Танцовщик Маккэнн Колум

Двери театров открывались поздно, выпуская артистов, танцовщиков, рабочих сцены. Иногда они приходили сюда от Кировского пешком, двадцать минут ходьбы. Недолгое время стояли, прислонившись к чугунной ограде, — шарфы, перчатки, теплые гамаши. Рыжеволосый юноша забрасывал ногу на оградку, разминался, растягивался, доставая лбом до колена, изо рта его валил пар, кожаная фуражка сидела на затылке. В теле юноши присутствовала особая легкость — в пальцах ног ступнях ногах груди плечах шее губах глазах. В удивительно красных губах. Даже фуражка казалась приладившей свою форму к тому, как он сдергивал и надевал ее. Подолгу он в сквере почти никогда не задерживался, ему, человеку привилегированному, было куда пойти — в подвалы, на чердаки, в квартиры, — но раз или два оставался, постукивая ступней по верху ограды. Мы, проходя, вдыхали его запах. Он никогда не заговаривал с нами.

Мы привыкли ждать его появления, он становился все более известным, лицо его появлялось в газетах, на афишах. Мы часто думали о нем.

При первых намеках на утро фонари начинали коротко помигивать, и мы расходились. Разбредались по улицам, кто-то искал взглядом юношу с карманными часами, кто-то заводских братьев, кто-то рыжеволосого танцовщика — отпечаток его ботинка на мокрой мостовой, хлопавшее на ходу полами пальто, шарф, летевший за шеей. Порой свет луны на ступенях, спускавшихся к черной воде каналов, разламывался широко шагавшей тенью, и мы оборачивались, чтобы проследить за ней. Но и тогда, в такой близости утра, мы и на миг не забывали, что подо льдом может прятать свой ток река.

3

Лондон, 1961

Каждую пятницу мимо него плетутся по улице пьянчуги, горластые, налившиеся виски, воняющие мочой и мусорными баками, и он, вот уж четыре года, высовывается из окна и подает каждому по шиллингу, и теперь едва ли не все побродяжки Ковент-Гардена знают прибыточное местечко на фабрике, что стоит в конце Ройал, знают открывающееся только по пятницам окно, предпоследнее, из которого высовывается мужчина средних лет, лысый, в очках, и склоняется, чтобы выслушать рассказ — «моя мать подцепила чахотку, мой дядя потерял деревянную ногу, моя тетя Джозефина так разволновалась», — и, независимо от достоинств рассказа, говорит выпивающему человеку: «Вот, держи, дружок», отдавая, шиллинг за шиллингом, большую часть заработанных им денег, а затем, вместо того чтобы ехать подземкой к своему жилью в Хайбери, топает, сберегая оставшиеся, пешедралом добрых пять миль, сутулый, в фуражечке, приветствуя кивками проституток, мальчишек-газетчиков, новых пьяниц, — некоторые узнают его и пытаются подольститься, выманить еще один шиллинг, с которым он расстаться просто не может, потому что точно подсчитал, сколько ему потребуется на еду и жилье, и он говорит: «Извини, дружок», и приподнимает шляпу, и идет дальше, и пластиковый пакет для покупок хлопает его по икре на всем пути через Ковент-Гарден, и Холборн, и Грейс-Инн, и по Розбери-авеню до Эссекс-роуд, а по ней к Ньюинтон-Грин, а небеса темнеют, и он сворачивает на Поэтс-роуд, к сложенному из красного кирпича дому 47, меблированные комнаты, и их хозяйка, вдова из Дорчестера, весело приветствует его у часов из поддельного черного дерева с двумя роющими копытами землю конями, и он, чуть наклоняя голову, отвечает: «Добрый вечер, миссис Беннет» — и поднимается по лестнице мимо картинок с утками, поправляя те, которые зацепили другие жильцы, шестнадцать ступенек, вот и комната, где он наконец снимает ботинки, думая, что хорошо бы их почистить, потом развязывает галстук, наливает себе скотча из спрятанной за кроватью серебряной фляжки, всего глоточек, глубоко вздыхает, когда виски обжигает горло, лезет в пакет для покупок, достает и ставит на рабочий стол туфли, требующие всего лишь нехитрой окончательной доделки — подравнять геленок, расширить боковины, продеть завязки, подрезать каблук — аккуратно, точно, — а покончив с этим, заворачивает каждую в полиэтилен, следя, чтобы на том не осталось ни морщинки, надо же оберегать репутацию: балерины, хореографы, оперные театры — все домогаются его услуг, все присылают точные мерки

стопа такой-то ширины в заперстье, такой-то в пятке, стало быть, нужно соответственно растянуть колодку

 безымянный палец длиннее среднего, большая редкость, ну, это просто, довольно лишь шов посвободнее сделать

вот этой туфле требуются геленок пожестче, спинка повыше и подошва помягче

он славится своей изобретательностью, о ней много чего рассказывают, танцовщики и танцовщицы, которые сталкиваются с затруднениями или просто чересчур суетливы, пишут ему письма, шлют телеграммы, иногда даже на фабрику заявляются — на встречу с творцом! — в особенности те, что служат в Королевском балете, все они такие изящные, деликатные, признательные, и прежде всего Марго Фонтейн, его любимица, проведшая как-то три выступления, поразительно, в одной паре пуантов, требования ее немыслимо сложны: очень короткая союзка, низкие боковины, добавочная подклейка подносков, широкое гофре для сцепления с полом — он единственный мастер, к которому она когда-либо обращалась, она его обожает, считает образцовым джентльменом, так ведь и она — единственная балерина, чья фотография висит над его рабочим столом: «Тому с любовью от Марго», хотя его пробирает дрожь, когда он думает, как она обходится с его туфельками, когда те попадают ей в руки, как разминает геленки, чтобы придать им большую гибкость, как колотит туфелькой по двери, чтобы смягчить носок, как множество раз сгибает и разгибает туфельки, чтобы они сидели на ногах точно влитые, как будто она их вечно носить собирается, — мысль, вызывающая у него легкую улыбку, с которой он ставит туфельки на полку спальни, влезает в пижаму, преклоняет колени для двух коротких молитв и ложится, и засыпает, и не видит в снах ни ног, ни туфелек, никогда, а проснувшись, идет, шаркая, по коридору в общую ванную комнату, умывается с мылом, бреется, бакенбарды поседели за последние годы, наполняет чайник водой из-под крана, возвращается в свою комнату, ставит чайник на плитку ждет свистка, заваривает чашку чая, молоко с вечера стояло на подоконнике, охлаждаясь, потом снимает с полки стопку туфелек и снова принимается за работу и трудится все долгое утро, субботняя работа сверхурочной не считается, но ему это неважно, ему доставляют удовольствие повторения, различия в требованиях, женские пуанты намного сложнее и труднее в изготовлении, чем мужская балетная обувь, у французов лучший, чем у англичан, нюх на своеобразие деталей, испанцам требуются более мягкие кожаные вкладыши, американцы, которые называют туфельки «тапочками», господи, как же он ненавидит это слово, «тапочки», любят, чтобы в них присутствовало нечто сказочное, он часто думает о том, какому жестокому обращению подвергаются туфельки, как их бьют, как корежат, и думает о крошечных надрезах, настоящая хирургия, о мягкости, о всех тонкостях, которым он научился от отца, отдавшего этой работе сорок лет

если союзка получилась слишком жесткой, не жалей брильянтина, она и помягчеет

смывай с атласа пыль, с мылом, и не только перед работой над туфелькой, но и во время, и в особенности после

представь себе, что ты — ступня

единственное, что нарушает ритм его работы, это субботние футбольные матчи, он проходит полмили, чтобы посмотреть игру «Арсенала», а каждую вторую неделю — резервного состава клуба, шея его обернута белым с красным шарфом, он стоит на трибуне, для которой специально пошил башмаки с подошвами в четыре дюйма, — росту он небольшого, а смотреть на ноле поверх голов других болельщиков хочется, — «Арсенал! Арсенал!», толпа раскачивается, следя за летящим над полем мячом, за подкруткой, за дриблингом, за пробросом мяча между ног защитника, за ударом с лету, может, это чем-то похоже на балет, тут ведь тоже все зависит от ног, другое дело, что балета он ни разу не видел, так его отец научил

держись подальше от театров, сынок, никогда в них не ходи

большая радость — смотреть, как рвут твои туфли

приноравливай свою работу к артисту, вот и все

в перерыве мысли его снова обращаются к оставшимся в комнате туфелькам, к тому, как их улучшить, если вдруг голенки окажутся узковаты или мыски жестковаты, но затем он слышит рев толпы, видит, что команда трусцой выбегает на поле, слышит визгливый свисток судьи, и игра начинается снова, Джеки Хендерсон бьет по мячу. Джордж Истэм принимает его у боковой, передает в центр Дэвиду Херду, удар головой, гол, и обувной мастер прыгает в своих обманных ботинках, срывает, обнажая лысину, кепку с головы, а после матча идет домой в поющей толпе, его толкают мужчины покрупнее, временами прижимают к стене, однако до дома недалеко, и он смущается, если встречает в двери миссис Беннет, так до сих пор и не понявшую, почему он так подрастает по субботам, «Чашку чая, мистер Эшворт? Нет, спасибо, миссис Беннет» — и поднимается в комнату, чтобы получше приглядеться к результатам работы, срезать с картонной стельки выпуклость, которую не заметит ни один нормальный глаз, или прогладить, утоньшая их, монетой кромки геленка, а затем выстроить туфельки в ряд на тумбочке у кровати, чтобы, проснувшись поутру, первым делом увидеть их и испытать безграничную радость и думать о них даже в церкви, грузно шагая после службы по проходу вместе с женщинами в шляпках с вуалями, выходя на солнечный свет, глубоко и облегченно вздыхая, удаляясь от церкви, минуя пригородные парки, отдавая остаток воскресенья отдыху, пинте горького пива и короткому перекусу, читая в парке газету, 6 ноября, два дня назад ему стукнуло сорок четыре. «Гаагское соглашение будет изменено», «США предъявляют обвинения кубинскому шпиону», «Советский танцовщик приезжает в Лондон» — эту историю он знает хорошо, поскольку получил на прошлой неделе чертежи ступни, завтра с утра придется заняться туфлями, мысли о них вертятся у него в голове и когда он ложится спать, и десять часов спустя, когда приходит в солнечный Ковент-Гарден и идет к мастерской, ему не терпится увидеть мистера Рида, босс похлопает его по плечу, «С добрым утром, Том, лежебока», и он оставляет законченные за выходные туфли в главном офисе, входит в мастерскую, снимает пальто, надевает широкий белый передник, включает печи, семьдесят градусов — достаточно горячо, чтобы укрепить туфли, но не спалить атлас, — потом спускается вниз, в хранилище кожи, подобрать порядочные, прочные берцы, пока не явились другие мастера с их вечными разговорами о крикете, женах и похмелье, все они кивают ему, он лучший, все глубоко уважают, он же из семьи Эшвортов, величайших мастеров, многие годы ставивших на свои изделия собственное клеймо, простое

а

лишь немногим более затейливое, чем у других изготовителей, у каждого из которых имелся собственный, помещаемый на подошву значок — какая-нибудь загогулина, кружок, треугольник, — чтобы танцовщики знали, в чьих изделиях они выступают, и кое-кто из их поклонников даже роется в мусорных баках за театрами, ищет изодранные туфли, чтобы узнать, кто их сделал, «Эшворты» всегда были нарасхват, но Тома обилие работы не пугает, он отдается ей целиком, и сейчас, в очках на хребтике носа, изучает чертежи ступни того русского, пришедшие из Парижа детальные мерки

размер, ширина, длина пальцев

угол ногтей, подушечка стопы, подъем сухожилии к лодыжке

ширина пяты, потертости, костные выросты и из одних только чертежей перед ним выступает вся жизнь этой ноги, росшей в босоногой бедности, — и, судя по ширине костей, бетон оказывался под ней, необутой, чаще, чем трава, — потом ее затиснули в обувь меньшего, чем требовалось, размера, потом пошли танцы, позже обычного, стопа осталась довольно узкой, потом ее насиловали чрезмерными нагрузками, в ней много жестких углов, но силой она отличается замечательной, и Том Эшворт, оторвавшись от стола, потягивается, улыбается, потряхивает кистями рук, а затем с головой уходит в работу, безмолвный, словно впавший в транс, за первый час из его рук выходит одна пара мужских балетных туфель, за второй — три, для него это скорость малая, заказано сорок пар, день работы, а то и два, если возникнут какие-то сложности, ибо русскому нужна обратная прошивка, поэтому приходится использовать две большие крючковые иглы, а это — хоть оно и намного проще, чем шить туфельки для балерины, — требует времени и умения, и он останавливается, лишь услышав громкое объявление обеденного перерыва, который всегда доставляет ему немалое удовольствие: сэндвичи, чай, молодые, немного развязные сапожники: «Ну, как там обувка для коммуняки, а?» — он только кивает и улыбается — другие-то мастера, едва увидели чертежи, сразу в крик: «Беглец, сейчас прям! Перебздел, вот и перебежал! Он же коммуняка паршивый, так? Нет, не так, он из наших. Из наших? Да я его по телику видел, пидор пидором!» — а когда перерыв заканчивается, он возвращается к чертежам, опасаясь, что где-то пошел не в ту сторону, в лысой голове его кружат цифры, он протирает туфли изнутри влажной тряпочкой, душа поет, он прошивает их вручную, возрождая дух Эшвортов, относит туфли к сушильной печи и еще раз проверяет термометр, убеждаясь, да, семьдесят градусов в конце концов неважно, для кого они шьются и какая тому причина, важно их совершенство.

4

Уфа — Ленинград, 1961-1964

12 августа

Ночью ветер открыл деревянные ставни окон и до утра колотил ими о стену.

13 августа

Встала ни свет ни заря, слушала радио, потом снова легла. Когда проснулась, отец уже завтракал. Сказал: «Тебе надо отдохнуть, дочка». А ведь неможется-то ему. Последние недели совсем его измотали. Я стала упрашивать его вернуться в постель. Но он настоял на том, что пойдет со мной и мамой на рынок. Выходя из дома, отец ни с кем не разговаривает, боится того, что ему скажут, хотя официально ничего пока не объявлено. Ходит он понурясь, как будто ему положили на шею что-то тяжелое и этот вес пригибает его голову. На Красинском рынке мы нашли три пучка шпината. И никакого мяса. Отец взялся было нести обе сумки. Но, дойдя до фонтана на проспекте Октября, сдался. Каменная стенка фонтана растрескалась от жары. Отец совсем согнулся от усталости. И, отдавая мне сумки, сказал: «Прости меня, Тамара». Но прощать-то мне его не за что. За что мне его прощать? У меня был брат, теперь нет, вот и все.

16 августа

Из-за его бегства мне пришлось вернуться в Уфу. И уже кажется, что Москву я не видела много лет. Чем я тут стану? Меня душит гнев. Я едва не разбила об пол мамину чашку, еле сдержалась.

17 августа

Отец вернулся с работы словно в воду опущенный. Расспрашивать его мы не решились. Сварили ему в утешение куриный бульон. Ели молча.

18 августа

Белая машина на улице, ездит туда-сюда, вперед-назад. На ней написано: «Курсы вождения», однако ни одной ошибки водитель не делает.

19 августа

Снова с мамой в Большом доме. Там считают, что только она может заставить Рудика передумать. Дали нам чаю — необычная для них любезность. Еле теплого. Мне на миг пришло в голову: может, он отравлен? На столе полдюжины телефонов. Четверо мужчин, две женщины. Трое в наушниках, двое у магнитофонов, один распоряжался. Никто в глаза нам не смотрел, только начальник. Он дал маме наушники, а мне велел сесть в углу. До Рудика они дозвонились с третьей попытки. Из-за разницы во времени голос у него был сонный. Он находился в какой-то парижской квартире. (Они сказали потом, что там собираются люди с неестественными, извращенными инстинктами. Сказали при маме, следя за выражением ее лица. Она постаралась, чтобы лицо ничего не выдало. Важно не показывать свои чувства, говорит она.) Слова Рудика доходили до нас с задержкой во времени. Некоторые они глушили. Мама клялась потом, что слышала хвостик слова «счастлив», но, конечно, ей больше всего хотелось услышать «вернусь». Нам велели молчать о его измене, но они же сами допрашивают танцовщиков Оперного театра, друзей Рудика, даже прежних его учителей, как же можно ожидать, что не пойдут разговоры?

20 августа

Гуляла вдоль Белой, ела на отмели мороженое. Дети плавали. На берегу сидели старухи в купальниках, в резиновых шапочках. Жизнь продолжается.

27 августа

Они говорят, что если Рудик осудит то, что сделал, и вернется, то, может быть, попадет под амнистию. А какие у него шансы? Семь лет трудовых лагерей — это абсолютный минимум, а в худшем случае смертный приговор. Что они с ним сделают? Расстреляют его? Посадят на электрический стул? Повесят, чтобы его ноги дергались в воздухе, исполняя последний танец? Ужасные мысли.

22 августа

Оттого что я знаю — он никогда не вернется, я еще сильнее ощущаю его присутствие рядом. Лежу ночами без сна и проклинаю его за то, что он натворил. В машине «Школы вождения» всегда сидят одни и те же двое.

23 августа

На кухне перегорела лампочка, а другой нет. Хорошо хоть солнце садится поздно и небо такое красивое. Отец говорит, от фабричного дыма краски становятся ярче.

24 августа

Мы возвращались из Большого дома, и в парке Ленина, прямо около памятника, мама наступила на пятно нефти и у нее разъехались ноги. Она ухватилась за памятник и сказала мне: «Смотри, я почти вишу на его ступне». И тут же испугалась сказанного, но вокруг никого не было, никто ее не услышал. По дороге домой она все время почесывала руки. Отец раздобыл известь для нашей дворовой уборной, уж больно она развонялась из-за жары. Теперь спокойно сижу и читаю газету.

25 августа

У мамы опоясывающий лишай. Она лежит, хотя простыни страшно раздражают ее кожу. Отец сел рядом и намазал ей живот давлеными помидорами, сказал, что это старое армейское средство. Мама стала красная, как будто она вся в крови, как будто с нее кожу содрали. Мы с отцом съездили трамваем за город, погуляли по лесу у реки. Он рассказал, как однажды ловил здесь с Рудиком рыбу подо льдом. Рудик здорово потрошил ее, одним движением пальцев — раз, и все. Когда мы повернули к дому, с реки поднялась гусиная стая и отец стал сокрушаться, что у него нет ружья.

26 августа

Постирала простыни. Они все в красных пятнах от помидоров.

28 августа

Слава богу, жжение в коже стихло. Отец ударяет себя в грудь и говорит: «Помидоры!» Мама взяла стул, посидела на солнышке.

29 августа

На нефтезаводе авария, отключилось электричество, поэтому воздух сегодня чистый. Я пошла прогуляться под солнцем, набрала в зарослях за инструментальным цехом ягод. Принесла их домой, и мама надавила сока, тут она мастерица, светиться вся начинает, когда занимается этим. А вечером я случайно увидела в оконном стекле отражение ее морщинистого лица и даже не сразу сообразила — чье оно. А когда поняла, что мамино, меня будто током ударило. Наверное, я давно к ней не приглядывалась. Раздражение кожи почти прошло, однако лицо еще остается припухлым. Может быть, это возрастное. Пришлось напомнить себе, что ей осталось всего несколько лет до шестидесяти. Губы у нее теперь все время поджаты, уголки рта опущены. Подумать только, она всю войну обходилась без зеркала! В то время увидеть себя можно было только в оконном стекле, да и те были по большей части в трещинах. Она как-то рассказала мне историю о девочке, которая жила в подземелье. Поднявшись наверх, девочка не узнала себя, и ей захотелось назад, под землю. Мы возвращаемся к тому, что привычно для нас. Я все думаю о том, что я делаю в этой жуткой дыре, как я могла отказаться от московской прописки, с ума, наверное, сошла, да и так ли уж сильно я им нужна? Москва. Как я по ней скучаю, но разве туда вернешься? Сегодня утром отец порезался, открывая окно. Мама, бинтуя ему запястье, сказала: «Может быть, Рудик найдет себе хорошую девушку и вернется домой».

31 августа

Слегла в простуде. Пью имбирный отвар.

1 сентября

Отца сняли, он больше не политработник. Произошло это две недели назад, он просто не хотел нам говорить. Может быть, ему и из партии придется уйти. Извещения об измене Рудика еще не было, но какие-то слухи ходят наверняка. Мамины подруги сменили день, в который они парятся в бане. Я видела, как они шли по улице с полотенцами и вениками. Мама пожала плечами и сказала, неважно, буду ходить одна. Она такая сильная. Будет время, стану ходить с ней. Нашли на Красинском рынке банку очень вкусных маринованных огурцов. Удача и радость. «Мои любимые», — сказал отец.

3 сентября

Ехала автобусом на рынок и услышала, как одна старуха сказала своей спутнице: «Думаешь, сейчас все плохо, а ты до завтра доживи, увидишь!» Подруга ее рассмеялась. А я почему-то вспомнила, как в Москве Надя с третьего этажа сказала однажды: все происходит так быстро, что никакого смысла в жизни заметить не удается. Она и за собой-то угнаться не может. У нее была такая теория: человек находится в прошлом и смотрит вперед, на незнакомца, который проживает его жизнь. Конечно, незнакомец — это он сам. Я этого до сегодняшней поездки не понимала. А тут увидела себя сидящей в автобусе, слушающей разговор двух старух. Я наблюдала за собой, наблюдавшей за ними. Я и ахнуть не успею, как стану такой же. Как прост этот переход из молодых женщин в старухи.

4 сентября

Слишком много в моем дневнике записей о мелких огорчениях. Надо быть сильнее.

6 сентября

Плоха та мельница, что реку не мутит! Меня взяли в начальную школу на улице Карла Маркса, этo хорошая работа. Я почти на неделю отстала, но ничего, нагоню. Радость!

9 сентября

Окна в классе не открываются, слиплись намертво. Правда, в дверь задувает сквозняк, принося нам некоторое облегчение. Ранняя осень, хорошие дни медленно сменяются плохими. Муксина нарисовала для меня картинку. Маджит принес мне брусничный напиток, очень бодрящий. Школа словно возвращает меня в юность. Когда здесь учился Рудик, его таскали за волосы, щипали, ужасно над ним издевались, обзывали по-всякому. У детей и сейчас немало жестоких игр, одна, например, называется «Макарончики». Ребенка заставляют вертеть головой влево-вправо, и при этом кто-нибудь бьет его то с одной, то с другой стороны по шее. Еще есть «Одуванчик», в этой игре бьют по макушке. Возвращаясь домой, не удержалась от недобрых мыслей. Может быть, обращение, которому Рудик подвергался в те годы, было наказанием, которое он получал загодя.

11 сентября

Запас мелков и новая доска, пустяк, а приятно.

13 сентября

Дни укорачиваются, а кажется, что удлиняются. Мама волнуется: вдруг Рудик не взял с собой ботинки. Представьте.

14 сентября

Мама вспомнила, как Рудик, когда танцевал в Москве, купил ей длинное черное пальто и как ей не хотелось сдавать его в Большом на вешалку. Когда танец закончился и его стали вызывать на бис, она сбежала вниз, чтобы забрать пальто, боясь, что оно потеряется, и пропустила почти все аплодисменты. Теперь она говорит, что с радостью сдала бы и пальто, и душу с ним вместе, если б могла снова увидеть его дома. Что ж, в конце концов она поймет, что потеряла бы при этом и сына, и душу. Одно облегчение. Мы вышли погулять и увидели над Белой красивый красный закат.

15 сентября

Подул первый холодный ветер. Мама жалуется на боль в коленях. Ее старое тело что твой флюгер, она даже грозу может предсказывать. Вода в ванне такого же цвета, как чай.

17 сентября

В школе снова нелады с электричеством.

18 сентября

Жизнь начинается с хлеба. А хлеба-то и нет. Ну, по крайней мере, есть радио, позволяющее отвлечься, во всяком случае, отцу, который включает его, как только возвращается с работы. Он говорит, что желание улучшить мир многого не стоит, вопрос — как это сделать. Утром, перед тем как он вышел из дому, мама натерла ему грудь гусиным жиром, но домой он все равно вернулся с кашлем. Он и мама словно обмениваются болезнями. Он даже не стал есть борщ, который принесла нам живущая этажом выше Эльза. Страшно похудел и все ждет исключения из партии, а оно наверняка сокрушит его окончательно. Конференция уже скоро. Пока мы дожидались вечернего автобуса, чтобы поехать на садовый участок, он сказал странную вещь: «Спутники мы, Тамара, запускаем, а наладить работу автобусов не можем». Как будто ему Рудик в ухо нашептывает, а ведь это опасно. Еще в прошлом году отец говорил, что мы живем в замечательное время: новый рекордный урожай, освоение Сибири, атомная энергия, спутники, освобождение народов Африки, он даже с тем, что Рудик в балете танцует, почти примирился, — и щеки у него были тогда такие румяные. А теперь усилия, которые требуются, чтобы оставаться собой, изматывают его.

19 сентября

Мама время от времени заводит разговор о том, что Рудику нечего есть. Когда она разговаривает с ним из Большого дома, он твердит, что у него все хорошо. Она уверена, что это пропаганда. И все спрашивает, бросают ли ему до сих пор стекло на сцену. Он отвечает — нет, но она не очень ему верит. Она знает, как относятся к нам на Западе. Рудик говорит, что это делалось только в самом начале, да и то коммунистами. Нас это на время озадачило. Бессмыслица какая-то. Когда мама пошла домой, я тайком от нее купила в парке мороженое.

20 сентября

Зарплата отца автоматически тратится на приобретение облигаций. А мою я еще не получила. Как я теперь жалею о вчерашнем мороженом! Мама попросила у соседей немного крупы для каши. Эльза поделилась заваркой, но поздние чаепития лишают маму сна. Отец привинтил вторые рамы, зимние. Лицо у него было такое, точно холода уже наступили.

2 октября

Яростные, хлесткие ветра. Школе приходится экономить нефть, которой она отапливается.

10 октября

Не могла писать, такое несчастье, необходимо как-то сдерживать мои дурные мысли. Дети страшно мерзнут. Приходится придумывать игры, которые заставляют их двигаться по классу. А я в этом не сильна. Саша не любит бегать. Гюльджамал любит неподвижно сидеть, завернувшись в два пальто. Николай не любит стоять. Халим любит стоять на одной ноге, говорит, что это его согревает. А Маджит такой несносный! Что делать? Остальных детей притягивают те, кто может поделиться с ними едой. А какие драки! После школы я обычно отправлялась ухаживать за садовым участком. А теперь выпал первый снег и делать там особенно нечего. Ко мне подошел старик, спросил об отце. Сказал, что они много раз встречались на участке. Я постаралась оборвать разговор, но пригласила его к нам, решив, что отцу не помешает компания. Он приподнял шляпу. Тон у него какой-то немного буржуазный. Я занялась работой. Уход за участком — это всего лишь ритуал. Когда я возвращалась домой, автобус обрызгал меня грязью. А отчищая пальто, я обнаружила на подкладке дырку, которую нужно заштопать. У мамы проблемы с недержанием, она говорит, что если бы человек мог штопать свое тело, то она получила бы работу самошвейки! Дойдя до дома, я остановилась в воротах, увидела на двери что-то красное. Сердце заколотилось, я подумала, что дверь опечатали сургучом, а нас хотят выселить. Но это оказалась всего лишь записка с требованием прийти завтра в Большой дом. Мама обрадовалась случаю еще раз поговорить с Рудиком. Она скучает по его посылкам из Ленинграда. Иногда она старается настроить приемник на «Голос Америки», но это невозможно, конечно. Его и в Москве-то все время глушили, и потом, это же чистой воды западная пропаганда. Мама и сама это знает. Как мне ненавистны две эти физиономии, их издевки над нами.

11 октября

Ужасная ошибка. Старик, с которым я разговаривала на участке, пришел сегодня, чтобы повидать отца. Это Сергей Васильев, муж Анны, которая первой обучала Рудика танцу. Отец, естественно, был с ним вежлив, мне показалось даже, что он получал от их разговора удовольствие. Я попыталась попросить у него прощения, однако он отмахнулся от меня, сказав, что знал старика и раньше и рад был побеседовать с ним, тем более что его реабилитировали уже не один год назад. И прибавил: «Если один нежелательный элемент хочет водиться с другим, что ж, пусть так и будет». Но нельзя же иметь такие мысли и надеяться, что тебя оставят в партии. Это надорвет ему душу. Я выстирала, чтобы порадовать отца, его рубашки.

12 октября

Ворон ударился с лету в окно школы, разбил стекло, а потом умер на руках у детей, многие плакали. Мама сказала, что Рудик сейчас в Монте-Карло, там есть дворец и прекрасный пляж. Как странно. Почему я никогда не видела моря?

13 октября

Снова приходил Сергей В. Принес баночку варенья, очень вкусного, как ни противно мне это признать. Выкурил половину сигары. Отец прокашлял весь вечер.

15 октября

Ложка малинового варенья, чтобы подсластить чай.

16 октября

Купили на рынке три тюбика зубной пасты. Один отложили — подарим кому-нибудь. Паста болгарская. Вкус — хуже некуда.

17 октября

Они по-прежнему считают, что маме по силам вернуть его. Магнитофонные записи разговоров с ним отсылают в Москву, там их изучают и отправляют в архив. Рудик сказал ей по-татарски, что боится, как бы тайные агенты не переломали ему ноги. Заглушить эти слова они не успели. Мама сказала ему: «Я не могу спать, любимый мой». Он говорит, что питается хорошо, что у него куча денег, дела идут превосходно, да, он знакомится с театральными звездами, певцами, а скоро встретится с английской королевой. Мама говорит, наверное, его подвергают идеологической обработке, забивают голову бредовыми мыслями. Он назвал несколько очень известных имен, даже у стенографистки глаза полезли на лоб. Но в конце-то концов, какая разница, это всего лишь имена, эти люди тоже скоро умрут. Когда мама произнесла несколько слов по-татарски, начальник ударил по столу кулаком, и голос Рудика стал встревоженным. Он явно тоскует по дому. Они говорят, что в Монте-Карло полным-полно шулеров и извращенцев, высокий уровень преступности, что его могут зарезать или застрелить. Там такое случается сплошь и рядом.

19 октября

Маме приснился страшный сон про ноги Рудика. Потом она сказала: «Я уверена, он подыщет себе хорошую девушку».

20 октября

Вышла из строя печка. Школьный уборщик сказал, что на следующей неделе зайдет к нам и починит ее. Даже такие пустяки выводят меня из равновесия. Он у нас на все руки мастер и, кстати, довольно красив.

21 октября

Отец так устал, у него нет сил на все это. Есть он отказывается. Мы получили открытку от знакомого Рудика, но прочесть ее невозможно, почти все замазано черным. Опять приходил Сергей. Похоже, ни он, ни отец просто не знают, чем себя занять. Не нравится мне этот старый дурак. Меня пугают его появления в нашем доме, но ведь он и вправду реабилитирован. Да и хуже, чем сейчас, нам наверняка не станет. Он снова пришел с сигарами, которыми уже провоняла наша комната. Говорит, они дешевые, их в Югославии делают. Предложил одну отцу, но отец ответил, что, куря ее, будет чувствовать себя свиньей в золотом ошейнике. Оба посмеялись, а потом завели долгий разговор насчет сообщений о погоде, которые передают по радио. Отец сказал, что, послушав о погоде в Челябинске, знает, какая скоро будет в Уфе, Сергея же интересует погода к востоку от нас, это как-то связано с ветрами и с рельефом гор, что-то сложное. Потом он процитировал стихи, как будто поэты умеют предсказывать погоду! Мама сказала — зачем нам вообще заранее знать, какая будет погода? Выгляни в окошко — все и поймешь. А еще того лучше, выйди на улицу, если тебе это по силам. Перед тем как уйти, Сергей увидел открытку и сказал, что есть способ прочитать замазанные слова: надо положить на открытку листок очень тонкой бумаги и легонько заштриховать его карандашом, тогда на листке проступят вмятины, которые оставило на открытке перо. Отец разнервничался, попросил Сергея не вести таких разговоров. Мама потом попробовала проделать это с открыткой, и ничего у нее не вышло.

22 октября

Мама говорит, что, видя отца и Сергея бок о бок, радуется своему здоровью (даже при ее варикозных венах!). По ее словам, они заканчивают разговоры долгими и серьезными обсуждениями того, как опорожняются их кишечники.

23 октября

Отец сказал: «Если у человека нет будущего, о чем ему думать, кроме прошлого?» Я попробовала поговорить с ним о том, что с нами творится, и зря, он только рассердился. Попыталась внушить ему, что Рудик — наш посол, посол доброй воли, что он может рассказать всему миру правду о нас, но отец только головой покачал. И сказал, не в первый уже раз: «Мой сын предатель, как я могу теперь ходить по улице Ленина?» И кресло свое он разлюбил. Беда в том, что прежде отец был крупнее, а теперь, в последние месяцы, ему приходится помещать свое ссохшееся тело в так и оставшуюся большой вмятину. Да еще из кресла пружина начала вылезать, надо как-то удержать ее, а то она того и гляди, может быть, даже завтра прорвет обшивку и вопьется отцу в спину.

24 октября

В школу завезли нефть! И уборщик, Илья, действительно починил печку! Дома никого не было. Мы разговаривали. Денег он не взял. Какой замечательный день! Я, конечно, забыла попросить его починить кресло, он наверняка и с этим справился бы.

25 октября

Нелепые слухи о том, что Рудик с Марго Фонтейн выступают в самых разных концах света. Как это может быть? Мы же не машины, не роботы, не спутники. В этом нет никакой логики, но, возможно, на Западе так с артистами и обращаются, если они там вообще думают об искусстве. Таков наш мир. Сколько в нем лжи! Сколько вероломства! Если бы только мы могли знать всю правду! Запад использует Рудика как пешку. Они высосут из него все соки жизни и выбросят на помойку.

27 октября

Сегодня «Известия» перепечатали карикатуру из лондонской «Таймс» — пьяный медведь у ног призрака Сталина. Они пытаются представить нас дураками. Если бы они были способны признать, что мы совершили огромный скачок вперед, но ведь не способны. Боятся, потому что мы просуществуем дольше, чем они.

28 октября

Мой день рождения. Я думала, что с годами жизнь будет казаться мне все менее сложной, но ничто не заканчивается и не становится проще. Отец проснулся весь в поту. Мама связала мне шарф, распустив старые свитера Рудика. Он теплый, однако носить его мне противно.

29 октября

Снова приходил, теперь чтобы починить кресло, Илья. Пили чай с хлебом. Он говорит, что любит, когда не занят в школе, кататься на коньках. Посидев немного. Илья принялся за работу. Разрезал с исподу ткань сиденья, просунул в него руку, нащупал пружину и оттянул ее на место. Он слышал, что у меня был вчера день рождения, попросил как-нибудь вечером погулять с ним по берегу. Волосы у него редеют, глаза очень темные. Мне стало немного не по себе, но почему я должна жить как утопленница?

31 октября

Мы проходили мимо Оперного, там уборщицы мыли с мылом лестницы. У оркестровой эстрады мужчины пели похабные частушки, многие плясали. Я так смеялась. Вечером прокипятила папины майки.

1 ноября

Дети вымазали краской ступени школьной лестницы. Кем они стали? Илья сразу все отчистил — сказал, что не хочет, чтобы у детей были неприятности. Они всегда сбегаются к нему, он катает их на плечах.

2 ноября

Готовимся к празднованию дня Революции. Илья очень занят в школе, но все же нашел время, чтобы погулять со мной по парку. Пруд, говорит он, это его второй дом. Он очень хорошо бегает на коньках. Под конец прогулки он подарил мне серебряную цепочку и медальон с изображением рыбы. Это не мой знак, но какая разница? Он показался мне таким красивым, когда я уходила, и он помахал на прощание рукой. Говорит, иногда он с друзьями играет поздней ночью в хоккей — они раскладывают на льду костры, чтобы рассеять темноту, или жгут в ведрах нефть.

3 ноября

Пальто отца становится велико ему все сильнее и сильнее. В Москве скоро начнется суд над Рудиком, заочный. Отец послал Сергею с мальчиком-турком, который живет через три дома от нас, несколько записок с просьбой не приходить к нам больше, он думает, что это рискованно или может как-то сказаться на положении наших дел. Теперь отец просто сидит и смотрит перед собой. Мне страшно за него.

4 ноября

Дети нарисовали к празднику такие красивые картинки, мы развесили их в коридоре.

8 ноября

Вчера был день Революции. Мне приснилось, что я вместе с Ильей торгую в киоске летними яблоками.

10 ноября

Рудику дали семь лет лагерей. У нас никаких сил не осталось. Мама, услышав эту новость, упала на кровать, уткнулась лицом в подушку и заплакала. Его могли и к смерти приговорить, поэтому ей, наверное, следовало облегченно вздохнуть. Но она плакала. А отец рассказал мне случившуюся в Берлине историю, там одному солдату зажало трамвайной стрелкой ногу. Трамвай быстро приближался к нему. Второй солдат шел в это время по улице, услышал крик, постарался вытащить ногу первого из стрелки, но не смог и потому набросил ему на голову шинель, чтобы он не видел налетавшего трамвая, не мучился от страха. Я эту историю где-то уже слышала.

11 ноября

Что же мне теперь — шинель отцу на голову набрасывать?

12 ноября

Мама тревожится за отца, хотя, наверное, тревожиться следует за нее. Шея у нее вся красная, расчесанная, похоже, вернулся опоясывающий лишай. Отец молчит, а я не могу сообразить, где мне взять помидоры, которые вроде бы помогли в прошлый раз. Да если их и удастся найти, они в это время года слишком дороги.

13 ноября

Отец по-прежнему сидит неподвижно. Теперь ему надо решить, осудит ли он Рудика перед партийным комитетом, — настоящим выбором это не назовешь, потому что его все равно наверняка выгонят из партии. Мама ночью считала деньги, которые годами откладывала в фарфорового слона. Лишай прошел сам собой, без лечения помидорами. Она рассказала мне, как познакомилась с отцом. И недолгое время казалась счастливой, воспоминания подняли ей настроение. Дело было в Центральном парке культуры железнодорожников, отец поделился с ней щепоткой табаку. Он говорил о Маяковском, читал «Отечество славлю, которое есть». И тут, конечно, расчихался и страшно смутился. А на следующий день подарил ей слона. Я попробовала расспросить об этом отца, но он ничего не помнит. Отмахнулся от меня как от мухи. Мне не терпится рассказать завтра эту историю Илье. Он сказал, что Рудик ему безразличен, для него важна только я. Счастье!

14 ноября

Заседание партийного комитета опять отложили. Мы снова были в Большом доме. Рудик в Лондоне, он расплакался, и мне на миг стало его жалко. Он убежден теперь, что совершил ошибку. На него сильно давят, каждый день пишут о нем в газетах. Он говорит, что не может выйти на улицу, обязательно из кустов фотограф выскакивает. Он несколько раз называл имя какого-то танцовщика — уверена, пытался намекнуть на что-то, но я не поняла, о чем он говорил. Стенографистка бросала на меня злые взгляды.

16 ноября

У соседей родился ребенок, я взялась вязать ему кофточку. Почти закончила, но не очень ей довольна. Она получилась на четыре пуговицы, а нужно было на пять. Гуляла с Ильей по снегу. Он сказал, что хочет завести когда-нибудь детей. И я задумалась, как я назвала бы моего сыночка? Уж наверняка не Рудольфом. Может быть, именем отца. А если будет девочка? К школе: подготовить письма, которые отправят Брежневу на день рождения.

20 ноября

Стук в дверь, сильно нас испугавший! Всполошивший! Женщина, сильно нервничавшая. Светлые волосы. Финские. Сказала, что она балерина. Я поверила, взглянув на ее фигуру. Она не назвалась. Сказала, что у ее подруги есть друг, который побывал в Осло, как и почему, она не объяснила. Попросила разрешения войти, отец ей отказал. Женщина сильно расстроилась. Она приехала к нам из самой Москвы! Двое суток в пути! Сказала, что Рудик подружился с послами разных стран, они могут доставлять в нашу страну всякие вещи. Кое-что она сама привезла нам. Сначала мы были уверены, что это ловушка. Отец сказал, что законы нашей страны запрещают это. Женщина залилась краской. Затем мама попросила ее уйти. Мы все время оглядывали улицу, искали машину из «Школы вождения», однако той не было. Женщина стала нас умолять, но отец сказал: нет. В конце концов она поставила на крыльцо большой пакет. Она уже плакала от страха. Все было очень опасно. Пакет мы трогать не стали, но перед рассветом мама поднялась, вышла в ночной сорочке за дверь и вернулась с пакетом, слегка припорошенным снегом.

21 ноября

Пакет лежит на столе. Долго мы не протерпим, вскроем.

22 ноября

Отец выпил капельку бренди из присланной нам бутылки. Мама вышла на улицу в новом пальто на меху, но в темноте, чтобы соседи не увидели. Сунув руки в карманы, она нашла записку: «Скучаю по вам. Ваш любящий сын». Я пытаюсь понять, что делать с присланным мне платьем. Оно слишком плотно облегает бедра. Сначала подумала, что лучше его сжечь, но зачем? И я решила снять с него пояс и надеть платье, когда пойду на следующей неделе с Ильей в кинотеатр «Родина».

23 ноября

Отец вспомнил — балерина сказала, что мы получим еще один пакет, может быть, под Новый год. Конечно, в следующий раз мы откроем перед ней дверь. Если это все-таки не ловушка. Ничего, скоро узнаем. Отец чувствует себя немного виноватым, но понимает вернув пакет, мы нажили бы еще больше неприятностей. Мама сказала: «Да, это чудесно, но только новое пальто его не заменит». Она сидела в кресле, поглаживая ладонью меховой воротник.

26 ноября

Отцу стало тоскливо, и он выпил за Рудика, — и впервые услышала от него слова: «За моего дорогого сына».

* * *

Настоящим уведомляем, что 16 июня 1961 года НУРИЕВ Рудольф Хаметович, 1938 г. рождения, холостой, татарин, в партии не состоит, уроженец Уфы, артист Ленинградского театра им. Кирова, входивший в состав гастрольной труппы во Франции, предал в Париже родину. НУРИЕВ нарушал правила поведения советских граждан за рубежом, выходил в город и возвращался в отель поздно ночью. Он установил близкие отношения с французскими артистами, среди которых имелись известные гомосексуалисты. Несмотря на проведенные с ним беседы профилактического характера, НУРИЕВ не изменил своего поведения. В ноябре 1961 года он был заочно приговорен к семи годам исправительно-трудовых работ. Кроме того, после публичного отречения Хамета Фазильевича НУРИЕВА, который 21 января 1962 года сурово осудил поступок своего сына, было постановлено, что он может остаться полноправным членом партии.

Уфимский Комитет государственной безопасности Февраль 1962
* * *

За полгода до бегства Руди Иосиф вернулся вечером в нашу комнату на Фонтанке с бутылкой дешевого шампанского в портфеле. Да еще и поцеловал меня в дверях.

— Юля, — сказал он, — у меня замечательная новость.

Он снял очки, протер темные полукружия подглазий, отвел меня к угловому столу комнаты. Там он открыл бутылку, разлил шампанское по двум чашкам и сразу выпил одну.

— Ну, рассказывай, — предложила я.

Он опустил взгляд на стол, быстро налил себе вторую чашку, выпил, утер губы и сообщил:

— Нам дали квартиру.

Я многие годы обихаживала наше коммунальное жилище над рекой. Кухня и уборная находились в конце коридора, комнатка у нас была крошечная, старая и продолжавшая ветшать, но в ней ощущалось какое-то благородство: декоративный камин, причудливый медальон в центре потолка, свисающая из него напоминанием о прежних временах лампа с желтым абажуром. Я представляла себе историю занимавшей когда-то ее место люстры, и это было не буржуазными сантиментами, но тихим приветственным кивком прошлому моего отца. Я привела в порядок оконные переплеты, повесила шторы — так, чтобы они не заслоняли вид на Фонтанку. Больше всего я любила звуки реки. Летом, когда по ней проходили нагруженные товарами маленькие речные посудины, вода мягко плескала о стены набережной, зимой потрескивал лед.

— Где? — спросила я.

— В спальном районе, — ответил Иосиф.

Спальными районами называли пригороды Ленинграда, в которых жилые дома только что не налезали один на другой, места, в которые, как мне всегда казалось, наше государство выселяло готовые вот-вот распасться семьи.

Я спокойно отпила из чашки.

Иосиф сказал:

— Лифт, горячая вода, две комнаты.

Я молчала, он беспокойно поерзал на стуле.

— Мне ее университет дал, — сказал он. — Переезжаем на той неделе.

Я, продолжая молчать, что меня и саму пугало, медленно поднялась со стула. Иосиф схватил меня за волосы, дернул к себе через стол. Я попыталась освободиться, но он дал мне пощечину:

— Укладывать вещи начнешь сегодня!

Мне хотелось сказать ему, что он и дерется-то, как научный сотрудник, но это лишь заставило бы его замахать кулаками. Я смотрела, как он наливает себе еще шампанского. Когда он откинул голову назад, чтобы выпить, двойной подбородок его исчез, и на краткий миг Иосиф стал даже привлекательным, отчего меня только дрожь пробрала.

— Спокойной ночи, — сказала я.

И, достав из комода шарф, вышла в коридор.

По всей Фонтанке играли солнечные блики. Мне вдруг пришло в голову, что можно бы перевалиться через низкий парапет и поплыть по городу, и мосты поднимались бы, чтобы пропустить меня под собой. Какая утонченная глупость. Я побрела вдоль реки, вышла боковой улочкой к Консерватории, Кировскому, к их роскошной площади. Перед театром висела афиша, извещавшая о выступлении Руди в «Жизели».

Когда я вернулась домой, Иосиф так и сидел за столом. Взглянуть на меня он не пожелал. В стоявшем рядом с нашей кроватью старинном самоваре у меня было припрятано несколько рублей. Я взяла столько, чтобы хватило на билет в галерке, натянула кашемировый свитер. Пока я спускалась по лестнице, мне казалось, что эхо полученной мной от Иосифа пощечины продолжает гулять по зданию. Ко времени моего возвращения в Кировский вестибюль театра был уже заполнен людьми.

По театральным правилам все плащи и куртки надлежало сдавать перед спектаклем на вешалку. Я поразмыслила, не сдать ли и свитер, но мне нравилось, как он сидит, нравилось его тепло, изящество. Место мне досталось между двумя довольно крупными женщинами. Хотелось заговорить с ними, сказать какую-нибудь нелепость наподобие: «Ах, балет — это лучшее из лекарств». Мне вдруг пришло в голову, что, может быть, Иосиф топорно пошутил, что никуда нам из нашей комнаты переезжать не придется, все останется по-прежнему, я так и буду спать ночами под звуки реки.

Музыканты заняли места в оркестровой яме, стали настраивать инструменты, флейта там, виолончель здесь, эти ноты, поначалу нестройные, понемногу поплыли в унисон.

Соседи мои взволнованно переговаривались. Фамилия Руди так и порхала по воздуху, и удовольствие, с которым эти люди присваивали его, начинало меня злить. Мне захотелось встать и крикнуть: «Да вы же не знаете Руди, это я его знаю, моя мама учила его танцевать!» Однако я давно уж не видела его, почти год. Ему исполнилось двадцать два, у него теперь собственная квартира, он покупает продукты в распределителе, получает большое жалованье, и портреты его высоко висят в коридорах судьбы.

Свет померк. Руди вылетел из-за кулис на сцену, зал зааплодировал, а он принялся взламывать знакомую всем роль — не столько танцем, сколько тем, как он себя подавал, это был голод, воплотившийся в человека. Я постаралась целиком погрузиться в спектакль, однако после первой вариации поняла, что мне становится до ужаса жарко. Я попробовала обмахиваться, не привлекая к себе внимания. Но ощущение жары все усиливалось, а мешать соседям, егозя в кресле или стягивая через голову свитер, я не желала. Пронзительная тревога, сквозившая в танце Руди, говорила: «Смотри на меня! Смотри!» — но мне уже ни до чего, кроме свитера и жары, дела не было. Воздух казался насыщенным ею. Лицо мое горело, по лбу стекал пот.

Дождавшись кое-как антракта, я быстро встала, обнаружив, что колени меня не слушаются, а ноги подкашиваются. В себя я пришла почти сразу, но шума наделать успела: люди показывали на меня пальцами, перешептывались, и я мигом представила себе сообщение в завтрашней газете — одинокая женщина лишилась чувств во время выступления Руди.

Я снова опустилась в кресло, сняла с помощью сидевшего сзади мужчины свитер. Мне очень хотелось объяснить, что со мной случилось, но было ясно: он решил, что меня обуяли восторженные чувства.

— Нуриев — чудо, верно?

— Мне просто стало жарко.

— Именно так он на людей и действует, — изрек сосед моего благодетеля.

И тут на меня накатило снова, я испугалась, что вот-вот грохнусь в обморок, но все же сумела набрать воздуху в грудь, встать, проковылять по проходу и спуститься по освещенной люстрами лестнице. В уборной кто-то подержал меня за плечи, пока я блевала. Я услышала слово «беременная» и пришла в ужас — невозможно. Привела себя в порядок, умылась. Зеркало покрывали отпечатки пальцев, и у меня возникло странное ощущение призрачной руки, гладившей мое лицо. Тридцать шесть лет, а уже морщины в уголках глаз и наметившиеся под глазами темные мешки.

Женщины в уборной обменивались восклицаниями — какой замечательный спектакль. Две девушки курили у раковины в углу, перебрасываясь фамилией Руди.

Поднявшись в буфет, я купила мороженое и ко времени, когда прозвенел звонок, извещавший о начале второго действия, оклемалась в мере достаточной для того, чтобы вернуться на место.

Я склонилась вперед, прищурилась, глядя на далекую сцену, и скоро сидевшая впереди женщина, недовольная тем, что мои волосы касаются ее волос, протянула мне театральный бинокль.

Тело Руди пленяло прежде всего красотой резкие линии плеч, исполосованная мускулами шея, мощные бедра, подрагивающие икорные мышцы. Он поднимал над собой партнершу и с удивительной легкостью вращал ее в воздухе. Я поневоле вспомнила день, когда Руди, семнадцатилетний, появился у нас, когда я видела, как он раздевался, как его тело, невнятное обещание нынешнего, скользнуло под одеяло моей кушетки. Я вернула бинокль хозяйке и попыталась утихомирить овладевшие мной чувства. Вцепилась в края кресла так, что ногти едва не вонзились в дерево.

Когда балет закончился, Руди раскинул руки и, поворачивая голову, обвел зал взглядом, от стены до стены. От аплодисментов у меня зазвенело в ушах.

Я выскочила из театра, торопливо прошла вдоль Фонтанки, поднялась по лестнице. Вошла в комнату — Иосиф по-прежнему сидел за столом, совсем уже окосевший. Я положила руки ему на плечи, поцеловала его. Он изумленно оттолкнул меня, налил стакан, выпил, пересек, пошатываясь, комнату и тоже влепил мне поцелуй. Я попробовала раззудить его настолько, чтобы он овладел мной, прижав к стене, однако Иосиф был пьян до того, что и удержать-то меня не смог бы. Просто повалил на пол, но я не возражала, куда уж там, — танец все еще кружился по мне, Руди стоял на сцене, точно усталый путник, добравшийся до какой-то невообразимой земли и, как ни обрадовало его открытие, мгновенно начавший искать другую, тоже невообразимую, и, возможно, думалось мне, ею была я.

Когда я открыла глаза, Иосиф вытирал со щеки пот. А вернувшись к столу, сказал:

— Не забывай, тебе еще вещи укладывать.

Если бы я могла сложить в картонные коробки все глупости, какие понаделала в жизни, получился бы хороший памятник ей, — но я складывала вещи.

И через неделю оказалась в спальном районе Ленинграда, оставив мою любимую Фонтанку в прошлом. Новая квартира была большой и темной. С горячей водой, телефоном, плитой, холодильничком. За дверью ее скрежетал лифт. Я ждала, когда тоненько засвистит чайник. И уже пообещала себе, что скоро уйду отсюда, раздобуду достаточно денег, уплачу пошлины, подам заявление о разводе и примусь за решение огромной задачи  за поиски нового жилья. Но по правде сказать, я знала, что уступила Иосифу, что, отдаваясь ему, лишь усиливаю его безразличие ко мне.

Полгода спустя я сидела на восьмом этаже нашего нового дома, тщетно пытаясь перевести кубинское стихотворение о тайне и тени, и тут в дверь квартиры постучала моя подруга Лариса, приехавшая в нашу даль трамваем. Лицо у нее было серое. Она взяла меня за руку, отвела на футбольное поле за домами и там прошептала:

— Прошел слушок.

— О чем?

— Руди остался там.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«… Старик махнул рукой:– Эва что придумает. В чужом доме жить. А свой на что?– Там теперь никто не ж...
Писателю дорога родная земля не только тем, что она богата. «Я люблю Мещорский край за то, что он пр...
«Лет десять назад, когда я окончил филфак университета, я считал себя не только прирожденным журнали...
«…Неужели я кандидат в народные судьи?! Даже не верится. Вторую неделю живу в Узоре, разъезжаю по ра...
«… – А вы с Треневым или Асеевым знакомы? Беретесь уговорить? Без них нельзя. В Чистополе они предст...
«Всю сплошную и пеструю строгали морозы. Негреющее солнце плыло в белесоватой мгле, прядало ушами. В...