Живущий в ночи Кунц Дин
Стараясь производить как можно меньше шума, мы взобрались по каменным ступенькам и прошли по деревянному полу заднего крыльца.
Я подергал дверь, но она оказалась закрыта, хотя служителю господа следовало скорее уповать на него, а не на дверные замки.
Я не собирался стучать или звонить у парадного входа. Имея за плечами убийство полицейского, было бы глупо бояться наказания за незаконное вторжение в чужое жилище. Мне только не хотелось разбивать окно, поскольку звон стекла наверняка насторожит священника.
На террасу крыльца выходили четыре окна с двойными рамами. Я подергал их одно за другим. Третье оказалось незапертым. Пистолет мне пришлось засунуть в карман куртки, поскольку деревянные рамы разбухли от сырости и с трудом поддавались моим усилиям. Требовались обе руки, чтобы поднять вверх наружную раму и зафиксировать ее горизонтальной защелкой, а затем подсунуть пальцы под нижнюю планку внутренней рамы и произвести с ней такую же операцию.
Рама медленно поползла вверх, издавая такой зловещий скрип и скрежет, который сделал бы честь любому фильму ужасов Веса Крэйвена. Орсон скептически фыркнул, крайне невысоко оценивая мои навыки взломщика. Ну что тут поделаешь, кругом одни критики!
Я выждал несколько мгновений, желая убедиться, что поднятый мной шум не был никем услышан, а затем скользнул в открытое окно. Внутри было темно, как в ведьмином мешке.
– Давай сюда, парень, – прошептал я. Мне вовсе не хотелось оставлять Орсона снаружи одного, тем более что у него не было при себе пистолета.
Пес запрыгнул в окно. Бесшумно, как только мог, я опустил обе рамы и запер их. Вряд ли в этот момент за нами наблюдали члены обезьяньего отряда или еще кто-то, но я все же хотел быть уверенным в том, что никто с улицы не последует за нами в дом священника.
Включив фонарик-ручку, я поводил лучом вокруг себя и понял, что нахожусь в столовой. Здесь имелись две двери: одна – справа от меня, другая – прямо напротив окон.
Выключив фонарик и достав из кармана «глок», я открыл ближайшую ко мне дверь – ту, что вела на кухню. На двух плитах и микроволновой печи светились цифры электронных часов. Мне вполне хватило их тусклого света для того, чтобы дойти до вращающейся двери в холл и при этом не врезаться головой в холодильник и стол для готовки.
Коридор, в который выходили двери комнат, вел в прихожую, освещенную одной маленькой свечкой. На трехногом полукруглом столике у стены стояла фарфоровая статуэтка Девы Марии, а рядом в красной стеклянной плошке мерцал фитилек церковной свечки. Она уже догорала.
В неверном колеблющемся свете лицо Марии казалось скорее не скорбным, а злорадным. Казалось, она знает, что обитатель этого дома является в последнее время не столько воином веры, сколько пленником страха.
Бок о бок с Орсоном мы преодолели два пролета ступеней, шедших на второй этаж. Взломщик-инвалид и его четвероногий сообщник.
Коридор второго этажа был изогнут в форме кочерги, и выход с лестницы располагался прямо на изломе. Коридор, шедший влево, был темным, заглянув во второй, я увидел открытый чердачный люк и приставленную к нему лесенку. В одном из дальних углов чердака, по-видимому, горела лампа, но рассеянный свет едва выбивался из проема в потолке.
Справа от меня находилась ярко освещенная комната, дверь в которую была широко открыта. Крадучись, я сделал несколько шагов по коридору, приблизился к порогу и, осторожно заглянув внутрь, увидел аскетически обставленную спальню отца Тома с распятием над простой сосновой кроватью. Священника здесь не было. Судя по всему, он находился на чердаке. Покрывало с постели было снято, одеяло откинуто аккуратным треугольником, но на кровать еще никто не ложился.
На тумбочках, по обе стороны от нее, горели лампы, поэтому в этом конце комнаты было чересчур ярко, однако меня больше заинтересовал противоположный конец спальни с письменным столом у стены. Рядом с бронзовой настольной лампой под зеленым стеклянным колпаком лежала толстая открытая тетрадь и ручка. Это было похоже на тетрадь для записей или дневник.
Позади меня негромко заворчал Орсон.
Я обернулся и увидел, что он стоит около лестницы, ведущей наверх, и, задрав голову, смотрит на тускло освещенный проем открытого чердачного люка. Когда пес повернул голову ко мне, я поднес палец к губам, делая знак замолчать, а потом тихо похлопал ладонью по ноге, подзывая его к себе.
Орсон не стал изображать из себя цирковую собаку, способную взбираться по стремянке, и подошел ко мне. Иногда ему доставляло удовольствие быть послушной собакой. Для разнообразия.
Я не сомневался, что, спускаясь с чердака, преподобный Том наделает достаточно шума и я буду заблаговременно предупрежден о его скором появлении. И все же велел Орсону оставаться возле порога спальни, чтобы постоянно видеть чердачный люк.
Отворачивая лицо от горевших возле кровати ламп, я прошел через комнату по направлению к письменному столу, заодно заглянув в смежную со спальней ванную комнату. Там было пусто.
На столе, помимо тетради, стоял кувшин, в котором оказалось шотландское виски, и стакан, более чем наполовину наполненный золотистой жидкостью. Преподобный потягивал виски неразбавленным и без льда. Скорее даже не потягивал, а хлебал.
Я взял в руки тетрадь. Почерк отца Тома был четким и убористым, как шрифт пишущей машинки. Поскольку моим привыкшим к темноте глазам не требовалось много света для того, чтобы читать, я отошел подальше в тень, царившую в углу комнаты, и пробежал первый абзац на странице. Он заканчивался на полуслове, и речь в нем явно шла о сестре священника:
«Когда настанет конец, я, возможно, не сумею спастись. Я знаю также, что не смогу спасти Лору, поскольку она уже не то, чем была. Она умерла. От нее осталась лишь физическая оболочка, да и та, наверное, переменилась. Господь либо забрал ее душу в свои сады, оставив в земном теле Лоры то существо, в которое она превратилась, либо покинул ее. В таком случае он покинет и всех нас. Я верю в милосердие Христа. Я верю во власть Божью. А если я верю, то должен жить своей верой и попытаться спасти тех, кого могу. Если я не способен спасти себя или даже Лору, я могу помочь хотя бы тем несчастным созданиям, которые приходят ко мне, моля избавить их от мучений и даровать свободу. Джесси Пинн или те, кто отдает ему приказы, могут убить Лору, но она уже не та. Лора давно потеряна, и их угрозы не остановят меня. Они могут убить и меня, но до тех пор…»
Орсон стоял настороже возле открытой двери и внимательно наблюдал за коридором.
Я открыл первую страницу дневника и прочитал запись, датированную первым января этого года:
«Лору не отпускают вот уже девять месяцев, и я окончательно потерял надежду хоть когда-нибудь увидеть ее снова. А если мне и предложат увидеться с ней, то я, да простит меня Господь, откажусь. Мне слишком страшно увидеть то, во что она могла к этому времени превратиться. Каждую ночь я молю Святую Деву попросить своего Сына, чтобы он забрал Лору к себе и избавил ее от страданий этого мира».
Для того чтобы полностью понять, что же все-таки случилось с Лорой, мне пришлось бы найти предыдущие тома этого дневника, а рыться в шкафах у меня сейчас времени не было.
На чердаке что-то бухнуло. Я замер, подняв голову к потолку и прислушиваясь. Сидевший у порога Орсон задрал одно ухо.
В течение тридцати секунд не раздавалось ни звука, и я снова обратился к тетради, которую держал в руках. Чувствуя, как летит время, я торопливо пролистывал дневник, наугад выхватывая глазами те или иные абзацы.
Большая часть содержимого касалась теологических исканий и сомнений отца Тома. День изо дня он убеждал себя, молил себя помнить о том, что вера поддерживала его в течение всей жизни и что если сейчас, во время этого тяжкого испытания, он утратит ее, то с ним будет покончено. Эти пассажи были мрачными и стали бы увлекательным чтивом для тех, кто хочет заглянуть в мятущуюся душу психа, но они не проливали свет на таинственную деятельность в Форт-Уиверне и заразу, которая вырвалась из его недр и набросилась на Мунлайт-Бей. Поэтому я пропускал эти рассуждения.
Листая страницы, я наткнулся на одну или две, на которых аккуратный почерк отца Тома превращался в безобразные каракули. Написанные им пассажи были бессвязными, пустыми и безумными. Видимо, преподобный писал их, изрядно накачавшись виски и будучи готовым к беседе с унитазом.
Особенно тревожно выглядела запись, датированная пятым февраля. Она, правда, была сделана старательным и аккуратным почерком:
«Я верю в милосердие Христа. Я верю в милосердие Христа. Я верю в милосердие Христа. Я верю в милосердие Христа. Я верю в милосердие Христа…»
Эти пять слов – строчка за строчкой – повторялись примерно двести раз. Все они были выписаны с идеальной аккуратностью одержимого. Такого результата, наверное, нельзя было бы добиться, даже используя резиновый штамп и чернильную подушечку. Скользя глазами по этим строчкам, я почти физически ощущал ужас и отчаяние, владевшие священником в те минуты, когда он это писал. Он изливал эти чувства на бумагу, чтобы они кричали с нее во все оставшиеся времена.
«Я верю в милосердие Христа».
Интересно, какое происшествие, случившееся пятого февраля, ввергло отца Тома в бездну эмоционального и духовного отчаяния? Что он увидел? А может, он исписал страницы этой судорожной молитвой под впечатлением ночного кошмара, подобного сновидениям, которые сначала тревожили, а потом стали возбуждать Льюиса Стивенсона?
Продолжив листать дневник, я наткнулся еще на одну любопытную запись от одиннадцатого февраля. Она находилась посередине длинного пассажа, в котором отец Том спорил с самим собой по поводу существования и сущности бога, выступая одновременно скептиком и верующим. Я бы наверняка проглядел ее, если бы мой глаз не зацепился за слово «отряд».
«Этот новый отряд, освобождению которого я посвятил себя, вселяет в меня надежду именно потому, что он является противоположностью первому. В этих созданиях нет зла, нет тяги к насилию, нет ярости…»
От чтения дневника меня отвлек жалобный крик, донесшийся с чердака. Этот звук без слов был полон боли и отчаяния, в нем слышалось такое несчастье, такая безысходность, что, помимо страха, гонгом прозвучавшего в моем мозгу, я испытал еще и безотчетную жалость. Это было похоже на крик ребенка трех или четырех лет – потерявшегося и напуганного.
Крик произвел на Орсона такое сильное впечатление, что он вскочил на ноги и выбежал в коридор.
Дневник отца Тома был слишком велик, чтобы поместиться в кармане, поэтому я засунул его сзади за ремень джинсов.
Выйдя следом за Орсоном в коридор, я вновь нашел его стоящим возле стремянки. Пес пристально всматривался в складчатые тени и тусклый свет в открытом чердачном люке. Он обратил ко мне свой выразительный взгляд, и я знал, что, если бы мой пес умел говорить, он сказал бы: «Мы должны что-нибудь предпринять».
В этой необыкновенной собаке не только кроется масса загадок, она не только проявляет ум, несвойственный большинству ее сородичей, но плюс ко всему, похоже, обладает ярко выраженным осознанием морального долга. До того как начали происходить описываемые здесь события, я иногда полусерьезно подумывал, что реинкарнация, возможно, не такой уж и бред. Я запросто мог представить Орсона преданным своему делу учителем, самоотверженным полицейским или даже миниатюрной и мудрой монахиней, которая жила в стародавние времена, а теперь возродилась к жизни в новом облике – на четырех лапах, покрытая шерстью и с хвостом.
Предаваясь подобным размышлениям, я, конечно, понимал, что являюсь кандидатом на премию имени Пиа Клик за выдающиеся достижения в области наиболее бредовых предположений. По иронии судьбы, вскоре мне предстояло узнать, что происхождение Орсона, хотя его и нельзя назвать сверхъестественным, было еще более невероятным, нежели могли бы предположить мы с Пиа Клик, даже предприняв совместный мозговой штурм.
Сверху раздался еще один крик. Орсон пришел в такое возбуждение, что тоненько завыл, впрочем, недостаточно громко, чтобы его услышали на чердаке. На сей раз этот жалобный звук еще больше напоминал плач маленького ребенка.
Следом послышался другой голос. Он прозвучал слишком тихо, чтобы можно было разобрать слова. Я был уверен, что говорит отец Том, но не мог понять по его тону, угрожает ли преподобный кому-то или утешает.
28
Если бы я доверился своим инстинктам, я кинулся бы отсюда со всех ног, прибежал бы домой, заварил себе чаю, намазал булочку лимонным джемом, поставил кассету с Джеки Чаном и провел следующие пару часов на диване, укрыв ноги пледом и заперев свое любопытство в чулане.
Однако гордость не позволяла мне признать, что чувство моральной ответственности развито у меня в меньшей степени, чем у моей собаки, поэтому я дал знак Орсону оставаться на месте и ждать, а сам полез вверх по стремянке – с 9-миллиметровым «глоком» в правой руке и украденным дневником отца Тома за поясом.
Словно ворон, отчаянно бьющий крыльями в клетке, в моей голове метались образы из сумасшедших снов Льюиса Стивенсона. Шериф мечтал растерзать девочку – ровесницу его десятилетней внучки, но крики, раздавшиеся на чердаке, должны были принадлежать совсем маленькому ребенку. Впрочем, если пастор прихода Святой Бернадетты был одержим таким же безумием, как Стивенсон, с какой стати ему в своих маниакальных притязаниях ограничиваться лишь теми, кому уже исполнилось десять лет?
Добравшись до верхней ступеньки и держась одной рукой за тонкую неустойчивую верхушку лестницы, я обернулся, посмотрел вниз и встретился взглядом с Орсоном. Пес, как было ему велено, сидел в коридоре и не пытался следовать за мной.
Вот уже полчаса он был на удивление послушен, выполняя все мои приказы без саркастического фырканья и закатывания глаз. Он никогда еще не вел себя так примерно. Скажу больше: за последние полчаса он, бесспорно, завоевал золотую олимпийскую медаль по послушанию.
Ожидая в любой момент получить от внезапно появившегося священника удар ботинком по голове, я поднялся еще выше и оказался наконец на чердаке. Видимо, до сих пор мне удавалось действовать достаточно скрытно, поскольку отец Том не поджидал меня, чтобы вбить мою височную кость в мои же мозги.
Люк располагался посередине небольшого пустого пятачка, вокруг которого, как мне удалось разглядеть, были навалены картонные коробки различных размеров и формы, старая мебель и другой непонятный хлам. Эти завалы достигали в высоту двух метров. Голая лампочка, висевшая прямо над люком, не горела. Свет шел из дальнего угла чердака, расположенного слева, ближе к фасаду.
Я стоял на четвереньках, хотя вполне мог бы распрямиться в полный рост – пологая нормандская кровля располагалась довольно высоко, и мне не грозило удариться головой о балки. Но я боялся не этого. Мне все еще казалась вполне вероятной возможность получить от взбесившегося святого отца либо удар по черепу, либо пулю между глаз, либо нож в сердце, поэтому я решил высовываться как можно меньше. Если бы я умел скользить на животе, как змея, я не раздумывая выбрал бы именно этот способ передвижения.
Спертый воздух пах, как само время – очищенное и закупоренное в бутылку. Запах шел от старого картона, грубо обработанных деревянных балок, пятен плесени и какого-то маленького мертвого существа – возможно, мыши или птицы, разложившейся в одном из темных углов.
Слева от люка можно было разглядеть два прохода, ведущие в глубь этого беспорядочного лабиринта: один шириной около полутора метров, другой чуть уже метра. Сообразив, что преподобный пользуется более широким проходом для того, чтобы приходить и уходить от своего пленника (если, конечно, тут вообще был какой-то пленник), я бесшумно скользнул в тот, что поуже. Я предпочитал застать священника врасплох, нежели столкнуться с ним нос к носу на каком-нибудь из поворотов этого лабиринта.
По обе стороны от меня громоздились коробки. Некоторые из них были перетянуты шпагатом, другие – широкой липкой лентой, концы которой свешивались перед моим лицом, словно липучка для мух. Я двигался с осторожностью, шаря рукой впереди себя, поскольку тьма была обманчивой, а мне не хотелось наткнуться на что-нибудь и устроить обвал всего этого хлама.
Я добрался до поперечного прохода, который шел в обе стороны, но не торопился выходить в него. Постоял у этого своеобразного перекрестка, прислушался, задержав дыхание, но ничего не услышал.
Тогда я осторожно высунул голову и посмотрел сначала направо, а затем налево. Этот новый коридор был узок – всего сантиметров девяносто в ширину. Свечение исходило слева и казалось теперь значительно ярче. Справа царил непроглядный мрак, который не выдал бы своих секретов даже моим привыкшим к темноте глазам. Мне почудилось, что там, в темноте, на расстоянии вытянутой руки, обитает какое-то опасное существо, которое сейчас, сжавшись пружиной, изготовилось к прыжку.
Я стал убеждать себя в том, что тролли живут под мостами, злые гномы – в пещерах и глубоких шахтах, что гремлины обитают лишь в заброшенных котельных, а гоблины, будучи демонами, не осмелились бы устроить свое логово в доме священника. Наконец я шагнул в узкий проход и повернул налево, оставив непроницаемую тьму у себя за спиной.
И в ту же секунду раздался визг – такой пронзительный и страшный, что я крутанулся вокруг своей оси и выбросил вперед руку с пистолетом, уверенный, что сейчас на меня набросятся сразу все тролли, злые гномы, гремлины, гоблины, призраки, зомби и еще парочка взбесившихся мальчиков-мутантов, в обычные дни прислуживающих у алтаря. К счастью, я не нажал на курок, поскольку секундное помешательство прошло и я сообразил, что визг раздался не позади меня, а впереди – там, где горел свет.
Этот третий жалобный стон донесся оттуда же, откуда и первые два, и заглушил шум, который я произвел, собираясь оказать сопротивление орде воображаемых врагов. Однако здесь, на чердаке, стон прозвучал иначе, чем когда я находился внизу. Во-первых, теперь он не так уж напоминал плач маленького ребенка. Сейчас этот звук показался мне гораздо более странным, если не сказать обескураживающим, словно из человеческой глотки вырвалось несколько тактов какой-то сверхъестественной музыки.
Мне подумалось, не повернуть ли назад и вернуться к стремянке, но я все же не исключал до конца возможность того, что кричал ребенок, находящийся в опасности. К тому же, если я вернусь, мой пес поймет, что я наложил в штаны. В этом мире, где имели значение лишь семья и дружба, он был одним из трех моих самых близких друзей, и, поскольку семьи у меня больше не было, я придавал огромное значение тому, что подумает обо мне Орсон.
Слева от меня коробки закончились. Дальше шли выстроенные пирамидой плетеные летние стулья, покрытые слоем лака корзины из камыша и тростника, обшарпанный комод с овальным зеркалом – таким мутным от старости, что я не смог увидеть в нем собственного отражения. Дальше громоздились груды какого-то непонятного барахла, прикрытые тряпками, а затем снова начались коробки.
Я повернул за угол и услышал голос отца Тома. Он говорил тихо, успокаивающим тоном, но слов я пока разобрать не мог.
На моем пути оказалась паутина, которая сразу же облепила мое лицо и прижалась к губам поцелуем призрака. Левой рукой я стер липкие нити со щек и козырька кепки. На вкус паутина оказалась горьковатой и пахла грибами. Гримасничая, я стал отплевываться, пытаясь делать это бесшумно.
Я стремился к новым открытиям, и поэтому голос преподобного Тома манил меня так же неудержимо, как дудка крысолова из Гаммельна. Все это время я с трудом удерживался от желания чихнуть. Повсюду было полным-полно пыли – такой сухой и мелкой, что казалось, будто она лежит здесь еще с прошлого века.
Еще один поворот – и я оказался в последнем коротком проходе. Примерно в двух метрах после окончания этого узкого коридора из коробок виднелась изнанка пологого ската крыши. В размытом желтом свете, источник которого находился справа и был пока не виден, можно было рассмотреть стропила, скрепы и доски крыши, на которых крепился шифер.
Передвигаясь украдкой к концу прохода, я слышал, как под моими ногами поскрипывает пол. Звук был негромким и вполне обычным для такого рода помещений, и все же он мог выдать меня.
Голос святого отца звучал теперь более отчетливо, и все равно я мог разобрать лишь одно слово из пяти.
Неожиданно послышался второй голос – высокий и дрожащий. Он на самом деле напоминал голос ребенка и вместе с тем был совершенно ни на что не похож. Он был не таким мелодичным, как ребячий голосок, и в нем не слышалось детской невинности. Я не мог понять ничего из того, что он говорит, если в этих звуках вообще имелся хоть какой-то смысл. Чем дольше я прислушивался, тем более странными они мне казались. Наконец собеседник отца Тома умолк, и я двинулся дальше.
Коридор закончился, упершись в длинный прямой проход, который опоясывал чердак по периметру. Я осмелился выглянуть.
Слева царил сумрак, а справа – в юго-восточной стороне строения – я ожидал увидеть источник света и преподобного с его плачущим пленником. Однако выяснилось, что они находились за еще одним изгибом коридора, тянувшегося вдоль правой стороны дома.
Пригибаясь, поскольку крыша спускалась здесь довольно низко, я пошел по этому проходу шириной около двух метров, миновал узкое ответвление, уходившее вправо, в глубь лабиринта из громоздящихся коробок и старой мебели, и остановился в двух шагах от угла. Теперь лишь один поворот отделял меня от лампы.
Внезапно на внутренней обшивке кровли и стропилах возникла и начала корчиться жуткая страшная тень: острые зазубренные лапы копошились по сторонам огромной круглой туши. Это было так жутко, что я едва не выстрелил, вцепившись в «глок» обеими руками.
Когда моя паника улеглась, я осознал, что увидел всего лишь увеличенную тень паука, повисшего на шелковой нити паутины. Насекомое, видимо, находилось так близко к лампе, что его тень проецировалась на потолок и выглядела огромной.
Для безжалостного убийцы я что-то чересчур пуглив. Возможно, все дело в той банке пепси-колы с кофеином, которую я выпил на бензоколонке, чтобы прополоскать рот после рвоты. В следующий раз, после того как я кого-нибудь убью и проблююсь, надо будет принять валиум и запить его диетической пепси. Иначе моя репутация холодного и беспощадного мясника окажется безнадежно подмоченной.
Успокоившись по поводу паука, я осознал, что теперь уже могу отчетливо разобрать каждое слово священника.
– …Больно, конечно, очень больно. Но я вырезал из тебя передатчик. Вырезал и раздавил каблуком, так что теперь они не смогут тебя выследить.
Я мысленно вернулся к тому моменту, когда увидел Джесси Пинна, рыскавшего по кладбищу. Тогда он держал в руках какой-то странный прибор, издававший электронный писк и мерцавший зеленым экраном, на который смотрел могильщик, то и дело нажимая на кнопки. Он наверняка отслеживал сигнал от вживленного в тело этого существа радиомаяка. Была ли это обезьяна? И в то же время не была?
– Надрез неглубокий, – продолжал пастор. – Передатчик находился прямо под кожей. Рану я дезинфицировал и зашил.
В своем дневнике отец Том упоминал о новом отряде, менее враждебном и злобном, нежели первый, а также о том, что посвятил себя освобождению его членов. Но я не имел ни малейшего представления о том, откуда появился этот новый отряд, столь отличный от первого, почему эти существа были отпущены на волю с трансплантированными в их тела радиомаяками и каким образом они – и первые, и вторые – вообще появились на свет. Было ясно одно: святой отец решил выступить в роли эдакого современного аболициониста, сражающегося за права обездоленных, а его дом стал для них узловой станцией на маршруте Уиверн – Свобода.
Я понял, что, когда Джесси Пинн измывался в подвале над отцом Томом, он полагал, что этот беглец уже прооперирован и приемник отслеживает сигнал от извлеченного из его тела передатчика. А беглец тем временем отсиживался здесь, на чердаке.
Таинственный визитер отца Тома тихонько, словно от боли, постанывал, а преподобный отвечал ему ласковой скороговоркой, какой обычно утешают детей.
Вспомнив, как покорно вел себя священник в стычке с могильщиком, я набрался смелости и преодолел последний метр. Я стоял спиной к коробкам, слегка согнув ноги в коленях, чтобы не задевать головой стропила. Для того чтобы увидеть пастора и неизвестное существо, мне требовалось лишь податься вправо, высунуть голову и посмотреть в проход, шедший вдоль южной стороны чердака, откуда лился свет и доносились голоса.
Я колебался, не желая выдавать свое присутствие, лишь потому, что на память мне пришли некоторые странные записи из дневника священника – пустопорожние, бессвязные, почти безумные пассажи и повторенная две сотни раз фраза «я верю в милосердие Христа». Возможно, он не всегда бывает так кроток, как в той стычке с Джесси Пинном.
Перебивая вонь слежавшегося картона, плесени и пыли, здесь царил уже другой запах – едкая смесь спирта, йода и дезинфицирующей жидкости.
Толстый паук в соседнем проходе пополз вверх по своей паутинке, удаляясь от лампы. Его гигантская тень на покатой крыше стала быстро уменьшаться, превратилась в маленькую точку, а потом и вовсе пропала.
Отец Том говорил своему пациенту:
– У меня есть антибиотики, капсулы с различными производными пенициллина, но, к сожалению, нет достаточно эффективного болеутоляющего. Как жаль! Но все равно этот мир находится на пороге страданий. Прольется море слез. А с тобой все будет в порядке. Ты поправишься. Обещаю тебе. Господь через меня позаботится о тебе.
Хотел бы я знать, был ли отец Том святым или злодеем, оставался ли он одним из немногих здравомыслящих людей в Мунлайт-Бей или вконец свихнулся. В моем распоряжении было недостаточно фактов, чтобы понять контекст, в котором происходили все эти события.
Я был уверен только в одном: если даже отец Том действовал рационально и правильно, проводки у него в голове все равно были перекручены до такой степени, что я не доверил бы ему держать младенца во время крещения.
– У меня есть кое-какая медицинская подготовка, – сказал священник своему пациенту, – потому что после окончания семинарии я три года провел миссионером в Уганде.
Мне показалось, что я слышу и второй голос – бормотание, напоминавшее одновременно низкое голубиное воркование и утробное урчание кошки. И в то же время это был совершенно особый звук.
– Я уверен, что у тебя все будет хорошо, – продолжал пастор. – Но ты должен пробыть здесь еще несколько дней. Я буду давать тебе антибиотики и следить за тем, как заживает твоя рана. Ты понимаешь меня? – С ноткой растерянности и отчаяния он переспросил: – Ты понимаешь вообще хоть что-нибудь из того, что я говорю?
Я уже был готов выглянуть, как в этот момент Другой ответил священнику. Другой – именно это слово я стал мысленно употреблять, думая о существе, нашедшем прибежище у святого отца, особенно после того, как сейчас услышал с близкого расстояния его голос. Я не мог себе представить, что он может принадлежать ребенку, обезьяне или вообще какому-либо существу, занесенному в написанную господом Великую Книгу Мироздания.
Я прирос к тому месту, где стоял. Палец мой напрягся на спусковом крючке.
Нет, этот голос определенно чем-то напоминал плач ребенка – маленькой девочки – и одновременно походил на обезьяний щебет. Он напоминал тысячу знакомых нам звуков и в то же время не был похож ни на один из них. Как будто некий виртуозный звукоинженер из Голливуда, используя аудиотеку с голосами различных животных и птиц, монтировал их на своем пульте до тех пор, пока не получил идеальный голос, которым мог бы разговаривать инопланетянин.
Больше всего в голосе Другого потрясала не его тональность, не интонации и даже не его необычность и отчетливо звучавшие в нем эмоции. Самым поразительным было то, что эти звуки, казалось, заключают в себе какой-то смысл. Я слышал не просто бормотание животного. Оно, разумеется, не имело ничего общего не только с английским, но, насколько я мог понять, даже не являясь полиглотом, ни с одним другим из существующих языков. Оно было слишком примитивным для того, чтобы являться каким-либо языком. И в то же время представляло собой беглый поток необычных звуков, неумело сгруппированных в некое подобие слов, горячая, но попытка что-то сказать с помощью маленького запаса многосложных слов – торопливая и тревожная.
Создавалось впечатление, что Другой прилагает отчаянные усилия, пытаясь установить контакт с собеседником. Прислушиваясь, я поймал себя на том, что глубоко тронут мольбой, одиночеством и тоской, звучавшими в его голосе. Я ожидал чего угодно, только не этого. Эти интонации были так же реальны, как половицы под моими ногами, наваленные друг на друга коробки за моей спиной и гулкие удары моего сердца.
Другой и священник умолкли, но я не находил в себе сил выглянуть из-за угла. Я думал, что, как бы ни выглядел пациент отца Тома, он окажется непохожим на настоящих обезьян в отличие от членов того отряда, который досаждал Бобби и повстречался нам с Орсоном на южном мысе залива. Даже если он и походил на обычных резусов, то наверняка отличался от них, причем не только злобными темно-желтыми глазами.
Я боялся не того, что могу увидеть, меня пугало не возможное безобразие этого Другого, порожденного в лаборатории. От страха у меня сдавило грудь и перехватило горло, да так сильно, что я с трудом дышал и едва мог глотать. Но на самом деле я боялся заглянуть в глаза этого существа и увидеть там такое же одиночество, как то, от которого страдал сам, мечту быть нормальным – такую же, какую на протяжении двадцати восьми лет таил в душе я, притворяясь перед самим собой, что полностью доволен и даже счастлив своей судьбой. Но мое счастье, так же как счастье любого другого, хрупко. Я слышал в голосе неведомого существа страстное желание сродни моему собственному, вокруг которого, желая заточить его в своей душе, я год за годом выращивал раковину из многих слоев равнодушия и спокойной отчужденности. И теперь я боялся, что, если мы с Другим встретимся взглядом, возникнет некий резонанс, который разрушит эту раковину, и я снова стану уязвимым.
Меня трясло.
Именно по этой причине я не могу, не осмеливаюсь, не имею права выразить боль или горе, когда жизнь наносит мне рану или забирает кого-нибудь из дорогих мне людей. Горе легко перерастает в отчаяние, а на его благодатной почве может пустить побеги и расцвести жалость к самому себе. Я же не могу позволить себе проливать слезы над собственной судьбой. Сосредоточившись на своих несчастьях, то и дело разглядывая и пересчитывая их, я мог бы вырыть себе такую глубокую яму, из которой не выбраться никогда. Чтобы уцелеть, мне надо быть холодным мерзавцем с камнем вместо сердца – по крайней мере в тех случаях, когда речь идет об умерших. Я способен к выражениям любви по отношению к живым, я широко и радостно раскрываю объятия перед друзьями, я готов дарить свое сердце, не заботясь о его сохранности. Но в день кончины отца я обязан отпускать шуточки по поводу смерти, крематория, жизни – по поводу всего на свете, поскольку я не могу – не имею права! – рисковать, окунаясь в стремнину горя. Она неизбежно принесет меня в водоворот отчаяния и самооплакивания и наконец затянет в пучину безысходной злости, одиночества и ненависти к себе, а это уже уродство. Я не могу любить умерших слишком сильно. Как бы мучительно мне ни хотелось помнить о них и удерживать при себе эти воспоминания, я обязан отпустить их, причем как можно быстрее. Я должен быть хладнокровным подонком, должен вышвырнуть их из своего сердца даже раньше, чем они успеют остыть на своем смертном ложе. Точно так же я обязан отпускать шуточки по поводу того, что я – убийца. Потому что если я слишком долго и сосредоточенно стану размышлять над тем, что на самом деле означает убить человека – даже такого монстра, каким был Льюис Стивенсон, – то неизбежно начну задаваться вопросом: а может, я и вправду уродец, каким дразнили меня в детстве малолетние гаденыши, – Мальчик-вампир, Летучая Мышь, Ужастик Крис? Я не должен заботиться о мертвых свыше меры, независимо от того, любил ли я их при жизни или презирал. Меня не должно смущать одиночество. Меня не должно волновать то, что я не в силах изменить. Как любой из нас, в этом шторме, бушующем между рождением и смертью, я не способен изменить этот мир и могу разве что добиться каких-то мелких перемен к лучшему для тех, кого люблю. А значит, для того, чтобы жить, я обязан заботиться не о том, кто я есть, а о том, каким могу стать, не о прошлом, а о будущем и, наконец, не о себе, а о своих друзьях – людях, источающих единственный свет, при котором я способен существовать.
Я дрожал, собираясь с силами, чтобы выглянуть в проход и встретиться взглядом с Другим, в глазах которого я, возможно, увижу частицу самого себя. Я вцепился в «глок», будто он был не оружием, а талисманом, распятием, с помощью которого я мог отогнать грозившую мне опасность, и наконец принудил себя к действию. Подавшись вправо, я высунул голову в проход и… никого не увидел.
Боковой коридор вдоль южной части чердака был шире, чем тот, который шел вдоль восточной его части, – около полутора метров. На фанерном полу, под самым скатом крыши, лежали узкая подстилка и смятые простыни. Свет шел от лампы с конусообразным плафоном, державшейся на прищепке, прицепленной к стропилу. Рядом с подстилкой стояли термос, тарелка с нарезанными фруктами и ломтями хлеба с маслом, судок с водой, пузырьки с лекарствами и медицинским спиртом, лежали бинты для перевязки, сложенное полотенце и влажная, пропитанная кровью тряпка.
Пастор и его гость испарились словно по мановению волшебной палочки.
Хотя потусторонний голос Другого приковал меня к месту, после того, как существо умолкло, я оставался неподвижным не более минуты, а то и меньше. И тем не менее сейчас в открывшемся моему взгляду проходе не было ни его, ни отца Тома.
На чердаке царила непроницаемая тишина. Не было слышно шагов. Не слышалось вообще ни единого звука, кроме поскрипывания дерева, обычного для старых домов.
Я невольно поднял глаза к стропилам, подумав, уж не последовала ли эта парочка примеру умного паука, взобравшись по каким-то невидимым нитям под кровлю и свернувшись в плотной тьме, царившей наверху.
Справа от меня возвышалась стена из коробок. Свод крыши был здесь достаточно высок, чтобы я мог стоять в полный рост. Слева, сантиметрах в двадцати от моей головы, торчали острые концы стропил. И все же я принял положение, казавшееся мне более безопасным, слегка пригнувшись и подогнув колени.
Свет лампы мне не грозил, поскольку плафон ее был повернут в противоположную от меня сторону, поэтому я решил подойти поближе к подстилке и рассмотреть стоящие рядом с ней предметы. Носком кроссовки я разворошил смятые простыни. Не знаю уж, что я ожидал там обнаружить, но не нашел ровным счетом ничего.
Я не боялся, что отец Том решит спуститься вниз и наткнется на Орсона. Во-первых, я был уверен, что пастор еще не покончил с делами, которые привели его на чердак, а во-вторых, у моего искушенного в преступных деяниях пса хватит смекалки, чтобы спрятаться и не высовывать носа до тех пор, пока не появится возможность улизнуть.
Вдруг в голову мне пришла мысль, что, если пастор спустился вниз, он неизбежно уберет стремянку и запрет люк. Я, конечно, смогу открыть щеколду изнутри и спуститься, но для этого мне придется наделать столько шума, сколько наделали сатана и его приспешники, когда их низвергли с небес.
Вместо того чтобы продолжать движение по этому проходу с риском наткнуться на священника и Другого, я решил повернуть назад и пойти тем же путем, которым пришел сюда, стараясь ступать как можно тише. Под фанерой, которой был обшит пол, почти не было пустот. Она была не прибита к доскам, а привинчена шурупами, поэтому мне без труда удавалось двигаться почти бесшумно – даже при том, что я шел довольно быстро.
Дойдя до конца прохода из коробок, я повернул за угол, и тут из сумрака, в котором всего минуту назад я прятался, вслушиваясь в голоса, выступила пухлая фигура отца Тома. Он был одет не так, как одеваются для мессы или готовясь отойти ко сну. На нем был серый тренировочный костюм с потеками пота, будто преподобный только что занимался аэробикой, поставив учебную видеокассету с показательным уроком.
– Ты! – с горечью воскликнул он, узнав меня. Можно подумать, что я был не Кристофером Сноу, а князем тьмы Ваалом, который шагнул из меловой пентаграммы заклинателя духов, даже не спросив предварительно разрешения. Видимо, добродушный, шутливый, мягкосердечный падре, которого я знал прежде, уехал в отпуск в Палм-Спрингс, вручив бразды управления приходом своему злобному двойнику.
Законам физики подвластны все, даже люди, больные ХР, поэтому, получив в грудь удар тупым концом бейсбольной биты, я отлетел назад, врезался спиной в скат крыши и сильно приложился головой о конец потолочной балки. Из глаз у меня не посыпались искры, и вокруг головы не начали виться птички, как показывают в мультфильмах, но если бы не густая копна волос а-ля Джеймс Дин, я наверняка выпал бы в осадок по крайней мере на несколько минут.
Снова ткнув меня в грудь бейсбольной битой, отец Том повторил:
– Ты! Ты!
Чего греха таить, это действительно был я и вовсе не собирался этого отрицать, поэтому мне было непонятно, с какой стати отец Том так кипятится.
– Ты! – выдохнул священник, охваченный новым приступом необъяснимой ярости.
На сей раз он двинул чертовой битой прямо мне в живот. Удар был бы гораздо более болезненным, если бы я не подготовился. За секунду до него я втянул в себя воздух и напряг мышцы живота. Поскольку я уже избавился от остатков съеденных у Бобби такос с цыпленком, единственным последствием удара стала жгучая боль, мгновенно распространившаяся от паха до солнечного сплетения. Если бы под обычной одеждой у меня были доспехи супермена, я бы, конечно, посмеялся над этой жалкой атакой, но теперь…
Я направил на преподобного пистолет и угрожающе, как мне показалось, захрипел. Но отец Том либо действительно являлся божьим человеком, лишенным страха смерти, либо окончательно спятил. Ухватившись за конец биты обеими руками, он снова что было сил ткнул ею мне в живот. На сей раз мне удалось увернуться от удара, хотя, задев головой о грубо отесанную балку, я, похоже, потерял изрядный клок волос.
Я находился в замешательстве. Вступать в бой со святым отцом казалось мне еще более абсурдным, чем бояться его, и все же… Все же я боялся. Мне было настолько страшно, что Бобби вполне мог получить свои джинсы с засохшими пятнами мочи.
– Ты! Ты! – твердил отец Том с еще большей злостью, чем раньше. Похоже, мое появление на его пыльном чердаке казалось падре настолько странным и неправдоподобным, что изумление его росло с каждой секундой, угрожая взорвать мозг наподобие сверхновой.
Святой отец снова взмахнул битой, но на сей раз он промахнулся бы даже в том случае, если бы я не нырнул под нее, увернувшись от удара. В конце концов, он был всего лишь пожилым и толстым приходским священником, а не убийцей-ниндзя.
Удар был таким сильным, что бейсбольная бита пробила в одной из картонных коробок дыру и свалила ее в проход. Демонстрируя позорное незнание элементарных азов боевых искусств и не обладая внешностью могучего воина, святой отец тем не менее проявлял завидный энтузиазм.
Я не допускал и мысли о том, чтобы пристрелить его, но вместе с тем не мог допустить и того, чтобы он забил меня до смерти. Поэтому я стал пятиться по направлению к подстилке и лампе, находившимся в более широком проходе вдоль южной стороны чердака, надеясь, что падре все же придет в чувство.
Вместо этого он двинулся за мной, размахивая из стороны в сторону битой, рассекавшей воздух с угрожающим свистом, и после каждого взмаха выкрикивая: «Ты!»
Волосы его были растрепаны и свисали на лоб, лицо – искажено смесью страха и ярости. Ноздри его сжимались и разжимались подобно жабрам мурены, а с губ летела слюна – каждый раз, когда он повторял местоимение, составлявшее, похоже, весь его словарный запас.
Если бы я стал дожидаться, покуда к отцу Тому вернется здравый смысл, я бы точно погиб – решительно и безвозвратно. Впрочем, если у преподобного и сохранилась хотя бы крупица здравого смысла, он наверняка не захватил ее с собой на чердак, а схоронил в стоявшей в церкви раке вместе с мощами какого-нибудь святого.
Он снова замахнулся битой, и я посмотрел ему в глаза, ожидая увидеть в них животный огонь, какой уже видел в глазах Льюиса Стивенсона. Если бы я увидел его, то смог бы ответить насилием на насилие. Это бы означало, что я убиваю не священника или даже обычного человека, а нечто, стоящее одной ногой в Сумеречной Зоне. Но я так и не увидел в его взгляде этого звериного мерцания. Если отец Том и был заражен той же страшной болезнью, что и шеф полиции Стивенсон, у него она, очевидно, не зашла так далеко.
Пятясь задом и не сводя глаз с бейсбольной биты, я зацепился ногой за электрический шнур от лампы и, доказывая, что я являюсь вполне подходящей жертвой для толстого пожилого священника, навзничь упал назад, отстучав затылком о фанерный пол барабанный сигнал тревоги.
Лампа тоже свалилась. По счастливой случайности она не ударила меня по голове, а ее яркий свет миновал мои чувствительные глаза.
Я стал трясти ногой, чтобы избавиться от электропровода, и пополз назад, елозя на ягодицах, а отец Том устремился за мной, занеся над головой бейсбольную биту и выкрикнув местоимение, звучавшее в его устах как смертный приговор:
– Ты!
Священник промахнулся всего на пару сантиметров, и бита тяжелой кувалдой врезалась в пол рядом с моими ногами.
– Ты! – так же истерично выкрикнул я, продолжая отползать назад.
«Интересно, – подумал я, – где все люди, которые меня почитают?» Сейчас я не стал бы возражать против знаков внимания. Но ни Стивенсон, ни святой отец Том Элиот явно не являлись членами общества поклонников Кристофера Сноу.
С преподобного градом струился пот, он задыхался, но был, видимо, полон решимости доказать свою выносливость. Сгорбившись, опустив плечи, он приближался ко мне пугающей походкой тролля, вышедшего на рабочую смену из-под моста, к которому обычно приписан. Эта ссутуленная поза позволила ему поднять биту высоко над головой, не задевая при этом за потолочные балки. Держа свое орудие наготове, он явно нацелился на мой череп, собираясь повторить один из коронных ударов легенды американского бейсбола Бэйба Рута, да так, чтобы у меня брызнули мозги из ушей.
Светятся у него глаза или не светятся, но я должен был утихомирить разбушевавшегося коротышку как можно скорее. Я не мог ползти назад так же быстро, как он приближался ко мне своей походочкой тролля, и, находясь близко к истерике – да что там, в самой настоящей истерике! – я отдавал себе отчет в том, что даже самый отчаянный игрок из Лас-Вегаса не поставит сейчас на меня ни цента. До смерти перепуганный, испытывая головокружение от абсурдности происходящего, я подумал, что наилучшим выходом из положения было бы отстрелить святому отцу яйца. Он наверняка дал обет безбрачия, так что они ему ни к чему.
Подобный выстрел потребовал бы выдающейся меткости, но, к счастью, мне не пришлось демонстрировать снайперские навыки. Я навел пистолет на его сгорбленную фигуру и напряг палец на спусковом крючке. Времени на то, чтобы включать лазерный прицел, не оставалось. Но прежде чем я успел выстрелить, нечто ужасное зарычало в проходе позади отца Тома, и огромный зверь темного цвета прыгнул ему на спину, заставив преподобного закричать, выронить биту и рухнуть лицом на пол.
Меня изумило, во-первых, то, что Другой не имел ни малейшего сходства с обезьяной, а во-вторых, то, что он напал на отца Тома – своего исцелителя и благодетеля, вместо того чтобы вцепиться в глотку мне. Но, конечно же, огромный черный и рычащий зверь оказался не Другим. Это был Орсон.
Стоя на спине священника, пес вцепился зубами в воротник его тренировочного костюма и рычал так злобно, что я не на шутку испугался, как бы он на самом деле не перегрыз преподобному горло.
Поднявшись на ноги, я отозвал собаку, и она мгновенно повиновалась, не причинив поверженному воину ни малейшего ущерба. Кровожадность пса была чистой воды театральным эффектом.
Падре даже не пытался подняться с пола. Всклокоченные потные волосы свисали ему на лицо. Он тяжело дышал, всхлипывал и продолжал горько твердить:
– Ты… Ты…
Он наверняка знал достаточно много и был в состоянии ответить практически на все мои вопросы относительно того, что происходит в Форт-Уиверне и Мунлайт-Бей, но мне не хотелось с ним говорить. Я просто не мог.
Другой, судя по всему, по-прежнему находился где-то здесь, прячась в каком-нибудь темном углу чердака. И хотя я не считал, что он представляет для нас с Орсоном опасность, тем более что в руке у меня был «глок», сейчас я его не видел и поэтому не мог не учитывать в нынешнем раскладе сил. Мне не хотелось преследовать его, но еще меньше хотелось, чтобы он охотился за мной в этом тесном пространстве.
Конечно, все эти рассуждения по поводу Другого являлись для меня всего лишь предлогом, чтобы поскорее смыться отсюда, и внутренним оправданием этого бегства.
На самом деле я боялся иного – ответов, которые отец Том мог бы дать на мои вопросы. Мне не терпелось услышать их, но, видимо, я еще не был готов узнать правду.
Ты.
Он произносил это слово с нескрываемой ненавистью, с яростью, видеть какую было удивительно не только в служителе господа, но и просто в человеке, который еще совсем недавно отличался добросердечием и мягкостью. Обычное местоимение звучало в его устах проклятием.
Ты.
Я не сделал ничего для того, чтобы заслужить подобное отношение. Не я породил к жизни те несчастные существа, освобождению которых посвятил себя священник. Я не имел никакого отношения к проекту Форт-Уиверна, в результате которого заразилась его сестра, а возможно, и он сам. А значит, он ненавидел не меня лично, а того, кем я являюсь.
А кем я являюсь?
Кем я являюсь, как не сыном своей матери?
По словам Рузвельта Фроста и даже шефа полиции Стивенсона, существуют те, кто почитает меня благодаря моей матери, хотя мне они до сих пор не встречались. Другие по той же причине меня ненавидят.
Кристофер Николас Сноу, единственный сын своей матери – Глицинии Джейн Сноу, урожденной Милбери, женщины, названной в честь цветка. Кристофер, рожденный от Глицинии, вошел в этот чересчур освещенный мир почти одновременно с началом десятилетия диско. Рожденный в годы, когда правили безвкусная мода и фривольные нравы, когда страна с облегчением выбиралась из войны, а самой страшной казалась угроза термоядерной катастрофы.
Что же такого могла совершить моя мать для того, чтобы меня почитали и ненавидели одновременно?
Распростершийся на полу чердака, раздавленный бурей эмоций, отец Том знал разгадку этой тайны и наверняка раскрыл бы ее мне, немного придя в себя. Однако вместо того, чтобы потребовать у него ответы, которые объяснили бы мне все события нынешней ночи, я принялся робко извиняться перед всхлипывающим священником:
– Простите меня. Я… Мне не следовало приходить сюда. Послушайте… Я так виноват. Простите меня, пожалуйста. Простите.
Что сделала моя мать?
Не спрашивай.
Не спрашивай!
Если бы он стал отвечать на не заданные мной вопросы, я неизбежно заткнул бы уши.
Я кликнул Орсона и торопливо повел его прочь от пастора по лабиринту из коробок. Узкие проходы сменяли друг друга бесконечной чередой, и казалось, что мы находимся не на чердаке, а в недрах катакомб. Местами темнота становилась почти непроницаемой, но меня, дитя ночи, это никогда не смущало, и вскоре мы добрались до открытого люка.
Забраться вверх по стремянке Орсону удалось, но сейчас он переминался возле люка, боязливо поглядывая вниз и явно не решаясь ступить на лестницу. Даже для четвероногого акробата спускаться по скользким ступеням несравнимо сложнее, чем подниматься.
Поскольку на чердаке находилась громоздкая мебель и много больших коробок, которые явно не пролезли бы в этот люк, было очевидно, что существует еще один – большего размера, да к тому же оснащенный каким-то подъемным устройством, чтобы затаскивать сюда и опускать на первый этаж тяжелые предметы. Мне вовсе не хотелось искать его, но разве смогу я спуститься с чердака, держа на руках собаку весом почти в полцентнера?
Из дальнего угла помещения послышался голос священника. Он звал меня:
– Кристофер… – В нем звучало мучительное раскаяние. – Кристофер, я вконец заблудился!
Это, конечно, не означало, что он заблудился на собственном чердаке. Все было гораздо сложнее. И гораздо трагичнее.
– Я заблудился, Кристофер. Прости меня. Я совсем запутался.
Из темного угла, расположенного чуть поближе к люку, послышался детско-обезьяний, не от мира сего, голос Другого – страдающий, продирающийся сквозь набор звуков к осмысленной речи, полный боли и одиночества, бесцветный, словно арктическая пустыня, наполненный надеждой, которой никогда не суждено сбыться.
В этом крике было столько невыносимой тоски, что он словно подтолкнул Орсона, заставил его ступить на верхнюю ступеньку стремянки. С трудом удерживая равновесие, пес преодолел половину лестницы, а затем спрыгнул в коридор.
Дневник преподобного выскользнул из-под ремня и теперь болтался у меня в штанах. Пока я спускался по лестнице, тетрадь немилосердно натирала мне спину, и, оказавшись внизу, я вытащил ее оттуда и взял в левую руку. В правой у меня по-прежнему находился «глок».
Мы с Орсоном бегом спустились на первый этаж, миновали столик с фигуркой Святой Девы Марии, и дуновение, поднявшееся от наших бегущих тел, погасило догорающую свечу. Мы миновали коридор, пробежали через кухню, где все так же светились циферблаты электронных часов, выскочили через заднюю дверь, бегом спустились с крыльца и окунулись в ночь и туман. Мы неслись так, будто спасались из дома Эшеров за секунды до того, как он погрузился в мрачную пучину озера.
Мы прошли позади церкви. Ее махина напоминала цунами из камня, и, когда я оказался в ее тени, мне почудилось, что она вот-вот обрушится и раздавит нас.
Я дважды оборачивался. Священник не гнался за нами. И никто другой тоже.
Я ожидал увидеть свой велосипед сломанным или не найти его вовсе, однако он оказался там же, где я оставил его, – прислоненным к надгробию, в целости и сохранности. Обезьяны не успели здесь побывать.
Я не стал задерживаться, чтобы перекинуться словечком с Ноа Джозефом Джеймсом. В том искореженном мире, в котором я очутился, девяносто шесть лет жизни уже не казались мне таким драгоценным даром, как вчера.
Сунув пистолет в карман, а тетрадь за рубашку, я взялся за руль велосипеда, покатил его между рядами могил и на бегу вспрыгнул в седло. Пружинисто соскочив с тротуара, я пригнулся к велосипедному рулю и, бешено крутя педали, полетел сквозь пелену тумана, прокладывая в нем тоннель, который тут же вновь заполнялся клубящейся сединой.
Орсон утратил всякий интерес к беличьим следам. Ему не меньше моего хотелось как можно скорее и как можно дальше убраться от Святой Бернадетты.
Мы миновали несколько кварталов, и только тут я осознал, что спасение невозможно. Скорый рассвет ограничивал мои передвижения границами Мунлайт-Бей, а безумие, подобное тому, какое я наблюдал в доме священника, наверняка царило сейчас в каждом уголке города.
Я пытался убежать от опасности, от которой не смог бы спастись даже на самом укромном островке или на самой высокой горе мира. Куда бы я ни направился, я унесу с собой то, что пугало меня больше всего, – жажду узнать правду. Я боялся не просто ответов на вопросы о моей матери. Я боялся именно этих вопросов, поскольку сама их природа и то, получу я на них ответы или нет, навсегда изменят мою жизнь.
29
Сидя на скамейке в маленьком сквере на углу Палм-стрит и Грейс-драйв, мы с Орсоном разглядывали скульптурную композицию: стальной ятаган, укрепленный на паре кувыркающихся игральных костей из белого мрамора, которые балансируют на земном шаре из полированного голубого мрамора. Этот глобус, в свою очередь, стоит на большой бронзовой штуковине, напоминающей кучу собачьего дерьма.
Это произведение искусства располагалось в центре мягко булькающего фонтана и было установлено около трех лет назад. Мы с Бобби провели здесь не одну ночь, пытаясь разгадать потаенный смысл данного сооружения. Оно интриговало нас, будоража воображение и бросая вызов нашей сообразительности, но озарение так ни разу и не посетило нас.
Поначалу нам казалось, что все предельно ясно: ятаган означает войну или смерть, игральные кости олицетворяют судьбу, голубой мраморный шар Земли – это наша жизнь. Соедините все вместе и получите формулу существования человека: мы живем или умираем в соответствии с предопределением рока, а ходом нашей жизни в этом мире управляет бесстрастная цепь случайностей. Бронзовая какашка в фундаменте сооружения является укороченным вариантом все той же формулы: жизнь – дерьмо.
За первой попыткой толкования последовали многие другие. К примеру, ятаган мог быть вовсе не ятаганом, а полумесяцем. Игральные кости могли оказаться кубиками сахара, а голубая сфера могла олицетворять совсем даже не нашу планету-кормилицу, а шар для игры в боулинг. Предметы, из которых была составлена композиция, могли быть чем угодно. Только один элемент этого сооружения невозможно было истолковать двояко – бронзовую кучу собачьего дерьма в его основании.
Если принять версию полумесяца, рафинада и шара для боулинга, смысл этого произведения искусства можно было расшифровать в качестве предупреждения, что даже самые высокие наши устремления (высотой до Луны) могут остаться несбыточными, если мы будем наказывать свое тело и возбуждать свой рассудок потреблением чересчур большого количества сладкого или надрывать свой позвоночник, отчаянно кидая шары в боулинге, когда счет десять – семь в пользу соперника. Бронзовое дерьмо предупреждает нас о том, каковы будут конечные последствия неправильного питания в сочетании с неумеренным увлечением боулингом.
Вокруг фонтана со скульптурой шла широкая дорожка, на которой стояли четыре скамейки. В разное время мы рассматривали загадочное сооружение со всех возможных точек.
Фонарями в сквере управляет таймер, и с наступлением полуночи они выключаются. Фонтан, к сожалению, тоже. Текущая вода располагает к размышлениям, и нам хотелось бы, чтобы она бежала всю ночь напролет. А вот против выключенных фонарей мы не возражали бы даже в том случае, если бы я не был икспером. Рассеянный свет не только не мешает, но, наоборот, помогает восприятию скульптуры, а густой туман только идет ей на пользу.
До того как на постаменте появилось это сооружение, здесь на протяжении более ста лет возвышался памятник Джуниперо Серре, испанскому миссионеру, жившему среди калифорнийских индейцев два с половиной века назад. Он создал целую сеть миссий, здания которых являются сегодня памятниками старины и подобно магниту притягивают к себе увлеченных историей туристов.
Родители Бобби и группа их единомышленников создали комитет и начали борьбу за то, чтобы снести памятник Джуниперо Серре на том основании, что фигура религиозного деятеля не должна красоваться в сквере, разбитом и содержащемся на средства общественных фондов. Отделение церкви от государства. Конституция Соединенных Штатов, утверждали они, не оставляет сомнений на этот счет.
Глициния Джейн Сноу, урожденная Милбери (для своих друзей – просто Глисси, а для меня – ма), несмотря на то что являлась ученым и весьма рациональным человеком, возглавила оппозиционный комитет, боровшийся за сохранение памятника Серре. «Когда общество, не важно по какой причине, отказывается от своего прошлого, оно лишает себя будущего», – говорила мать.
Ма проиграла схватку. Предки Бобби – выиграли.