждения. Сейчас он казался в большей степени животным, нежели человеком, а скорее – не был ни тем ни другим.
Моя ладонь так отчаянно вцепилась в рукоятку «глока», что руку вплоть до самого плеча пронизала боль. Я внезапно сообразил, что мой указательный палец лежит на спусковом крючке и я в любой момент могу непроизвольно выстрелить. Однако я еще не успел сесть таким образом, чтобы дуло оружия было направлено в сторону Стивенсона. Лишь сделав над собой изрядное усилие, мне удалось снять палец с курка.
– Что сделало вас таким? – спросил я.
Стивенсон повернул ко мне голову, и под ресницами у него вновь промелькнула мимолетная вспышка, но в следующий миг глаза его вновь стали темными и мертвыми.
– Лишь маленький мальчик-разносчик, – загадочно проговорил он, – лишь маленький мальчик-разносчик останется жить.
– Зачем вы рассказывали мне о своих снах и о том, что вы намерены делать с какой-то девочкой?
– Потому, проклятый уродец, что я должен предъявить тебе ультиматум. И хочу показать, насколько серьезно обстоят дела и насколько я опасен. Ты должен понять, что мне больше нечего терять и я с наслаждением вырву твои кишки, если до этого дойдет. Другие тебя не тронут…
– Из-за того, кем была моя мать?
– Ах ты уже и это знаешь?
– Я лишь не знаю, что это означает. Кем же была моя мать на самом деле?
Вместо ответа на мой вопрос Стивенсон проговорил:
– Другие не тронут тебя и не хотят, чтобы тебя трогал я. Но если придется, я это сделаю. Только попробуй и дальше совать нос не в свои дела, и я раскрою тебе череп, вытащу из него твои никчемные мозги и брошу их в залив на корм рыбам. Или, думаешь, не смогу?
– Сможете, – искренне ответил я.
– Учитывая, что ты у нас – великий писатель, возможно, тебе и удастся сделать так, что тебя выслушают несколько газетных придурков. Так вот знай: если ты сделаешь хотя бы один звонок журналистам, я первым делом наложу лапу на твою сучку диск-жокея. Наизнанку ее выверну, и не один раз.
Когда он упомянул Сашу, во мне вскипело бешенство, но вместе с тем я был до такой степени напуган его словами, что промолчал.
Теперь я понял, что Рузвельт Фрост действительно не угрожал, а всего лишь советовал мне. Вот сейчас я услышал настоящую угрозу, и именно об этом предупреждал меня Рузвельт, утверждавший, что говорит от имени кошки.
Бледность исчезла с лица Стивенсона, и теперь его лицо заливала краска, словно в тот момент, когда он решил капитулировать перед своими безумными желаниями, в холодных пустотах его души, о которых он упоминал, вспыхнул сатанинский огонь.
Полицейский протянул руку к приборной доске и выключил обогреватель.
Сомнений не оставалось: прежде чем наступит следующий рассвет, он на самом деле замучит какую-нибудь маленькую девочку.
Я осмеливался задавать вопросы только потому, что к этому времени успел переместиться на сиденье достаточно для того, чтобы невидимый для шерифа ствол моего пистолета был направлен прямехонько ему в грудь.
– Где тело моего отца?
– В Форт-Уиверне. Там должны произвести вскрытие.