Наперекор судьбе Винченци Пенни
– Сомневаюсь.
– Ну, тогда «Крапивники»? Я не раз слышала: у них полно симпатичных женщин. Ну почему я должна думать, что он вдруг снова в меня влюбился?
– Он ведь тебе сам говорил.
– Чего не скажет мужчина, если ему хочется затащить женщину в постель?
– Венеция, я просто поверить не могу.
– А я могу. Не забывай: Бой – опытный соблазнитель. Он прекрасно умеет заставить женщину подпасть под его чары и растаять.
– Не знаю. Все-таки не верится мне. Венеция, по-моему, тебе стоит ему написать и…
– Адель, сейчас у меня вообще нет никакого желания ему писать. Я чувствую себя такой дурой. Бесповоротной и безнадежной дурой.
– Ты же собиралась ему сообщить.
– Ничего я ему не сообщу. Особенно сейчас. Не хочу, чтобы он даже знал.
– Но со временем он все равно узнает.
– Не узнает.
– Венеция, ну что ты говоришь? Может, мне…
– Нет! Тебе ни в коем случае не надо влезать в это дело. Неужели ты не понимаешь?
– Да, понимаю. Это я, не подумав, предложила. – Ее голос вдруг стал нежным, будто она говорила с маленькой обиженной девочкой. – Я тебе очень сочувствую. Очень сочувствую.
Венеция снова заплакала:
– Самое скверное… дико скверное… я чувствую себя непроходимой дурой. Наверное, я и есть дура… Ну все, пора заканчивать. Сюда мама идет. До свидания, дорогая. В выходные постараюсь вырваться. Поцелуй за меня детей.
Война в воздухе стала иной. Это чувствовали все. Они теперь сражались не с самолетами, а с немцами. Этому в значительной степени способствовали истории о том, как немцы стреляли по английским летчикам, выбрасывавшимся из горящих машин. Англичанам давали немного спуститься на парашютах, а потом хладнокровно расстреливали. Кто-то назвал это грязной тактикой, и термин прижился.
Страх и гнев взаимно питали и усиливали друг друга, и этот порочный круг только разрастался, изматывая летчиков и доводя их до предела человеческой выносливости. Их изматывали не только сражения с немцами. Английские истребители имели недостаточную герметизацию кабин, а летали на высотах, превосходящих высоту Эвереста. Это ощутимо сказывалось на самочувствии летчиков.
Каждый день эскадрильи недосчитывались летчиков. Чаще всего гибли новички. Это было страшно. Кто-то из тех, с кем ты вчера так замечательно провел время, выпивая и смеясь, сегодня мог не появиться за столом. А завтра за тем же столом могли недосчитаться тебя. Число погибших постоянно возрастало, и уже как-то не тянуло бездумно развлекаться. Лихие мальчишки быстро превращались в отчаявшихся мужчин, у которых не выдерживали нервы. Срыв мог произойти из-за любого пустяка: переваренного яйца или холодного кофе. Еще два месяца назад они бы и внимания не обратили на подобные пустяки или обратили бы это в шутку. Чтобы освободиться от страха, многие напивались. Появилось что-то вроде присказки: «Когда я не летаю, то пью не просыхая».
Кит настолько выматывался, что перестал писать Катрионе. И не он один. Им всем было не до писем. Сил хватало только на то, чтобы подняться в воздух, найти немца, сбить его, вернуться на аэродром, заправить самолет и снова подняться в воздух. Кит забыл про ликование, охватывавшее его в воздухе. Сейчас, сидя в кабине истребителя, он думал: «Если меня не убьют сегодня, то наверняка убьют завтра». Эта мысль странным образом успокаивала его и помогала все сильнее и сильнее рисковать собой.
Девушки-радистки рассказывали страшные вещи. Они слышали последние мгновения гибнущих самолетов. К радостным голосам летчиков, обнаруживших цель, вдруг примешивался стук немецких пулеметов. Кого-то убивало прямо в кабине, кто-то выбрасывался на парашюте, рискуя не долететь до земли. Передатчики еще какое-то время доносили скрипы и стоны подбитой, объятой пламенем машины и вдруг умолкали.
За две недели неистовой воздушной битвы за спасение Британии англичане потеряли пятьсот самолетов и сто три летчика. Кит продолжал каждый день подниматься в небо, рискуя собой, глядя в лицо смерти, идя на опасные маневры и доводя себя до изнеможения. В эти дни он чаще, чем прежде, звонил домой, обычно из какого-нибудь паба. По голосу чувствовалось, что он изрядно пьян.
– Мама, со мной все в полном порядке, – говорил он.
Селия слышала его смех на фоне общего шума и понимала, что ее сыну вовсе не до смеха. Это он делал для нее.
– Все в полном порядке. Просто подумал, что вам с папой будет приятно об этом узнать. Целую. Меня тут еще ждет серьезная попойка.
– Спасибо, что позвонил. До свидания, дорогой. Благослови тебя Бог.
Она всегда заканчивала разговор с ним этой фразой, удивляясь себе: и это говорит Селия Литтон, известная своим неверием в Бога? «Благослови тебя Бог». А что еще она могла пожелать своему младшему сыну? Чем еще помочь?
– Поневоле поверишь, что он у Бога на примете, – сказал Себастьян Брук, тоже никогда не отличавшийся набожностью.
Эту фразу он произнес, когда Селия рассказала ему про частые звонки Кита.
– Бог приглядывает за ним, иначе бы ему так не везло.
Селия уцепилась за эту мысль и даже нашла в ней странное утешение. Чем еще объяснить необыкновенную удачливость Кита, когда рядом ежедневно гибли его товарищи? Стечением обстоятельств? Не было никакого стечения обстоятельств в этом страшном и безнадежном пространстве, куда он поднимался каждый день. Селия хваталась за многие весьма глупые и фантастичные объяснения. Не будучи суеверной, она теперь стучала по дереву. Ночью, глядя на звезды в те мгновения, когда в небе не шарили лучи прожекторов, она просила их уберечь Кита от опасностей. Она ходила в Вестминстерский собор и ставила свечки. Словом, делала все, чтобы заручиться благосклонностью высших сил, и просила их и дальше оберегать Кита, ее героического сына, которому так много англичан были обязаны своей жизнью и безопасностью.
А потом звезды перестали ее слышать. Свечи гасли, едва она выходила из собора. И Бог уже больше не приглядывал за ним.
Глава 31
– Кит, идем. Бери мою руку. Вот так. Я поведу тебя прогуляться.
Иззи ободряюще ему улыбнулась. Этого человека она любила больше всех на свете… разумеется, кроме отца.
– Когда мы выйдем, тебе понравится. Обещаю. Сегодня прекрасный день.
– Я все-таки не пойду… если не возражаешь.
– Возражаю. И даже очень возражаю.
Врач велел ей быть с ним потверже. То же самое сказал ей и отец. С ним нужно держаться твердо и очень уверенно. Это она сейчас и пыталась делать. Задача была не из легких, но Иззи с раннего детства привыкла к трудностям.
– Идем. Сегодня прохладно. Тебе стоит надеть шарф.
– Мне все равно.
– Это ты сейчас так говоришь. А не успеем выйти, и начнешь дрожать. Пойду принесу шарф. Подожди здесь.
Беспокойно оглянувшись на Кита, Иззи побежала в кладовку, где хранилась одежда и шарфы. Но Кит не собирался никуда уходить. Он стоял почти неподвижно, лицом к окну, и его глаза были обращены к солнечному дню.
Сейчас он выглядел гораздо лучше, чем три недели назад, когда его только привезли сюда. Уже не такой исхудавший, менее бледный. Конечно, он не был прежним Китом, пышущим здоровьем: летом загорелый, зимой краснощекий. Но он хотя бы не был и тем призраком, который увидела Иззи на пороге дома, когда Селия и ее отец привезли его в Эшингем.
Он почти не изменился. Может, лицо сделалось чуть худощавее и глаза словно бы спрятались в густой тени. Но его обаяние целиком сохранилось. Своим обаянием Кит не уступал кинозвездам.
Иззи кое-что знала о кинозвездах. Повариха каждую неделю получала свежий номер журнала «Кинозритель» и разрешала ей полистать страницы. Свои походы в кино Иззи могла пересчитать по пальцам. Однажды они вместе с Генри и Ру ходили на «Пиноккио». Фильм ей понравился, но в нем совсем не было кинозвезд. Адель обещала сводить ее на «Волшебника страны Оз», когда картина пойдет в ближайшем к Эшингему кинотеатре. Но все это были детские фильмы. Иззи хотелось посмотреть настоящую, взрослую картину. Например, романтический фильм «Унесенные ветром», о котором все говорили. Или какой-нибудь вестерн с Гэри Купером. Иззи считала, что Кит немного похож на Гэри Купера и даже на Лесли Хауэрда. Все говорили, что он красив, как актер кино. Когда в Эшингеме узнали, что его самолет потерпел катастрофу, но сам он остался жив, повариха сразу же воскликнула: «Боже, только бы не обгорел!»
Он не обгорел.
Иззи вернулась и подала ему шарф:
– Шарф ты можешь надеть сам.
«Заставляй его обслуживать себя, – говорил ей отец. – Не жалей его, иначе сделаешь ему только хуже. Это очень важно».
– Я не хочу его надевать.
– Кит, ты простудишься.
– Я же тебе сказал: мне все равно.
– Тогда я сама повяжу тебе шар. Нагни голову. Не туда. В мою сторону. Вот так. Готово. – Она тщательно повязала ему шарф и подоткнула концы. – Отлично. Теперь ты не замерзнешь. Идем. Давай руку. Осторожнее, здесь ступенька. Хорошо.
Они вышли на террасу. Кит едва держался за руку Иззи, всем видом показывая, что ему это не нужно.
– Кит, сегодня чудесный день. Честное слово.
– Ты только что говорила, что сегодня холодно.
– Да. Холодно. Но солнце светит ярко. Трава на полях тронута инеем.
– Прости, Иззи. Я знаю, у тебя самые лучшие намерения. Но я… я еще не привык. Не сегодня. Пойдем обратно в дом.
– Но…
– Иззи, я сказал, что хочу вернуться в дом. Сейчас же. Пожалуйста, отведи меня обратно.
– Хорошо, Кит. Не хочешь гулять, пойдем в дом. Повернись. Теперь сюда… Ой, извини. Не увидела этот столб.
Она почти сразу сообразила, какие слова произнесла и каково ему было их слышать. Она не увидела столб. Всего-навсего столб. Зато она видела все остальное. А он теперь не видел ничего. Совсем ничего…
Причиной случившегося была сила гравитации, о которой как-то летом он рассказывал матери. Тогда же он говорил, что резкий поворот самолета вызывает у летчика временную потерю сознания.
У него на хвосте цепко висел «Мессершмит-110». Немец вынырнул невесть откуда. Кит знал: единственный способ разделаться с ним – это немедленно развернуться. Такое он проделывал множество раз, и сила гравитации всегда была его союзницей.
Но на этот раз она не захотела ему помочь. Потеря сознания продолжалась дольше обычного, и эти несколько секунд оказались роковыми. Кит упал и ударился головой о приборную доску. Удар был невероятно сильным, после чего он уже надолго потерял сознание. Самолет стал падать, но этого он уже не помнил. Самолет упал прямо в море. Но случилось чудо: другой летчик спас его от «мессершмита». Вторым чудом было то, что немец не успел повредить самолет Кита. Машина плюхнулась на воду, а не нырнула носом вниз. Плюхнувшись, самолет перекувырнулся, и Кита выбросило из кабины в воду. На нем был спасательный жилет. Вскоре Кит пришел в себя и никак не мог понять, почему вокруг так темно. Он решил, что сейчас ночь и нужно спокойно ждать, когда рассветет. Тогда его обязательно найдут и спасут. Все говорили, что ему невероятно повезло.
Невероятно повезло. Не погиб, не обгорел, не покалечился. Всего-навсего ослеп. Полностью. До конца жизни. На все шестьдесят или семьдесят лет, если ему удастся столько прожить.
Его захлестывало отчаяние. Жуткое отчаяние. Он жалел, что не погиб. Тогда все было бы кончено. Какое-то время по нему горевали бы. Родители. Семья. Себастьян. А потом научились бы жить без него. И все бы кончилось, вместо нынешнего тягостного продолжения.
Что он теперь будет делать? На что он годен? Слепой адвокат? Такие были, но что-то он не слышал, чтобы они добивались особых успехов. Слепой священник? Это встречалось чаще. Были проповедники, которым слепота ничуть не мешала произносить вдохновенные проповеди. Но ведь он даже не закончил учебу. У него никогда не будет работы. Он никогда не сможет заниматься чем-то серьезным и настоящим. Только и остается, что сидеть, думать, гулять, держась за чью-то руку, и слышать от других, какой чудесный сегодня день.
И еще… Катриона.
Она приехала сразу же, как узнала о случившемся. Сидела возле его кровати, держала его за руку, говорила, что всегда будет его любить. Она обещала быть его глазами и уверяла, что нет никаких препятствий для их дальнейшей совместной жизни. Ему это очень помогло. Появилась хоть какая-то надежда на будущее.
Кит в тот момент не думал, как это осуществится. Он просто слушал Катриону, и ему становилось лучше.
Разумеется, он ей сказал, что не берет с нее никаких обязательств. Она вовсе не должна связывать свою жизнь с ним, если у нее есть сомнения. Даже спросил, нужен ли ей муж, с которым ей придется возиться до конца жизни. Он знал, что обязан это сделать, обязан нарисовать перед ней честную картину будущего, какое ее ожидает, если она свяжет с ним жизнь. В ответ Катриона стиснула ему руку и сказала, что это ее не пугает. Она хотела такого мужа, как он, и готова к возможным трудностям.
– Чтобы доказать тебе это, я скажу родителям, что желаю официально объявить о нашей помолвке.
– Дорогая, – прошептал Кит. Из его незрячих и бесполезных теперь глаз текли слезы, и она их, конечно же, видела. – Дорогая моя Катриона. Я очень, очень сильно тебя люблю. Но я боюсь, что не смогу…
– А ты не бойся, – сказала она, целуя ему руку. – Я теперь буду беспокоиться за нас обоих. Начиная с этого дня. Ты скажешь своим родителям, я – своим. Договорились?
Его родители вели себя изумительно. Даже мать. Катриона ей понравилась. Кит это почувствовал. Селия назвала ее очаровательной.
С родителями Катрионы дело обстояло не столь гладко. Они не сказали «нет», но посоветовали дочери повременить с официальным объявлением о помолвке. Спешить некуда. О свадьбе сейчас все равно не может быть и речи – они оба еще слишком молоды. Отец сказал Катрионе, что Киту вначале нужно научиться жить в новом мире.
Все это Катриона написала Киту. Письмо ему читала Иззи. Это даже лучше, что не его мать. Десятилетняя девочка еще не все понимала и просто добросовестно читала написанное.
Я бы с радостью приехала снова, но в данный момент мне никак не отпроситься. Да и поезда сейчас ходят реже. Мне самой очень грустно, дорогой Кит. Но это ни в коем случае не означает, что я не хочу быть помолвленной с тобой. Поначалу позиция моих родителей меня очень расстроила, но теперь я понимаю: в чем-то они правы. Мы ведь не знаем, когда и как стали бы проводить церемонию помолвки. К тому же существуют правила относительно статуса медсестер. Одно из требований – не выходить замуж. Возможно, мне придется пересмотреть свои прежние планы и подумать о другой работе. Я готова и на это. Прошу тебя, не волнуйся. Я очень тебя люблю и намереваюсь стать миссис Кит Литтон, нравится тебе это или нет.
Киту было очень неудобно просить Иззи написать Катрионе большое, обстоятельное письмо. Он продиктовал краткий ответ. Кит говорил, что все понимает и с нетерпением ждет новых ее писем. Письмо оканчивалось словами: «С любовью, Кит».
Он продолжал верить Катрионе, хотя позиция ее родителей и огорчила его.
В октябре она приехала снова. Она была нежной, любящей, ободряла его, уверяла, что в один прекрасный день все у них будет хорошо. Но в этот раз о помолвке не было сказано ни слова.
Потом ее письма стали короче. В них уже не ощущалось прежней искренности. Киту было тяжело диктовать ответы.
Наконец она написала письмо, в котором уверяла, что по-прежнему любит его и всегда будет любить, но… ей думается, что вопрос их брака нужно отложить на достаточно долгое время.
Мама и папа в данном случае правы. По-иному никак нельзя. Я могла бы ухаживать за тобой и работать, но если я вообще не буду работать, тогда на какие средства нам жить? Я знаю: твои родители – люди достаточно состоятельные, но ведь они не смогут вечно содержать нас с тобой, а потом и нашу семью. Дорогой Кит, я тебя никогда не забуду. Я всегда буду тебя любить, но сейчас я стараюсь сделать так, чтобы нам обоим было хорошо. Полагаю, на данный момент нам лучше всего оставаться друзьями. Любящими друзьями. Мы находимся слишком далеко друг от друга, а потому наши встречи почти невозможны. Особенно теперь, когда идет война. Да и в дальнейшем я это тоже себе не слишком хорошо представляю. Мне очень тяжело писать обо всем этом, но я должна набраться смелости и сказать тебе, что мы должны быть честны друг перед другом и перед будущим. Пожалуйста, прости меня.
Я всегда буду тебя любить.
Катриона
Когда Иззи читала ему это письмо, у нее несколько раз дрожал голос. Дочитав, она совсем тихо спросила:
– Ты хочешь, чтобы я написала ей ответ?
– Нет, – ответил Кит. – Спасибо, Иззи, не надо. А сейчас, если ты не против, я хотел бы остаться один.
– Конечно, – ответила девочка и нежно поцеловала его в щеку, ощущая на языке соль своих слез.
Потом она ушла, и тогда Кит заплакал сам. Сначала тихо, затем все громче и громче, пока его плач не стал слышен за пределами комнаты. Иззи стояла возле двери и беспомощно кусала губы. Она уже слышала эти жуткие, душераздирающие звуки. Когда-то точно так же плакал ее отец.
Но сейчас ей было нечем утешить Кита, и она это знала.
– Ну что, так и нет никаких новостей от этой дрянной девчонки? – спросила Селия. Ее голос в телефонной трубке звучал сухо.
– Нет, – ответила леди Бекенхем. – Иззи следит за почтовым ящиком, как маленький ястреб. Ничего.
– Надо же, какая мерзавка. Как она может вытворять с ним такое, когда сейчас она ему нужнее воздуха? Это просто нечеловеческое поведение.
– Селия, она еще очень молода. Возможно, она просто не знает, как со всем этим справиться. Сначала порыв, потом отрезвление. Судя по тому, что я узнала от Иззи, родители этой девушки противятся ее дальнейшим отношениям с Китом. Вправе ли мы их осуждать? Что она, что Кит – оба еще дети. Беспомощные дети. В сложившейся ситуации у них нет никакого будущего.
– Не говори так, мама. Есть будущее. Во всяком случае, для Кита. У него есть будущее. Он найдет себя в новой жизни. Я крепко в это верю. Это лишь вопрос…
– Вопрос чего? – с непривычной нежностью спросила леди Бекенхем.
– Нахождения себя. Нахождения своего пути.
– Разумеется.
– Скажи, он… в ужасном состоянии?
– В ужасном. Мы делаем все, что в наших силах, но он необычайно зол. Конечно, меня это не удивляет. Он буквально рычит в ответ на самые обычные вопросы. Или упражняется в язвительности. Чаще то и другое разом.
– Боже мой. Может, его перевезти в Лондон? Мне совестно, что я создала тебе дополнительную обузу. Но если честно, мне не справиться с двумя инвалидами.
– О чем ты говоришь? Пусть остается здесь. И никакая он мне не обуза. Если его ни о чем не спрашивать, он может весь день сидеть, глядя в пространство… точнее, не глядя. Я предлагала поставить ему в комнату приемник. Отказался. Заявил, что лишнего шума ему не надо. Единственный человек, с кем он еще может более или менее общаться, – это Иззи. Золотой ребенок. Но и у нее терпение не бесконечное. Вчера застала ее плачущей. Спрашиваю, в чем дело. Она ответила, что всеми силами пытается помочь Киту, но, как ей кажется, только вредит ему своей помощью. Я уж, как могла, постаралась ее разубедить. Сказала, что она очень помогает, но…
– Бедняжка Иззи… Себастьян снова приедет на выходные. Поездом. Ему не удается раздобыть бензин. Кто-нибудь сможет его встретить?
– Я сама его встречу. Только предупреди, чтобы не рассчитывал на разговор с Китом. Скажи, что он практически никого из нас не удостаивает разговорами. Жалко парня. – Леди Бекенхем вздохнула. – Помню, Билли был в таком же состоянии. Да ты и сама помнишь. Может, не настолько подавлен, как Кит. До чего же безжалостна война к молодым ребятам. Одних просто убивает, других калечит и выплевывает. Живите дальше, как умеете. Я иногда думаю… – Селия так и не узнала, о чем думает ее мать, ибо леди Бекенхем переменила тему: – Как обстановка в Лондоне?
– Ужасная. Бомбят каждую ночь. Мы спим в подвале. Самое безопасное место. Очень трудно перетаскивать туда Оливера. Мы с Брансоном еле справляемся. Я несколько раз предлагала ему уехать в Эшингем. Наотрез отказывается. Считает, что нужен «Литтонс». Грешно так говорить, но в этих условиях он нам лишь создает дополнительные трудности. Его нигде нельзя оставить одного. А вдруг налет?
– А налеты, как ты сказала, случаются каждую ночь.
– Да. Недавно я возвращалась домой. Вдруг вой сирен, воздушная тревога. Пришлось ночевать прямо на станции метро. Это было нечто. Зловоние – не передать. Туалеты на станции не предусмотрены. Но мне там отчасти даже понравилось. Люди не цепенели от паники. Кто-то начал петь, кто-то рассказывал анекдоты. Многие сидели на складных стульях, словно это пляж.
– Ты тоже сидела на таком стуле?
– Нет, конечно. Там были раскладные кровати. Мне посчастливилось получить одну из них. Властям не нравится, что люди используют метро в качестве бомбоубежища, но никаких препятствий они не чинят. Мама, ты даже не представляешь, как ужасно сейчас выглядит Лондон. С каждым днем все больше улиц, пострадавших от бомбежки. У магазинов разворочены витрины, груды битого стекла. Однажды у меня на глазах осколок угодил в автобус и тот перевернулся. Не знаю, что сталось с пассажирами, но из перевернутого автобуса выскочили несколько собак и принялись бегать вокруг, разыскивая хозяев. Зрелище было трагическое. А в «Мэппин энд Уэбб» делают так: едва начинается воздушная тревога, на витрины ставят мощные решетки. Не ради целости стекол, а чтобы предотвратить грабежи.
– Очень остроумно с их стороны.
– Я тоже так думаю. Мне однажды пришлось воспользоваться их подвалом. Пока пережидали налет, управляющий мне рассказывал. У них все отлично оборудовано. Драгоценности в полной сохранности… Немного досталось зданию палаты общин. В Букингемский дворец тоже было попадание. Думаю, вы это слышали в выпусках новостей. А Ист-Энд выглядит страшно. Сплошные развалины. Правда, наш старый дорогой собор Святого Павла стоит как ни в чем не бывало. Ни одного попадания. Наш дом совсем близко, и меня это немного успокаивает.
– Надеюсь, ты проявляешь благоразумие. Следишь за собой. Ты же знаешь, что я волнуюсь за тебя.
Обычно леди Бекенхем не было свойственно проявлять материнскую заботу, и Селию эти слова очень удивили.
– Мама, мы все стараемся быть благоразумными. Самое благоразумное сейчас – ночевать в подвале. А подвал на Чейни-уок достаточно крепкий. Мы окружили дверь мешками с песком. Да и сам подвал железобетонный. Конечно, он не предназначен для ночевок, но мы не ропщем. Самое скверное, что нас всех мучает бессонница.
– Ничего удивительного. Как там Венеция?
– С нею все нормально. Животик растет день ото дня, но она продолжает работать. Мне, конечно, странно ее категорическое нежелание сообщать Бою о беременности. Она и мне строго-настрого запретила. Я пыталась с ней говорить на эту тему, потом прекратила. Раз она решила так, пусть будет так. Работа, конечно, для нее просто подарок. Отвлекает ум от всего прочего.
– В этом я сильно сомневаюсь, – сказала леди Бекенхем.
Селия думала, что горе ей хорошо знакомо. Теперь она понимала: до сих пор горе еще не вторгалось в ее жизнь. А когда вторглось, его вторжение было медленным и коварным, и это делало его гораздо отвратительнее. Она знала лишь, что самолет Кита упал в море, но ее сын остался жив и даже не покалечился. Селия испытала громадное облегчение.
– С ним все в порядке. Все в порядке, – без конца повторяла она Себастьяну. – Он жив, ничуть не обгорел, с ним все в порядке.
Потом, поймав на себе внимательный взгляд Себастьяна, взгляд, полный сомнения и даже недоверия, она вдруг услышала себя со стороны. Услышала всю глупость своих слов и тогда провалилась в бездну.
Кит уцелел. Он не обгорел, не покалечился. Просто… ослеп. Ее красивый, умный, храбрый Кит ослеп. Не временно. Навсегда. Из сильного, мужественного летчика он превратился в беспомощного ребенка. Если бы его убили, можно было бы сказать, что его прекрасная, блистательная жизнь оборвалась, едва начавшись. А так… Его жизнь не оборвалась. Она остановилась на страшной черте, за которой начиналось существование. Селии всегда казалось, что Кит родился баловнем судьбы. Все давалось ему с потрясающей легкостью, и он принимал это как само собой разумеющееся. С блеском окончил школу, с блеском поступил в Оксфорд. Его ждала головокружительная карьера, признание общества, восхищение окружающих, популярность, жизнь, полная открытий и удовольствий… И вдруг судьба словно опомнилась и решила ему отомстить, в один момент отобрав у него почти все. За что такая месть?
Она горевала, негодовала, рыдала. Впервые в жизни ей было нечем облегчить свои страдания.
– Это так жестоко, так неоправданно жестоко, – твердила она Оливеру, меряя шагами спальню в ту первую, почти бессонную ночь, когда они узнали о случившемся. – Ну почему это случилось с ним? Не с кем-то, а с Китом?
Он был ее самым любимым ребенком, смыслом и стержнем ее жизни. Никогда и ни о ком она не заботилась так, как о нем. Кит был ее самой большой драгоценностью. И эту драгоценность судьба у нее… нет, не отобрала. Только изменила самым ужасающим и печальным образом, швырнув из яркого, солнечного мира в темноту, в холод одиночества, куда никто не мог проникнуть.
Селия сразу же поехала навестить Кита. По привычке, весьма абсурдной теперь, она очень тщательно оделась, зная, какое внимание он всегда уделял одежде. И вдруг впервые – потом это повторилось в сотый и тысячный раз – осознала: в этом больше нет необходимости. Кит сидел на стуле у окна госпитальной палаты. Казалось, он смотрит прямо перед собой. Голову он держал прямо. Прежнее выражение лица исчезло, сменившись другим, тяжелым и угрюмым, которое еще не раз ужасало Селию и всех остальных.
Селия нежно поцеловала сына и вдруг горько разрыдалась. Он почувствовал слезы и торопливо смахнул их с лица.
Она ожидала, что застанет его в состоянии глубокого шока. Селия провела с ним весь день, пытаясь пробиться в его темный, полный страданий мир, и потерпела сокрушительную неудачу. Слепота ввергла Кита в оцепенение, сделала немым. И не только слепота, но и его отношение к ней. Его пугало, насколько сильно он переживает свое горе. Он отказывался говорить, на вопросы матери отвечал односложно. Селия попыталась вовлечь его хоть в какой-то разговор и говорила о все более и более банальных вещах. Кит отвечал легким кивком или пожатием плеч. Через два часа Селия ощутила себя предельно измотанной. Она надеялась, что своей нежностью, заботой и любовью хотя бы отчасти облегчит его страдания. Но в этой палате она была лишняя. Кит отвергал ее заботу. Все проявления ее любви и нежности были ему не нужны. Уходила Селия в полном отчаянии.
Она продолжала успокаивать себя, твердя, что через какое-то время все изменится. Кит оправится от шока. Оказавшись дома, среди тех, кого он знал и любил, он почувствует себя в безопасности. Тогда его напряжение спадет, и он начнет говорить… Реальность и здесь опрокинула надежды Селии. В своей комнате Кит сидел так же, как и в палате: замкнутый, отрешенный, не желающий ни с кем встречаться. А потом апатия сменилась гневом. Вспышки гнева напоминали океанские волны, налетавшие внезапно и не щадившие никого. Жертвами этих вспышек оказывались все: Оливер, Себастьян, Барти, близняшки и сама Селия. Они становились точками приложения его яростных протестов против жестокости и несправедливости судьбы, искорежевшей ему жизнь.
Селия говорила с ним, плакала вместе с ним, молча сидела и слушала, как он кричит на нее и осыпает упреками. Кит упрекал всех. И пусть не они сидели в кабине «мессершмита» и не по их вине он тогда сделал роковой поворот. Их вина была в другом: они оставались зрячими.
Три недели Кит безвылазно просидел у себя в комнате. Селия перепробовала все. Она читала ему вслух, пока у нее не начинал садиться голос. Ставила пластинки с его любимой музыкой. Она без умолку говорила, пытаясь вовлечь его в беседу. Все ее усилия, все ее попытки встречали полное неприятие. Ей казалось, что она потеряла его, потеряла так же безвозвратно, как он потерял зрение.
Устав от безрезультатности своих усилий, Селия вернулась на работу. Но мысли о Ките не оставляли ее и там. Она ощущала его мрачное, тяжелое присутствие. В его комнате поставили дополнительный телефонный аппарат, и поначалу она несколько раз в день звонила ему с работы. Вскоре Селия убедилась: Киту это совсем не нужно.
– Не трать свое драгоценное время, – неизменно отвечал он. – Я без твоих звонков не скучаю. Нам не о чем говорить.
Поначалу Селия приносила домой книги, газеты и цветы.
– Я подумала, что тебе будет приятен их запах.
Газеты не интересовали его, книги тоже, а цветы просто раздражали.
– Они пахнут тошнотворно. Будь любезна, унеси их из комнаты.
Селия стала с ужасом ловить себя на мысли, что ей не хочется заходить к Киту. Она попадала в темный, безрадостный и безнадежный мир, сравнимый с тем, во что превратилась его жизнь. Общаясь с сыном, она продолжала говорить с ним бодрым, оптимистичным тоном, но, оставаясь одна или вдвоем с Оливером, давала волю слезам и вспышкам гнева.
Наконец, перепробовав все и впав в отчаяние от своего полного провала, Селия позвонила матери и спросила, нельзя ли привезти Кита на несколько недель в Эшингем.
– Он всегда любил Эшингем. Думаю, перемена места ему поможет.
– Тебе это определенно поможет, – ответила леди Бекенхем. – Я по голосу чувствую, в каком ты состоянии. Конечно, привози его сюда. Мы хотя бы частично снимем этот груз с твоих плеч. Бедный парень, – добавила она с искренней нежностью, которую Селия редко слышала в голосе матери.
К поездке в Эшингем Кит отнесся с полным равнодушием и заявил, что ему все равно, где находиться. В те дни его единственным спасительным якорем оставалась Катриона. Он думал, что она по-прежнему его любит и что с нею он может рассчитывать на какое-то будущее. Ее письма хотя бы на короткие минуты пробуждали его от апатии.
Еще одним человеком, к которому Кит относился, по крайней мере, терпимо, оказалась Иззи. Она радостно и охотно приняла на себя роль его спутницы, растрогав всех. Она, и только она могла разговаривать с ним, рассказывать обо всем, что случилось за день, и не бояться услышать в ответ грубость и требование выйти вон. Она, и только она могла читать ему вслух. Эшингемская повариха рассказывала, что однажды видела, как Кит улыбнулся, слушая чтение Иззи. Это и многое другое лишь доказывало, в каком глубоком отчаянии он теперь жил.
Но даже Иззи не смогла утешить Кита, когда на него обрушилось новое горе: он потерял свою Катриону.
Жизнь снова наладилась, причем достаточно быстро. На удивление быстро. Париж остался Парижем. И пусть в нем теперь хозяйничали немцы, пусть на всех перекрестках появились немецкие надписи, а над архитектурными символами города развевались флаги со свастикой, город хотя бы остался цел. Его не бомбили, как многие другие крупные европейские города. Через две недели после прихода немцев город зажил вполне нормальной жизнью. Вновь открылись рестораны, театры, кино, школы. Особенно рестораны. Немцам пришлась по вкусу изысканная французская кухня. Симона де Бовуар как-то призналась, что еще не видела, чтобы люди поглощали еду в таких неимоверных количествах.
Естественно, немцы в Париже теперь были везде и всюду, однако никто не ожидал, что они станут частью города. Они ездили в автобусах, сидели в театрах (на лучших местах), в ресторанах (за лучшими столиками), фотографировали друг друга на фоне достопримечательностей французской столицы. Они болтали с хорошенькими девушками, попивали вино в уличных кафе. И более того, они вели себя вежливо и учтиво. Разумеется, в Париже установили комендантский час, из-за чего спектакли в театрах и вечерние сеансы в кино теперь начинались около шести часов. Существовали и другие правила, такие как необходимость постоянно носить с собой carte d’identit [72] . Время передвинули на час вперед, чтобы оно совпадало с временем Великого рейха. Были введены продуктовые карточки. Теперь каждому выдавалась carte d’alimentation [73] , что способствовало расцвету черного рынка. Но в остальном ничего ужасного пока не происходило.
Единственным событием, заставившим Люка поволноваться, было распоряжение оккупационных властей, опубликованное 27 сентября 1940 года, где разъяснялось, что евреями считаются «все те, кто исповедует или исповедовал иудейскую религию, или те, у кого среди дедушек и бабушек было более двух евреев». Далее в распоряжении сообщалось, что к 20 октября будет осуществлена перепись всех таких евреев.
Те, кто вел торговлю и занимался другими видами деятельности, были обязаны поместить на своих домах, магазинах и дверях кабинетов особый знак, свидетельствующий об их еврейской принадлежности. И только. Не так уж и страшно. Эту фразу, как новое заклинание, повторяли всюду: «Не так уж и страшно».
Гораздо хуже было то, что Люк так и не смог найти себе новую работу. Иногда ему перепадали заработки от других издательств: в основном редактирование. Еще реже удавалось написать статью для газеты или журнала. Все это приносило весьма скудные деньги. Сюзетт это очень не нравилось. Прежде ее муж, с которым она воссоединилась, зарабатывал весьма неплохие деньги. Сейчас они оба жили главным образом на ее заработки в модном доме Кристобаля Баленсиаги.
Сюзетт не была беременна, в чем и призналась Люку, печально глядя на него своими черными глазами. Она назвала свои прежние слова «ложной тревогой» и высказала сожаление, что ошибалась. Люка это не удивило.
Он перебрался в Пасси. Оставаться в районе площади Сен-Сюльпис не имело смысла. К чему платить лишние деньги? И к чему жить там, где все напоминало об Адели и детях? Он съехал, не сказав мадам Андре ни слова, захватив с собой лишь несколько любимых книг и вещей, которые в свое время перекочевали туда из квартиры в Пасси. Сюзетт встретила их появление раздраженным кивком, означавшим, что вещи вернулись туда, где им и надлежит быть.
Но Люка не оставляла тревога за Адель и детей. Он отчаянно жаждал получить хоть какие-то сведения о ней. Любые. Он совершенно не представлял, что с ней, жива она или нет, сумела ли добраться до Англии или застряла в одном из южных французских городов. Если застряла, то это еще не самое страшное. Ее участь могла оказаться гораздо страшнее. Люка преследовали кошмарные видения. Ему казалось, что Адель арестовали, бросили в тюрьму и даже убили, не пощадив и детей. В Париже до сих пор рассказывали об ужасах, творящихся на южных дорогах. Нередко Люк просыпался в поту от кошмарных снов. Но явь была не менее кошмарной. Он пытался себя убеждать: если бы с Аделью что-то случилось, если бы она не добралась до Англии, он обязательно об этом узнал бы. Но она не была его женой, и нечего «светиться», говоря, что была. Дети были вписаны в ее паспорт. В ее английский паспорт. А это гораздо хуже. В стране, где англичане официально считались врагами, это вообще никуда не годилось.
Семья Литтон почти наверняка не знала, что Адель собралась в Англию. Теперь в Лондон не позвонишь. Следовательно, им ничего не известно о ее местонахождении, если только она уже не приехала. Путешествие Адели превратилось для Люка в навязчивую идею. Он часами думал об этом, прокручивая в мозгу разные варианты. Он пытался расспрашивать друзей, знакомых, коллег. Естественно, его письмо, посланноес курьером «Стайла», так и не дошло.
Ему говорили, что прямые контакты с Лондоном нынче невозможны, но можно попытаться действовать через нью-йоркские конторы. Через несколько месяцев Филипп Лелон сообщил ему, что корреспонденция вряд ли достигла Нью-Йорка. Никаких указаний на то не было. Это становилось непрекращающимся кошмаром наяву. Слишком, слишком поздно Люк понял, до чего же он любит Адель. Но у него не было никакой возможности сказать ей об этом.
– Я его почти сшибла, – объявила сияющая Парфитт.
– Номер один! Вам не ставилась задача поразить летчика.
– В самом деле? – Парфитт повернулась к сержанту, всем своим видом изображая невинность. – Виновата, я так поняла. Подумала, что он враг.
– Никакой он не враг. Он всего лишь таскает прицепленный к самолету ветроуказатель. Вашу мишень. Вот по ней и надо лупить.
– А за штурвалом, случайно, не тот красавчик, который мурыжит нас на плацу? Если он…
– Нет, не он. А теперь отставить разговоры. В следующий раз будьте внимательнее. Номер два, вы следующая.
На стрельбище у них не было ни имен, ни фамилий. Только номера. Барти тщательно прицелилась и легко поразила цель.
– Вмазала!
– Неплохо. Номер три, ваша очередь.
Они упражнялись часами, стреляя по полотняному конусу ветроуказателя, который тащил за собой очень медленный и очень старый самолет. Управлял самолетом на редкость храбрый человек. Уж если кто и был достоин Военного креста – так это он.
Барти отошла назад, поморщилась, чувствуя, что опять натерла ноги до волдырей. Это упражнение было болезненным в буквальном смысле слова. Здесь им предстояло приобрести новые навыки: не столько пехотные, сколько артиллерийские. Все было иным: ритм, счет, отчего в головах и действиях возникала изрядная путаница. Всем девушкам понадобилось немало времени, чтобы перестроиться, поскольку все они поначалу бешено сопротивлялись артиллерийским порядкам.
– Нас учили маршировать, – первым же утром заявила Парфитт. – Я устрою этому краснорожему сержанту показательные стрельбы. А мишенью будет его задница. Как будто благодаря их заморочкам можно выиграть войну. Чертова армия!
Парфитт частенько делала решительные и малость неуместные заявления.
И все-таки им здесь нравилось.
Здесь их обучали по-настоящему. В Освестри они учились пользоваться сложными приборами: определителями высоты, приборами управления зенитным огнем. Учились правильно вести наблюдение с помощью биноклей и телескопов и не тонуть в лавине сведений, сообщаемых им измерительными приборами. В их задачу входило определение скорости ветра, расчет азимута и дальности. Все эти данные передавались стрелкам зенитной батареи, которым нужно было знать, в каком направлении стрелять, на какой высоте и с какой скоростью движется самолет и каково в данный момент направление ветра. Нужно было учитывать все, вплоть до особенностей пороха. Оказалось, что подобрать одинаковые партии столь же сложно, как в вязании подобрать пряжу, точно совпадающую по цвету с уже связанным куском. Каждая партия требовала своих расчетов.
Равным образом не было и двух одинаковых зенитных орудий. Они узнали, что возраст зенитных пушек определяет характер стрельбы так же, как и возраст человека – его поведение. Один удачный выстрел еще не означал, что следующий будет таким же, потому что за это время ветер успел поменять направление и азимут тоже стал другим. Все это было трудным, но чертовски интересным и волнующим. К тому же премудрости зенитной стрельбы обладали еще и прекрасным терапевтическим эффектом. Как-то вечером Барти обнаружила, что за несколько недель ни разу не вспомнила о Лоренсе.
Они с Парфитт успешно прошли весь цикл здешней подготовки и теперь шагали к железнодорожной станции, чтобы отправиться в Англси. Там был настоящий полигон, устроенный на скалах, обращенных к морю.
В первый же день пребывания на новом месте с ними беседовал молодой и довольно симпатичный офицер. Правда, содержание беседы особых симпатий не вызвало. Офицер говорил, что в подразделении к мужчинам и женщинам предъявляются одинаковые требования. Никаких скидок на «женскую слабость». Они будут работать плечом к плечу, выполняя совместные задачи, а если понадобится, то и погибнут вместе, защищая свою страну. После беседы возникла тягостная тишина. Даже Парфитт присмирела.
Здесь же они узнали, что такое испытание грохотом, «отделяющее женщин от девчонок». Испытание было довольно пугающим. Его еще называли «орудийной застенчивостью». Если ты, находясь позади четырех орудий калибром 3,7 дюйма, могла выдержать их одновременный залп, значит зенитная артиллерия – это твое место. Барти считала, что сможет. Но испытание не исчерпывалось одним только грохотом. Близость стреляющих зениток тоже действовала угнетающе, особенно когда из магазина вылетала раскаленная, дымящаяся гильза, распространяя удушливый запах кордита и смазки. Все это было неотъемлемой частью зенитного огня. Все это глубоко проникало в тело и душу, внося сумятицу в ощущения. Барти разработала свою стратегию, позволявшую ей сосредоточиться умственно и физически. Несколько девушек так и не смогли приспособиться и заработали состояние, близкое к военному неврозу. В Эшингеме Барти видела таких мужчин, вернувшихся с Первой мировой войны. Их отличала замкнутость, отрешенность и довольно сильное дрожание рук и головы. Девушки, не прошедшие испытания, должны были искать себе другие армейские специальности. Парфитт им ни капельки не сочувствовала, отпуская презрительные замечания в их адрес.
Правила безопасности требовали затыкать уши специальными резиновыми затычками. Затычки выдавали всем, но ими почти никто не пользовался. С заткнутыми ушами невозможно было услышать команду, важные сведения, предостережения. Барти научилась обходиться без затычек и только молила Бога, чтобы ее служба в зенитной артиллерии не привела к полной глухоте.
Однако полная глухота все же лучше, чем полная слепота. Когда Барти думала о Ките, у нее сжималось и ныло сердце. Вряд ли ему нужно ее сочувствие. Беспомощное сочувствие, которое она тоже ощущала физически. Оно было чем-то похоже на сильную головную боль, отдающуюся в висках. Ей предоставили краткий отпуск «по семейным обстоятельствам». Барти ехала в Эшингем, вспоминая заразительные улыбки Кита, его смех, жизнерадостность и любознательность… Увиденное ее шокировало. От прежнего Кита осталась лишь оболочка. Он едва ответил на ее приветствие. И ни тени улыбки.
Барти знала, что ей с ним придется нелегко. Она приготовилась быть тактичной, мягкой, внимательной к каждому произнесенному ею слову и действию, но на деле все оказалось гораздо хуже. Кит почти не слушал ее, почти не желал отвечать на вопросы, отмахивался от всех ее предложений. Он не желал гулять, не желал, чтобы она ему почитала, включила радио, завела проигрыватель. За полчаса, проведенных с Китом, она устала сильнее, чем от упражнений на плацу. Найдя предлог, чтобы уйти из его комнаты, Барти отправилась к леди Бекенхем, но та не выразила ей ни малейшего сочувствия:
– Конечно, с ним трудно. Мне ли этого не знать, когда я общаюсь с ним каждый день! Ничего удивительного. А ты чувствовала бы себя по-другому, окажись в его шкуре? Я вела бы себя точно так же.
– Да, я с вами согласна. Но что с ним будет дальше? При таком отношении к окружающему миру, как у него сейчас, ему будет не выбраться из тупика.
– Дай ему время, – бодро возразила ей леди Бекенхем. – Время творит удивительные чудеса. Посмотри сейчас на Билли. А помнишь, в каком состоянии он был?
– Помню. Но вы предложили ему серьезное дело. Он обрел надежду. И потом, он остался без ноги, а не без глаз. Не представляю, что сейчас могло бы заинтересовать Кита. Чем ему заниматься всю оставшуюся жизнь?
– Я пока тоже не представляю. Но ведь был же какой-то композитор, который глухим писал музыку.
– Бетховен, – подсказала Барти. – А тете Селии удается хоть как-то до него достучаться?
– Не больше, чем тебе. Она приезжает сюда каждые выходные, сидит с ним часами, но и к ней он относится ничуть не лучше… Жалко парня.
– Может, он хочет вернуться домой?
– Совсем не хочет. Здесь ему лучше. Сказал, что здесь ему спокойнее. И уж конечно безопаснее. Он обязательно выправится. Я уверена. Просто ему нужно найти что-то, что его увлекло бы. Барти, когда ты доживешь до моего возраста, сама убедишься, что человек приспосабливается к любым обстоятельствам и находит себя. Иначе и быть не может. Не будет же Кит всю оставшуюся жизнь сидеть и злиться на весь мир. У него мозги не выдержат.
Барти улыбнулась и подумала, до чего же удивительная женщина леди Бекенхем. Должно быть, ей больше восьмидесяти, а ведь до сих пор управляет Эшингемом, как молодая. Во все вникает, всеми командует, даже школа почти наполовину перешла под ее начало. Когда нужно, помогает лорду Бекенхему и его отряду самообороны. И при этом постоянно возится с лошадьми и до сих пор ездит верхом. Врач запретил ей верховую езду, сказав, что падение с лошади может иметь фатальные последствия. Она ответила, что верховая езда – это ее здоровье, а жизнь в кресле равносильна смерти. Больше врач разговоров на эту тему не заводил.
– Знала бы ты, какая умница наша Иззи. Она единственная, с кем Кит соглашается говорить. Только между нами: это очень расстраивает Селию. Я думала, может, пример Билли хоть как-то поможет Киту. Где там! Почти сразу дал ему от ворот поворот. А у старины Билли свадьба на носу. Знаешь, наверное.
– Да, и это так здорово, – сказала Барти. – Я очень счастлива за них. Джоан – замечательная девушка. Она по-настоящему любит Билли… Ну что, сделаю еще одну попытку пообщаться с Китом. А потом мне надо уезжать. К вечеру я должна быть в части.
– Нравится армейская жизнь? Бекенхем тебе черной завистью завидует.
– Очень нравится. Я просто в абсолютном восторге, – сказала Барти, припоминая лексикон близняшек.
Бой прислал новое письмо: такое же холодное и отстраненное. Он писал, что получает непродолжительный отпуск, после чего его полк будет передислоцирован. Обстоятельства могут сложиться так, что он в течение длительного времени не сможет получать отпуск и приезжать, поэтому он обязательно хочет повидать детей. И вновь он просил Венецию позволить ему пообщаться с ними без нее, надеясь на ее понимание. По рассказам Генри и Ру, он понял, что она очень редко бывает в Эшингеме, поэтому для нее не составит труда выполнить его просьбу. Поскольку дом на Беркли-сквер теперь закрыт, Бой предполагал остановиться у своего лондонского друга. «Представляю, какого пола его друг!» – горестно сетовала Венеция Адели. Далее он писал, что уехать ему придется еще до Рождества, а потому подарки детям он пришлет на Чейни-уок. Наверное, ее не обременит отвезти их затем в Эшингем.
И больше – ни слова.
Венеция встала, держась рукой за ноющую спину. Слава богу, что у нее есть работа, позволяющая отвлечься. Иначе она бы совсем рехнулась.
Военные будни Барти, как ни странно, оставляли достаточно времени для развлечений. В ближайшем к части городке субботними вечерами устраивались очень даже недурные танцы. Поначалу она – да и не только она – испытала некоторый шок. За это время Барти привыкла, что ее окружают люди в форме. У себя в части они тоже танцевали, и это выглядело вполне нормально. Здесь же «девушки цвета хаки» в некрасивых туфлях и толстых чулках рисковали остаться неприглашенными. Так оно и было. Защитницы Англии сидели в ряд и с завистью поглядывали на местных девиц, принаряженных и с тщательно завитыми локонами. Бросив на них презрительный взгляд, Парфитт окрестила их «курицами недорезанными».
Выпив по несколько порций в баре, Барти и Парфитт уже собирались сесть на ближайший автобус и ехать обратно в казарму, когда к Парфитт подошел молодой офицер.
– Вы позволите вас пригласить? – поклонившись, спросил он.