Невероятные похождения Алексиса Зорбаса Казандзакис Никос
–Царская закуска! Открывай рот!
Я открыл рот, и старик сунул туда закуску. Затем он снова наполнил стаканы, мы выпили за здоровье его внука, и глаза у деда загорелись.
–Чего бы ты хотел для внука, дядюшка Анагностис? – спросил я. – Скажи, чего пожелать ему.
–А чего тут хотеть? Вот чего: чтоб он пошел по верному пути. Чтоб стал хорошим человеком, хорошим хозяином, чтоб женился и тоже произвел на свет детей и внуков и чтоб один из его сыновей был похож на меня. Чтобы старики смотрели на него и говорили: «Гляди, как он похож на старого Анагностиса! Да благословит Бог душу его: хороший был человек!»
–Анезиньо, – обратился старик к жене, даже не глянув на нее. – Налей еще кувшин вина, Анезиньо!
В эту минуту калитка в низкой изгороди распахнулась от сильного толчка, обалдевший от боли кабан ворвался с визгом во двор и стал носиться перед тремя мужчинами, которые за приятной беседой лакомились его срамными частями.
–Больно ему, бедняге… – участливо сказал Зорбас.
–Еще как больно! – отозвался старый критянин и засмеялся. – Если бы с тобой так поступили, тебе бы не больно было?
Зорбас встрепенулся и в ужасе пробормотал:
–Проглоти язык, тугоухий!
Кабан все носился туда-сюда, свирепо поглядывая на нас.
–Клянусь верой, он словно понимает, какой кусок его тела мы едим! – снова сказал почтенный Анагностис, уже слегка повеселев от вина.
А мы спокойно, словно каннибалы, лакомились с удовольствием отменной закуской, попивали темное вино и поглядывали сквозь серебристые ветви маслины на море, ставшее теперь, в лучах заката, розовым.
Когда уже вечером мы возвращались от сельского старосты, Зорбас тоже пришел в настроение. Ему захотелось поболтать, и он пустился в рассуждения:
–О чем мы говорили на днях? Просвещать, так сказать, народ, открывать ему, так сказать, глаза! Пожалуйста, открой глаза дядюшке Анагностису! Видел, как жена стоит перед ним по струнке, ожидая приказа? Попробуй-ка объяснить им, что у женщины такие же права, как у мужчины, и что это жестоко – есть кусок свинины, когда сама свинья, живая, визжит у тебя перед глазами, и что очень глупо радоваться, что все в руках Божьих, а ты хоть издохни с голоду! Какая польза непроходимо темному дядюшке Анагностису от твоих рекламных заявлений? Ему от этого одни неприятности. Или, может быть, госпоже Анагностене это поможет? Начнут ссориться, курица захочет стать петухом, и супруги начнут переворачивать все вверх дном и рвать друг на друге волосы… Лучше оставь людей в покое, хозяин, не пытайся открывать им глаза, а то они их еще и вправду откроют. И что ж тогда увидят? Одни только беды да напасти. Пусть лучше спят и видят сны.
Зорбас на минуту умолк и задумчиво почесал себе голову.
–Разве что, – произнес он наконец, – разве что…
–Что же? Ну-ка, послушаем!
–Разве что, когда они откроют глаза, ты сможешь показать им какой-нибудь лучший мир… Сможешь?
Я не знал. Я знал хорошо, чту будет разрушено, но чту будет построено на месте разрушенного, не знал. «Никто не может знать этого наверняка, – думалось мне. – Старое можно пощупать, оно осязаемо, мы им живем, ежеминутно борясь с ним, оно существует. Будущее еще не рождено, неосязаемо, текуче, сотворено из той же материи, что и сны. Оно – облако: стоит подуть сильному ветру – любви, фантазии, случаю, Богу, – и оно тут же рассеивается, сгущается, меняет свой вид… Только самый великий из пророков может бросить людям призыв, и чем неопределеннее этот призыв, тем больше он пророк.
Зорбас насмешливо смотрел на меня. Я разозлился и упрямо сказал:
–Смогу.
–Сможешь? Ну-ка, послушаем!
–Тебе я сказать не могу: ты не поймешь.
–Ну, тогда не сможешь! – сказал Зорбас, тряхнув головой. – Не думай, что я белены объелся, хозяин. Тебя обманули. Я хоть и необразованный, как дядюшка Анагностис, но не настолько глуп, нет! Если я не пойму, неужто поймет этот простофиля и госпожа корова, его сожительница, а вместе с ними – все Анагностисы и все Анезины во всем мире? Стало быть, они только новый мрак и увидят? Оставь уж лучше их при старом, к которому они привычны. До сих пор все у них гладко получается, разве ты не видишь? Знай себе поживают да добра наживают, плодятся, внуков на свет производят, Бог их делает хромыми да кривыми, а они знай вопят: «Слава тебе, Боже!» К собственному ничтожеству они хорошо приспособились. Оставь их лучше и молчи.
Я молчал. Мы проходили мимо сада вдовы. Зорбас задержался было, вздохнул, но не сказал ни слова. Где-то далеко прошел дождь, и в воздухе запахло свежестью и землей. Показались первые звезды. Нежно засиял молодой бледно-зеленый месяц. Небо наполнилось негою.
«Этот человек никогда не ходил в школу, поэтому и разум у него не испортился, – подумал я. – Он много чего повидал, сделал и перенес, стал мыслить широко и стал чувствовать широко, не утратив при этом первозданной добродетели. Все сложные и неразрешимые для нас вопросы он решает одним ударом меча, как и подобает земляку Александра Великого. Упасть ему трудно, потому что он целиком – и ногами, и головой – опирается о землю. Африканские дикари почитают змею, которая всем телом льнет к земле и потому ведает тайны ее. Тайны эти она чувствует и животом, и хвостом, и половыми органами, и головой. Она прикасается, принюхивается, становится одним целым с матерью. Так и Зорбас. А мы, мудрствующие, – глупые пташки воздушные».
Звезд на небе становилось все больше, и были они дикие, неприступные, суровые, чуждые какой бы то ни было жалости к людям.
Мы больше не говорили, а только со страхом взирали на небо, видя, как звезды все возрастают в числе, полыхая пожаром.
Мы подошли к бараку. Есть мне не хотелось, и я присел на скале у моря. Зорбас развел огонь, направился было ко мне, но передумал, устроился на своей постели и уснул.
Море стало густым и неподвижным. И земля тоже молчала, замирая под суровым звездным сиянием. Ни собачьего лая, ни крика ночной птицы – всюду глубокая тишина. Тишина коварная, опасная, сотворенная из тысяч воплей, столь далеких или пребывающих внутри нас столь глубоко, что их перестали слышать. Было слышно только стук крови в висках и удары жил на шее.
«Мелодия тигрицы!» – подумал я с ужасом.
В Индии с наступлением ночи заводят очень медленный, печальный и монотонный напев – тихю свирепую песню, напоминающую далекое рычание хищного зверя, – мелодию тигрицы. И сердце человеческое переполняет невыразимый ужас.
Когда я подумал о грозной мелодии, чувства стали мало-помалу переполнять грудь мою: пробуждался слух, тишина перевоплощалась в крик, и трепетала душа, тоже сотворенная той же мелодией, взволнованно выходя из тела, чтобы слушать.
Я нагнулся, зачерпнул из моря пригоршню воды и освежился, смочив лоб и виски. Внутри меня раздавались вопли – устрашающие, сдавленные, нетерпеливые. Внутри меня пребывала рычащая тигрица. И тут я вдруг ясно услышал голос: «Будда! Будда!» – и вскочил.
Я быстро шел по берегу моря, словно пытаясь убежать. Иногда, когда я остаюсь ночью в одиночестве и вокруг стоит глубокая тишина, я слышу его голос: поначалу он звучит печально и умоляюще, словно причитание, но затем мало-помалу становится суровее, бранит и приказывает. Он стучит мне в грудь, словно младенец, которому пришло время родиться.
Была полночь. На небе собрались черные облака, крупные капли упали мне на руки. Но мысли мои были далеко: я погрузился в огненную стихию, вокруг моего чела бушевали языки пламени.
«Пришел час, – подумал я с содроганием. – Буддистское колесо закружило меня, пришел час освободиться от пребывающего внутри меня Божественного бремени».
Я поспешно возвратился в барак, зажег светильник. Свет упал Зорбасу на лицо, и ресницы его вздрогнули. Он открыл глаза и увидел, что я сижу, склонившись над бумагой, и пишу. Зорбас что-то проворчал, но я не расслышал. Тогда он решительно повернулся к стене и снова погрузился в сон.
Я писал быстро, без передышки. Я спешил. «Будда» пребывал во мне, готовый полностью. Я видел, как он разворачивался из глубин моего тела, словно некая голубая лента, исписанная письменами. Разворачивался стремительно, а рука моя спешила, чтобы угнаться за ним. Я писал и писал. Все стало легко и очень просто: я не писал, а записывал. Все проходило передо мной, сотворенное из сострадания, отречения и воздуха: дворец Будды, женщины в гареме, золотая колесница, три грозные встречи – со стариком, с больным, с мертвым, уход, отшельничество, избавление, провозглашение спасения. Земля покрывалась желтыми цветами, нищие и цари одевались в желтые рясы, камень, дерево и плоть утрачивали собственную тяжесть. Души становились воздухом, становились духом, дух рассеивался. Пальцы мои устали, но останавливаться я не желал, не мог: видение проходило быстро, удалялось, нужно было успеть.
Утром Зорбас увидел, как я сплю, положив голову на рукопись.
VI
Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко. Правая рука онемела от писания, так что я даже не мог шевельнуть пальцами. Буддистская буря пронеслась, исчерпав и опустошив меня.
Я наклонился и собрал рассыпавшуюся по полу рукопись, не имея ни сил, ни желания просматривать ее. Все это могучее озарение было мечтой, и не хотелось видеть ее заключенной и униженной в словах.
В тот день приятно накрапывал легкий дождик. Перед уходом Зорбас зажег мангал, и я весь день напролет просидел, скрестив ноги и держа руки над огнем. Я сидел не двигаясь, не взяв ни крошки в рот, и все слушал тихий шум первого дождя.
Я ни о чем не думал. Мозг мой отдыхал, словно крот, зарывшийся в промокшую землю. Было слышно, как легко вздрагивает, гудит и трескается земля, падает дождь и разбухает зерно. Я чувствовал, как происходит совокупление земли с небом, как это было в прадавние времена, когда они соединялись, подобно мужчине и женщине, производя на свет детей. Я чувствовал, как передо мной рычит и облизывается море, словно зверь, который пьет, высунув язык.
Я был счастлив и знал это. Когда мы счастливы, то редко осознаем свое счастье. Только когда оно проходит, мы, оглянувшись назад, вдруг, иногда испытывая при этом потрясение, понимаем, как счастливы мы были. Но тогда, на берегах Крита, я был счастлив и в то же время знал, что счастлив.
Передо мной, до самых берегов Африки, простиралось беспредельное море. Время от времени дул очень сильный южный ветер – ливиец, долетавший от далеких раскаленных песков. Утром море пахло свежим арбузом, в полдень подергивалось дымкой, вспухало, покрываясь все крохотными, еще не созревшими сосками, а вечером стенало, обретая розовый, винный, фиолетовый и темно-голубой цвет.
Вечером я играл, набирая пригоршню мелкого светлого песка и пропуская его, теплый и мягкий, между пальцами. Пригоршня моя становилась клепсидрой[29], через которую протекала и исчезала жизнь. Жизнь исчезала, а я смотрел на море, слушал Зорбаса, и в голове у меня звенело от счастья.
Помнится, однажды, когда мы с моей четырехлетней племянницей Алкой разглядывали накануне Нового года витрину с игрушками, девочка глянула на меня и сказала: «Дядя Дракон (так она называла меня), дядя Дракон, я так рада, что у меня даже рожки выросли!» Я вздрогнул. Какое чудо эта жизнь! Как соединяются друг с другом, становясь единым целым, все души людские, когда они достигают глубинных корней своих! Тогда мне вдруг сразу же вспомнилась вырезанная из блестящего эбенового дерева маска Будды, которую я видел в музее далеко на чужбине. Будда обрел спасение, и высочайшая радость объяла его после семилетней мучительной тревоги. Жилы по обе стороны моего чела разбухли от радости так сильно, что вырвались из-под кожи, став парой закрученных, как стальные пружины, налитых силой рогов.
К вечеру дождик прошел, небо прояснилось. Я был голоден и радовался, что голоден, потому что Зорбас должен был прийти, развести огонь и приступить к повседневному ритуалу приготовления пищи и беседы.
–Еще одна нескончаемая история! – нередко говаривал Зорбас, ставя на огонь горшок. – Не только с женщинами – будь они благословенны! – но и с едой тоже невозможно покончить!
Тогда, на этих берегах, я впервые познал радость вкушения пищи. Когда вечером Зорбас разводил между двух камней огонь, стряпал, а затем мы ели, пили и заводили разговор, я чувствовал, что еда тоже душевное священнодействие и что мясо, хлеб и вино – первоэлементы, из которых возникает дух.
Вечером, после трудового дня и еще до утоления голода и жажды, Зорбас не имел настроения, разговаривал неохотно, с трудом выдавливая из себя слова, а движения его были усталыми и неуклюжими. Но стоило ему, как он выражался, «подбросить угля в машину», весь занемевший и расстроенный механизм его тела оживал, получал заряд и начинал работать. В глазах загорался огонь, воспоминания выплескивались наружу, а ноги сами собой пускались в пляс.
–Скажи мне, во что ты превращаешь съеденную пищу, и я скажу, кто ты, – сказал как-то Зорбас. – Одни превращают ее в жир и навоз, другие – в работу и хорошее настроение, а есть такие, что, как я слышал, превращают ее даже в Бога. Стало быть, люди бывают трех родов: я, хозяин, и не из худших, и не из лучших, я – из тех, что где-то посредине. Съеденную пищу я превращаю в работу и хорошее настроение. Ну и то хорошо!
Он лукаво глянул на меня и засмеялся.
–Ты, хозяин, сдается мне, пытаешься превратить съеденную пищу в Бога, но это у тебя не получается, и поэтому ты мучаешься. С тобой произошло то же, что с петухом.
–А что произошло с петухом?
–Говорят, поначалу он ходил честь по чести, по всем правилам, как ворон, но в один прекрасный день захотелось ему расхаживать гордо, как куропатка. С тех пор бедняга позабыл собственную походку и теперь, как сам видишь, передвигается хромая.
Я поднял голову. Послышались шаги Зорбаса, спускавшегося с рудника. Вскоре появился и сам он – с осунувшимся лицом, хмурый. Ручищи его неуклюже болтались.
–Добрый вечер, хозяин! – пробормотал он, едва приоткрыв рот.
–Здравствуй. Как работалось, Зорбас?
Он не ответил.
–Разведу лучше огонь, приготовлю что-нибудь.
Зорбас взял из угла охапку дров, вышел во двор, умело разложил дрова между двух камней и развел огонь. Затем он поставил глиняный горшок, налил туда воды, бросил луку, помидор, рису и принялся стряпать. Тем временем я расстелил на низком круглом столике полотенце, нарезал крупными ломями пшеничного хлеба и налил из бутыли вина в разукрашенную тыкву, которую подарил нам в первые дни дядюшка Анагностис.
Зорбас, стоя на коленях перед горшком, молча, не отрываясь смотрел на огонь.
–Дети у тебя есть, Зорбас? – вдруг спросил я.
Он повернулся ко мне:
–Почему ты спрашиваешь? Есть, дочь.
–Замужем?
Зорбас засмеялся.
–Почему ты смеешься, Зорбас?
–Разве про это нужно спрашивать, хозяин? Она что, настолько глупая, чтобы замуж не выйти? Работал я на медном руднике в Правите на Халкидике. В один прекрасный день получаю письмо от брата Янниса. Да, забыл сказать, что есть у меня брат – хозяин, благоразумный, набожный, ростовщик, лицемер, порядочный человек, столп общества. Лавку в Салониках держит. «Брат Алексис, – пишет он, – дочь твоя Фросо стала на дурной путь, опозорила честное имя нашей семьи – завела себе любовника и родила от него ребенка. Пропала наша честь! Поеду в село и зарежу ее».
–А ты как же, Зорбас?
Зорбас пожал плечами:
–Я сказал: «Тьфу, женщины!» – и разорвал письмо в клочья.
Он помешал стряпню, добавил соли и засмеялся.
– Но вот что самое смешное. Месяц спустя получаю я от брата-недотепы второе письмо. «Здравствуй, дорогой и любезный брат Алексис! – пишет болван. – Она восстановила нашу честь, и теперь ты можешь ходить с высоко поднятой головой: любовник обвенчался с Фросо!»
Зорбас посмотрел на меня, и при свете сигареты было видно, как сияют его глаза. Он снова пожал плечами и с неописуемым презрением сказал:
–Тьфу, мужчины! – И, немного помолчав, добавил: – От женщин чего ждать? Знай рожают детей от кого попало. От мужчин чего ждать? Знай попадают в западню. Добавь душицы, хозяин!
Он снял горшок с огня, мы уселись, скрестив ноги, и принялись за еду.
Зорбас погрузился в глубокое раздумье. Какой-то червь точил его. Он глянул на меня, открыл было рот и снова закрыл. В свете светильника я ясно разглядел в его глазах печаль и беспокойство.
Я не сдержался и спросил:
–Ты чего-то не договариваешь, Зорбас. Говори! Скажи, и сразу полегчает!
Зорбас молчал. Затем поднял камушек и швырнул его в открытую дверь.
–Оставь камни в покое. Говори!
Зорбас вытянул морщинистую шею и, вперив в меня взгляд, взволнованно спросил:
–Ты мне веришь, хозяин?
–Верю, Зорбас, – ответил я. – Что бы ты ни сделал, ошибки не будет. Если бы ты даже сам того захотел, ошибки все равно не будет. Ты – как лев или волк: эти звери никогда не ведут себя как овцы или ослы, никогда не идут супротив собственной природы. Так и ты: ты – Зорбас с головы до пят.
Зорбас тряхнул головой:
–Но я уже сам не знаю, куда нас черт несет!
–Зато я знаю. Не бойся: шагай вперед!
–Скажи-ка это еще раз, хозяин. От этого я буду чувствовать себя уверенней! – воскликнул Зорбас.
–Вперед!
Глаза у Зорбаса блеснули.
–Ну, тогда расскажу тебе! Вот уже несколько дней я вынашиваю в мыслях грандиозный план, безумную идею. Осуществим ее?
–Ты еще спрашиваешь? Для того мы и приехали сюда: осуществлять идеи.
Вытянув шею, Зорбас смотрел на меня с радостью и страхом.
–Скажи правду, хозяин! – закричал он. – Разве мы не ради угля приехали?
–Уголь – только предлог. Чтобы людей не будоражить. Пусть люди думают, будто мы серьезные предприниматели, а то, глядишь, выжатыми лимонами забросают. Понятно, Зорбас?
Зорбас так и застыл с разинутым ртом. Он пытался понять и не решался поверить такому счастью. И вдруг смысл сказанного дошел до него, он бросился ко мне, схватил за плечо и спросил с надеждой:
–Ты танцевать умеешь? Умеешь?
–Нет.
–Нет?!
От неожиданности руки у Зорбаса опустились.
–Хорошо, – сказал он, чуть помолчав. – Тогда танцевать буду я, хозяин. Стань-ка чуть поодаль, чтобы я тебя не задел ненароком. Эх! Эх!
Зорбас прыгнул, вылетел из барака, сбросил с себя туфли, пиджак, жилет, закатил брюки до колен и пустился в пляс. Лицо его, все еще испачканное углем, было совершенно темным, а глаза сверкали белым огнем.
Зорбас пустился в пляс, хлопал в ладоши, прыгал, крутился в воздухе, падал на колени и снова легко приседал, будто был из резины. Затем он вдруг снова взмывал высоко в воздух, словно упорно пытаясь преодолеть великие законы природы и, распахнув крылья, улететь прочь. Внутри этого изъеденного, задубевшего тела душа пыталась увлечь за собой плоть и, подобно летящей звезде, устремиться вместе с ней в темноту. Душа увлекала тело ввысь, но тело падало, не в силах удержаться в воздухе, душа снова безжалостно поднимала его, еще выше, но злополучное тело снова падало вниз, выбившись из сил.
Зорбас нахмурился, лицо его стало пугающе серьезным. Он уже не кричал, но, стиснув зубы, пытался достичь невозможного.
–Довольно, Зорбас! Довольно! – воскликнул я, испугавшись, как бы старое тело, не выдержав чрезмерного напряжения, не рассыпалось в воздухе.
Я кричал, но разве Зорбас мог слышать призыв земли? Тело его уподобилось птице.
Я наблюдал за дикой, отчаянной пляской уже с испугом. В детстве, когда воображение мое работало безудержно, я рассказывал друзьям всякие небылицы и сам верил в них.
–Как умер твой дед? – спросили меня однажды одноклассники, когда я ходил еще в первый класс начальной школы.
И я тут же создал легенду. Я говорил, одновременно создавая ее, а создавая – сам же в нее верил.
–Дед мой носил резиновые туфли. Однажды, когда у него была уже седая борода, он прыгнул с крыши нашего дома, но едва коснулся земли, тут же отскочил от нее, словно мяч, взлетел выше дома, а затем стал подниматься все выше и выше, пока не исчез в облаках. Так вот умер мой дед.
После создания этой легенды, приходя в крохотную церквушку Святого Мины и видя внизу на иконостасе Воскресение Христово, я всякий раз указывал на Христа рукой и говорил одноклассникам:
–Это мой дед в резиновых туфлях!
И вот в тот вечер, столько лет спустя, видя, как Зорбас отрывается от земли, я вновь с ужасом пережил свою собственную детскую сказку, испугавшись, что Зорбас может исчезнуть в облаках.
–Довольно, Зорбас! Довольно! – закричал я.
Запыхавшись, Зорбас присел на землю. Лицо его сияло от счастья, седые волосы прилипли ко лбу, пот струился по испачканным углем щекам и подбородку.
Я встревоженно наклонился к нему.
–Теперь мне полегчало, – сказал он после некоторого молчания. – Будто кровь пустили. Теперь я могу говорить.
Он вошел в барак, уселся у мангала, и лицо его засияло.
–Что это на тебя нашло? Отчего ты вдруг пустился в пляс?
–А как же иначе, хозяин? Стало невмоготу от чрезмерной радости, нужно было разрядиться. А в чем разрядка для человека? В словах? Х-хэ…
–От какой еще радости?
Зорбас взволнованно глянул на меня. Губы его дрогнули.
–От какой радости? Разве то, что ты сказал только что, сказано так вдруг, слова ради? Разве ты сам того не понимаешь? Стало быть, мы сюда не ради угля приехали… Дай-ка в себя прийти! Мы, стало быть, приехали сюда убивать время да пыль людям в глаза пускать, чтобы нас не сочли умалишенными и не забросали выжатыми лимонами. А когда мы останемся вдвоем и никто нас не увидит, будем животы надрывать со смеху! Вот этого, честное слово, мне и хотелось, но я и сам того хорошенько не осознавал. То об угле думал, то о госпоже Бубулине, то о тебе… Шиворот-навыворот. Когда я прокладывал галереи, то говорил себе: «Я уголь ищу! Уголь! Уголь!» И весь без остатка превращался в уголь. Когда я отдыхал и развлекался со старой тюленихой – будь она неладна! – мне казалось, что весь лигнит и все хозяева висят на ленточке у нее вокруг шеи. И самого Зорбаса я тоже по ошибке туда же вешал. А оставшись наедине с собой, когда работы не было, я думал о тебе, хозяин, и сердце у меня разрывалось. И вот какие мысли приходили мне на ум, ложась камнем на душу: «И не стыдно тебе, Зорбас?! И не стыдно тебе обманывать этого доброго человека, проматывая его деньги?! До каких пор ты будешь подлецом, Зорбас? Довольно!» Я, хозяин, был в полной растерянности: дьявол тащил меня в одну сторону, Бог – в другую а вместе они разрывали меня надвое. Но теперь – спасибо тебе, хозяин! – ты произнес великие слова, и все стало ясно. Я все понял и во всем разобрался! Теперь мы друг друга понимаем. Теперь – огонь изо всех орудий! Сколько у тебя еще денег осталось? Брось их, пропади они пропадом!
Зорбас утер пот со лба, огляделся вокруг. На столике еще оставались остатки ужина. Зорбас протянул к ним свою ручищу и сказал:
–С твоего позволения, хозяин. Я опять проголодался.
Он взял ломоть хлеба, луковицу, горсть маслин и принялся жадно есть, а затем запрокинул надо ртом флягу, не прикасаясь к ней губами, и послышалось бульканье вина. Прищелкнув от удовольствия языком, Зорбас сказал:
–Ну вот теперь сердце опять стало на место. – Он подмигнул и спросил: – Что ж ты не радуешься? Что меня разглядываешь? Такова уж моя натура. Какой-то дьявол сидит во мне, а я исполняю все его приказания. Как только мне становится невмоготу, он кричит: «Танцуй!», и я танцую. И становится легче. Однажды, когда умер мой сынишка Димитракис – было то на Халкидике, – я снова пустился в пляс. Родственники и друзья, увидев, как я пляшу у его трупика, бросились было удерживать меня. «Спятил Зорбас! Спятил!» – кричали они. А я, если бы не танцевал тогда, действительно спятил бы от горя. Потому что это был мой первенец, было ему всего три годика, и смерть его была для меня невыносима. Понимаешь, хозяин, или я это все зря болтаю?
–Понимаю, Зорбас. Понимаю. Я тебя слушаю.
–А в другой раз… Было это в России. Туда я тоже рудокопом ездил. В медные рудники у Новороссийска.
По-русски я знал всего несколько слов, самых необходимых для работы: «нет», «да», «хлеб», «вода», «я тебя люблю», «иди сюда», «сколько?». И вот подружился я там с одним русским, с замечательным большевиком. Каждый вечер мы просиживали вместе в портовой таверне. Пропускали по несколько графинов водки, и настроение у нас поднималось. А как поднималось у нас настроение, то и душа распахивалась. Он пытался рассказать мне обо всем, что пережил во время русской революции, а я старался поведать ему свои невероятные похождения. Захмелев, мы становились братьями.
С помощью жестов мы кое-как понимали друг друга. Сперва говорил он, а я, когда уже не мог понять, кричал: «Стоп!», и тогда он пускался в пляс. Плясал он все то, что хотел выразить словами. А потом то же самое делал я. То, что было невозможно выразить словами, мы выражали ногами, руками, животом и дикими возгласами: «Эй! Ну! Давай!»
Начинал русский. Он рассказывал, как они взялись за оружие, как началась война, как они дошли до Новороссийска… Когда я не понимал, что он хочет сказать, то поднимал руку и кричал: «Стоп!», а русский тут же срывался с места и пускался в пляс. Плясал он как окаянный, а я смотрел на его руки, ноги, на грудь, в его глаза и понимал все: как они вошли в Новороссийск, как перебили господ, как грабили магазины, как входили затем в дома и овладевали женщинами. Поначалу бесстыдницы плакали, раздирали ногтями тело и себе, и им, но затем постепенно успокаивались, закрывали глаза и только вскрикивали от наслаждения. На то они и женщины…
Затем принимался за рассказ я. Русский – он, видать, соображал не шибко – сразу же кричал: «Стоп!» А мне только того и надо было! Я вскакивал, раздвигал столы и стулья и пускался в пляс… Эх, до чего дошли люди, тьфу, пропади они пропадом! Дожили до того, что тела их совсем онемели, только губами и разговаривают! Да разве губами можно что сказать? Если б ты видел, как русский пожирал меня глазами с головы до ног, как он все понимал! Танцуя, я рассказал ему про все свои страдания и странствия, сколько раз был женат, какие ремесла знал – как рубил камень, как был подрывником, ходил с лотком, лепил горшки, как был комитадзисом, играл на сандури, торговал орехами, как был кузнецом и контрабандистом, как меня посадили, как я сбежал и добрался до России…
Он все понимал, все, хоть и не шибко соображал. Говорили мои ноги и руки, говорили мои волосы и одежда. Даже нож, который висел у меня на поясе, и тот говорил… А когда я оканчивал рассказ, этот болван хватал меня в объятия и расцеловывал. Мы снова наполняли стаканы водкой и принимались плакать и смеяться, обнявшись. На рассвете приходилось расставаться, и мы, шатаясь, отправлялись спать. А вечером встречались снова.
Смешно? Не веришь, хозяин? Ты, должно быть, думаешь: «Да что это он за чушь городит, этот Синдбад-мореход?» А я голову даю на отсечение, что именно так и разговаривали друг с другом боги и дьяволы.
Да тебя уже сон взял. Слишком ты нежный, быстро сдаешься. Ну ладно, ступай баинькать, завтра продолжим. Есть у меня план, замечательный план – завтра расскажу. Я еще выкурю сигарету, а то и в море окунусь: голова вся в огне, охладить не мешало бы. Спокойной ночи!
Уснул я не скоро. «Жизнь моя пропащая, – думалось мне. – Вот если бы можно было взять тряпку и стереть все, что я читал, слышал и видел, пойти в учение к Зорбасу и начать постигать все с азов! Как бы все было по-другому! Я научил бы все мои пять органов чувств и все мое тело радоваться и понимать. Научился бы бегать, бороться, плавать, скакать верхом, грести, водить машину, стрелять из ружья. Дал бы плоть моей душе и примирил бы наконец в своем существе двух этих вечных врагов…»
Сидя на постели, я вспоминал все мою пропащую жизнь. Через открытую дверь было видно, как в тусклом мерцании звезд Зорбас сидит, согнувшись, на скале, словно ночная птица, и смотрит на море. Я завидовал ему. «Он нашел истину, – думал я. – Вот истинный путь!»
В другие, первозданные времена творения Зорбас был бы вождем своего народа и вел бы его за собой, прокладывая секирой путь. Или был бы прославленным трубадуром, который странствует от замка к замку, и все – вельможи, дамы и их подданные – безропотно внимали ли бы словам, слетающим с его толстых губ… А в наше безрадостное время он – словно голодный волк, кружащий вокруг загона. Даже опустился до того, что стал шутом у бумагомарателя.
Вдруг Зорбас поднялся, разделся, бросил одежду на гальку и окунулся в море. В скудном лунном свете его огромная голова то появлялась из воды, то снова исчезала. И было слышно, как он издает возгласы, лает, ржет, кричит петухом: душа его снова возвращалась к животным, пребывая среди ночного спокойствия в полном одиночестве и купаясь в море.
Мало-помалу, сам не почувствовав как, я уснул. А утром на рассвете я увидел веселого и полного сил Зорбаса, который направлялся ко мне, собравшись потащить за ноги.
–Вставай, хозяин. Расскажу тебе мой план. Ты слушаешь?
–Слушаю.
Он уселся, согнувшись и скрестив ноги, и принялся рассказывать, как он установит подвесную дорогу от вершины горы и до самого берега, чтобы спускать по ней лес, необходимый для устройства шахты, а остатки его можно будет продать на дрова. Мы решили взять в аренду у монастыря сосновую рощу, но перевозка леса стоила слишком дорого, а мулов найти было негде. И вот Зорбас задумал соорудить подвесную дорогу, использовав толстый трос и столбы со шкивами: подвешенные на вершине холма бревна во мгновение ока будут долетать до берега.
–Согласен? – спросил Зорбас напоследок. – Подписываешь?
–Подписываю, Зорбас. Приступай.
Он зажег мангал, поставил джезву, приготовил кофе, набросил мне на ноги одеяло, чтобы я не мерз, и, довольный, удалился.
–Сегодня, – сказал Зорбас, – мы проложим новую галерею. Я нашел жилу. Настоящий черный бриллиант!
Я раскрыл рукопись «Будды» и углубился в мои собственные глубинные галереи. Я работал весь день и, работая, ощущал облегчение, обретал спасение, испытывал смешанное чувство освобождения, гордости и омерзения. Работал я вдохновенно, потому что знал: как только закончу эту рукопись, перевяжу ее и запечатаю, я буду свободен.
Почувствовав голод, я съел немного изюма, миндаля и кусок хлеба. Я ожидал, когда придет Зорбас и принесет блага, радующие человека, – бодрящий смех, доброе слово, вкусную еду.
Зорбас появился вечером, приготовил еду, и мы поели. Мысли его витали далеко. Зорбас опустился на колени, укрепил в земле несколько щепок, протянул веревку, подвесил на крохотных крюках спичку и принялся искать нужный угол наклона, при котором конструкция не развалится.
–Если угол будет слишком большим, все пойдет к дьяволу, а если будет слишком малым, все опять-таки пойдет к дьяволу, – объяснял он. – Угол нужно определить точь-в-точь, хозяин, а для этого нужны ум и вино.
Я засмеялся:
–Вина у нас вдоволь, а вот насчет ума не знаю.
Тогда и Зорбас расхохотался.
–А ведь и ты тоже кое-что соображаешь, хозяин, – сказал он, ласково глянув на меня.
Он присел передохнуть, закурил сигарету. Настроение у него снова поднялось, язык развязался.
–Получится подвесная дорога – спустим весь лес, откроем завод, наделаем досок, столбов, брусьев, заработаем кучу денег, соорудим трехмачтовый корабль, бросим камень через плечо и отправимся куда глаза глядят по всему свету.
Глаза у Зорбаса загорелись: в них были заморские женщины, города, огни иллюминации, огромные дома, машины, корабли.
–Я, хозяин, уже до седых волос дожил, зубы уже шатаются, времени зря терять больше не могу. Ты еще молод и можешь подождать, а я – нет. Чем больше старею, тем больше зло меня берет, ей-богу! Что за вздор, будто старость успокаивает человека, будто сообразительность у него притупляется, а увидев перед собой Смерть, он безропотно подставляет шею и говорит: «Зарежь меня, и я обрету Царство Небесное»?! Я чем больше старею, тем больше зло меня берет. И не только не сдаюсь, но весь мир хочу захватить.
Зорбас поднялся, снял со стены сандури.
–Иди-ка сюда, чертяка! Что это ты повис на стене и ни звука? Ну-ка, спой!
Я смотрел и не мог насмотреться, как Зорбас бережно и нежно снимал с сандури укрывавшую инструмент ткань: он словно снимал кожуру со смоквы или раздевал женщину.
Зорбас пристроил сандури на коленях, склонился над ним, бережно погладил струны, словно советуясь, какую мелодию сыграть. Он ласково будил сандури, стараясь задобрить, чтобы инструмент составил компанию его душе, которая уже бунтовала, не в силах больше выносить одиночество. Зорбас принимался за какую-то песню, песня не выходила, и тогда Зорбас оставлял эту песню и принимался за другую. Струны визжали, словно от боли, не желая петь. Тогда Зорбас прислонился к стене и утер внезапно выступивший на лбу пот.
–Не хочет… – пробормотал он, испуганно глядя на сандури. – Не хочет…
Зорбас с опаской укутал инструмент, словно это был зверь, который мог укусить, медленно поднялся и снова повесил его на стену.
–Не хочет… – снова пробормотал он. – Не хочет. А принуждать его нельзя.
Зорбас снова подсел к мангалу, перевернул запекавшиеся в золе каштаны и наполнил стаканы вином. Он выпил, еще раз выпил, почистил каштан и протянул мне.
–Понимаешь в чем тут дело, хозяин? – спросил Зорбас. – Я совсем запутался. Все в мире имеет душу – дерево, камни, вино, которое мы пьем, земля, по которой мы ступаем. Все, совершенно все, хозяин. – Он поднял стакан. – Твое здоровье!
Зорбас осушил стакан и снова наполнил его.
–Жизнь бесстыжая! – пробормотал он. – Бесстыжая! Все равно что Бубулина!
Я засмеялся.
–Послушай меня, хозяин. Не смейся. Жизнь – та же Бубулина. Старуха уже, а все-таки в ней, милашке, что-то есть. Знает, чем с ума свести. Стоит только глаза закрыть, и кажется, будто ласкаешь двадцатилетнюю девушку. Было бы только настроение да свет погасить – ей-богу, двадцатилетняя!
Ты скажешь, что она уже развалюха, что она все на своем веку перепробовала – адмиралов, морячков, солдатиков, крестьян, лоточников, попов, рыбаков, полицейских, учителей, проповедников, судей, – ну и что из этого? Она, негодница, быстро забывает, не помнит ни одного любовника, становится воистину голубкой невинной, малюткой, девочкой и краснеет – да, представь себе – краснеет и дрожит, будто в первый раз. Женщина – чудо непостижимое, хозяин. Тысячи раз падет и тысячи раз снова поднимется девственной. А почему? Да потому, что она не помнит.
–Зато попугай помнит, Зорбас, – сказал я, желая подразнить его. – Он все время кричит одно и то же имя – не твое, а чужое. Это тебя не злит? В минуту, когда ты пребываешь с ней на седьмом небе и вдруг раздается крик попугая: «Канаваро! Канаваро!» – у тебя не возникает желания свернуть ему шею? Разве не пора уже научить его кричать: «Зорбас! Зорбас!»
–Старые бредни! Старая демагогия! – закричал Зорбас, зажимая уши своими огромными ручищами. – Свернуть ему шею? Да я вне себя от восторга, когда слышу это имя. Ночью окаянная вешает его над кроватью, а он, едва увидев, что мы начинаем давить друг друга, принимается кричать: «Канаваро! Канаваро!»
И клянусь, хозяин, – да только где тебе понять, тебе, заплесневевшему среди проклятых книг! – клянусь, я чувствую, что на ногах у меня – лаковые туфли, на голове – перья, а борода у меня мягкая, как шелк, и пропитана пачулями. «Buon giorno! Buona sera! Mangiate maccheroni?»[30] Я становлюсь настоящим Канаваро. Я поднимаюсь на мой тысячи раз продырявленный флагман и открываю огонь! И идет пальба!
Зорбас засмеялся и посмотрел на меня, прищурив левый глаз.
–Извини, хозяин, но я похож на моего деда, капитана Алексиса, да простит Бог душу его! Когда было ему уже сто лет, по вечерам он садился у порога своего дома и любовался девушками, которые ходили к ручью за водой. Но зрение у него уже ослабло, видел он плохо. «Ты кто будешь, детка?» – «Леньо, дочка Мастрантониса!» – «Подойди, дай-ка прикоснусь к тебе! Подойди, детка, не бойся!» И девушка, стараясь не рассмеяться, подходила. Дед опускал ладонь ей на лицо и ощупывал пытливо, нежно, ненасытно. А затем плакал. «Почему ты плачешь, дедушка?» – как-то спросил я. «Эх, да как же мне не плакать, внучек, когда я умру и оставлю здесь столько пригожих девушек?» – Зорбас вздохнул. – Эх, дедушка горемычный, как я тебя понимаю! Как часто, бывает, говорю я сам себе: «Эх! Вот если бы и все красавицы умерли вместе со мной!» Но они, негодницы, будут жить, жить в свое удовольствие, обниматься и целоваться, а Зорбас станет прахом у ног их!
Он вытащил из жаровни несколько каштанов, почистил их, и мы чокнулись. А затем мы долго пили и спокойно жевали, словно два больших кролика, слушая, как снаружи шумит море.
VII
Некоторое время мы молчали, сидя у мангала. Я еще раз получил возможность убедиться, что счастье – вещь простая и неприхотливая: стакан вина, печеные каштаны, скромный мангал, шум моря и ничего больше. А чтобы почувствовать, что все это – счастье, нужно только простое и неприхотливое сердце.
–Сколько раз ты был женат, Зорбас? – спросил я, немного погодя.
Оба мы слегка опьянели не столько от большого количества выпитого вина, сколько от переполнявшего нас невыразимого счастья. В глубине души оба мы понимали, каждый по-своему, что мы – два маленьких недолговечных насекомых, которые удобно устроились на коре земной, нашли уютный уголок на берегу моря, за тростником, досками и старыми канистрами и сидят рядышком, и перед ними находятся приятные и съедобные вещи, а внутри – покой, любовь и уверенность.
Зорбас не слышал: одному Богу ведомо, по каким морям странствовал он мысленно и поэтому не мог слышать моего голоса. Я протянул руку, прикоснулся к нему и спросил снова:
–Сколько раз ты был женат, Зорбас?
Он вздрогнул, услышав на сей раз, и махнул рукой:
–Эх, что старое ворошить? Разве я не человек? И я тоже совершил Большую Глупость – вступил в брак, да простят меня все женатые за такие слова. Тоже совершил Большую Глупость – женился.
–Понятно. А сколько раз?
Зорбас раздраженно почесал шею, немного задумался, а затем сказал:
–Сколько раз? Законно – раз, один только раз. Полузаконно – два раза. А так себе – тысячу, несколько тысяч раз, всего не сосчитать!
–Рассказывай, Зорбас! Завтра воскресенье: побреемся, принарядимся, сходим к госпоже Бубулине и гульнем! Работы у нас нет, можно и посидеть подольше. Рассказывай!
–Что тут рассказывать? Разве такое рассказывается, хозяин? Добродетельная семейная жизнь – глупость. Еда без перца. Что тут еще сказать? Что за удовольствие, когд святые смотрят на тебя с иконостаса и дают благословение? У нас в селе говорят: «Настоящий вкус – у краденого мяса». А своя жена не краденое мясо.
А про связи так себе… опять-таки разве про все упомнишь? Петух, он что – с учетной книгой ходит? Ничуть не бывало! Да и на что петуху учетная книга? Когда-то, еще в молодости, имел я блажь брать у каждой женщины, с которой переспал, прядь волос. Я для этого даже небольшие ножницы с собой носил. Даже когда в церковь ходил, ножницы всегда в кармане. Разве мы не люди? Все случиться может.
Собирал я так вот локоны – черные, русые, каштановые, даже с проседью. Собирал я, собирал, на целую подушку насобирал. Набил я волосами подушку и спал на ней. Но только зимой, потому что летом она меня распаляла. Только вскоре стало мне противно: подушка стала дурно пахнуть, и я ее сжег. – Зорбас засмеялся. – Это были мои учетные книги, хозяин. Сгорели они. Надоело: думал я, что их немного, а оказалось, что им конца нет, и я выбросил ножницы.