Рождение волшебницы Маслюков Валентин
— Ты веришь в любовь? — шептал он, привалившись мокрой грудью к тарелке. — В любовь по сродству душ? Не нужно слов! Слова бесполезны там… где… В душе Юлия… я читал, как в раскрытой книге. Бедняга жестоко страдал. Сколько раз я видел слезы, в глазах его видел слезы, когда случалось бедняге швырнуть в кота камнем! Можно сказать, он надорвался совестью. Оттого, конечно ж, и умер.
— Где вы познакомились? — осторожно вставила Золотинка, но пьяного от горячего супа кота не так-то просто было остановить.
— Ни слова больше! — истово вскричал он, ударяя лапой по табурету. — Ни слова! Не терзай мне душу… о, не терзай!
— Врешь ты все! — грубо сказала Золотинка, откинувшись на кровати.
Кот смолк и поглядел с удивлением, немало пораженный проницательностью пигалика.
— В общем так, — буднично сказал он некоторое время спустя. — Все объясняется очень просто. Все сходится. После покойника я был ближайший другом и доверенным лицом волшебницы Золотинки! И кот кивнул, благосклонно принимая признательность ошеломленного такой откровенностью пигалика.
— Понятно, хотенчик никак не мог привести тебя к Юлию, коли последнего нет в живых! Он должен был, неминуемо должен был привести к Почтеннейшему! Куда же еще? — воскликнул кот в восхищении от остроумной догадки. — Покойница Золотинка безумно его любила! Не снимала с колен. На коленях покойницы Почтеннейший ел, спал и размышлял о превратностях судьбы!
Но это было уж слишком! Даже для такого покладистого существа, как Золотинка.
— Вот как… — тихо вымолвила она. — Так ты, может быть, скажешь, отчего покойная умерла? Тебе и это известно?
— Скажу, — пожал плечами кот и отодвинул тарелку, как бы отстраняя от себя все суетное и преходящее, недостоверное. Он по-прежнему стоял за табуреткой, как за кафедрой. — От чувствительного сердца. Покойница не выносила лжи, а ложь окружала ее на каждом шагу. Однажды она сказала «хватит!» и… и скончалась. У нее было чувствительное сердце.
— Так. А не заблудился ли ты, милый, часом в покойницкой? Давай, может, вернемся к жизни?
Изрядно ослепленный собственными словоизвержениями, кот все же почувствовал нехорошую перемену в голосе пигалика.
— Лады, — покладисто согласился он после мимолетных размышлений и покосился на хотенчик с Параконом. — Ну, ладно! Как говорится: пеклевше скандить. Иными словами: откровенность за откровенность — так?
— Ну так, — сухо согласилась Золотинка.
— Что толку водить друг друга за нос?
— Никакого толку, — подтвердила опять же Золотинка.
В повадках Почтеннейшего обнаружилось некоторое беспокойство, происходившее, по видимости, от внутренних затруднений — словно бы кот замешкал на пороге важного и далеко идущего решения. Он оставил табурет и прошелся.
— Скажу все как есть, — снова остановился Почтеннейший. Но, кажется, колебался. — Несколько вопросов сначала… Кто сильнее Рукосила-Могута?
— Не знаю, — нетерпеливо сказала Золотинка.
— Правильно, — с готовностью кивнул кот. — А теперь глянь за дверью, не стоит ли кто? Я спрошу главное.
Золотинке достаточно было глянуть внутренним оком, но она соскользнула на пол и толкнула дверь — чтобы показать готовность к сотрудничеству. Только взгляд бросила она — никого! — торопясь вернуться, но не успела и ахнуть. Рыжим пламенем шарахнулся под ноги кот, с дробным стуком мазнул по половицам когтями и вылетел через всю корчму в раскрытую настежь дверь.
В зубах негодяя мелькнул хотенчик. Не веря себе, Золотинка обернулась убедиться, что оставленная на кровати рогулька исчезла. И тогда уж, растеряв мгновения, кинулась за котом — да куда там!
Она выскочила на улицу — рыжий сполох мелькнул в полуста шагах и пропал. Тотчас, едва опомнившись, Золотинка бросилась назад, в коморку, где осталась развязанная торба с настоящим, живым хотенчиком, и как раз налетела на хозяина.
— Шалишь, а деньги?!
— Я заплачу! — пыталась отбрехаться второпях Золотинка, неспособная сейчас держать в уме неясные отношения с кабатчиком.
Однако она просчиталась, полагая, что волшебное слово «заплачу» разрешит любые возможные недоразумения. Хозяин цепко хватил за шиворот. Золотинка должна была уразуметь, наконец, что дело нечисто и грошами тут не рассчитаешься. Хозяин, до удушья закручивая ворот, кивнул толстой служанке:
— Пошарь-ка у негодника в сумке.
Имелось ли у них предупреждение от Приказа надворной охраны или действовали только из верноподданного усердия, но так или иначе поздно было рассчитывать на мирный исход стычки. Извиваясь под жестокой рукой, она хватила за ухом Эфремон, еще несколько мгновений понадобилось, чтобы возбудить сеть, опутаться с ног до головы невидимой пленкой…
Извернувшись, она схватила противника за локоть.
Пожатие детской ладошки заставило его охнуть, роняя малыша. Вмиг она оказалась в каморке, где служанка растерянно держала в руках котомку. Золотинка выхватила свое имущество, прощупав на ходу через холст хотенчик, и бросилась к выходу. На глазах кабацкой братии она столь стремительно проскочила распахнутую дверь, что питухи и понять не успели, что промелькнуло у них перед носом.
Вырвавшись на волю, Золотинка заставила себя умерить прыть, чтобы не смущать зря нестойкие умы соблазном хватать и догонять. Сохраняя вынужденное спокойствие, она торопилась добраться до ближнего перекрестка. Но как раз от перекрестка, где улица разламывалась натрое, слышался нарастающий топот копыт. Все, что она успела, — это шарахнуться к стене, где обретались несколько весьма независимых мальчишек. Разметая все на своем пути, скакали конные лучники в кольчугах и шлемах.
За спиной последнего всадника мотался парень в белой вышитой рубахе — половой из только что оставленной харчевни, вспомнила его вдруг Золотинка. Хозяин, значит, заранее послал человека оповестить стражу, и получается, что, погнавшись за котом, она чудом выскользнула из западни… Ненароком оглянувшись, признал тут пигалика и хозяйский малый, хватил лучника за кованое плечо: да вот он! назад! держи! Но Золотинка уже частила ногами, улепетывая в сторону перекрестка.
Опутанная сетью, она неслась с невозможной для человека прытью и отчаянно виляла среди остолбенелых от изумления зевак. Но никакая сеть не могла защитить ее от стрелы — что-то жестко звякнуло и сверкнуло в воздухе. На углу Золотинка резко прянула вбок, перепрыгнув через единственную ногу убогого, который расселся тут со своей чашей.
Дело обернулось худо: весь город, кажется, бросился в погоню, провожая беглеца улюлюканьем и камнями. Звон копыт и лошадиный храп наседали на спину — Золотинка вильнула в крошечный тесный дворик, где возле окутанной паром кадки распрямилась женщина с мыльными по локоть руками, и проскочила тут же в другой дворик, чуть просторнее, со всех сторон замкнутый… но — о, чудо! — без единого соглядатая.
Нужно было, не теряя даром мгновения, развязать торбу, выхватить мешочек с пеплом, тоже завязанный, пепел развеять и потом еще — боже! — нащупать за ухом Эфремон, заклятие — и все это сплясать на счет раз, два и три! Зажав между ног торбу, Золотинка рванула тесемки найденного мешочка — и обнаружила перед собой молодого мужчину в колпаке, лицо которого сразу же исказилось страхом и злобой. Он судорожно ухватил валявшуюся на землю мотыгу. А Золотинка не удержалась — тряхнула пепел, уже бесполезный, ибо невозможно обморочить человека прямо у него на глазах да еще в пяти шагах. Тот уже орал: «Ребята, сюда!» — и ломилась во дворик погоня, храпели лошади.
С развязанной торбой в руках Золотинка заскочила в попавшуюся на глаза открытую дверь. Напоследок оглянувшись, она увидела бегущего кольчужника с луком.
В темноте помещения она кого-то сшибла и потом, сокрушая горшки, нашла лестницу на верхнее жилье. Но там не было очага, чтобы собрать пепел… И еще одна лестница, крутая и скользкая, вывела ее на жилье вверх, под самую крышу — взвизгнула полуодетая женщина.
Золотинка нырнула в прорезанное на скате крыши окно и, едва зацепившись сетью за косяк, чтобы не скользнуть по соломе, увидела под собой запруженную народом улицу. В тот же миг внизу увидели беглеца — вой прокатился по узкой улочке. Сеть позволила Золотинке совершить великолепный прыжок на ту сторону улочки, на крутую кровлю дома пониже. Там она, с грохотом скользнув по черепице, закинула невидимые путы сил аж на самый гребень крыши. И уже с гребня, озирая чересполосицу дальних труб, шпилей и колоколен, а также ближайшие улицу и дворы, Золотинка обнаружила новый отряд конницы и городских стражников, которые спешили со стороны площади.
И что толку было нестись, прыгая с крыши на крышу, цепляясь за трубы и скользя по скатам, когда вой и крики неотступно преследовали ее понизу? Сверкнула со свистом стрела и рванула из рук торбу. Золотинка отчаянно качнулась и запала за толстую кирпичную трубу. Хотенчик Юлия из пробитой котомки переложила для верности за пазуху.
Она сидела за трубой, а погоня, приметив убежище пигалика, стягивалась со всех сторон. Верно, они уж поднимались по внутренним лестницам дома к чердачным окнам, рассчитывая так или иначе добраться до затравленной дичи.
Разве что сдаться властям?.. Чтобы через подземелья Приказа надворной охраны попасть к властителю Словании Рукосилу-Могуту? Нет, слишком высоко он стоит, великий чародей, слишком далек от мелкой попавшей в тенета охраны мошки. Так не достичь государева уха… В уме она не раз перебирала самые затейливые способы перехитрить всесильного Рукосила. И если уж ничего путного не придумала в часы досуга, то не здесь, трясясь за трубой, да еще имея на совести препозорнейшее недоразумение с котом — не здесь и не теперь принимать скоропалительные решения. Нет пути, и это не путь. Значит, нужно спасаться. Спасаться, чтобы взять разбег для неожиданных и смелых начинаний. Не из положения снизу, навзничь приниматься за борьбу с великаном.
Пребывая в тоскливом отчаянии за трубой, она расслышала вдруг самый что ни есть мирный звук — тоненькое хныканье младенца, причем под самой крышей. Золотинка поймала себя на том, что различает вложенное в плаксивые всхлипы чувство: мне мерзко! мне мокро! я один…
Я один! — сообразила она. Рядом ни мамы, ни живого лица!
Высмотрев прорезанное в скате крыши окно, за которым ревел обмочившийся малыш, Золотинка распласталась по соломе и, оттолкнувшись от трубы, заскользила на животе вниз. Истово надеясь, что снизу ее маневра не заметят… Она толкнула окно, на счастье, незапертое, — здесь, на крыше, под небом не ожидали воров.
Да и воровать-то, как обнаружилось, было нечего. Когда Золотинка перевалилась внутрь, то увидела просторный чердак. Наклонным потолком помещению служила солома, уложенная на обрешетку из жердей. Тряпье на полу изображало постель, какой-то ящик — сундук, тут же колыбель с ребенком. Колченогий стол, чурбан и — проклятье! — никакого очага. Да и кто бы, в самом деле, решился разводить огонь под соломой?!
Откинутое творило на дощатом полу открывало лаз с лестницей-стремянкой, оттуда доносились голоса — хозяйка, значит, спустилась к соседке и, надо думать, высунулась вместе с ней в окно, привлеченная уличным переполохом.
Беспокойно озираясь, — оставалось два выхода: вверх, на крышу, и вниз, где голоса, — Золотинка бегло глянула на колыбель… Замерла.
И опять приходилось действовать, не теряя мгновения. Она быстро выпотрошила мальчика, как оказалось, из мокрого тряпья, отчего он признательно затих. Перенесла его в постель на полу, где и уложила под самый скат крыши, заслонив снаружи тряпьем.
Внизу хлопали двери и грохотали сапоги, лучники поднимались, заполняя дом.
— Марфутка, негодница! А дитя?! — раздался гневный окрик.
Звук оплеухи, плаксивый ответ девочки-подростка. И снова:
— Дитя бросила! Вот ужо, получишь ты у меня!
Пока маленькая нянька юлила, тянула и отбрехивалась, Золотинка как раз успела распорядиться. Сменив пеленки на такие же грязные, но сухие, из тех, что висели по чердаку на веревках, Золотинка тронула Эфремон и принялась уменьшаться в размерах — старый, известный всякому сколько-нибудь путному волшебнику фокус. Скоро она стала ростом с годовалого малыша. Новоявленный годовичок по-взрослому ловко перекинулся через заднюю стойку низкой колыбельки и тотчас же, раскачиваясь в люльке, замотался в тряпки с головой и башмаками, наподобие кокона. Все что осталось — прикрыть личико краем пеленки, спрятать руки и закрыть глаза.
Башмаки топали, звенело железо, чердак наполнился наглыми, пропахшими табаком голосами.
— Погляди там, — сказал кто-то, и Золотинка — в глубокой колыбели она ничего не видела, кроме жердей да соломы над головой, — представила себе заскрипевшее под рукой стражника окно.
Несильные, но сноровистые руки выхватили Золотинку из люльки, принялись ее трясти, вскидывать и перекладывать. Маленькая нянька подворачивала, не глядя, пеленки, а потом закачала малыша — а-а-а! — так и не бросив на него взгляда. В чем Золотинка убедилась, когда решилась приподнять веки: курносая девочка со страстным любопытством во взоре ходила по пятам за вояками, заглядывая всюду, куда только они совали нос. Разве на крышу не полезла, хотя и подступилась было к окну. Мимолетная затрещина мамаши, прибежавшей присмотреть за обыском, заставила ее скривиться, и девочка, глубоко огорченная, со злостью сунула малышу соску. Да так шибко, что ударила Золотинку по губам — та не вдруг догадалась, что такое суют ей в рот. То была осклизлая вонючая тряпица, туго перевязанная ниткой.
Надо было заплакать — для правдоподобия, ибо трудно представить себе стойкого духом ребенка, который не пришел бы в волнение при такой обиде, — но Золотинка вместо того лицемерно зачмокала и даже зажмурилась, не от удовольствия, правда, — от тошноты.
Кое-кто из обыскивавших чердак, может, и заметил блаженствующего в постели взрослых карапуза, но вряд ли этому удивился. Откуда ж ему было знать, что настоящий младенец в комнате только один, — один из двух. Двое лучников вылезли-таки через окно на крышу. Там они вспарывали сапогами слежавшуюся солому, чтобы удержаться на крутом скате, и кричали, что никого нет.
— Не видно, сгинул чертов пигалик! — где-то там, снаружи, с улицы, видно, слышались ответные голоса.
Захваченная небывалыми событиями малолетняя нянька, натура, может быть, и не черствая, но заполошенная, небрежно таскала растрепавшийся сверток, то и дело околачивая его об углы, о чьи-то локти, железные набрюшники и ратовища бердышей. В крайне восторженном состоянии она неспособна была заметить, каким бесценным сокровищем терпения и благоразумия выказывает себя младенец. Нет, неблагодарная, она не ценила его достоинств! Четверть часа спустя, когда вояки схлынули, мамаша выпроводила прочих посторонних и поспешила к лестнице, заповедав дочери напоследок: из дома ни ногой! Девочка швырнула младенца в колыбель, жестоко брякнув его о закраину, и обиженно запричитала:
— Так всегда! Буду я… как же! Как они — вот… а как мне… вот!..
В голосе ее кипели слезы.
Невольные слезы проступали на глазах ушибленного младенца — он страдал, черпая силы в надежде на скорый конец мучений. Можно было думать, что юная мятежница от жалоб перейдет к действию и бросит обузу на произвол судьбы — иного от нее и не требовалось. Однако девочка, посылая проклятия братику, не смела его оставить.
И тут…
— А вдруг он здесь? — испуганно пробормотала девочка и… пропала. Напрягая слух, Золотинка ничего не могла разобрать. Верно, девочка перестала дышать, а если ступала, то на цыпочках, неслышно. После томительного промежутка заскрипела крышка сундука… Девочка уронила его и с воплем бросилась к люльке. Золотинка взлетела, теряя голову, задергалась, кувыркаясь, низринулась, и взлетела, и снова перевернулась, утратив всякое представление о пространстве.
— Мама! Мама! — вопила девочка слезным голосом. — Он плачет! Он плачет!
В наказание за беззастенчивую ложь, может быть, она споткнулась и попала в подол матери.
— Дай сюда! — сердито сказала та, перехватив младенца.
И тут только обалделая от тряски, полузадушенная Золотинка увидела свет — пеленки скользнули с лица, и на мгновение глазам ее предстали опрокинутые дома, яркая прорезь неба между крышами, а рядом… нечто ошеломительное, нечто такое, округлое, сдобное, пахучее, что заставило несчастную Золотинку зажмуриться.
Но это уж не могло спасти ее от положенных всякому младенцу трудов. Мамаша, не отвлекаясь от разговора с кумушками, ловко повернула мордашку малыша, подсовывая ему грудь, пропахший потом и молоком сосок… И Золотинка, внутренне содрогнувшись, зачмокала.
Отрывистый, состоящий в значительной мере из восклицаний, междометий, вперемежку со сногсшибательными суждениями разговор естественно вращался вокруг нравов и установлений пронырливого народца пигаликов. Никто как будто бы не сомневался, что народ это верный, умелый и доброжелательный, и то только плохо, что коварен, льстив и злопамятен. И уж совсем негоже — как это и в разум вместить?! — что крадут младенцев, подменяя их потерчатами, выращенным из лягушачьей слизи подобием малышей, из которых выходят потом непочтительные сыновья, неряшливые дочери, лентяи, воры, душегубы и отцеубийцы, клятвопреступники, чеканщики поддельных денег и продажные девки. Тьфу! одним словом, добродетельно плевались собеседницы.
В немом негодовании, в обиде за доброе имя пигаликов, страдая от слишком жирного, тошнотворного молока, Золотинка вытолкала язычком забивший весь рот сосок и надменно поджала губки. Мамаша однако не поняла возражения и даже не взглянула на малыша.
— На! — молвила она, передавая дочери сверток. — И живо домой! Живо, я говорю! — повторила с угрозой, едва только девочка замешкала, с завистью поглядывая на подруг.
Тяжкие вздохи, стенания, тоскливое бормотание вместе с несправедливыми выпадами против малыша сопровождали долгий подъем по лестницам и переходам.
— Вот тебе! Вот тебе! — воскликнула девочка, вскарабкавшись на чердак, шлепнула раз-другой сверток и… завизжала благим матом, мерзостная трясучка поразила руки.
И в самом деле, напрасно Золотинка дергалась, пытаясь спрятать некстати явившуюся среди растрепанных пеленок ногу — в башмаке и в штанине. Нянька выронила младенца — он брякнулся прямо в люльку — и обратилась в бегство, с воплем сверзившись в творило.
Через время, икая от пережитого, девочка возвратилась на чердак с матерью — а также с дядей Левой, который сжимал в руке окровавленный кухонный тесак; с тетей Марой — та вооружилась скалкой; с тетей Сварыгой и множеством других родственников и уже совершенно чужих людей. Воинственно настроенная ватага нашла в люльке крикливого и весьма невзрачного с виду, но совершенно натурального, описавшегося и обкакавшегося малыша. В котором нянька после мучительных колебаний вынуждена была признать родного братца.
За что и получила жестокую трепку от матери, от дядюшки, от тетушки и даже от совершенно чужих людей. Дальнейшие поиски по всему чердаку побудили дядю Леву и тетю Мару добавить рыдающей девочке по затрещине.
Золотинка недалеко ушла. Она укрылась под густой завесой плюща, который поднимался зеленой пеной по стенам и переползал местами на крышу. Здесь неплохо можно было устроиться человечку в несколько ладоней ростом — от соглядатая, от вороны или сороки убежище вполне сносное. Укрытая листвой Золотинка вынуждена была признаться, что кругом обмишулилась: и с харчевней, и с котом, и с беготней по крышам. И что самое скверное, выходит, что делать-то в столице при сложившихся обстоятельствах, в общем, нечего. Все уже — наследила.
На крайний случай Буян указывал в Толпене верного человека, которого можно было просить о ночлеге и даже о более важных услугах. Но нечего было и думать, чтобы испытывать гостеприимство тайного друга в нынешних чрезвычайных несчастьях. До ночи Золотинка не смела и носа показывать на улицах. А когда стемнеет, как ты его найдешь в большом незнакомом городе: на Колдомке, в доме лекаря Сисея спросить Ламбаса Матчина. Где эта Колдомка, прежде всего? И что это в самом деле: улица, слобода, дворовое место, река или холм?
Невеселые размышления подводили ее к выводу, что столицу до поры до времени придется покинуть. А ночью, если и вправду, как говорят, город вымирает, отданный на откуп едулопам, надо брать хотенчик Юлия за хвост и выслеживать кота.
Говорили правду: с последними сумерками люди затаились окончательно, словно перестали дышать и исчезли. Спустившись по густым плетям плюща на мостовую, Золотинка вернула себе первоначальный облик, то есть подросла до размеров обычного пигалика. Она двинулась наугад, часто оборачиваясь и замирая, чтобы прислушаться. Казалось, она одна на этом обширном, обставленном слепыми громадами домов кладбище, где сгустилась неправдоподобная, затаившая ожидание тишина.
Обманчивые порождения мрака, выступая из черноты подворотен, прохватывали внезапным ознобом. Золотинка замирала, вглядываясь… могильный мрак медлительно растворял в себе тени — и ничего. Верно, тут было больше брезгливости, чем страха, преходящий озноб походил на омерзение. Пережив опасности дня, тот душевный надлом, который испытывает человек в положении загнанной дичи, она отдыхала в вольном покое ночи… и опять вздрогнула.
Где-то далеко затявкали едулопы. Трудно было понять, что происходит и где: треск сокрушенных ставень, злобная брехня едулоповой стаи… грохот… исступленные человеческие голоса. Жертвы вопили, как в пустыне, город же отвечал трусливым молчанием, бросив несчастных без помощи.
И что тут могла сделать Золотинка? Со всем своим волшебством против грубой животной силы? Она обошла побоище стороной, ступая неслышно и мягко. Потом она зашагала вольней — и ахнула, оглянувшись: по кривой улочке, где ущербный месяц порождал смутные тени, бежала, уродливо подскакивая, словно подраненная, с перебитыми лапами крыса… Быстро окинув тварь внутренним оком, Золотинка ничего не зацепила — нет, это была не крыса!
Урод. Отрубленная пясть, темная, в крови лапа с корявыми пальцами с размаху хлопалась наземь, чтобы тут же подскочить. Миновав прянувшую вбок Золотинку, пясть шлепнулась навзничь — ладонью вверх, и так осталась, утомленная до бессилия. Пальцы жестоко крючились, наконец чудовищный обрубок опрокинулся и пополз, цепляясь за землю, как покалеченный жук. Золотинка обогнала мерзкую тварь обочиной и, отбежав подальше, перевела дух. Но и потом еще не раз и не два вздрогнула она в ознобе, ощущая на себе мнимое прикосновение пальцев.
Приходилось поторапливаться. Тупики, неразбериха переулков, пустыри и развалины сбивали с толку, хотя хотенчик упорно и последовательно указывал на северо-запад. Понемногу распутывая загадки противоречивых перекрестков, возвращаясь на прежнее и пытая счастья в случайных проулках, Золотинка продвигалась к окраине, пока и в самом деле не увидела полуразрушенную городскую стену, башню и ворота. Запертые, несмотря на то что рядом, в десятке шагов, можно было перебраться через развалины даже на коне. Стража не показывалась, но в редких бойницах башни теплился свет и можно было разобрать разнузданные голоса… а то — женский визг… и опять пьяный смех. Спрятавшись от едулопов за окованными дверями, воротники расположились весьма привольно.
Когда Золотинка зашуршала щебнем, взбираясь на каменную осыпь развалин, раздался окрик:
— Куда тебя черт несет? Эй, стой! Кто там шляется?
Понятно, Золотинка не отвечала. На самом гребне развалин она еще раз испытала хотенчик, который указывал в прежнем направлении. Сразу у подножия разрушенной стены тянулась тусклая гладь воды, то был, как видно, окружной ров, довольно широкий и, похоже, грязный. Слева у воротной башни угадывались уродливые очертания поднятого вверх моста.
— Я тебе говорю! — свирепел вояка.
Золотинка спустилась к берегу, действительно топкому, и начала раздеваться. Она уже плыла, выставив одежду над водой, когда жестко хлюпнула рядом стрела. Это было так неожиданно и дико, что она застыла, растерявшись — не нужно ли нырнуть? Ногами она нащупала под собой илистое дно — здесь было уже мелко — и продолжала пробираться к берегу совсем медленно, только теперь с досадою сообразив, что черная гладь реки под каким-то углом зрения представляется, должно быть, светлой, на ней отчетливо различается голова пловца. Но это уж нельзя было поправить. В башне пьяно бранились и гомонили.
Снова свистнула стрела — пропала в безвестности. Золотинка выбралась на откос и побежала, поскальзываясь.
Ах! — разинула она рот, подавившись словом, дыхание обожгло.
С непомерным удивлением, расширив глаза, Золотинка повела рукой по телу — нащупала горячий штырь, который торчал под грудью каким-то чудовищным отростком.
Еще шаг… и еще… ноги подгибались, она упала на колени.
Подлинное имя Почтеннейшего, которого Юлий знавал когда-то под прозвищем Спика, не ведал никто из ныне живущих людей. Почтеннейший кот и его имя являли собой нерасторжимое целое, что совершенно естественно для всякой волшебной твари. Потеряв имя, то есть залог и свидетельство всамделишности своего бытия, утратив имя по небрежности, позабыв его на большой дороге или неосмотрительно передоверив первому встречному, Почтеннейший должен был бы расстаться с надеждой на основательность своего существования. Тут можно было бы за здорово живешь обратиться в призрак и развеяться в воображении. Разумеется, Почтеннейший, как разумная тварь, всеми способами избегал такого печального оборота.
Имя у него было одно и оно всецело принадлежало великой волшебнице Милице. Кстати, это не было подлинное имя волшебницы. Зато Милица отлично знала, как зовется на самом деле Почтеннейший. И это понятно, ведь Милица владела Почтеннейшим, а не наоборот. Владычество ее над душой и телом, над самыми помыслами кота было и вечным, и беспредельным. Тем большим душевным потрясением оказалась для Почтеннейшего весть, что Милица умерла. По всей Словании заговорили о смерти великой волшебницы, и в лучших ее дворцах принялись хозяйничать случайные люди.
Глубоко уязвленный безмозглой болтовней непосвященных, потерянный в безвестности кот напрасно ожидал победоносного возвращения повелительницы. Два года бедствовал он на помойках столичного города Толпеня, лелея надежды на торжество справедливости и добродетели, ибо под справедливостью Почтеннейший почитал собственное благополучие, а добродетелью именовал холопскую верность властелину. Память его изнемогала под грузом занесенных на скрижали Справедливости и Добродетели имен вероотступников и хулителей Милицы, душа его взывала, а желудок урчал.
По правде говоря, то была изрядная ноша — скрижали Мести. Милица не возвращалась. Почтеннейший голодал, растрачивая себя в унизительных сварах с бездомными собаками и котами. И, в сущности, где-то на задворках души Почтеннейший уже созрел для предательства. Скитаясь по помойкам, он не знал многого из того, что делалось в государстве, и все ж таки наглое торжество Рукосила-Могута чем дальше, тем больше приводило его в уныние. Почти уверовав в могущество Рукосила, отощавший от горьких мыслей кот только и ждал случая, чтобы открыть новому властелину свое имя.
А случай никак не подворачивался. Два долгих, исполненных унижений года поджидал Почтеннейший какого-нибудь ротозея, который будет таскать у себя в котомке, как простой хлам, бесценные сокровища волшебства… Свершилось! С хотенчиком и с Параконом в зубах можно было рассчитывать на благосклонность Рукосила! Тут уж последний дурак не промахнется. А Почтеннейший не числил себя дураком. Потому-то зажав в зубах деревянную рогулину с волшебным камнем на ней, он мчался задворками Толпеня, лихорадочно прикидывая, как проникнуть к великому государю и чародею.
Сумасшедшая удача, однако, лишила Почтеннейшего самообладания, а следовательно, самой способности к здравым суждениям, лишила выдержки и осмотрительности. Он замельтешил, не зная, с чего начинать. Давно оторванный от придворной жизни, от последних новостей и сплетен, он не представлял даже, где искать государя. Действительно ли Могут в Вышгороде, как настаивает молва, или это вызванное высшими государственными соображениями преувеличение?
Палку с волшебным камнем кот закопал в темных и сырых, как лес, зарослях чертополоха на мусорном берегу Серебрянки и уже через полчаса, пробираясь кружными путями по заросшим ложбинам, по скользким от дождя глинистым крутоярам, он поднялся на гору к воротам кремля.
Почтеннейший хорошо представлял, что значит потревожить вопросом не подготовленного к встрече с разумным котом обывателя. Но зуд нетерпения и умственное расстройство заставляли многоопытного кота лезть напролом, не спросясь броду. Куда кривая вывезет! На голых подступах к цепному мосту негде было укрыться от соглядатаев. Высмотрев попутную повозку, кот шмыгнул под нее и под этим прикрытием благополучно миновал гулко стонущий над пропастью мост. У въезда в башню стража остановили упряжку для досмотра, и кот вдруг с оторопью обнаружил за людскими сапогами и штанинами в темном нутре проездной башни патлатую зубастую морду… И вторую.
Сторожевые собаки!
Огромный дурной пес по свойственной этому племени обычаю только глянул — и рванул, сразу всеми четырьмя лапами бросившись диким скачком вперед. Тележное колесо спасло вздыбившего шерсть кота — пес должен был вильнуть, чтобы обогнуть препятствие. В тот же миг Почтеннейший уже летел через мост, назад по дороге, не чуя под собой ног и в груди сердца, с расширенными глазами, словно глазами он пожирал стремительно, как обвал, прянувшее на него пространство — повороты, камни, скалы и небо.
И все ж таки оглянулся в этом умопомрачительном разлете, и тотчас шарахнулся, увертываясь от клыков, — огнем обожгло бок. Кот заметался и сиганул в пропасть.
Кувыркаясь по каменистым осыпям, в мгновение ока соскользнул он в облаке щебня и грязи куда-то глубоко вниз… И очухался, весь измордованный, обескураженный, изумленный, но живой. Собака неведомо куда исчезла. И то счастье.
Ближайшие дни не принесли перемен к лучшему. Почтеннейший перепрятывал несколько раз украденные у пигалика сокровища — все больше по ночам. И прятался сам, выбирая для ночлегов чердаки заселенных крысами трущоб, где крыши в частых, как раз коту пролезть, прорехах. Незаметно было, впрочем, чтобы пигалик пытался преследовать похитителя. Да и не мудрено — пойди отыщи пронырливого кота в полном лазеек, проходных дворов и помоек городе! Так что, ощущая себя в безопасности хотя бы на этот счет, Почтеннейший тихо презирал раззяву пигалика за ротозейство. В то же время новые и новые затруднения на пути к Рукосилу-Могуту лишь увеличивали раболепное восхищение будущим властелином, которое предусмотрительный кот уже начинал воспитывать в себе и лелеять.
Через три дня окончательно выяснилось, что сторожевые псы не оставляют проездную башню Вышгорода денно и нощно. Собаки стерегли всякую мелкую тварь: среди котов, собак и птиц было немало оборотней — то лазутчики иностранных государей, то прислужники местных, доморощенных волшебников, которые все попрятались при управлении великого слованского государя Рукосила-Могута, но вовсе, понятное дело, не исчезли.
Почтеннейший метался и ждал, и удача не вовсе еще отвернула от него свой изменчивый лик. По городу пошли разговоры, что великий государь Рукосил-Могут, три месяца подряд не покидавший своего горного логова, устраивает прием для послов нескольких сопредельных государств. Местом встречи и пира называли загородную усадьбу Попеляны.
Набравшись решимости не упустить случай, Почтеннейший загодя перенес свои сокровища в сад Попелян и укрыл их в дупле векового дуба подле дворца. За неимением лучшего замысла ничего не оставалось, по видимости, как броситься государю наперерез с дерева и, сложив к его стопам волшебные вещи, просить взамен милосердия и покровительства. При этом придется, понятное дело, разжать челюсти и выпустить сокровища прежде, чем прощение будет получено, а благосклонность Всемогущего определится. Здесь для подозрительного кота таился источник неразрешимых сомнений. Однако, оставаясь на почве действительности, невозможно было придумать никакого способа взывать о снисхождении с палкой в зубах.
Попеляны между тем день ото дня становились многолюдней, по дорогам пылили подводы с припасами, поварня источала одуряющие запахи пареного и вареного. Почтеннейший объедался, хотя приходилось делить достатки с целыми полчищами тотчас набежавших безродных пришельцев.
Наконец стали прибывать и послы: по обсаженной липами дороге от ворот сада к подъезду низкого дворца, похожего на украшенное множеством затей печенье, потянулись скороходы, загромыхали кареты, скакала блистательная великокняжеская конница, где-то пели трубы, гремели барабаны и катилось громогласное «ура-а!».
Обаяние могущества и славы, волнительные надежды вызывали на глазах Почтеннейшего слезы. Взобравшись на вершину огромного дуба, с особой остротой ощущал он свое шаткое, опасное положение перед лицом великой волшебной силы. Тем более его распирало желание поскорей изъявить властелину свои верноподданнические чувства — любовь и страх.
Два с половиной часа с перерывами продолжалось шествие чудно наряженных посольств, шествие шелковых халатов, тюрбанов, перьев, неправдоподобного покроя кафтанов самых кричащих, поражающих глаз расцветок.
Своим чередом распорядитель празднества выкликнул и принцессу Нуту. Маленькая, прибывшая без всякого блеска принцесса прошла по ступенькам широкой лестницы между рядами неопределенно притихших дворян. Не было в ней ни нарочитой, выставленной напоказ скромности, ни гордого достоинства известной всей стране страдалицы. Подобрав темно-синее, до черных ночных переливов, платье, она поднималась к распахнутым золотым дверям просто и непритязательно — разве чуть-чуть торопилась. Казалось, появление бесследно исчезнувшей в свое время и мятежно объявившейся принцессы с ее ломаной недоброй судьбой никого не волновало — и уж меньше всего волновало саму Нуту. По правде говоря, Почтеннейший, хотя и слышал глашатая, сообразил, что эта маленькая женщина в темном и есть принцесса, тогда только, когда заметил в ее гладко уложенных волосах крошечный, словно бы детский венец.
Великая государыня Золотинка прибыла со своим особым двором: непомерно растянувшаяся вереница карет, величие конных дворян, торжественная суета придворных — волнующая преданные сердца пышность затмила все, что видели в Попелянах в это утро. Карета остановилась, седовласые вельможи раскрыли дверцу, спустили подножку, и настала напряженная, исполненная благоговейной сосредоточенности и ожидания тишина… Ропот восхищения сопровождал выход первой красавицы государства. Одетая в серебристое и серое с темно-синими крапинами, она блистала, как холодная утренняя звезда на озаренном небе. В солнечных ее волосах сиял венец заметно больше того, что достался Нуте.
После большого перерыва далеко за полдень в истомленные ожиданием Попеляны прибыл хозяин. Холодным ветром повеяло по вершинам деревьев, и словно бы вздох — облегчения, ужаса? — прошелестел по всему саду, где праздными кучками слонялись назначенные к встрече дворяне. Подтянулись ряды стражи, кто-то куда-то бежал, слышались приглушенные крики и распоряжения. Сразу после быстрой опасливой суматохи наступило зловещее затишье.
За отрядом витязей в медных доспехах бежали скороходы, и загрохотала тяжелая и длинная, с провисшим брюхом, колымага. На запятках ее мерзким грязнозеленым клубком копошились узловатые чудовища с низкими лбами и похожими на корявые сучья конечностями.
Едулопы изрядно смутили затаившегося в листве кота; голова шла кругом, как перед прыжком в бездну. Он начал спускаться к дуплу, где хранил волшебные вещи пигалика. Карета остановилась далековато, широкая выпуклая крыша ее оказалась за пределами самого отчаянного прыжка, и, что еще хуже, из скрытого занавесями ее нутра выпрыгнули два черных длинноногих пса.
…И дальше Почтеннейший только наблюдал, страдая от унизительного бессилия. Расторопные, несмотря на дородность, вельможи приняли под руки одетого с княжеской роскошью старца — тот так и просел под тяжестью золота и узорочья! — и бережно, с выражением величайшей ответственности на лицах повели во дворец при торжественном безмолвии стоящих в несколько рядов придворных.
Обескураженный кот спустился с дерева. Он долго кружил вокруг дворца, укрываясь в кустах и цветочных зарослях, пока не нашел раскидистый ясень, с могучих ветвей которого, простиравшихся до самой крыши, увидел внутренность пиршественной палаты. Перебегая по ветвям, чтобы заглянуть через большие окна в помещение, Почтеннейший распознал государев престол — величественное кресло под парчовым навесом, отдельно устроенное место государыни и несколько в стороне, но тоже на возвышении, за отдельным столиком, принцессу Нуту.
За резной спинкой государева кресла беспокойно переминались едулопы в коротких кольчугах на голое тело — из-под оборки тусклой меди выглядывали волосатые зады. Перед столом государя, пристально оглядывая всякого подавальщика с блюдом, несли службу все те же собаки с гладкой, как у крыс, шерстью — гнусные поджарые псы с тощими долгими лапами и тяжелыми, как топор, мордами. Сытые, вконец оборзевшие на государевой службе, злобные, они лишали Почтеннейшего и мужества, и сметки.
Волею всемогущего слованского государя в Попелянах собрались послы Мессалоники, Актрии и Куйши, трех сопредельных государств, которые имели надобность в добрососедских отношениях с Толпенем.
Опаснее всего, несомненно, представлялось положение северной Куйши. После окончательного покорения Тишпака войска слованского оборотня вышли на берега мелководного Алашского залива, который никак нельзя было рассматривать надежной преградой на пути к Куйше. А захват Амдо сделал положение этой страны и вовсе безнадежным: теперь только десять поприщ, десять дней пути по северному берегу Алашского залива отделяли передовые отряды Рукосила от границ богатой мехами и золотом Куйши. Говорили, что дальние ее границы терялись в бескрайних темных лесах и болотах, где обитают люди с песьими головами. На обширных пространствах слабозаселенной, дикой Куйши можно было бы разместить несколько Слований. Понятно, что у Куйши не было надежды уцелеть.
Сказочные богатства Мессалоники делали уязвимым положение и этого королевства, надежно огражденного, казалось бы, труднопроходимым Меженным хребтом. Что касается Актрии, то этот не слишком обширный остров с его вечными никому не понятными междоусобицами просто не принимался в расчет как нечто дельное и заслуживающее внимания.
Именно поэтому, наверное, бедное и немногочисленное посольство Актрии пользовалось в Толпене наибольшим почетом. Рукосил называл Актрийского короля не иначе как своим дорогим и любезным братом. Сдержанно учтивое отношение встречали послы Мессалоники. Представители Куйши подвергались утонченным унижениям, которые они принимали с достоинством обреченных.
По старозаветному обычаю государь оделял гостей кушаньями. Восемь дюжих слуг внесли в палату огромную воловью кожу с ручками, на которой дымились пряными горячими запахами груды вареного мяса. Эти восьмеро не могли оторвать провисшую до пола кожу и тащили ее волоком. Дородный осанистый кравчий в чине боярина, с короткими вилами в руках, сопровождал эту горячую груду мяса, чтобы раскладывать по тарелкам лучших гостей.
А сам хозяин, обложенный подушками оборотень, известный ныне стране как великий князь Слованский Рукосил-Могут, не ел скоромного. На золотом блюде перед ним терялись разложенные крошечными кучками тертая морковь, холодная овсяная кашка и репа. Однако и эти яства, полезные, по заверениям врачей, для дряхлого желудка, оставались почти нетронутыми. Лишь изредка старик тянулся дрожащей рукой к тяжелому, украшенному рубинами кубку и с немалыми затруднениями, с опасностью расплескать подносил сосуд с дряблому, словно расплющенному годами рту: на губах оставались белые следы молока. Маленькие, придавленные веками без ресниц глазки обегали палату.
Когда жертвенное мясо подволокли к основанию рундука, где стоял престол Рукосила-Могута, государь молча позволил кравчему наполнить отдельно поставленное блюдо и тотчас же кинул куски собакам. Благоволительным движением руки он распорядился затем оделить великую княгиню Золотинку. Кравчий в жестком, колом стоящем кафтане, роняя горячий жир на пол и на скатерть, возложил большой кусок с костью и потянул вилы по краю блюда, чтобы освободить их. Княгиня встала для короткой благодарственной речи, обращенной к великому князю и великому государю, повелителю Словании, Межени, Тишпака, Амдо и иных земель обладателю Рукосилу-Могуту. Закончив, она поклонилась.
Вооруженный вилами кравчий ловил взгляд государя, ожидая указаний.
— Еще! — повелел тот, тяжело привалившись к столу. — И еще! — добавил он, когда кравчий пытался остановиться — груда пахучего мяса перед княгиней выросла до каких-то людоедских уже размеров. Этого жирного изобилия, разваленного по блюду и по столу, хватило бы, без сомнения, на дюжину голодных дикарей. Выразительное лицо не особенно пополневшей за последний год Золотинки омрачилось. Стараясь не выдавать брезгливости, она отстранялась от стола, чтобы летящие с вил брызги не попали на серебристое, нежных оттенков платье. Два раза вставала она еще, выражая признательность подателю благ, пока Рукосил-Могут не распорядился оставить супругу и оказать честь принцессе Нуте.
С той же избыточной щедростью кравчий оделил и мессалонскую принцессу, которая впервые предстала перед послами да и вообще перед избранным столичным обществом. Эта худенькая женщина с узкими плечиками и едва приметной грудью, отвлекая внимание от блистательной государыни за соседним столом, заставляла людей перешептываться. Неутоленное любопытство — что сей сон означает? — порождало подспудное возбуждение, смутное ожидание необыкновенных событий, которые повлечет за собой возвращение из небытия затерявшейся и забытой в коловратностях последних лет чужестранки. Мессалонские послы за длинным столом по правую руку от принцессы исподтишка поглядывали на соотечественницу. Кажется, они никак не могли разрешить вопрос, действительно ли эта девочка и есть Нута. Почти позабытая уже в Мессалонике за тамошними неурядицами и переменами принцесса.
Между тем, оглядываясь на государя, кравчий подкладывал и подкладывал. Дымящая груда мяса перед безмолвствующей принцессой росла, почти закрывая ее собой. Наконец утомленный вельможа позволил себе остановиться. Оборотень молчал, обратив к Нуте низкое и широкое, словно придавленное тяжелым венцом, лицо. В щелочках глаз нельзя было угадать никакого живого чувства.
— По старозаветному слованскому обычаю, — озадаченно крякнув, заговорил густым голосом кравчий, — по обычаю наших пращуров, об истоках которого молчат и древние летописцы за двести лет до воплощения Рода, надлежит учтиво и скромно сказать короткое слово подателю сих священных благ, коими от лица всемогущего бога вседержителя наделяет нас земной повелитель великий государь князь.
— Столько мяса не нужно, — молвила маленькая принцесса не очень громко.
В палате стояла такая тишина, что поняли Нуту даже за дальними столами, кто не расслышал — догадались. И таков был страх, внушаемый оборотнем на престоле, что несколько сот благородных гостей, словане и чужестранцы, тревожились не за отчаянную маленькую женщину, а за себя, словно ожидали для себя неприятностей от неподобающих речей неизвестно откуда взявшейся принцессы.
Смутился и кравчий, этот благообразный, исполненный достоинства старик с важно расчесанной бородой. Он замолчал, не зная, как продолжать.
— Уберите, Излач, лишнее, — распорядился государь после некоторого раздумья.
Неловко орудуя вилами, в тяжелом плотном кафтане, багровый и недовольный собой, старик принялся исполнять. Перед принцессой на измазанном, залитом жиром столе остался один заплывший кровавым соком кусок.
— Следует возблагодарить государя, — без лишних околичностей предупредил кравчий.
— Благодарность? — молвила она. — Великий государь убил моих товарищей и оставил меня одну, наверное, в насмешку. Что же мне, радоваться, что накормили мясом?.. Мясо это пропитано кровью.
— Ну, это слишком, слишком! — тоненько выкрикнул Рукосил-Могут. — Говори да не заговаривайся, — сварливо продолжал он, — словане никогда не знали людоедства! Никогда! И не мне его вводить!
И оборотень, казалось в ошалелой тишине, хихикнул. Хихикнул совершенно явственно, противненько засмеялся. Вскочил на высокие тощие ноги черный пес, уставился в лицо хозяину немигающим взглядом, словно желал постичь сокровенное значение ни на что не похожих дребезжащих звуков.
— Хотел бы растолковать, — начал Рукосил-Могут своим слабым голосом, которому вторили торопливые толмачи, — что дорогая наша принцесса перенесла немало жестоких разочарований с тех пор, как покинула девичью светелку. От этого, понятное дело, нрав ее не стал лучше. Мы должны извинить принцессу.
Однако сколь много убеждения ни вкладывал государь в свою шамкающую речь, не исчезало все ж таки подозрение, что он хихикает.
— …При прежних Шереметах принцесса Нута понесла глубокую и незаслуженную обиду. Жестокую обиду. В лице принцессы подверглась поношению вся Мессалонская страна, и давеча мессалонский посол кавалер Деруи совершенно справедливо намекнул мне об этом в весьма учтивых и пристойных словах.
Рукосил-Могут указал в сторону длинного стола под желтой скатертью, во главе которого нетрудно было опознать посла — статного мужчину средних лет, суровое выражение которого, отмеченное острыми усами торчком, не умаляли ни пудреные волосы, ни кружева, ни драгоценности. Впрочем, даже этот мужественный человек не сразу нашелся и не придумал ничего лучшего, как поклониться. Может статься, он хотел бы таким образом прекратить щекотливый разговор. Но государь не унимался.
— Летописи добрососедских отношений не знают такого жестокого и грубого унижения. Подумать только: законная супруга великого государя Юлия, слованская государыня Нута… она оказалась на улице, ее вышвырнули из дворца за ненадобностью, как использованную ветошку. Едва поднявшись с супружеского ложа, негодник Юлий задрал уж другую юбку. Что говорить! О времена, о нравы! Жестокое, бездарное и развратное правление Шереметов. Слава богу, с этим покончено отныне и навсегда.
Обе женщины, что Нута, что Золотинка, не замечали друг друга. Поджавшись в слишком большом для нее кресле — никто не догадался подставить ей под ноги скамеечку — Нута внимала ядовитым разглагольствованиям хозяина с непроницаемым лицом. И только скорбно приоткрытый, изломанный страданием ротик выдавал напряжение, которого стоила ей неподвижность.
Былая соперница ее не могла похвастать таким же самообладанием. Прекрасное утонченным очерком лицо побледнело, Золотинка откинулась на спинку кресла, вцепившись в поручни гибкими длинными пальцами. Бледные щеки ее пошли пятнами, не хватало воздуха. Ей хотелось вскочить и крикнуть им всем в рожу: я люблю Юлия! Да! Я люблю его, и идите вы к черту, мерзавцы! Зимка сдерживалась, понимая все ж таки, что такого рода признание несомненно бы удивило присутствующих.
А Рукосил-Могут, вполне удовлетворенный, подал знак и носильщики поволокли жертвенное мясо дальше, к покрытому желтой скатертью столу, чтобы кравчий мог оделить мессалонское посольство — всех по старшинству и чину. Однако горячечные слова Нуты не пали бесследно. Мессалоны, не смея отказаться от ритуального угощения, сидели подавленные, многие едва сдерживали отвращение. Никто не произнес слова «человечина», но неприятное чувство заставляло особо чувствительных и брезгливых сжимать губы. Кавалер Деруи, мужественный витязь с задорными усами, собрался с духом сказать приличную случаю благодарственную речь.
Своим чередом получили нисколько еще не остывшее мясо одиннадцать человек, представлявших Актрию, и Рукосил-Могут махнул рукой, обронив довольно оскорбительное замечание:
— Ну и всем остальным по вашему усмотрению, Излач. Никого не забывайте.
Темнолицые куйшинцы в пестрых халатах и тюрбанах, похоже, не чувствовали себя на этот раз особенно обделенными, они важно кивали, получая свою долю, и заученно улыбались.
Снова заиграли скрытые от глаз музыканты, а на свободное поле между столами высыпали скоморохи — шумливая, преувеличенно веселая толпа пестро наряженных мужчин и женщин. Одни катились колесом, другие скакали лягушкой, в воздухе мелькали блестящие шары, метались огненные юбки, звенели бубны, молодые стройные женщины и длинноволосые мужчины извивались в сладострастной пляске, и тут же разыгрывали представление куклы.
Свистопляска эта продолжалась недолго, скоморохам велели замолчать. Они тотчас опустились на пол — кто присел, кто разлегся — и притихли, как малые дети, зачарованные нежданной строгостью взрослых.
Великий государь Рукосил-Могут выказывал намерение говорить.
То был, как видно, один из светлых промежутков в сумеречном существовании оборотня.
Постигшее Рукосила два года назад несчастье — внезапная, несправедливая старость среди половодья далеко идущих, молодых замыслов и желаний — подействовало на него сокрушительно. Свойство Рукосила — или, выражаясь ныне принятым мессалонским словцом, «характер» — непоправимо пострадало, когда он упал, получив жестокую подножку судьбы. Нынешний Лжевидохин давно уж не был прежним Рукосилом не только по внешности, но и по существу.
В основе Рукосиловых побуждений лежало не сдержанное никакими химерами совести честолюбие. Оно неизбежно порождало коварство, жестокость, не говоря уж о множестве мелких пороков, — и все это находило… естественное для себя выражение в размахе замыслов, в безудержности вожделений и ярости действий. Не имея настоящего оправдания, вся эта мутная мощь обращалась полнотой жизни, которая, может быть, потому и не нуждается в оправданиях, что утверждает саму себя.
Непоправимое несчастье, обратившее Рукосила в Лжевидохина, подменило пламень гниением, хмельную игру чувств обратило в прокисший уксус. Достаточно было перемены оболочки, чтобы зло, которое носило покровы величия, обнаружило себя в своем истинном и ничем уже не прикрытом ничтожестве. Вместо бури страстей осталась завистливая мстительность, злобная зависть к тому, что живет и процветает. Неспособный более к наслаждениям, чародей подступал к той последней черте, когда остается только одно изувеченное желание, изуверское счастье — погибая, увлечь за собою в бездну мир.
Лелея замыслы все возрастающего могущества, покорения ближайших соседей как ступенью к овладению вселенной, Рукосил-Лжевидохин подспудно, не вовсе в этом себе признаваясь, торопился захватить как можно больше, чтобы как можно больше увлечь за собой в могилу. Это подобие цели давало Рукосилу подобие внутреннего равновесия и даже спокойствия — все то, что заменяло недоступное ему смирение перед непреодолимой тяжестью обстоятельств.
Первые, недостоверные, скорее всего, известия о Золотинке, как-то связанные с неясным представлением о возможности чуда, о возможности возвратиться к своему собственному облику, к молодости, взбаламутили Рукосила. Но, видно, трудно уж было раскачать застойное гнилое болото — волна надежды опала без всплеска. Пигалик был отмечен в Толпене, он ускользнул, но долго бегать не будет, как-нибудь да попадется. Да только Рукосил уже устал верить.
Странная происходила с ним вещь: разноречивые свидетельства возможности чуда как будто бы множились, доходили известия о необыкновенных, противоречащих всем законам волшебства превращениях, которые происходили в блуждающих дворцах, что-то такое носилось в воздухе, что предвещало спасение… а Рукосил малодушно отворачивался, зная, что еще одного разочарования не выдержит.
Нет, это был уже не тот Рукосил, который мечтал покорить мир, чтобы овладеть им, как женщиной, совсем не тот. Выродившийся и внутренне сломленный при всем своем страшном оскале.
Очнувшись, он осознал, что во всей палате стоит нехорошая тишина… Поднялись обеспокоенные собаки. Натянуто улыбаясь, Лжезолотинка отвела взор. Да и что, в самом деле! Ничего не случилось — мечтательное полузабытье, из-за которого остановился праздник и сотни глаз устремились на самодержца, никак не обнаруживая своих ожиданий.
Он же силился припомнить, о чем шла речь до забытья.
— А ты-то чего испугалась? — поправив сползающий с плеч плащ, Лжевидохин глянул с ухмылкой на супругу.
Брезгливая складка на лице первой красавицы государства наводила на мысль, что не так уж она испугалась, как это желательно было бы Рукосилу. Он понял это и почувствовал. Что имела паскудница за душой, если набралась нахальства не бояться? Вопрос явился, и он постарался его запомнить — на будущее.
А Лжезолотинка и не думала отвечать, молча встала и переступила разделявший престолы промежуток — государь невольно отодвинулся, не понимая, что у супруги на уме. Собаки тоже обеспокоились и зарычали. С естественной свободой красивой женщины Лжезолотинка поправила на голове нареченного супруга покосившийся набок венец — гладкий обруч плохо держался на плешивой макушке оборотня и съехал на ухо. Рукосил, хотя не отклонил трогательную и поучительную для двора заботу, поправил венец наново, как считал должным, а потом глянул на Лжезолотинку многообещающим взором — без всяких признаков благодарности.
— Деруи, — грубо сказал он, вымещая досаду на мессалонском после, — хотите встретиться с принцессой? Правда, рассудок ее слегка пострадал от пребывания в сумасшедшем дворце.
— Почту за честь, великий государь, посетить принцессу, как только она выразит на то соизволение, — отвечал кавалер Деруи в переводе толмача.
— Когда ты выкажешь соизволение, Нута? — мелким бесом хихикнул Рукосил.
Казалось, Нута ничего не замечала, она не принимала в расчет чужого раздражения и заботилась только о точности выражений, отвечая кротко и вдумчиво:
— Пожалуй, я не хотела бы с ним встречаться.
— Что ж так? — Лжевидохин как будто смягчился.
— Встреча не доставит мне радости.
— Кавалер Деруи тебе отвратителен? — сказал чародей в виде предположения.
— Ну нет… — замялась Нута. — Скорее, я испытываю отвращение к самой себе, — призналась она и, подумав, добавила: — Верно потому, что… я воспринимаю свои беды и несчастья как унижение. А это лишнее.
— Отлично сказано! — съязвил Лжевидохин. — Слушайте, слушайте! Она испытывает отвращение к самой себе! Очень хорошо, лучше не скажешь. А как ты относишься к нашей государственной красавице Золотинке?
— Это недобрые чувства, — вынужденно отвечала Нута. — Во мне много зла.
— Ага! Но можно ли назвать это отвращением?
Сначала Нута, как видно, имела в виду пожать плечами, но, проверяя себя, высказалась решительнее:
— Наверное так.
Придавленный тяжелым венцом, который делал его как будто ниже и плюгавее, оборотень потирал руки.
— Мы испытываем отвращение к тому, что ставим ниже себя. Разве не так?
— Так, — отвечала маленькая женщина одними губами.
— Золотинка тебе отвратительна, значит, ты полагаешь, что она во всех отношениях ниже тебя.
На этот раз Нута только кивнула — не совсем уверенно.
— Но ты испытываешь отвращение и к себе…
Принцесса измученно вздохнула.
— Так ты сказала, я призову свидетелей, — настаивал Лжевидохин.
— Сказала.
— Итак, ты считаешь себя хуже других, иначе как объяснить отвращение к себе самой, верно? А других считаешь хуже себя, то есть хуже худшего. Это мы только что установили на примере великой государыни Золотинки.
Злое вдохновение придавало Лжевидохину почти юношескую живость. Обернувшись к желтому столу, где сидели мессалоны, он сказал:
— Вот, Деруи, вам образчик слабоумия, последствия блуждающего дворца, о котором вы столько наслышаны. Я знаю, вы писали своему государю, Деруи! — воскликнул он вдруг гневливо. — Будто блуждающие дворцы — это кара небесная зарвавшейся в своем могуществе Словании. Где, Деруи, вы набрались этих поповских бредней? Неужто по кабакам и базарам, где шныряют в поисках новостей ваши лазутчики? Вы пишете своему государю, что блуждающие дворцы — предвестник гибели, что войско Рукосила-Могута неминуемо попадет под их разлагающее воздействие и что по всей стране сотнями слоняются бродячие проповедники, которые уже призывают народ, взявшись за руки, очиститься душой во дворцах! Одного бродячего проповедника вы только что видели, — вот он забрел на наш пир, это мессалонская принцесса. Если своими донесениями вы бережете спокойствие короля — напрасно! Я всех вас смету! И вас, Деруи, первым делом, как только возьмусь за Мессалонику. И вас, Мираса, — кинул он злобный взгляд в другую сторону палаты, где за столом под зеленой скатертью сидели куйшинцы, — так и передайте это хану.
— Нужно ли понимать слова великого слованского государя как объявление войны? — поднялся в мрачном, отрешенном спокойствии мессалонский посол.
— Сядьте, Деруи! Сядьте, я говорю! — закричал Лжевидохин, срывая слабый старческий голос. — Сядьте или война! Вы хотите войну, вы ее получите! Сядьте! Вы дождетесь! Вы заставите меня… Пусть меня понесут в карательный поход на носилках, вам от этого легче не станет. Сядьте или я велю отрубить вам голову — для начала.