Танцовщик Маккэнн Колум
Мсье всегда держал в нижнем ящике стоявшего в его спальне комода некоторое количество денег. Выдавал их гостям, которым требовалось доехать до дому на такси, а наличные у них вышли. Я оставила ему записку о том, что взяла аванс в счет жалованья. Руки у меня дрожали. Я вызвала по обычному номеру такси прошлась по дому, проверяя, что свет везде погашен, окна заперты, а электрические приборы выключены. Вскоре у дома громко засигналила машина. Я сунула шкатулку Тома под мышку, включила охранную сигнализацию и вышла в парадную дверь.
Водителя я узнала сразу — молодой человек с серьгой в ухе и козлиной бородкой. Он опустил в своем окошке стекло и спросил:
— И кто у нас нынче пострадавший, а?
И слегка удивился, когда я открыла дверцу, скользнула на заднее сиденье и поставила шкатулку на пол. Я часто провожала гостей мсье до машины, но редко пользовалась ею сама. Водитель изменил наклон зеркальца заднего вида, посмотрел на меня, потом повернулся на сиденье, сдвинул стеклянную перегородку.
— Ковент-Гарден, — сказала я.
— У вас, лапушка, все в порядке?
Я достала из сумочки носовой платок с монограммой мсье, промокнула глаза и сказала водителю, что у меня все хорошо, мне всего лишь нужно как можно скорее попасть в Ковент-Гарден.
— Сделаем, лапушка. Насчет «хорошо» вы уверены?
Я пересела на другое сиденье — не из грубости, просто мне была невыносима мысль, что молодой водитель будет смотреть, как я плачу.
Машину он вел быстро, но дорога показалась мне бесконечной. Было лето. Я видела на улицах девушек в крошечных юбочках, молодых людей в татуировках. Такси виляло из стороны в сторону. Шедшие за нами машины гудели, водители сердились, что мы их подрезаем. Какой-то мотоциклист даже стукнул по дверце.
Когда мы добрались до Ковент-Гардена, счетчик показывал двузначную цифру.
Я достаточно пришла в себя для того, чтобы попросить водителя подождать у фабрики. Он пожал плечами. Я вышла из машины и направилась к дверям фабрики, однако от мысли, что сейчас я увижу Тома, у меня подкосились ноги. В последний раз я чувствовала себя так много лет назад — в Париже, когда танцевала на школьном выпускном балу. Во что я обратилась? Мне шестьдесят лет, а я только что изрезала подарок, приготовленный моим мужем для мсье. Нет, подумала я, то, что со мной творится, это наверняка страшный сон.
Я услышала вой сирены и, обернувшись, увидела полицейскую машину, требовавшую, чтобы такси уехало. Водитель указывал на меня. Все происходило слишком быстро. Я торопливо прошлась вдоль фабрики к окну Тома, поставила, не заглянув внутрь, шкатулку на подоконник, вернулась к такси и снова уселась в него.
— Брайтон, — сказала я водителю.
На лице его обозначилось удивление.
— Брайтон? — переспросил он.
За нами снова взвыла полицейская сирена.
— Брайтон, у моря, — подтвердила я.
— Вы, наверное, шутите, лапушка.
Он медленно повел машину по улице.
— Давайте я вас на Викторию отвезу, оттуда поедете поездом.
Я открыла сумочку, протянула ему сто пятьдесят фунтов. Водитель присвистнул, погладил себя по бородке. Я добавила еще пятьдесят, он сдал машину к бордюру. В жизни не тратила столько денег без всякой на то нужды.
— Все же на душе у вас малость неспокойно, а, лапушка?
— Прошу вас, — ответила я самым строгим моим тоном.
Он выпрямился, переговорил по радио с диспетчером, и через пятнадцать минут мы уже ехали по шоссе. Я опустила стекло и совершенно неожиданно успокоилась. Ветер заглушал шум крикетного матча, несшийся из приемника машины. Мне начинало казаться, что я по беспечности влезла в день, для меня совсем не предназначавшийся, и он скоро закончится.
Вдоль всего променада Брайтона висели на фонарных столбах афиши мсье.
На фотографии он выглядел молодым. Длинные волосы, лукавая улыбка. Мне захотелось подойти к афише и обнять его. Молодая женщина крепила степлером те из афиш, что успели сползти по столбам вниз. То было последнее выступление мсье в Англии, а по слухам, и просто последнее.
Я попросила водителя найти приличный пансион с видом на море. Он остановил машину у старого викторианского дома, любезно вызвался зайти в него, выяснить, есть ли свободные комнаты. Приятно было видеть, что у некоторых молодых англичан все же сохранились представления о хороших манерах. Из пансиона водитель вышел, улыбаясь, подал мне руку, помог выбраться из такси и сказал, что готов вернуть мне часть денег.
— Вы заплатили слишком много, дорогая.
И я удивила даже себя, вложив в его ладонь еще одну двадцатифунтовую бумажку.
— Я вот что сделаю: угощу мою хозяйку хорошим обедом, — сказал он.
Погудел и уехал.
Конечно, в том, что я опять залилась слезами, никакой его вины не было.
Комната оказалась изысканной, с глядевшим на море венецианским окном. В волнах прибоя бегали, хохоча и пиная их ногами, дети, в каком-то далеком павильоне играл духовой оркестр. Но даже сущие мелочи напоминали мне о Томе: две односпальные кровати, нарядная ваза, изображавшая пирсы картина. У меня не было объяснения случившемуся. Все проведенные нами вместе годы Тома не радовало то, что ему приходится жить в доме мсье, однако комнаты наши мы обставили по его вкусу, и он к ним вроде бы привык. Наши с мсье поездки в другие страны, а их было несколько, Тома не смущали, как и то, что меня иногда вызывали в Париж, чтобы я ухаживала за мсье. Том говорил даже, что ему по душе оставаться одному, он мог в это время работать побольше. И пусть мы были, возможно, не так интимно близки, как другие супружеские пары, в нашей взаимной преданности я не усомнилась ни разу.
Я постояла посреди комнаты. Быть может, единственным пригодным для описания моих эмоций словом было «саднит». Я чувствовала себя одной большой ссадиной. Я сдвинула шторы, легла на кровать и, хоть это не в моем характере, продолжала громко плакать, даже когда слышала топот других шагавших по коридору постояльцев.
Проснулась я с мыслями не о Томе, а об афишах мсье, трепещущих на морском ветру.
Танцевать в «Паване Мавра» мсье предстояло лишь следующим вечером. Я подумала, не сходить ли в его отель, не повидаться ли с ним, однако решила не усугублять трудности мсье моими. Меня сердило то, что писали о нем последнее время в газетах. Мсье беспокоит вросший ноготь, у него нелады с коленями, но газеты не говорят об этом ни слова. Когда во время одного спектакля у мсье свело судорогой мышцы ног, кое-кто из зрителей потребовал вернуть им деньги. В Уэмбли посреди его танца смолкла музыка, мсье, как писали в газетах, замер, дожидаясь, когда заиграет оркестр, но оркестр просто отсутствовал — музыка была записана на магнитофонную ленту. В Глазго никто не встретил его у служебного входа в театр и какой-то фотограф сделал снимки мсье — одинокого и подавленного, — что, конечно, ни в малой мере характеру его не отвечало. Кое-кто из постоянных поклонников мсье отказывался теперь ходить на его выступления, однако билеты все равно раскупались, овации не смолкали, пусть газеты и твердили, что зрители аплодируют прошлому мсье. Людям нравилось ехидно перешептываться за его спиной, но правда состояла в том, что мсье оставался таким же великим танцовщиком, каким был всегда.
На следующее утро я решила, что, несмотря ни на что, проведу этот день наилучшим образом. Завтрак я заказала в одном из приморских ресторанчиков. Официант, молодой человек из Бургундии, лично сварил для меня крепкий кофе со сливками. И прошептал мне на ухо, что англичане, быть может, и помогли выиграть две мировые войны, но в кофейных зернах не смыслят ни аза. Я рассмеялась и стала заново обдумывать размер чаевых. У меня даже голова слегка закружилась при мысли о том, как быстро улетают мои деньги. Тем не менее я купила пляжную шляпу, взяла напрокат шезлонг, отнесла его на берег и надела, чтобы защитить глаза от солнца, шляпу.
Ближе к полудню я обратила внимание на стоявшую у самой воды молодую женщину. Приподняв юбку, она пробовала пальцами ступни воду. Ноги у нее были длинные, прекрасные ноги. Она вошла в море почти по бедра. И, наклонившись, перебросила длинные, блестящие волосы через плечо и на несколько секунд опустила их концы в воду.
А спустя недолгое время я, к большому моему удивлению, увидела появившегося рядом с ней мсье. И погадала, кем она может быть. Неподалеку от меня опустился на песок, скрестив ноги, Эмилио, тоже наблюдавший за этой парой.
Я встала, чтобы уйти, однако Эмилио заметил меня и окликнул. Он вскочил на ноги, так что закачался длинный хвостик его волос, и, расцеловав меня, приветствуя, в обе щеки, выразил удовольствие от встречи со мной в Брайтоне.
— О, я просто хотела посмотреть выступление мсье, — сказала я.
— Хорошо, что хоть кто-то хочет, — ответил Эмилио.
В этот миг и мсье заметил меня и махнул рукой, чтобы я подошла. Эмилио сказал что-то о короле, призывающем придворных, мне пришлось улыбнуться. Эмилио столько раз уходил от мсье, что тому пришлось обзавестись еще одним массажистом, который работал в промежутках между его уходами и возвращениями.
Прикусив губу, я пошла к воде, к мсье, стоявшему рядом с молодой дамой.
— Разрешите познакомить вас с Маргаритой, — сказал он.
Я сообразила, что передо мной одна из балетных партнерш мсье. Она сдвинула солнечные очки с носа на лоб, улыбнулась. Прекрасные синие глаза. Я подумала, как, должно быть, рада она тому, что в столь юные годы танцует с мсье, достигшим заката своей карьеры, но ощутила и странную вспышку гнева на него, не спросившего о причине моего приезда в Брайтон.
— Одиль поможет решить вашу проблему, — услышала я голос мсье.
— О нет, — ответила молодая балерина. — Я что-нибудь придумаю.
Дети строили у моря песочные замки, черпая морскую воду для рвов ботиночками.
— Одиль не против, правда?
Мсье смотрел на меня. Я сказала, что яркое солнце отвлекло мое внимание. Он вздохнул и объяснил — все довольно просто. Маргарита пригласила на сегодняшний спектакль нескольких родственников. Они едут сюда машиной из Лондона. У ее сестры ребенок полутора лет, а посидеть с ним некому.
Я покивала, сказала:
— Понятно.
— Ну вот, — сказал мсье. — Все и решилось.
Я вспыхнула, однако пролепетала, что сочту за честь помочь.
— В шесть часов, — сказал мсье.
Много лет назад мой дядя сказал мне, что, если бы я родилась птичкой, у меня всегда было бы сломано одно крыло. В тот вечер я приготовила еду на двенадцать человек, замечательно, хоть я и говорю это сама, вкусную. Исключение составляла только дядина порция — я напичкала в нее столько специй, что он весь вечер прокашлял, утирая слезы.
Так вот, в тот миг мне захотелось поперчить еду мсье, сказать что-то такое, отчего он отпрянет и забрызжет слюной. Однако вид у него был совсем больной. Из-за бед с ногами и других его недомоганий он и ходил-то с трудом, и мне неприятно было думать, что ему придется выйти на сцену расстроенным.
— Буду рада помочь, — сказала я.
Мсье кивнул и заковылял, уходя от меня, по пляжу. Молодая балерина обернулась, улыбнулась, поблагодарила меня. Мсье свистнул Эмилио, и тот последовал за ним.
Вода плеснула мне на ноги, я почувствовала: приближается приступ мигрени. Перейдя променад, я нырнула в кафе, попросила принести мне стакан воды, чтобы запить таблетки. И лишь несколько мгновений спустя поняла, что заказала еще и кусок торта «Баттенберг», который так нравился Тому.
Не притронувшись к торту, я вернулась в мою комнату.
Разбудили меня крики чаек. Часы показывали почти шесть. Я поспешила в отель, протиснулась сквозь толпу поклонников, ожидавших мсье в вестибюле. Подошла к стойке портье, и меня после нескольких телефонных звонков направили на самый верхний этаж.
Очевидно, произошла какая-то ошибка, потому что, легко стукнув в дверь, я услышала голос мсье, громкий и раздраженный: «Что?»
Дверь открыл Эмилио, я увидела лежавшего на массажном столе мсье. Эмилио был в тонких резиновых перчатках. Даже издали я заметила волдыри на теле мсье и пятна крови на бумажной скатерти стола, у ступней. Я пролепетала извинения, повернулась, дверь быстро захлопнулась.
Я услышала, как мсье выругался.
— Запри дверь! — крикнул он.
Спустившись в вестибюль, я выяснила, где находится номер молодой балерины. Ребенок спал, бутылочки с молоком стояли наготове, по столу была разложена сменная одежда, в номере имелась даже коляска, значит, если ребенок проснется, я смогу укачать его.
Я попрощалась с родственниками балерины и устроилась в кресле.
Отельные номера всегда внушали мне отвращение. Телевизор я смотреть не хотела, радио слушать тоже. И поймала себя на мыслях о Томе, об искромсанных мной туфлях, о том, что он мог почувствовать, открыв шкатулку. Сдержать слезы было невозможно. Чувствуя, что на меня накатывает клаустрофобия, я завернула ребенка в тонкое одеяло, уложила в коляску и отвезла на лифте вниз.
Снаружи было еще светло. По променаду во множестве прогуливались молодые влюбленные, вдоль береговой линии стояли столики предсказателей судьбы. Кое-кто из гулявших останавливался и умильно ворковал, глядя на ребенка в коляске, но, когда меня спросили, как его зовут, я сообразила, что имя мне неизвестно. И поспешила дальше, продолжая думать о Томе.
Я была уверена, что других женщин у него нет, хоть его прежняя домохозяйка все еще присылала ему открытки на Рождество. Спиртное тоже было ни при чем. Наверное, существует другое объяснение. Жаль, что я не взяла с собой его письмо, и, возможно, думала я, мои действия были чрезмерно поспешными.
Тут я услышала разносившуюся по променаду грязную ругань. А подняв взгляд, обнаружила всего в нескольких ярдах от себя компанию подпиравших стену юных хулиганов. Головы у всех были обриты, каждый в подтяжках цветов британского флага и красных полуботинках.
Мне захотелось развернуть коляску и возвратиться в отель, однако я боялась, что хулиганы заметят мой испуг и попытаются отнять у меня сумочку. И я пошла вперед. Удивительно, но они вроде бы не обратили на меня особого внимания. На небе уже засветились редкие звезды, море темнело. Ребенок проснулся и заплакал. Я постаралась успокоить его, и ко времени, когда он заснул снова, уже стемнело.
Оглянувшись, я увидела, как один из бритоголовых приплясывает у фонарного столба. Он полез в задний карман, в руке его блеснул нож, которым он начал срезать афишу мсье. При этом он выкрикивал ужасные слова о гомосексуалистах, а дружки его гоготали и подталкивали один другого. У меня забилось сердце. Я огляделась в поисках людей, которых встречала здесь днем, — мужчин в канотье, средних лет женщин в сандалиях — и не обнаружила никого. О возвращении с коляской в город по галечному пляжу нечего было и думать, для этого мне пришлось бы затаскивать ее вверх по множеству ступеней.
Оставалось только одно — возвращаться тем же путем. Ноги мои подрагивали, во рту пересохло, но я старалась катить коляску ровно и даже напевала ребенку песенки. Бритоголовые немного расступились, пропуская меня. Но тот, что сорвал афишу, теперь подпрыгивал на месте, лупя себя по заду фотографией мсье. Я едва не взорвалась, хоть колени у меня и подгибались. И все же толкала коляску вперед, пока ее колеса не увязли в выбоине. Мне удалось рывком освободить их, однако сама я при этом споткнулась и упала, сильно ссаднив колено. Бритоголовый загоготал и бросил изорванную афишу под коляску. Я увидела лицо мсье, спокойное, счастливое. Пока я с трудом поднималась на ноги, один из хулиганов обозвал меня особенно гнусным словом. Я задрожала, но все-таки подняла афишу с земли и положила в коляску рядом с ребенком.
А потом побежала по променаду прочь от кричавших мне вслед бритоголовых. И остановилась, лишь когда их грязная ругань стихла вдали. Прислонилась к ограде и постаралась успокоить дитя, которое теперь уже вопило, громко и надрывно.
В этот миг я поняла, что ненавижу моего мужа Тома, сильнее, чем любого другого человека из встреченных мной в жизни.
Спустя два дня я, вернувшись в Лондон, обнаружила его в нашей квартире — дремлющим в кресле, сложив на коленях ладони. Вид у него был самый жалкий. Грязная, вся в пятнах рубашка, запах пива.
Оставив его без внимания, я начала переодеваться на ночь и присела, чтобы стянуть с себя колготки, на край кровати. Том наполовину проснулся, огляделся кругом, не понимая, похоже, где он. Однако, увидев мое ободранное, рассеченное колено, выпрямился. Он ничего не сказал, просто ушел в ванную и вернулся с влажной тряпочкой. Сел рядом со мной, приподнял подол моей ночной сорочки и принялся омывать рану. От уже образовавшегося на ней струпа отвалилось несколько мелких кусочков.
— Что случилось, любовь моя? — спросил он.
Я не ответила — легла, накрылась почти с головой одеялом и отвернулась к стене. Рану, которую он попытался очистить, жгло.
Немного позже я услышала, как Том роется в шкафчике ванной, потом копошится на кухне. В спальню он вернулся, неся что-то, издававшее запах горячего компресса. Я притворилась спящей, а он приподнял одеяло и намазал мое колено чем-то едким. И я вспомнила слова, с которыми мсье обратился ко мне сразу после своего пятидесятилетия, — разглядывая фотографию, на которой он стоял один посреди сцены, вызванный публикой из-за кулис, усталый, мсье пробормотал: «Когда-нибудь этот жуткий миг станет сладчайшим воспоминанием».
Обработав колено, Том аккуратно вернул одеяло на прежнее место, похлопал ладонью по краю моей кровати. Он пожелал мне спокойной ночи, шепотом, но я не шелохнулась. Лежала и слушала, как он снимает рубашку, полуботинки, как забирается в свою постель. К запаху припарки начал примешиваться запах его носков. И тогда я улыбнулась, сказав себе, что как бы там ни было, а носки ему постирать надо.
Rond de jambe par terre[45], чтобы выяснить диапазон движения суставов. Сильно ограниченный. Беспорядочное покачивание. Прыжок отзывается резкой болью, кости зажаты. Левая ступня почти не способна проезжаться по полу. Прикосновение к плюснам вызывает острую боль, даже когда нога жестко зафиксирована. Главное — добиться, чтобы плюсны расправились веером, могли покручиваться из стороны в сторону, — мягкое поглаживание между костями стоп. Проколоть и выдавить кровавые мозоли, немедленно удалить волдырь между вторым и третьим пальцами левой ноги.
Книга четвертая
Уфа, Ленинград, 1987
5 ноября 1987
Мысли о самолете, который приземлится на следующей неделе. Опустится на лед и заскользит, уже безопасно. Его могут арестовать при пересадке в Ленинграде. Илья уверяет, что никаких козней ожидать не следует, но я не уверена. Они способны забрать его и посадить на семь лет, кто может им помешать? Проснулась вся в поту. Позавтракав, влезла в пальто и пошла в универмаг на Красина. Все уже укутались в теплое. Ходили слухи, что в универмаг завезли гриль-тостеры, ничего подобного. После полудня Нурия показала мне картинку, которую нарисовала для Рудика, — вороны над Белой и одна-единственная белоснежная чайка, летящая над обрывом. Она завернула картинку в плотную упаковочную бумагу, сказала, что подберет ленточку, чтобы ее перевязать. Нурие не удается сдерживать волнение, но в ее возрасте это вряд ли удивительно. Волнение, равное, я полагаю, моей нервозности. Спать дочка легла пораньше, мы слышали, как она вертится в постели. Я зашла в комнату мамы, попробовала сообщить ей, что через несколько дней приедет Рудик. На миг глаза мамы вспыхнули, повлажнели, словно говоря: «Как же это может быть?» Потом веки ее затрепетали и сомкнулись. Как мирно она спит и как ужасно мучается, просыпаясь. Врач дал ей около пары месяцев. Но что толку в паре месяцев, если ей не для чего жить, да по-настоящему нет и тела, в котором она могла бы прожить их? Сознание ее продолжает угасать. Илья сказал — может быть, мама дотянула до этого времени ради того, чтобы увидеть Рудика? А после спросил, не прожила ли и я на свете достаточно лет, чтобы научиться прощать? Прощать? Какое это имеет значение? Существует много чего и попроще, и поважнее — мыла нигде не достать и унитаз у нас подтекает.
6 ноября
Столько всего переделать надо: поставить заплатку на скатерть, помыть подоконники, закрепить ножки стола, отпустить подол платья Нурии, прокипятить мамину ночную рубашку. Оперный театр попросил Илью взять на себя выполнение всякой случайной работы. Это хорошая новость. Денег побольше будет.
7 ноября
День Революции. В Уфе метель. Холод удерживает нас в четырех стенах. На кладбище метровый снег, а Илья не может выйти, чтобы привести в порядок могилу отца. Виза на сорок восемь часов — это хуже, чем вообще не дать Рудику никакого времени. Один только перелет займет целый день.
8 ноября
Наблюдала за мамиными губами. Пыталась прочесть ее мысли. Возможно, Илья и прав, последние годы она держалась, чтобы еще раз увидеть его. Но тридцать лет одним махом не перечеркнешь. И думать глупо. Мы слышали, в гостинице «Россия» для него готовят особый номер. Говорят, у них есть холодильники, в которых можно замораживать кубики льда. Кому они нужны? После полудня снегопад стих. Дошла до универмага — ночных рубашек нет, однако вторая попытка прокипятить мамину оказалась более успешной. Обнаружила в глубине комода старую, в помидорных пятнах, оставшихся после лечения лишая. Она все сохранила, даже полуботинки Рудика. Носки ободраны, задники смяты — он всегда затискивал в них ступни, не развязывая шнурков.
9 ноября
Даже детский стишок, прочитанный сегодня в школе, показался мне имеющим второй смысл: «If you can't find your way back, why did you leave in the first place?» [ «Если не знаешь назад пути, зачем же было вперед идти?»] Поискали на рынке сахар. Нурия предложила отдать за него любимое серебряное ожерелье, которое мы достали к пятнадцатому дню ее рождения. Но сахара не нашлось. Она расплакалась. Что делать? Зарплату Ильи задержали уже на две недели. Чем мне пироги сластить? Может, на рынке случится чудо: в последнюю минуту прикатят грузовики с сахаром, селедкой, осетриной — и мы будем пировать в белом шатре, пить шампанское под музыку оркестра? Ха! По крайней мере, Илье удалось найти детали, необходимые для починок в уборной.
10 ноября
Видела за мечетью подростков в кожаных куртках. Волосы нестриженые, на рукавах какие-то эмблемы. Нурия говорит, что не знает, кто они. Что такое происходит в Москве или Ленинграде, представить еще можно, но здесь? Многие рассуждают о новой оттепели, но неужели они не знают, что каждая оттепель сопровождается страшной вонищей?
11 ноября
Илья говорит, ему очень трудно следить за собой, не проговориться никому в Оперном. Старые работники театра годами не осмеливались произнести имя Рудика. А некоторые из танцовщиков слышали о нем только плохое. По словам Ильи, те, что помоложе, страшные бунтари. Узнав о его приезде, они могут попытаться устроить в аэропорту торжественную встречу. Нурия считает часы, оставшиеся до его возвращения. Для нее дни тянутся слишком медленно. Она все меняет наряды и разглядывает себя в зеркале. У нее есть фотография Рудика, снятая, когда он был подростком. Надеюсь, она не ужаснется, увидев его. Хорошие новости: Илья достал сегодня вечером пол кило сахара, а в магазины завезли из каких-то колхозов свеклу. Еще не все потеряно.
12 ноября
Теперь уж он наверняка прилетел! Ночью, в Ленинград, самолет на Уфу вылетает только ранним утром, придется ему сидеть там. Мы ждали звонка, его не было. Илья то и дело поднимал трубку, чтобы проверить, есть ли сигнал, смогут ли нас соединить. А я была уверена — Рудик позвонит, когда трубка будет в руке Ильи. Заснуть не смогла. Мама выглядит возбужденной, может быть, она и понимает, что происходит. Конечно, если бы я ей не сказала, было бы хуже. Если бы только она могла говорить. Какая жестокая судьба. У нас столько вопросов. Прилетел ли он в одиночку? Много ли наслушался гадостей о себе? Сохранились ли у него в Ленинграде знакомые? Получил ли он разрешение погулять по городу? Писали ли в газетах о его приезде? У меня на руке появилась сыпь, похожая на мамины лишаи. Теперь я испытываю такой страх, что мне его и сравнить-то не с чем, даже успех моего обеда меня больше не волнует. Илья покончил с последним ремонтом, нашел где-то кумыс, у нас будет что выпить.
Ночь и утро 12–13 ноября
Ночь медленно переходила в день. Показалось серое небо, в окна лупил ветер. Снег налепился на ветровое стекло машины, которую нам выделили для поездки в аэропорт. Зайти в нашу квартиру шофер отказался, Илья отнес ему чашку горячего чая. В благодарность шофер почистил стекло «дворниками». Лицо у него было красное, гладко выбритое, суровое. (Он подозрительно походил на того, кто управлял машиной «Школы вождения».) Нурия волновалась из-за своих обгрызенных ногтей. Я разрешила ей немного подкрасить губы, иначе она могла закатить истерику. Мы влезли в пальто. Мама наши приготовления проспала, пришла Миляуша, чтобы присматривать за ней. Я смотрела на маму и гадала, есть ли у нее хоть какая-то мысль о том, что возвращается ее сын, проживший за границей больше лет, чем ему было, когда он нас покинул. Стоит Рудику сделать один неверный шаг, они наверняка бросят его в тюрьму, и он проведет там семь лет.
13 ноября
Я купила прекрасные розы, но ко времени нашего приезда в аэропорт они поникли от холода. Все равно что держать в руке деньги и смотреть, как они обесцениваются. Нас отвели в комнату ожидания, маленькую, серую, с тремя стульями, окном, столом и серебряной пепельницей. Там нас дожидались трое чиновников. Под их жесткими взглядами розы поникли еще сильнее. А меня вдруг затопила уверенность, что я не обязана просить прощения ни за что из сделанного в прошлом Рудиком — ведь не я же это сделала. Я гневно уставилась на них, и они вроде как смягчились. Даже сигарету Илье предложили. Небо расчистилось, мы увидели птичий косяк и приняли его за самолет. Я так занервничала, что у меня желудок свело. Косяк разделился на две стаи — одна полетела на юг, другая на север. А несколько мгновений спустя показался самолет. Накренился и исчез из виду на посадочной полосе. Нас отвели из комнаты ожидания в зал для прибывающих. Там вдоль стены стояла охрана, двадцать человек с автоматами. Нурия прошептала: «Дядя Рудик».
восемь тридцать
Я задержала дыхание на целых пятнадцать, уверена, минут, которые потребовались ему, чтобы выйти через сдвижные двери. И как скакнуло мое сердце! Рудик был в пальто из неизвестного мне материала, цветастом шарфе и черном берете. Его улыбка напомнила мне, каким он был в молодости. Чемодан в руке. Рудик поставил его на пол, раскинул руки. Как вообще можно было ненавидеть его? Нурия подлетела к нему первой. Рудик поднял ее в воздух, закружился. Обнимая ее одной рукой, он подошел ко мне, дважды поцеловал. Сзади к нам подобрался фотограф, блеснула вспышка. Рудик прошептал: это фотограф из ТАСС, он будет таскаться за нами весь день. И добавил: «Не обращай на него внимания, он осел». Я засмеялась. Рудик вернулся, настоящий Рудик, мой любимый брат, а не тот, кого они лепили из бесконечного вранья. Глядя мне в глаза, он подержал в ладонях мое лицо, потом взял у меня розы, сказал, что они чудесные. Стянул с моей головы платок, и мне стало ужасно стыдно за мою седину. Он еще раз поцеловал меня и сказал, что я прекрасно выгляжу. Сам он выглядел с близкого расстоянии сильно изнуренным, глубокие складки на лице, морщины у глаз. И чуть более худым, чем я ожидала. Он снова оторвал Нурию от земли, сжал ладонями, покружил, и мне вдруг стало казаться, что все хорошо. «Я дома», — сказал Рудик. Его сопровождал здоровенный испанец, Эмилио, бывший, по словам брата, и телохранителем, и своего рода медиком. Огромный, с мягкими руками и добрыми глазами. Волосы его были зачесаны назад и собраны в хвостик, заткнутый под воротник пальто. Илью Рудик увидел впервые. «Добро пожаловать в Уфу», — сказал Илья. Рудик бросил на него быстрый взгляд, но тут же улыбнулся. Рядом с нами уже переминались двое служащих французского посольства. Как странно было мне слышать Рудика, говорившего на французском, точно на родном языке, впрочем, обратившись ко мне, он перешел на татарский. Ему хотелось немедленно увидеть маму, но я сказала, что она еще спит, что доктор советовал не затягивать их встречу, чтобы не утомить ее. «Спит? — переспросил он. И посмотрел на свои замечательные часы: — Но у меня в запасе всего полдня, даже меньше».
девять тридцать
Разногласия наши уладили чиновники, сказавшие, что сначала он должен вселиться в «Россию». Нурия, Илья и я дошли с ним и телохранителем до черного ЗИЛа. Мы были раздавлены. На миг я подумала — не извиниться ли мне за них, поскупившихся на западный лимузин, но удержалась, хоть меня и душил гнев. Рудик сел у окна, держа Нурию за руку. Она рассказывала о книге, которую сейчас читала. Похоже, ему было интересно, он даже задавал вопросы насчет сюжета. Он еще раз взглянул на часы, потом сорвал их с руки и сунул в ладонь Нурии. Часы были двойные — кроме стрелок, время показывал экранчик. Рудик сказал Нурие: подари их своему мальчику. Она покраснела, покосилась на отца. «Можно я их себе оставлю, дядя Рудик?» Он ответил — конечно, и Нурия опустила голову ему на плечо. Машина ехала, он смотрел в окно. «Смотри-ка, улицы заасфальтировали». Многие места он не узнавал, но, когда видел знакомые, говорил что-нибудь вроде: «Я залез на этот забор, когда мне было семь лет». Мы проехали пруд, по льду которого он катался на коньках. Рудик указал мне на флаги: «Помнишь?» У него на шее висели крошечные наушники, и, когда я спросила о них, Рудик достал из кармана самый маленький магнитофончик, какой я когда-нибудь видела. Он надел на меня наушники, нажал на кнопку, и воздух наполнился музыкой Скрябина. Рудик пообещал оставить эту машинку мне, когда уедет. Прошептал, что она будет нужна ему до конца дня, чтобы заглушать голос фотографа из ТАСС, задающего дурацкие вопросы. Потом похлопал меня по ладони и сказал: «Я так нервничаю. Ты можешь поверить, что я нервничаю?» Голос его звучал как-то по-особому. «Что заставляет его нервничать? — подумала я. — Боязнь ареста, встреча с мамой или просто пребывание здесь?» Тут он повернулся к Илье и стал рассказывать о самолете, на котором летел из Ленинграда, о его креслах, положение которых не желало фиксироваться. И столик, скачал он, все время падал мне на колени.
десять пятнадцать
ЗИЛ остановился перед гостиницей. Французы выскочили из своей машины, подбежали к нашей, чтобы поприветствовать нас. Телохранитель все время держался поближе к Рудику. А Илья казался чем-то подавленным. Он сказал, что в доме еще кое-что не доделано, наверное, будет лучше, если он поедет туда и все подготовит. А попозже приедет за нами на трамвае. Рудик во второй раз пожал Илье руку. Мы поднялись в номер. Огромный, но без холодильника. Рудик бросил розы на кровать, они упали грудой. Он прошелся по номеру, заглянул за шторы, даже за рамы картин. Развинтил телефонный аппарат, снова собрал его. И, пожав плечами, сказал какие-то слова о том, что его всю жизнь прослушивали, велика ли разница. КГБ это делает или ЦРУ? Потом положил чемодан на кровать и отпер его ключиком. Чемодан содержал не одежду, как я ожидала, а совершенно невероятное количество духов, шарфов, ювелирных шкатулочек, брошек, все ужасно красивое. Нурия вцепилась в руку Рудика, прижалась щекой к его плечу. «Мне разрешили взять с собой только один чемодан, — сказал он, — да еще в аэропорту они свою долю урвали». Нурия начала по одной доставать вещи, выкладывать их на кровать. О духах Рудик знал все: где их изготовили, кто какими душится, кто их составил, из чего, кто поставляет. «Вот этими пользуется Джекки О», — сказал он. У него даже для мамы был флакончик, особый подарок женщины из Нью-Йорка, обвитый чудесными лентами. И флакон «Шанели» для меня. Мы с Нурией побрызгали ими себе на запястья. Тут Рудик хлопнул в ладоши, призвав нас к молчанию, вынул из чемодана шкатулочку и протянул мне. Внутри лежали самые роскошные бусы, какие я когда-либо видела, из бриллиантов и сапфиров. Первая мысль: «Где же их прятать-то?» Рудик велел мне надеть их и носить с гордостью. Тяжелые, они холодили мне шею. Конечно, бусы стоили ему огромных денег. Рудик расцеловал меня в щеки и сказал, что на меня приятно смотреть.
десять сорок пять
Я предложила ему отдохнуть перед свиданием с мамой, но Рудик ответил: «Зачем? — И рассмеялся: — Успею еще отоспаться в аду, там времени много будет». Если домой ехать пока нельзя, сказал он, покатаемся по городу, посмотрим на него. В вестибюле гостиницы произошел еще один долгий спор насчет утвержденного графика и маршрута, но в конце концов было решено — мы можем поездить пару часов, однако с сопровождением. И мы медленно покатили по снегу. Оперный театр был закрыт: наш старый дом на улице Зенцова давным-давно снесли: зал на Карла Маркса оказался запертым, а дорога к татарскому кладбищу — непроезжей. Машина остановилась у подножия холма, в сотне метров от входа. Рудик попросил шофера найти для него валенки. Шофер сказал, что у него только одни и есть — те, что на нем. Рудик заглянул через спинку сиденья: «Давайте эти». И протянул шоферу несколько долларов. Валенки оказались Рудику велики, однако Нурия отдала ему свои шерстяные носки. Телохранитель хотел отправиться с ним, но Рудик сердито сказал: «Я пойду один, Эмилио». Мы наблюдали, сидя в машине, как Рудик одолевает сугробы, как перелезает через железную изгородь и скрывается за скатом холма. Только верхушки кладбищенских деревьев и возвышались над снегом. Мы ждали. Никто не произнес ни слова. На стеклах машины скапливался снег. Когда Рудик наконец вернулся, пробившись сквозь множество снежных наносов, я увидела, что и рукава его пальто, и колени брюк совсем промокли. Он сказал, что сумел веткой расчистить от снега надгробие отца. Я не сомневаюсь, что он несколько раз падал. Еще Рудик сказал, что пытался расслышать стук идущих через Белую поездов, но не смог. Мы уехали. Как ярок был свет! Снег отражал его со всех сторон от нас. Брехавшие у фабрики бездомные собаки внезапно умолкли, и на миг наступила полная тишина.
двенадцать пятнадцать
Телохранитель достал из кармана пузырек с таблетками, Рудик проглотил три, не запивая. Он сказал, что у него грипп, а это лекарство прочищает мозги. Нурия заявила, что тоже, кажется, простудилась, однако Рудик не дал ей таблеток, сказав, что они слишком сильны для нее. На железнодорожном вокзале мы купили семечек. «Я их сто лет не пробовал». Он разгрыз парочку, выплюнул шелуху, а все остальное выбросил. Мы притормозили у прежнего дома Сергея и Анны. «Я думал, что, может, увижу Юлю в ленинградском аэропорту, — сказал Рудик. — Наверное, она умерла». Я сказала, что ничего о ней не слыхала. Рудик ответил, что получал от нее письма, но столько лет назад, что бумага уже успела пожелтеть.
двенадцать тридцать
Дома нас поджидали двое французов. Сидевший за обеденным столом Илья встал, чтобы пожать Рудику руку, это было их третье рукопожатие. Илья посмотрел ему в глаза, но Рудик этого не заметил. «Слишком много народу!» Он ударил себя по груди кулаками в перчатках и разразился грязной татарской бранью. А следом начал ругаться с французами. Он хотел, чтобы его оставили в покое. Я набралась храбрости, успокоила его и проводила французов до двери. Он поблагодарил меня, извинился за крик, но прибавил, что это же ослы и ничего больше, что всю жизнь его окружают ревущие ослы. Рудику не терпелось увидеть маму, но сначала я должна была рассказать ему обо всех наших трудностях, о том, что она не говорит и почти не видит, что может впадать в забытье и снова выходить из него. По-моему, он меня не слушал. До нас доносились голоса препиравшихся у дома чиновников, французских и русских. Рудик боялся, что они настоят на своем присутствии в квартире, и потому взял стул и просунул его ножку сквозь ручку двери. И велел телохранителю стоять у нее. Как мы все нервничали! Рудик снял пальто, яркий шарф, набросил его на вешалку для шляп и вошел в комнату мамы. Она спала. Он подтянул кресло к ее кровати, наклонился, поцеловал маму. Она не шелохнулась. Рудик умоляюще взглянул на меня, он не знал, что делать дальше. Я поднесла к маминому рту стакан с водой, ее язык сдвинулся к губам. Рудик положил ей на шею прекрасное ожерелье. Мама пошевелилась, но глаз не открыла. Рудик сжал ладони, и мне показалось, что он вдруг постарел лет на семь. Он зашептал ей в ухо: «Мама. Это я. Рудик». Я попросила его дать ей время, в конце концов она очнется, просто нужно потерпеть.
двенадцать сорок пять
Я решила оставить его с мамой. А выходя, увидела, как он стягивает с шеи наушники, словно желая заглушить все, что скажет ему мама. Я постояла в двери. Он продолжал шептать, однако слов я различить не смогла. Мне даже показалось, что Рудик говорит на иностранном языке.
час тридцать
Рудик вышел из маминой комнаты. Глаза в красных ободках. «Эмилио», — позвал он телохранителя. И сказал, что Эмилио — массажист, но немного разбирается и в лекарствах, может быть, ему удастся как-то улучшить самочувствие мамы. Дурацкие западные идеи, подумала я, как может его лекарство быть лучше тех, что мы уже даем ей? Пока этот огромный мужчина шел к маминой комнате, я его просто возненавидела. Какое он имеет право лезть в наши дела? Я зашипела на Рудика, однако он не обратил на меня внимания и закрыл мамину дверь.
два часа
Телохранитель вышел. Улыбнулся мне, заговорил на ломаном английском, который невозможно было понять. Кончилось тем, что он начал водить руками по воздуху. Мне показалось, он пытался сказать, что мама была когда-то очень красивой женщиной. И я сразу изменила мнение о нем, несмотря на его конский хвостик. Он поел того, что мы выставили на стол, не одну порцию съел, помычал, давая понять, что все очень вкусно. А затем тихо сидел до конца дня.
два тридцать
Я вошла. Мама была в сознании. Полностью открытые и словно испуганные глаза. Рудик склонялся над ней, в его глазах стояли слезы. Он говорил что-то, переходя с русского на татарский и обратно. Мамины губы шевелились, но разобрать хотя бы слово было невозможно. Рудик взял меня за руку. «Скажи ей, что это я, Тамара, — попросил он. — Она знает твой голос. Она все еще не признала меня». Я наклонялась к маме, сказала: «Это Рудик вернулся, чтобы увидеть тебя». Что-то блеснуло в ее глазах, но поняла ли она меня, я не знала. «Буду сидеть здесь, пока она меня не узнает, — сказал Рудик. — С места не сойду». Я попросила его выйти, съесть что-нибудь, мы же приготовили праздничный обед, но он ответил, что не голоден. Я попросила еще раз. «Нет!» — крикнул он. И тогда я сделала то, чего никогда не забуду. Ударила Рудика по лицу. Голова его дернулась в сторону и не вернулась обратно, он уставился в стену. Удар был таким сильным, что у меня заныла ладонь. Рудик медленно обернулся ко мне, посмотрел в глаза. И снова склонился к маме. «Я сяду за твой стол, Тамара, когда буду готов». Я закрыла дверь. Ужасное чувство владело мной, когда я вошла в гостиную. Нурия смотрела на свои новые часы, а те пикали и пикали. Остановить их она не могла.
два сорок пять
Илья еще раз пополнил тарелку телохранителя. Они выпили кумыса. Телохранитель показал Илье занятную игру. Он выдергивал из головы волос и закрывал глаза, а Илья закладывал его между страницами книги. И телохранитель принимался, не открывая глаз, прощупывать пальцами книгу, легко касаясь страниц. Это был старый трюк массажистов, помогавший ему управлять нажимом пальцев. Телохранитель наловчился в нем до того, что мог нащупать волос сквозь восемь страниц. Снег бил в окно.
три часа
Я наложила для Рудика полную тарелку — солонина, капустный салат, яйца вкрутую. Дверь скрипела, пока я ее открывала. Я удивилась, увидев, как он улыбнулся мне. Похоже, он забыл о моей пощечине. Между нами снова установились добрые отношения, какой-то мостик перекинулся через разделившее нас расстояние. Есть Рудик не стал, но тарелку держал так, точно вот-вот начнет. Он подвинулся в кресле, освободив место для меня, я втиснулась туда. Мы смотрели на мамины едва-едва двигавшиеся губы. На ее разбросанные по подушке волосы. «Она повторяет твое имя», — сказала я. «Что?» — отозвался он. Я сказала еще раз: «Она повторяет твое имя». Рудик долгое время промолчал, а потом с силой закивал: «Да, она повторяет мое имя». И вдруг залепетал что-то о флагах на берегу, о радио, о том, как слушал ребенком музыку. Я ничего не поняла: чушь какая-то. Я сжала его руку. Кресло было слишком тесным для нас двоих.
три тридцать
Я оставила Рудика в маминой комнате. Телохранитель по-прежнему играл с книгой, прощупывая ее страницы. Он попросил у меня еще кусок пирога.
четыре
Рудик вышел от мамы. Вид у него был решительный, но лицо никаких чувств не выдавало. Он кивнул Нурие с Ильей, подошел к окну. Раздвинул шторы, за которыми сидели в машинах чиновники. Рудик повернулся к нам. Подал какой-то сигнал телохранителю. Уверена, он только притворялся счастливым. Телохранитель открыл чемодан Рудика, и тот достал последние подарки — новые драгоценности, косметику, шоколад. Потом похлопал ладонью о ладонь, словно согревая их, хотя в квартире было тепло. «Ладно», — сказал он. Сунул руку в карман и бросил на стол пачку рублей. Очень толстую. Никто не шевельнулся. Снаружи засигналили машины. Самолет на Ленинград улетал уже скоро. Снег так и продолжал валить. У двери Рудик натянул на голову берет, обнял Нурию, в последний раз пожал руку Илье. Я подошла, встала рядом с ним на пороге. «Она меня не узнала», — сказал Рудик. Я прошептала ему на ухо: «Конечно, узнала». И мы стали повторять: «Нет, не узнала». — «Да, узнала». Рудик посмотрел мне и лицо, криво улыбнулся. «Щеку все еще жжет», — сказал он, и на миг мне показалось, что Рудик вернет мне пощечину, но нет, не вернул. Обмотал шею шарфом, повернулся к нам спиной и пошел к машине. А мы остались наедине с нашими новыми сокровищами.
— Юля, милая, дай-ка я догадаюсь, пианино у тебя все еще нет?
Одолев пять лестничных маршей, он немного запыхался. Я ахнула, вот уж не думала, что меня, в моем-то возрасте, еще можно так удивить. Он улыбнулся собственной шутке, представил своего спутника, Эмилио, извинился за поздний визит. Сказал, что ему страшно неудобно — явился без подарков, — но он уже все раздал. Я обняла его, стоявшего на пороге, вглядываясь в темноту квартиры.
— Все та же Юля, — сказал Руди. — Столько книг, что обоев не видно.
— Как ты меня отыскал?
— У меня свои каналы.
Электричество во всем нашем доме опять отключили Я зажгла две свечи, стало посветлее. Эмилио, стоя у двери, стряхивал снег с плеч. Я предложила ему войти, удивив его тем, что он назвал моим идеальным испанским. Я объяснила, что этот язык составляет изрядную часть моей жизни, он подошел к полкам с книгами и принялся их разглядывать.
Затянув потуже поясок халата, я зашла за разделявшую комнату ширму. Коля спал. Я разбудила его, он было заворчал, но затем сел, выпрямившись.
— Кто? — переспросил он и выскочил, встрепанный, из постели.
— Тащи на стол всю еду, какая есть, — прошептала я.
В ванной я подрумянила щеки костяшками пальцев, — посмотрела на себя в зеркало и рассмеялась. Призраки моей жизни выступали из темноты, чтобы поприветствовать меня, женщину шестидесяти двух лет.
— Поспеши, — крикнул Руди. — У меня всего около часу.
Коля выставил на стол булку хлеба, остатки огуречного салата. И уже успел открыть бутылку водки, хотя стоявшие рядом с ней стопки были еще пусты. Крошечные язычки свечей нервно подрагивали в темноте.
— Ты оказал нам большую честь, — сказала я.
Руди махнул рукой.
— Меня тащили на ужин во французское посольство, — сказал он, — но они мне надоели.
— Так, значит, тебе разрешили вернуться?
— На двое суток, повидать маму. Просто мой рейс задержали. Через несколько часов вылетаю из Пулково.
— Через несколько часов?
— Я даже в Кировском побывать не сумел. Они спланировали мой визит так, что театр оказался закрытым.
— А твоя мама? — спросила я. — Как она?
Руди улыбнулся, но не ответил. Зубы у него все еще были поразительно белыми, словно спорившими с остальным его лицом. Мы помолчали немного, он оглядывал комнату. Казалось, Руди ждал, что из мрака покажутся еще какие-то люди. А потом вдруг сжал мои ладони и сказал:
— Ты, Юля, не утратила ни крупинки былой красоты.
— Прошу прощения?
— Ни на день ни постарела.
— А ты, — ответила я, — как был вруном, так и остался.
— Нет-нет-нет, — упорствовал он. — Ты по-прежнему красавица.
— Я старуха, Руди. В платочке хожу.
Он взял бутылку, наполнил три стопочки и, взглянув на Колю, спросил, не слишком ли тот молод, чтобы пить водку. Коля молодым аллюром полетел к буфету за четвертой стопкой.
— Твой сын? — шепотом спросил Руди.
— В некотором смысле, — ответила я.
— Ты снова вышла замуж?
Я поколебалась, потом покачала головой. Мы с Колей пережили долгие годы бедности и лишений. Мое переводческое умение никуда не делось, но было настолько же хорошим, насколько и бесполезным: спрос на зарубежную литературу упал, а многие издательства попросту закрылись. Я ощущала себя стоявшей на пороге новой жизни, но уже лишившейся половины прежних сил. И начала подрабатывать, ради куска хлеба, уборщицей. Зато Коля, к радости моей, рос и обратился в достойного юношу — высокого, темноволосого, погруженного в себя. Семнадцатилетний, он давно забросил шахматы, решим стать художником, — начал с пейзажей, основательных и реалистичных, но теперь отошел от них, отдав предпочтение размытым, лишенным четких очертаний изображениям. Коля считал, что любые перемены должны иметь причину, иначе утратится уважение к прошлому, он стремился усвоить традицию, чтобы затем найти нечто новое. Сделал серию портретов Ленина — молоком. Они были столь же историчными, сколь и пародийными, увидеть что-либо на этих листах можно было, лишь поднеся к ним свечу или спичку. Ни одного портрета Коля не продал, просто сложил их под свою кровать, а любимым у него стал тот, что был ненароком оставлен рядом с трубой отопления, проявившей на бумаге нос — и ничего больше. Над своей кроватью Коля написал на обоях цитату из Фонтанеля, почерпнутую им в одной моей старой книге: «Найти философский камень, конечно, нельзя, но поиски его — дело доброе».
Что меня пугало, так это грозивший Коле скорый призыв на военную службу. Мысль о нем была ужасна — война могла закрыть для мальчика все пути, как когда-то несколько войн закрыли все пути для моих родителей. Я часто просыпалась ночами в поту, увидев во сне, как мой сын сворачивает с висящим на груди автоматом за угол в афганской деревне. Коля, впрочем, полагал, что сумеет перехитрить систему, говорил, что, сдавая на анализ мочу, проткнет палец иголкой и накапает в пробирку крови. Если в моче окажется избыток белка, он сможет увильнуть от армии. Мне часто казалось, что Коля каким-то образом унаследовал дух моего отца, хотя внешне, разумеется, ничем на него не походил. Лишь упорством, умом и характером. Его интересовала история моей семьи, он находил в ней созвучие собственной судьбе, а в моих ответах на вопросы Коли неизбежно должен был всплывать — и всплывал — Руди.
Я вгляделась в лицо Коли, пытаясь понять, какое впечатление производит на него этот визит, однако оно оставалось, как это ни странно, невозмутимым.
Эмилио, заметила я, снял с полки перевод Сервантеса. Но читать его не стал — вместо этого он с закрытыми глазами прощупывал страницу за страницей, словно пытаясь угадать слова. Руди объяснил, что в наше отсутствие Эмилио положил в книгу волос и теперь ищет его, таково было излюбленное времяпрепровождение спутника Руди.
— Меня окружают сплошные сумасшедшие, — добавил он.
И протянул руку к бутылке водки, чтобы еще раз наполнить две наши стопки. Улыбнулся мне в недолгом, неуверенном молчании. Прошла четверть века, наша разница в возрасте стала не столь заметной, зато теперь нас разделила тонкая завеса неловкости. И разговор, хоть он и казался нам безнадежным, мы вели сквозь нее. Руди склонился вперед, упершись локтями в колени и положив подбородок на ладони, в глазах его поблескивало знакомое мне по прежним годам удовольствие.
— Расскажи мне все, — попросил он.
И поднял стопку к губам, ожидая моего ответа, а я начала разматывать то, что казалось мне смотанным в плотный клубок, — моя квартира, мой развод, моя улица.
— Ты по-прежнему переводишь?
— От случая к случаю, — ответила я, — но говорить об этом мне неохота. Я бы лучше послушала о твоих обстоятельствах.
— Ну, о моих обстоятельствах и так все знают и вечно толкуют их вкривь и вкось.
— И ты тоже?
— Да, и я тоже. Хотя я делаю это намеренно.
— Намеренно?
— Конечно, потому меня никто и не знает.
Выглядело все так, точно мы с ним играли в причудливый вариант шахмат — старались потерять все фигуры, пока не останется только король, а после опрокинуть его на доску и сказать: «Ну вот, доска твоя, теперь объясни, как мне удалось проиграть».
Тут послышалось что-то вроде глухого удара, электричество включилось, комнату залил яркий свет.
— Выключи, пожалуйста, — сказал Руди, — я предпочитаю свечи.
Эмилио уже добрался до середины книги.
Руди громко попросил:
— Лекарство, будь добр.
Эмилио закрыл книгу, вынул из кармана пузырек, бросил его на колени Руди. Тот быстро, одну за другой, проглотил четыре таблетки. Лоб Руди покрывала пленка пота, которую он смахнул ладонью. Интересно, подумала я, что обнаруживают пальцы Эмилио — в другие, разумеется, дни — под кожей Руди?
— Ты еще выступаешь? — спросила я.
— Да меня и похоронят танцующим, — ответил он.
Я поневоле поверила ему — когда-нибудь скелет Руди выкопают из земли и увидят, что его кости приняли положение, какое принимали в прыжке, — а может быть, даже в поклоне, после которого он произнес бы, выпрямившись: «Спасибо, спасибо, прошу вас, позвольте мне сделать это еще раз». Руди понятия не имел, чем смог бы заняться, уйдя со сцены, ну разве что хореографией. Он снялся на Западе в нескольких фильмах, однако, сказал Руди, все это ерунда, да помимо прочего, и тело его создано не для экрана, а для сцены, он нуждается в публике.
«В публике, это же надо», — подумала я.
— Ага! — вдруг воскликнул Руди.
После чего полез в карман, вытащил бумажник и бросил его через стол Коле. Деньги в бумажнике отсутствовали, но сам он был очень красив, да еще и окантован золотом.
— Американская змеиная кожа, — сказал Руди.
Коля уставился на бумажник:
— Это мне?
Руди сцепил на затылке ладони, кивнул. На краткий миг меня вновь обуяла ревнивость моих молодых лет. Мне захотелось отвести Руди в сторонку и сказать ему: не выпендривайся, ты ведешь себя, как избалованный мальчишка на его собственном нескончаемом дне рождения. Возможно, впрочем, у того, что он отдал бумажник моему сыну, была и основательная причина. Мне пришло в голову, что Руди хочется покинуть страну с пустыми руками — в точности так, как он покинул ее в прошлый раз. Коля начал перебирать пустые отделения бумажника, и Руди весело хлопнул его по плечу.
Наблюдая за ними, я чувствовала, как острый нож пронзает меня между ребер и втыкается в сердце.