Невероятные похождения Алексиса Зорбаса Казандзакис Никос

–Ну а с пальцем что ж?

–Мешал работать на круге: путался то и дело, досаждал задумке. Взял я тогда топор…

–Больно не было?

–Как же не было?! Я что, бревно, что ли? Конечно было, как и всякому человеку. Но он мешал работать, и пришлось отрубить. Так-то!

Солнце зашло, море слегка успокоилось, облака рассеялись. В небе засияла звезда Венера. Я смотрел на небо, на море и думал… Любить столь сильно, чтобы взять топор, подвергнуть себя мучению и отрубить… Но я скрыл волнение и, засмеявшись, сказал:

–Плоха эта система, Зорбас! Так вот и один отшельник, если верить житиям, увидал как-то женщину, впал в соблазн и схватился за топор…

–Да пропади он пропадом! – прервал Зорбас, догадавшись, чту я хотел сказать. – Это отрубить?! Да чтоб он сгинул, придурок! Это благословенное, никогда помехой не бывает…

–Неужели? – не унимался я. – Бывает, и даже очень…

–Чему?

–Тому, чтобы войти в Царство Небесное.

Зорбас искоса насмешливо глянул на меня:

–Да это же, недотепа, и есть ключ от кущей райских!

Подняв голову, он пристально посмотрел на меня, словно стараясь понять, чту я думаю о загробной жизни, о Царстве Небесном, о женщинах и попах, но, видать, был не в силах понять еще многих вещей, а потому задумчиво покачал своей седой, словно изъеденной шашелем, головой и сказал:

–Скопцам дорога в рай заказана!

И погрузился в молчание.

Устроившись поудобнее в каюте, я взял книгу – властителем моих дум все еще был Будда – и принялся читать «Разговор Будды с пастухом», в последние годы дававший душе моей покой и уверенность.

«Пастух. Еда моя готова, овцы доены, хижина на запоре, огонь горит в очаге. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Будда. Нет мне боле нужды в еде и молоке, ветры – моя хижина, угас мой очаг. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Пастух. Есть у меня волы, есть и коровы, есть луга, от отца унаследованные, есть и бык, покрывающий телок. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Будда. Нет у меня ни волов, ни коров. И лугов нет. Ничего нет у меня. И не боюсь я ничего. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Пастух. Есть у меня молоденькая пастушка, покорная и верная. Уже годы прошли, как она – жена моя, и любо мне играть с нею по ночам. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Будда. Душа у меня покорная и верная. Вот уже годы, как закаляю я ее и учу играть со мною. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!»

Я слушал эти голоса, мало-помалу погружаясь в сон. Снова поднялся ветер, и волны разбивались о стекла иллюминатора. Я покачивался, как бы и обладая телом, и в то же время растворяясь легкой дымкой, где-то между сном и явью. Волны перешли в сильную бурю, которая затопила луга, а волы, коровы и бык утонули. Ветер сорвал с хижины крышу, задул очаг, женщина издала вопль и замертво рухнула в грязь. Пастух затянул причитания, кричал, но разобрать слова было невозможно. Он все кричал, а я все глубже погружался в сон – плавно, словно рыба в море.

Когда я проснулся на рассвете, Великий остров простирался справа, суровый и гордый, и умиротворенные горы вырисовывались сквозь дымку в лучах утреннего солнца. Сочно-синее море клокотало вокруг.

Закутавшись в толстое коричневое одеяло, Зорбас пожирал глазами Крит. Взгляд его метался с гор на равнину, а затем внимательно ощупывал побережье. Казалось, эти места были знакомы ему, и теперь он мысленно с радостью вновь прохаживался по ним.

Я подошел к Зорбасу, положил руку ему на плечо и сказал:

–Судя по всему, тебе уже приходилось бывать на Крите, Зорбас. Ты разглядываешь его как старого знакомого!

Зорбас безразлично зевнул. У него не было ни малейшего желания поддерживать разговор.

Я засмеялся:

–Лень разговаривать, Зорбас?

–Нет, не лень, хозяин. Трудно.

–Трудно?

Зорбас ответил не сразу. Его взгляд снова медленно заскользил по берегу. После ночи, проведенной на палубе, с его седых курчавых волос капала роса. Глубокие морщины на его щеках, на подбородке и на шее просвечивались теперь солнечными лучами до самого дна.

Наконец толстые обвислые, как у козла, губы Зорбаса шевельнулись.

–Утром мне трудно рот раскрыть. Не могу разговаривать. Прошу прощения.

Он замолчал и снова уставился своими круглыми глазами в критские берега.

Зазвенел гонг, приглашая к утреннему кофе. Помятые, бледно-зеленые образины стали выползать из кают. Женщины со свисающими набок, готовыми развалиться прическами, пошатываясь, пробирались от столика к столику, источая запах рвоты и духов, с помутневшим взглядом, испуганным и обалдевшим.

Сидя напротив меня, Зорбас с животным наслаждением потягивал кофе, мазал хлеб маслом и медом и ел. Лицо его прояснилось, успокоилось, очертания рта стали мягче. Я тайком наблюдал, как он мало-помалу освобождается от дремы и молчания, а глаза его начинают играть.

Зорбас закурил сигарету, блаженно затянулся, и из его волосатых ноздрей заклубился голубой дымок. Он подогнул под себя правую ногу, уселся по-восточному и теперь был уже в состоянии вести разговор.

–Приходилось ли мне бывать на Крите? – начал он, смотря прищуренными глазами в окно на Псилорит[14]. – Да, я здесь не впервой. В девяносто шестом я был в полном расцвете сил. Волосы и борода у меня были такими, какими их создала природа, – черными как смоль, а во рту – все тридцать два зуба, и когда я напивался, то съедал закуску вместе с тарелкой. И надо ж было нечистому устроить так, что в ту пору Крит снова поднялся!

Был я тогда бродячим торговцем. Ходил по македонским селам, продавал всякую мелочь, брал вместо денег сыр, шерсть, масло, кроликов, кукурузу, перепродавал и зарабатывал вдвойне. На ночь останавливался в каком-нибудь селе: места, где переспать, я знал, потому что нет села, в котором не сыщется сердобольной вдовы – спасибо ей! Давал я ей моток ниток, гребень или платок (черный, разумеется, в память о покойнике) и спал с ней. Дешево!

И дешево было, и жизнь была прекрасная, хозяин! Но дьявол не дремлет, и Крит снова взялся за ружье. Ах, чтоб тебе неладно было! – говорю я. И когда этот Крит оставит нас наконец в покое! Бросил я нитки и вдов, взял ружье и вместе с другими повстанцами отправился на Крит.

Зорбас умолк. Мы проплывали мимо тихой песчаной бухты: набегавшие волны плавно ложились на ее изгиб, даже не разбившись, и оставляли только легкую пену на песке. Тучи рассеялись, светило солнце, и суровый Крит умиротворенно улыбался.

Зорбас посмотрел на меня, насмешливо прищурив глаза:

–Ты, наверное, думаешь, хозяин, что сейчас я стану рассказывать, сколько турецких голов отрезал и сколько турецких ушей заспиртовал, как было тогда в обычае на Крите? Выкинь это из головы – надоело, да и стыдно. И что это за безумие было, думаю я сейчас, когда набрался ума-разума, что за безумие было бросаться на человека, который ничего плохого тебе не сделал, грызть его, отрезать нос и уши, вспарывать живот, да еще звать Бога на помощь – иными словами, чтобы Он тоже отрезал носы и уши и вспарывал животы? Но тогда кровь во мне так и кипела – разве до рассуждений было?! Чтобы рассуждать мудро да по совести, нужны покой, преклонные годы и беззубый рот. Беззубому легко говорить: «Постыдитесь! Не кусайтесь!» Но если у тебя все тридцать два зуба… В молодые годы человек – хищный зверь, лютый зверь-людоед!

Зорбас тряхнул головой.

–Ягнят, кур, поросят он тоже жрет, но пока не сожрет человека, не насытится, – добавил Зорбас, раздавив сигарету в блюдечке для кофе. – Не насытится! Ты вот, высокообразованный, что ты на этот счет думаешь?

Он оценивающе окинул меня взглядом и, не дожидаясь ответа, продолжал:

–Ничего не думаешь? Конечно же, понимаю: тебе не приходилось ни голодать, ни убивать, ни грабить, н прелюбодействовать – откуда ж тебе знать жизнь?… Мягкие мозги, изнеженное тело… – процедил Зорбас с явным презрением.

Мне стало стыдно за мои не знавшие труда руки, аристократически бледное лицо, беспечную жизнь.

–Ну да ладно! – сказал Зорбас, снисходительно проведя по столу ладонью, словно стирая тряпкой написанное. – Ладно! Об одной-единственной вещи хочу тебя спросить: ты, видать, прочел кучу книг, может быть, знаешь…

–Что, Зорбас? Говори…

–Во всем этом, хозяин, сокрыто какое-то чудо… Непостижимое чудо, от которого голова идет кругом. Все эти подлости, грабежи и убийства дали Криту принца Георгия[15] – дали свободу!

Зорбас смотрел на меня, ошарашенно выпучив глаза.

–Таинство! – прошептал он. – Великое таинство! Стало быть, для того, чтобы свобода пришла в этот мир, нужно столько крови и мерзостей? Потому что, если я начну перечислять, сколько за мной числится крови и мерзостей, у тебя волосы встанут дыбом. И что же после всего этого? Свобода! Вместо того чтобы испепелить нас небесным огнем, Бог даровал нам свободу! Ничего не понимаю!

Он смотрел на меня, словно взывая о помощи. Видать, это таинство мучило его, а он все не мог понять, что к чему.

–Понимаешь, хозяин? – взволнованно спросил Зорбас.

Что тут было понимать? Что я мог сказать ему? Что не существует того, что мы называем «Бог»? Или что Богу нравятся убийства и мерзости? Или что то, что мы называем убийствами и мерзостями, необходимо, чтобы мир пребывал в борьбе и тревоге?..

Но для Зорбаса я нашел другой ответ:

–А как же цветок прорастает из навоза и грязи и питается ими? Представь себе, Зорбас, что навоз – это человек, а цветок – свобода…

–А семя! – стукнул кулаком по столу Зорбас. – Чтобы цветок вырос, нужно семя. Кто бросил это семя в наши грязные утробы? И почему это семя не прорастает цветком благодаря добру и честности, а нуждается в крови и грязи?

–Не знаю, – ответил я, качнув головой.

–А кто знает?

–Никто.

–Ну если так, – вскричал Зорбас в отчаянии, дико озираясь вокруг, – на кой тогда все эти пароходы, машины да пристегивающиеся воротнички?!

Пившие кофе за соседним столиком измученные морем пассажиры оживились, предвкушая скандал, и повернулись к нам.

Из брезгливости, что его подслушивают, Зорбас понизил тон:

–Пошло оно все к дьяволу. Когда я думаю об этом, хочется крушить все, что только под руку подвернется, будь то стул или лампа, или биться головой о стену. Но разве от этого хоть что-нибудь становится понятнее? Как бы не так! Только плачэ за поломанные вещи или иду в аптеку бинтовать голову. А если при этом еще и Бог есть, тогда дело совсем дрянь! Сидит себе на небе, потешается надо мной и давится со смеху.

Зорбас резко махнул рукой, словно прогоняя назойливую муху.

–Шут с ним со всем! – сказал он устало. – Вот что я хотел тебе сказать: когда прибыл разубранный флагами корабль, стали палить из пушек, и принц ступил на землю Крита… Приходилось тебе видеть, как весь народ разом сходит с ума при виде свободы? Нет? Ну тогда, несчастный ты мой хозяин, слепым ты родился, слепым и помрешь! А я – даже если тысячу лет доведется прожить и только клочок тела от меня останется – никогда не забуду того, что видел в тот день. Если бы каждому человеку было дано выбирать себе на небесах рай по собственному желанию – а только таким и должен быть рай! – я бы сказал Богу: «Пусть, Боже, раем моим будет Крит, весь в миртовых ветвях да флагах, и пусть вечно длится то мгновение, когда нога принца Георгия ступила на землю Крита… Ничего другого мне не нужно!»

Зорбас снова умолк, подкрутил ус, наполнил стакан холодной водой – так, что через край потекло, и одним махом осушил его.

–Что же было тогда на Крите? Рассказывай, Зорбас!

–Разве это можно передать словами? – Зорбас снова рассердился. – Что ни говори, а мир наш – таинство, и человек в нем – грубая скотина. Грубая скотина и великий бог. Приехал вместе со мной из Македонии один душегуб – комитадзис по имени Йоргарос. Каких только зверств он не творил, грязный кабан! Так вот: тогда он рыдал навзрыд. «Чего ты плачешь, Йоргарос? – спрашиваю, а у самого – слезы ручьями. – Чего разревелся, свинья?» А он прижался ко мне, целует меня и плачет, словно дитя малое. Потом этот скряга вытащил кошель, ссыпал себе в подол золотые лиры, награбленные у убитых турок и в домах, по которым он прошелся, и принялся швырять их пригоршнями в воздух. Понятно, хозяин? Вот что значит свобода!

Я встал, поднялся на мостик и подставил лицо порывам свежего ветра.

«Вот что значит свобода, – думал я. – Быть одержимым страстью к золотым лирам и вдруг преодолеть эту страсть и пустить все свое состояние по ветру!

Освободиться от одной страсти, повинуясь другой – более возвышенной… Но не рабство ли это? Жертвовать собой ради идеи, ради своего народа, ради Бога? А может быть, насколько выше наш господин и длиннее цепь в его руке, ровно настолько шире пространство, отведенное нам для прыжков да забав, и мы умираем, так и не добравшись до края его, и называем это свободой?

После полудня мы добрались до наших песчаных берегов. Мелкий белый песок, олеандры еще в цвету, смоковницы, цератонии, а поодаль справа – невысокая, пепельного цвета, лишенная растительности горка, напоминающая лицо лежащей женщины, под подбородком у которой и на шее просматривались коричнево-черные жилы лигнита.

После дождя дул ветер, взбитые облака быстро проплывали по небу, делая землю более тусклой и тем самым придавая ей особую прелесть. А другие облака рассерженно поднимались в небесные выси. Солнце то исчезало, то появлялось снова, отчего лик земли то прояснялся, то мрачнел, словно был живым и охвачен волнением. На минуту я остановился среди песков и огляделся вокруг. Святое одиночество было передо мной – отравляющее и очаровывающее, словно пустыня. Буддистская песнь сирен доносилась с земли, завладевая всем существом моим. «Когда же, наконец, уйду я в пустыню – без спутника, в полном одиночестве – и только святая уверенность, что все есть сон, будет пребывать со мной? Когда в рубище, избавившись от желаний, отправлюсь я радостно на гору? Когда, видя в теле моем лишь болезнь, убийство, старость и смерть, свободный, без страха, исполненный радости, уйду я в лес? Когда? Когда? Когда?»

Зорбас подошел, держа под мышкой сандури.

–Вот лигнит! – сказал я, чтобы скрыть волнение, и указал рукой на лежащую женщину.

Но Зорбас только насупил брови, даже не глянув на меня.

–Не сейчас, хозяин. Пусть сперва земля остановится, дьявол ее побери! – качается, окаянная, как палуба. Пошли скорей в село!

И он зашагал, широко расставляя ноги, словно циркуль.

Два босых сельских мальчугана, загорелые, как арапчата, подбежали и подхватили наши чемоданы. Толстый голубоглазый таможенник курил наргиле в бараке, выполнявшем роль таможни. Он искоса глянул на нас, не спеша прошелся взглядом по чемоданам, приподнялся было со стула, собираясь встать, но поленился и, вяло подняв кожаный рукав наргиле, сказал сонно:

–С приездом!

Один из мальчуганов приблизился ко мне, блеснул черными, как спелые маслины, глазами и сказал:

–Болван материковый! Лень одолела!

–А критян что ж, лень не одолевает? – спросил я.

–Одолевает… Одолевает… – ответил маленький критянин. – Но иначе…

–Село далеко?

–Рядом! Всего один ружейный выстрел! Вон там – за садами, в балке. Село, господин, что надо! Бог его всем одарил: цератонии, душистые травы, маслины, вино. А вон там, на песках, растут огурцы – самые ранние на Крите. Ветер с Африки помогает им расти: спишь ночью на баштане и слышишь – крр… крр… крр… растут, значит.

Зорбас шел впереди, все еще покачиваясь, словно не в себе.

–Держись, Зорбас! – крикнул я. – Мы уже у цели, не бойся!

Мы шли быстро. Земля была перемешана с песком и ракушками. Иногда попадались солянка, заросли камыша, ядовитый коровяк. Парило. Облака опускались все ниже, воздух тяжелел. Путь наш проходил мимо разлогой смоковницы. Ствол ее разошелся надвое, образовав запутанные спетения ветвей, и от старости в стволе уже стали открываться дупла. Один из мальчуганов, тащивших чемоданы, остановился, поднял кверху лицо и сказал, указывая на старое дерево:

–Смоковница архонтовой дочки![16]

Я остановился. На Крите с каждым деревом, с каждым камнем связана какая-нибудь трагическая история.

–Архонтовой дочки? Почему?

–Во времена моего деда дочь архонта влюбилась в пастушка. А отец ее был против. Дочка плакала, убивалась, но старик ни в какую! И вот как-то вечером исчезли влюбленные. Искали их день, другой, третий, целую неделю – те как сквозь землю провалились. Но дело было летом, потянуло смрадом, люди пошли на запах и нашли их под этой вот смоковницей уже гниющими, в обнимку друг с другом. Понятно? По смраду нашли! Фу! Фу!

Мальчуган громко засмеялся.

Стало слышно деревню: лаяли собаки, пронзительно кричали женщины и петухи, возвещавшие перемену погоды. В воздухе стоял запах хмельных жмыхов, идущий из котлов, в которых варили ракию.

–Вот и село! – закричали ребятишки и убежали прочь.

За песчаным холмом показалась вскарабкавшаяся по балке деревенька. Приземистые выбеленные домишки с террасами льнули друг к дружке, напоминая своими чернеющими окнами с открытыми ставнями застрявшие между камнями черепа.

Я подошел к Зорбасу и, понизив тон, сделал ему внушение:

–Послушай, Зорбас, здесь, в селе, нужно вести себя как следует. Чтобы нас ни в чем не заподозрили, Зорбас! Давай покажем, что мы – серьезные люди, предприниматели; с этой минуты я – хозяин, ты – старший мастер. С критянами, знаешь, шутки плохи: они с первого взгляда определяют, где у тебя слабое место, клеят ярлык, и потом уже ничего не поделаешь – бегаешь, как собака с жестянкой на хвосте.

Зорбас задумался, теребя себя за усы.

–Вот что скажу я тебе, хозяин, – изрек он после некоторого молчания. – Если здесь есть какая-нибудь вдова, бояться нечего. Ну а если нет…

На околице села появилась одетая в рубище нищенка с протянутой рукой – загорелая дочерна, засаленная, с толстыми волосами над верхней губой.

–Эй, куманек! – позвала она Зорбаса. – Куманек! Душа у тебя есть?

Зорбас остановился с серьезным видом:

–Есть.

–Ну тогда дай пять драхм!

Зорбас вытащил из-за пазухи вконец обветшалый кошель:

–Держи!

Его пожелтевшие от курева губы затряслись от смеха.

–Здесь, видать, очень дешево. Душа – пятак!

Деревенские собаки напустились на нас, женщины высовывались из окон, дети с улюлюканьем бежали следом, подражая кто собачьему лаю, кто – автомобильным гудкам, а некоторые забегали вперед и смотрели на нас широко раскрытыми от возбуждения глазами. Мы добрались до сельской площади: два огромных тополя с грубыми стволами, скамейки вокруг, а напротив – кофейня с крупной выцветшей надписью: «КОФЕЙНЯ МЯСНАЯ ЛАВКА ЦЕЛОМУДРИЕ».

–Почему ты смеешься, хозяин? – спросил Зорбас.

Ответить я не успел, потому что из кофейни-мясной выскочило несколько здоровых мужиков в голубых шароварах с красными поясами:

–Привет, старики! Давайте к нам, пока ракия не остыла! Тепленькая, прямо из котла!

Зорбас прищелкнул языком и подмигнул:

–Ну что, хозяин? Пропустим по одной?

Мы выпили – будто огонь заглотнули. Хозяин кофейни-мясной – бодрый, энергичный старик – вынес нам стулья.

Я задал вопрос относительно жилья.

–Ступайте к мадам Ортанс! – крикнул кто-то.

–Француженка? – удивился я.

–А черт ее знает! Чего она только не повидала. Здорово гульнула на своем веку, а теперь на старости лет бросила здесь якорь и открыла гостиницу.

–И конфеты продает! – поспешил добавить мальчишка.

–Пудрится и красится! – крикнул другой. – Носит ленту на шее. И попугай у нее есть…

–Вдова? – спросил Зорбас. – Вдова?

Ответа не последовало.

–Вдова? – снова спросил он с вожделением.

Хозяин кофейни собрал в пригоршню свою густую седую бороду:

–Сколько здесь волос, приятель? Сколько, а? Вот по стольким мужьям она и вдовствует. Понятно?

–Понятно, – ответил Зорбас и облизался.

–Смотри, как бы и тебя вдовцом не сделала! Будь начеку, приятель! – воскликнул жизнерадостный старик, и все захохотали.

Хозяин кофейни снова вышел, на этот раз уже с угощением – ячменным бубликом, свежим сыром, грушами.

–Ну будет вам! Оставьте людей в покое! Что еще за мадамы-размадамы – у меня остановятся!

–Нет, я их к себе возьму, Контоманольос! – сказал старик. – Детей у меня нет, а дом большой. Места хватит.

–Извини, дядюшка Анагностис! – прокричал хозяин кофейни, наклонившись к самому уху старика. – Я первым предложил.

–Возьми себе одного, а я – другого, – сказал Анагностис. – Старика возьму.

–Какого еще старика?! – спросил Зорбас, и глаза его зло сверкнули.

–Мы вместе будем, – сказал я, жестом успокаивая Зорбаса. – Вместе. Пойдем к мадам Ортанс.

– Добро пожаловать! Добро пожаловать!

Маленькая, пухленькая женщина с русыми волосами цвета выгоревшего льна и с поросшей щетиной бородавкой на подбородке, жеманясь и прихрамывая, вышла из-за тополей с распростертыми объятиями. На шее у нее была красная бархатная лента, щеки покрыты лиловой пудрой, а над челом взмывал игривый локон, придавая ей схожесть с Сарой Бернар, когда та уже в летах играла Орленка[17].

–Наше почтение, мадам Ортанс! – ответил я, склонившись, чтобы поцеловать ей руку в неожиданном приливе хорошего настроения.

Жизнь вдруг явилась передо мной во всем своем блеске, словно сказка, словно некая комедия Шекспира – «Буря», например. Промокшие до костей после невообразимого кораблекрушения, мы высадились на берегу чудесного острова и пришли торжественно приветствовать его обитателей. Мадам Ортанс казалась мне королевой острова, своего рода блестящей усатой тюленихой, вот уже тысячи лет валяющейся на здешних пляжах, – наполовину сгнившей, напомаженной и радостной. За ней виднелся многоглавый, весь в засаленных волосах веселый Калибан – народ, взирающий на свою королеву с презрением и восторгом.

А Зорбас, переодетый принц, тоже смотрел на нее широко раскрытыми от восторга глазами, словно на давнюю соратницу, старую каравеллу, которая тоже когда-то сражалась, одерживала победы и терпела поражения на далеких морях и вот, израненная, со сломанными мачтами и изорванными парусами, вся в пробоинах, законопаченных косметикой, выползла на эти берега и ожидала. Конечно же, она ожидала Зорбаса – своего израненного капитана! И я радовался, наблюдая умилительную встречу двух актеров, состоявшуюся наконец на фоне этого просто декорированного, грубо раскрашенного критского пейзажа.

–Две кровати, мадам Ортанс! – сказал я, склонившись пред старой актрисой любви. – Две кровати без клопов…

–Клэпо нэт! Клэпо нэт! – ответила она, одарив меня томным, влекущим взглядом старой шансонетки.

–Эсть! Эсть! – с хохотом отозвались рты Калибана.

–Нэт! Нэт! – упорствовала примадонна, топая о камни пухлой ножкой в толстом синем чулке.

Она носила старые растоптанные лодочки с кокетливым шелковым бантиком.

–Чтоб тебя черти забрали, примадонна! – снова, хохоча, завопил Калибан.

Но мадам Ортанс уже устремилась вперед, пролагая нам путь. От нее несло пудрой и дешевым мускусным мылом.

Зорбас шел следом, пожирая ее взглядом.

–Посмотри-ка на нее! – подмигнув, сказал мне Зорбас. – Словно утка переваливается, бесстыжая! Гляди, как раскачивается! Плаф! плаф! Как овечка с жирным курдюком…

Упало несколько крупных капель дождя, небо потемнело. Голубые молнии вонзились в гору. Маленькие девочки в белых из козьей шерсти накидках торопливо гнали с пастбища коз и овец. Сидя на корточках у очага, женщины разводили на вечер огонь. Зорбас нервно закусил ус, ненасытно разглядывая покачивающийся круп мадам.

–Эх! – вздохнул он и тихо добавил: – Жизнь наша пропащая: никак не угомонится, негодница!

III

Маленькая гостиница мадам Ортанс представляла собой ряд пригнанных вплотную друг к другу стаых душевых кабин. В первой кабине находилась лавка. Здесь мадам продавала конфеты, сигареты, фисташки, арахис, фитили для ламп, буквари, ладан. Четыре следующие кабины служили спальными комнатами, затем следовали кухня, прачечная, курятник и крольчатник. Вокруг поднимались густые заросли тростника и опунций, растущих прямо на мелком песке. Весь этот комплекс благоухал морем, птичьим пометом и резким запахом мочи. Лишь изредка, когда появлялась мадам Ортанс, в воздухе пахло по-другому – так, словно кто-то вылил рядом ведро из парикмахерской.

Нам постелили, мы тут же легли и уснули. Не помню, какой сон приснился мне в ту ночь, но наутро я чувствовал себя легко и радостно, словно только что вышел из моря.

Было воскресенье. Рабочие из окрестных сел, которым предстояло трудиться на шахте, должны были прийти на следующий день, и, таким образом, я мог выйти прогуляться и поглядеть, на какие берега забросила меня судьба. Я вышел чуть свет, миновал сады, прошелся вдоль берега, совершая беглое знакомство со здешними водой, землей и воздухом, нарвал пахучей полевой травы, и ладони мои стали пахнуть чабром, шалфеем и мятой.

Поднявшись на возвышенность, я огляделся вокруг. Суровый, строгий пейзаж. Породосодержащая гора, темные деревья и белая асбестовая земля, которую, казалось, никто не в силах разрубить. И вдруг я увидел красовавшиеся на солнце изящные желтые цветы лилий, которые все же смогли пробить эту окаменевшую землю. Вдали на юге низкий песчаный островок светился розовым светом, девственно рдея в первых солнечных лучах.

Чуть далее от берега – масличные деревья и цератонии, смоковницы, скудные виноградные лозы. В защищенных от ветра лощинах между двумя невысокими горами – цитрусовые и мушмула, а ближе к берегу – баштаны.

Долго наслаждался я с возвышенности нежными волнообразными изгибами земли. Рудная порода, темно-зеленые цератонии, сребролистые маслины шли поясами друг за другом, словно изгибающаяся полосатая шкура тигра лежала передо мной. А вдали на юге сверкало все еще гневное море, безбрежное и пустынное, простирающееся до самой Африки: оно с рычанием бросалось на Крит и грызло его.

Мне подумалось, что критский пейзаж напоминает хорошую прозу – тщательно отделанную, немногословную, избавленную от чрезмерной роскоши, сильную и сдержанную, выражающую сущность самыми простыми средствами. Он не играет, отвергает какие бы то ни было выкрутасы, не витийствует. Он говорит только то, что желает сказать, с мужественной строгостью. Но среди суровых линий критского пейзажа с неожиданной чувственностью и нежностью появляются вдруг в защищенных от ветра лощинах благоуханные лимонные и апельсиновые деревья, а издали, с безбрежного моря изливается неиссякаемая поэзия.

–Крит… – прошептал я. – Крит…

И сердце мое затрепетало.

Я спустился с холма и пошел вдоль берега. Из селения появились звонко смеющиеся девушки в белых платках, желтых сапогах и развевающихся на ветру юбках. Они шли к службе в прибрежную церковь.

Я остановился. Едва заметив меня, девушки перестали смеяться. При виде чужого мужчины лица их сурово замкнулись, все тело с ног до головы заняло оборонительную позу, пальцы встревоженно впились в туго застегнутые на груди корсажи.

Древняя кровь в их жилах вспомнила и ужаснулась. На эти обращенные к югу критские берега в течение многих веков устремлялись пираты, которые хватали овец, женщин, детей, вязали их своими красными поясами, бросали в трюм и увозили на невольничьи рынки Алжира, Александрии, Бейрута. В течение многих веков эти берега оглашались плачем и покрывались отрезанными косами. Я смотрел, как девушки приближаются – суровые, держась одна подле другой, словно образуя непреодолимую преграду и готовясь к отчаянной защите. Четкие движения, бывшие необходимыми в течение веков, теперь снова появлялись уже без причины, следуя ритму былой угрозы.

Когда девушки проходили мимо, я тоже стал очень медленно двигаться и при этом улыбался. И сразу же, мгновенно почувствовав, что вековая опасность миновала, они словно внезапно проснулись и оказались в нынешней безопасной эпохе. Лица их прояснились, сплоченный строй распался, они все вместе поздоровались звонкими радостными голосами, свободно летящими из гортани. И в то же мгновение колокольный звон далекого монастыря радостно и игриво наполнил воздух счастьем.

Солнце поднялось ввысь, небо было совершенно чистым. Я забрался в скалы, забился, словно чайка, в дыру и, исполненный счастья, смотрел на море. Я ощущал тело мое сильным, свежим, послушным, а мысли мои, следуя за волной, тоже становились волной и без сопротивления тоже подчинялись танцующему ритму моря. Но мало-помалу на душе у меня становилось все суровее, темные голоса доносились из глубин моего существа. Я знал, кту это кричит. Стоит мне хотя бы на мгновение остаться наедине с собой, он начинает рычать внутри меня, мучимый невыразимыми желаниями и пылкими неуравновешенными надеждами, требуя от меня избавления.

Я торопливо раскрыл томик моего спутника – Данте. Чтобы не слышать, чтобы заклясть грозного, исполненного печали и мощи пребывающего во мне демона. Я листал страницы, читал отдельные стихи, терцины, вспоминал всю песнь, и с воплями поднимались с огненных страниц пребывающие в Аду грешники. Дальше были великие израненные души, которые пытались взобраться на высочайшую вершину, еще дальше – прогуливались на изумрудных лугах, словно яркие светлячки, блаженные души. Я то поднимался, то спускался по грозному трехэтажному зданию Судьбы, уверенно кружа по Аду, Чистилищу и Раю, словно по дому родному. Я страдал, стремился и радовался, проплывая над великолепными стихами. Я закрыл Данте и долго смотрел на море. Чайка опустилась брюшком на волну, отдаваясь всем телом великому освежающему наслаждению. На берегу появился загорелый босоногий мальчуган, который шел, напевая любовные мантинады[18]. Думаю, он понимал содержавшееся в песнях страдание, потому что в голосе его уже появилась легкая хрипота. Так вот в течение многих лет и веков пели и стихи Данте на их родине. И как любовная песня готовит мальчиков к любви, так пламенные стихи Флорентийца готовили итальянцев к борьбе за национальное избавление. И постепенно все они, перенимая душу поэта, претворяли рабство в свободу.

За спиной у меня раздался смех. Я мгновенно низвергся с дантовских вершин, обернулся и увидел Зорбаса. Лицо его расплылось в улыбке.

–Это что еще такое, хозяин? – крикнул он. – Я тебя уже несколько часов ищу, а ты как сквозь землю провалился!

И поскольку я продолжал молчать, оставаясь неподвижным, он закричал снова:

–Полдень миновал, курица давно готова, – может быть, она уже совсем разварилась, несчастная! Ты понял?

–Понял, но я не голоден.

–Не голоден! – воскликнул Зорбас, хлопнув себя по бедрам. – Ты с самого утра ничего не ел. Для души и тело нужно – пожалей его! Накорми его, хозяин, накорми его, потому что оно – наш ослик. Если его не кормить, оно может бросить нас посреди дороги.

Годами презирал я плотские наслаждения и, если бы это только было удобно, вообще питался бы тайком, словно совершая нечто постыдное. Но чтобы Зорбас не кричал больше, я сказал:

–Хорошо. Иду.

Мы направились к селению. Часы, проведенные среди скал, пролетели словно в любви – с быстротою молнии. Я все еще чувствовал на себе пламенное дыхание Флорентийца.

–О лигните думал? – как-то нерешительно спросил Зорбас.

–А то о чем же? – засмеявшись, ответил я. – Завтра приступаем к работе. Нужно было сделать кое-какие расчеты.

Зорбас искоса глянул на меня и промолчал. Я понял, что он снова приглядывается ко мне, не зная верить или не верить.

–Ну и к какому ты выводу пришел? – снова спросил он, раздумывая и продолжая шагать.

–Чтобы покрыть расходы, через три месяца мы должны добывать десять тонн лигнита в день.

Зорбас снова посмотрел на меня, теперь уже обеспокоенно, а затем сказал:

–Чего ж ты это к морю ходил расчеты делать? Прости, хозяин, что спрашиваю, только мне этого не понять. Мне вот, когда приходится иметь дело с цифрами, хочется забится в какую-нибудь нору поглубже, ослепнуть и ничего не видеть. Потому что, стоит мне увидеть море, или дерево, или женщину, пусть даже старуху, все расчеты тут же идут к дьяволу! Цифры тут же распахивают крылья – будь они неладны! – распахивают крылья и улетают прочь.

–Почему же, Зорбас? – спросил я, желая подразнить его. – Ты сам виноват. Тебе недостает сил сосредоточиться.

–А я почем знаю, хозяин? Понимай как хочешь. Есть некоторые вещи, которые даже сам премудрый Соломон… Вот как-то проходил я через деревеньку. Вижу: девяностолетний старик сажает миндальное дерево. «Эй, дедушка! – говорю я. – Зачем ты миндаль сажаешь?» А он как был, даже спины не расправив, повернулся ко мне и говорит: «Я, сынок, делаю все так, будто я бессмертен». – «А я, – говорю я, – я делаю все так, будто могу помереть в любую минуту». Кто из нас двоих был прав, хозяин? – Он торжествующе глянул на меня и сказал: – Ну-ка, ответь!

Я молчал. Оба пути вели вверх, оба были достойны мужчины, и оба могли привести к вершине. Поступать так, словно смерти нет, и совершать поступок, каждую минуту думая о смерти, – возможно, то же самое. Но тогда, когда Зорбас спросил меня, я этого не знал.

–Так что же? – насмешливо спросил Зорбас. – Не огорчайся, хозяин, но ответа все равно не найдешь. Не в том дело, ребята. Вот сейчас я думаю о еде – о курице и о плове с корицей, и все в голове у меня дымится, словно плов. Так что давай-ка сперва поедим, сперва набьем брюхо, а потом видно будет. Всему свой черед. Сейчас перед нами плов, и в голове должен быть только плов. А завтра будет перед нами лигнит, так и в голове будет только лигнит. Серединки на половинку не нужно, понятно?

Мы вошли в село. Женщины сидели у дверей и болтали, старики молчали, опираясь о посохи. Под обильно увешанным плодами гранатовым деревом старушка искала в голове у внучонка вши.

У кофейни стоял стройный старик с глазами навыкат, со строгим сосредоточенным лицом, орлиным носом, благородной наружности. Это был Маврантонис, сельский староста, у которого мы арендовали лигнит. Вчера он заходил к мадам Ортанс, чтобы забрать нас к себе.

–Стыдно останавливаться на постоялом дворе, будто в деревне нет людей, – сказал он.

Он был серьезным и точным в выражениях, настоящий архонт. Мы отказались. Он обиделся, но настаивать не стал.

–Свой долг я исполнил, – сказал он и ушел.

Вскоре он прислал нам две головки сыра, корзину гранатов, миску изюма, сушеных смокв и бутыль ракии.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Где взять деньги под создание нового перспективного бизнеса? Сколько стоит бизнес-идея и будет ли он...
Это уже ни для кого не секрет – не только материальные блага делают человека счастливым. Есть более ...
В пособии, с опорой на научную литературу, обосновывается понятие романного жанра, характеризуются о...
Нет ничего важнее жизни простого человека – она соткана из событий и чувств, знакомых каждому. В это...
Книга А. Иконникова-Галицкого – о генералах, офицерах и солдатах, участниках Первой мировой войны, к...
Несомненный классик современной литературы Запада и один из ее неоспоримых лидеров ввергает читателя...